+7 (495) 623-44-01
Ул.Земляной вал, д. 57, стр. 6,
Москва, 105120 Россия

Смотреть на карте

Блог

Статья
Миниатюра
Мой прадедушка работал в ГУЛАГе. История Полины
25 января 2014
59

"...Эти узнавания были всегда шоком, потому что в 26, например, лет я узнала его настоящую фамилию. Хотя в детстве одной из пасторальных историй про моего прадедушку в том числе было и то, что он придумал себе фамилию. И когда меня надоумило спросить у папы, а какая же была его настоящая фамилия, отец просто не ответил на этот вопрос. Но он так не ответил, что в детском сознании вообще не возникло никаких сомнений, что надо что-то переспросить..."


Сегодня мы впервые публикуем фрагменты одного из интервью, которые стали спектаклем "Второй акт. Внуки". Это – рассказ правнучки человека, бывшего в начале 1940-х начальником отдела спецпоселений ГУЛАГа. Читатели должны помнить, что воспоминания – не исторический документ, и потому в рассказе нашей героини могут присутствовать неточности. Но, создавая наш театральный проект, мы и не думали о том, что пишем учебник истории. Достоверность сегодняшних переживаний здесь гораздо важнее фактов.  

Как ни странно, основным источником историй про прадедушку в моем детстве была его невестка, моя бабушка. Она стала хранительницей всяких домашних легенд, мифов и всего прочего, хотя у нее с этой семьей в свое время были сложные отношения, но тогда я этого, естественно, не знала. И она рассказывала не только про прадедушку, а вообще про все, что касается моего папы в детстве, например. Что я знала про прадедушку? Что, во-первых, он очень любил своего внука, моего папу. Что у них была нежнейшая дружба, что он был любимым внуком и вообще ребенком во всей этой огромной семье, что он там его все время дергал за рукав и говорил типа «деда, дай шоколад», и это было то, что сейчас называется «мимими», а тогда никак не называлось, – необходимая часть семейной социализации. Потом у меня немножечко отросли мозги, и я стала что-то слышать от своего папы, но папа никогда не садился рядом и не говорил: «Знаешь, дочь, должен тебе сказать важное: наш дед был тем-то и тем-то».

Кем, собственно, был наш дед, прадед в смысле, я узнала по большому счету уже после того, как мой папа умер. Потому что это была запретная тема, прежде всего – для моего папы, как я сейчас понимаю, по ряду каких-то сложных причин, о которых я вам тоже могу рассказать. Главное, что он был ограждением, не дававшим проникнуть вообще никакой такой информации, например, с его точки зрения, опасной. Я не должна была знать, что мы евреи, я не должна была знать, что мой прадед работал в КГБ. Ну, он же работал на самом деле не в КГБ, а в НКВД, а когда НКВД разделилось на КГБ и МВД, он пошел в МВД. И я не должна была знать, что сам отец мой учился в Высшей школе КГБ. Поэтому для меня вот эта детская история про прадедушку – она в контексте истории моей бабушки про моего папу. Он дружил с дедом, он просил у него шоколад, он ходил с ним вместе гулять. Мой отец иногда еще добавлял к этому… Как-то он так сильно усмехался в бороду, у него была такая специфическая мимика в этих случаях, когда он говорил: «Ну да, конечно, шли мы по Лубянке как-то раз, а он, значит, не может отдать честь, например, человеку, который идет ему навстречу, потому что я его в это время дергаю за рукав». Понятно, что мне, маленькой, это ни о чем не говорит, и я вижу только, как все взрослые так – тынц! – делают стойку. Это в семейном кругу исключительно рассказывалось. Такая «смешная» история.

