Возвращение с того света (перевод с польского Янины Станиславовны Ставицкой)

Возвращение с того света (перевод с польского Янины Станиславовны Ставицкой)

Корызна, М. Возвращение с того света (перевод с польского Янины Станиславовны Ставицкой) / Корызна Михал;  – Текст : непосредственный.

Сообщение солдата АК (Армии Крайовой) о ссылке на Урал 24 декабря 1944 – 20 января 1946

Об авторе:

Михал Корызна, подхорунжий Армии Крайовой. Является членом Варшавского объединения Сибиряков.

 

Biuletin informacyjny. Rok XIII, Nr 3 (155), 2003 (Информационный бюллетень, март №3 (155), 2003.

Часть 1

Я закончил школу подхорунжих в Варшаве в 1943 году. Кто тогда предполагал, что через год в Варшаве начнется восстание? Я воспользовался первой возможностью и высокой протекцией, чтобы на время «Бури» в Восточных Кресах в феврале 1944 года быть принятым в ряды 9 Полка пехоты [Пехотного полка] Замойской Земли 3-ей Люблинской Дивизии Армии Крайовой, т.е. в элитный штурмовой отряд партизанской OSY.

Лишь только я получил боевое крещение, а тут уже приблизился фронт. Вместо ожидаемого парада и включения в действующую армию мы были разоружены Красной Армией и в первых числах августа 1944 года я вернулся в Люблин. Мои родители жили тогда на Крулевской улице, д.17, кв.8 рядом с Собором.

Легко раненый в ногу и омоложенный в паспорте на 4 года я избежал призыва в армию. Осенью я поступил сразу в два университета: на факультет ветеринарии и факультет земельной экономики. Разумеется, в Люблине.

Хотя после 22 июля 1944 г. политическая обстановка изменилась, у моего отца, главного интенданта и квартирмейстера 3-й Люблинской Дивизии Армии Крайовой, было полно работы. В квартире находилось 70 кг золота, принадлежавшего АК, которое в силу своего положения отец хранил. Я спал на этом золоте. Мы развозили его небольшими партиями по люблинской территории, а потом, взвесив, комиссия (komisyjni) закапывала. В этом принимала участие секретарь отца по кличке Ирена. Через пару недель эта самая Ирена в сопровождении офицеров НКВД объехала все эти места, и все золото до последнего грамма было изъято.

Через нашу квартиру проходило много людей. Менялись фамилии, адреса, функции. На место ушедших приходили новые. Несмотря на соблюдение правил конспирации наша семья в Люблине оказалась «на крючке». Отец был арестован на улице 14 февраля 1944 года, а я с матерью и сестрой – 10 дней спустя. НКВД устроило в нашей квартире засаду. Вначале меня держали на улице Нарутовича, а потом на улице Шопена. Допрашивали меня много раз, однажды привезли в Люблинский Замок, где находилась тюрьма, имеющая очень дурную славу. В течение пяти часов меня показывали заключенным там узникам. К счастью, меня никто не опознал. А я прикрывал разных важных людей и сопровождал их. Я был связан также со спонтанно созданной группой безработных, как и я подхорунжих. Мы принимали участие в разных акциях, и нам удалось вернуться в Люблин с оружием.

Наконец 21 января 1945 года из разных тюрем свезли людей и сформировали транспорт, который, как позднее мы узнали, на 95% состоял из 3-й Люблинской Дивизии Армии Крайовой. Весьма странно, но среди нас – заключенных, оказался в полном составе (22 человека) первый Воеводский Комитет ППР [PPR] из Сандомира, снятый и арестованный за какие-то неслыханные кражи. Там были, в частности, первый секретарь Парлицкий с крестьянским деятелем Оконем и каким-то Жлюбовским из Зегжа м другие. Они пытались в лагере сразу же заполучить власть, но их поставили на место сами русские. Другая будет у них жизнь. Потом русские выловили и присоединили к группе украинцев, в том числе командира отряда УПА Чухрая. Некоторые заключенные были жестоко избиты.

На вокзале в Люблине от имени польских властей полковник Ружаньский передал нас российским властям, сказав при этом агрессивную речь о том, какие мы преступники. И сразу же, моментально, конвой снял с нас нашу одежду. Эти люди уже с нескрываемой ненавистью говорили нам все. В товарные вагоны погрузили по 80 человек. Двери закрыли крепким засовом. Мы двинулись в темную ночь. Сразу, еще на польской земле, мы пытались вырваться на свободу, но голыми руками сделать это было очень трудно, тем более, что большинство заключенных панически боялись риска. Перед Хелмем поезд внезапно остановился. От паровозов вспыхнули дополнительные прожекторы. Раздались очереди из пулеметов и автоматов. Лай собак и скрип лыж заглушали крик русских. Это началось преследование в направлении леса, соседствующего с железной дорогой. Через полчаса после окончания преследования началось простукивание деревянными молотками стен и полов вагонов. Один из конвойных в валенках бегал по крышам, начиная с паровоза, до конца поезда. Двери вагонов поочередно