В общем, это абсолютно нерасчленимый на какие-то конкретные сюжеты образ очень доброго прадедушки. Поскольку я его не застала, меня не очень интересовала эта фигура, поэтому я как-то даже вопросов и не задавала. Но я их и потом не задавала. По каким-то уже совсем другим причинам. А вот реально-историческую, биографическую информацию я получила гораздо позже. Сейчас подозреваю, что еще даже и не всю. И вообще этот путь мой, такой странный, он совершенно точно не закончен. Эти узнавания были всегда шоком, потому что в 26, например, лет я узнала его настоящую фамилию. Хотя в детстве одной из этих пасторальных историй про моего прадедушку в том числе было и то, что он придумал себе эту фамилию. И когда меня надоумило спросить у папы, а какая же была его настоящая фамилия, отец просто не ответил на этот вопрос. Но он так не ответил, что в детском сознании вообще не возникло никаких сомнений, что надо что-то переспросить. Я не помню, как это было конкретно, но помню психологическую ситуацию, которая не предполагала, что я буду дальше докапываться.

В реальности мы вообще не понимаем, как его звали, потому что он был из еврейской семьи. Свидетельства о рождении нет. Понятно, что Бен-кто-то был его отец, но в точности мы этого не знаем. Может быть, он был Мойшей, например, а не Михаилом. Неизвестно.  

Они, собственно, жили в Одессе. Он родился в Одессе. Потом он начал активно участвовать в одесском революционном подполье, даже сидел в тюрьме. У нас есть пара шикарных легенд, их никак нельзя уже проверить. В 1918 году ему было 20, может быть, 21. И как-то раз его арестовали и вели якобы по Дерибасовской, а за ним бежала его мама и кричала: «Миша, Миша, возьми кальсоны!»

Дальше есть еще одна история красоты невероятной. Когда он попал в тюрьму, то тюрьма была переполнена, поскольку загребали всех подпольщиков, и он попал в одну камеру со смертником, потому что для смертников не хватало отдельных камер. И на следующее утро его должны были расстрелять, они всю ночь сидели, разговаривали, и этот смертник сказал: «Поедешь в Винницу, если там окажешься, там мои жена и дочь, пожалуйста, передай им, что провел со мной в камере последнюю ночь». И на следующее утро Котовский берет Одессу и освобождает заключенных. Все выходят, прадед потом приезжает в Винницу, влюбляется в эту самую дочь смертника, и они женятся. И его звездная карьера началась с того, что они с молодой женой ездили по Украине и налаживали триумфальное шествие советской власти. Приехали в Чернигов и жили в доме репрессированного губернатора, в огромном, богатом доме, где все резное. В этом же доме в какой-то каморке тогда же жила вдова губернатора. И там же, в Чернигове, родился мой дед. И на рождение этого мальчика вдова губернатора подарила молодой чете революционеров – а это 1922 год или 1921-й – огромную резную раму с какой-то картиной. И эта резная рама до сих пор стоит у моей тетки. Она мне говорит: «Может, ты ее заберешь?» Я говорю: «Да, конечно, заберу». Потом у меня сломалась машина. В общем, я ее, наверное, заберу, мне она нужна просто ради этой истории, как они жили в черниговском доме расстрелянного (я думаю, что его расстреляли) губернатора, такая символическая штука.

У прадеда была революционная карьера. То есть он все время занимался не очень хорошими вещами, с какой точки зрения ни посмотри. Но эпизод пребывания начальником в ГУЛАГе – это только два года или чуть больше. Но он же к этому как-то еще пришел.

Мы с мужем постоянно это обсуждаем. И никогда с его стороны, разумеется, я не слышала: «Ну конечно, у тебя-то там… кто-то там в роду». Мы иронически к этому относимся, но у нас нет проблем друг с другом. Но у нас куча друзей, которые нам близки, и у них могут быть гораздо более жесткие какие-то представления. И последний мой разговор был всего пару лет назад – с моим близким другом и на тот момент коллегой. Мы обедали, и я заговорила про отца, не помню почему. Совершенно по каким-то другим причинам. И в какой-то момент… Я знала, какой примерно будет его реакция, тем не менее почему-то мне надо было это ему сказать, я даже не помню, к слову пришлось, или мне это почему-то надо было. Говорю: «Знаешь, мой отец учился в высшей школе КГБ». И, надо сказать, что не то чтобы этот человек перестал со мной дружить, разумеется, нет, мы близкие друзья до сих пор. Но у него была такая реакция – я по сей день не знаю, что делать в таких ситуациях. Потому что у него, в его семье, нет такого опыта. А в моей семье, например, есть опыт репрессий, потому что отца моей бабушки, другого прадедушку по той же отцовской линии, расстреляли. Он работал в Наркомлесе, какой-то бухгалтерией занимался, зарплаты считал и хотел рационализировать процесс и увеличить зарплаты за счет уменьшения количества работников. Сохранились несколько его писем начальству о том, что его несправедливо лишают должности. И все шло к тому, что и случилось: в итоге его расстреляли.

 

Поэтому у меня присутствует и тот, и другой опыт, и я знаю, что такое есть во многих семьях.

Мой отец незадолго до смерти, за несколько лет до, подружился с диссидентами. И в какой-то момент, может быть, это было не один раз, но я просто помню, что мне отец говорил, он попал за один стол с Сергеем Адамовичем Ковалевым. И он рассказывал мне не о том, что говорил Ковалев или что обсуждали за этим столом, или что происходило, а о том, что он сидел на этой своей табуретке и бесконечно ерзал, потому что чувствовал себя таким засланным казачком. При том что он работал в КГБ, например, год по распределению и за 30 лет до этого. И после всегда занимался математикой как наукой, для него не было никаких проблем «сотрудничество или не сотрудничество», потому что он себя всегда просто вычеркивал из этого противостояния. Но в тот момент вся его биография и, я так подозреваю, что и дедушка его тоже, всплыли прямо на поверхность. И он мне говорил, что не понимал, что делать. То есть они к нему обращались как к своему, а он им не признался прямо немедленно, что вообще-то у него есть такая в биографии страница. И, по-моему, не признался, насколько я помню, потому что это все-таки было сильнее его. Он вполне владел языком такого условно светского общения советской интеллигенции, насколько вообще существовал этот язык. Он был страшно остроумным и никогда за словом в карман не лез. И поэтому нельзя сказать, что он был душой компании, но всегда мог вставить какое-то слово и поддержать разговор. Не думаю, что у него были трудности, что он немел и держал стакан с водкой, не зная, что с ним делать, но у него, судя по тому, что он мне это рассказал, была какая-то реально серьезная проблема. Поэтому у меня и информации так мало, только какие-то самые болезненные сюжеты, которые из него выливались и, может быть, иногда помимо его желания.  

Вот история, которую я хотела рассказать. Она не то чтобы дико интересная, но очень показательная для моего отца. Мне было восемь лет, у нас появилась собака, звали его Чак. И я где-то на асфальте написала «Чак Александрович» и нашу фамилию. В шутку, имея в виду, что папа у меня Александр. А потом сообразила сообщить об этом папе. У него изменилось лицо так, что я помню об этом до сих пор. Он позеленел, побледнел, мимические мышцы проделали какую-то работу, и он сказал, чтобы я этого больше не делала никогда и сейчас пошла бы и все стерла. А это было где-то не рядом с домом, а за три квартала. Я отправилась стирать. Задав вопрос «почему?» уже на этот раз. Мне было сказано, что никакая личная информация не должна никуда проникать.

А когда он купил свой первый мобильный телефон, он вообще был гиком в некотором смысле, любил всякие новинки техники, но возможности у него были только на работе: новые компьютеры, интернет и прочее, а мобильного телефона у него долгое время не было, просто потому что не было денег. И когда он у него появился, был 2001 год. Он никому номер не давал. То есть ему нужен был телефон, чтобы он сам мог позвонить, но его номер должен был оставаться недоступным. Очевидно, что тому не было никаких прагматических причин, абсолютный такой психоз. Или, например, рвать мелко бумажки с черновиками. С его какими-то математическими формулами, которые если он даже большими, вот такими вот буквами напишет, все равно никто не поймет. У него еще и почерк очень мелкий, он сам его себе сочинил аккуратно в институте. Ну, в школе КГБ. Потому что у меня есть тетрадки за десятый класс, где у него такой круглый смешной мальчишеский почерк. В конце первого курса тетрадки превращаются в неразборчивое нечто. 

Моя мама тоже не имеет привычки обсуждать семейную историю в политическом и историческом контексте. Если ей задаешь вопрос, она легко говорит, то есть у нее нет каких-то зажимов, но сама она не считает, что есть необходимость садиться и что-то рассказывать, например, если есть повод. Не то что «достань тетрадку, сейчас я расскажу тебе важное», а просто даже если есть повод, она не заводится, ей надо задавать вопрос целенаправленно, иметь этот вопрос. Тем не менее она вполне классическая демшиза. Но я уже знала эту историю, поэтому в какой-то момент спровоцировала один из разговоров. Например, что происходило в 1950-е годы в доме моей прабабушки, маминой бабушки, когда они жили на Софийской набережной. У прабабушки была комната в коммуналке – длинный коридор, справа и слева – комнаты. И окна, выходившие на Кремль, до 1953 года оставались забитыми фанерой. А у них комната выходила во двор, им повезло, у них в окнах был свет. И в 1950-е годы, это говорит моя мама 1941 года рождения, к прабабушке постоянно приезжали какие-то непонятные люди, которые возвращались из лагерей и все ей рассказывали.

Или, например, есть чудесная история о том, как в нашей семье, в семье ее родителей, переживали смерть Сталина. Мой дед, такой self-made man, сын деревенского фельдшера, то есть не крестьянина, но тем не менее деревенского жителя. Он выбился в люди, как это тогда называлось, благодаря тому, что он поступил в военное училище в Вольске – на Волге. Абсолютно деревенское детство у него, и он такой простецкий был товарищ. Он плакал, узнав, что умер Сталин. А его жена, самый близкий ему человек и мать его троих детей, на него страшно орала. Это классическая история для очень многих семей, особенно московских, но если это твои бабушка и дедушка, это впечатляет. Потому что моя бабушка знала это все, конечно, через свою мать, с которой, со своей тещей, мой дед не особо дружил и называл ее жидовкой. У нас был такой волжский антисемитизм с одной стороны, а с другой стороны евреи из украинских местечек. Все в одной очень дружной семье. Как можно сейчас догадаться, там без подводных камней не обходилось.

Да, у нас не без скелетов в шкафах. Причем тайны одного поколения наползают на жизнь другого… Почему отец боялся родственников за границей, если он сам учился в этой своей школе КГБ уже в конце 1960-х годов? То есть это, наверное, все-таки от деда к нему как-то переползло, этот ужас конца 1930-х или начала 1950-х. При этом здесь есть еще этот отказ от еврейского происхождения, которое тоже явно от прадеда, потому что он был первым в семье, кто заявил: «Я больше не еврей». Но я недавно кому-то это все рассказывала, и мне сказали, что да, нормально, у нас так же. Сразу же пошла какая-то встречная история примерно того же рода. Конец 1930-х был богат на эти дела.  

Когда я рассказываю дочери о ее предках, это не всегда просто. Она сама не стимулирует меня рассказывать, не спрашивает ни о чем. Ну, я ей говорю, например, так: «А ты вот знаешь, что вообще у нас в семье происходило? Вот мой прадед, а тебе-то он прапрадед, – это, может, не очень интересно, но тем не менее – пусть людей не прямо убивал, но отправлял их вагонами туда, где из них выживали далеко не все». Дочь, естественно, бледнеет, она вообще девушка впечатлительная. Но это я сейчас пересказываю иронично. А вообще так, конечно, неправильно, и надо, наверное, по-другому. Но у меня нет протоптанной дорожки, потому что со мной на эту тему никто не разговаривал. Поэтому я абсолютно не знаю, как это делать. Дочь пунктиром что-то такое знает, но у нее пока нет ни эмоционального, ни интеллектуального интереса.

А может быть, – это было бы очень для меня неприятно, но я бы не удивилась – действительно наследуется эта штука. Вот это отсутствие необходимости задавать вопросы. Наследуется не генетически, разумеется, а через воспитание. Я сама делаю каждый раз над собой специальное усилие. А чтобы его сделать, ты саму себя за волосы вытаскиваешь. То есть пока ты не получил вопроса снаружи, ты и не отвечаешь на него. 

Блог Сахаровского центра на Slon.ru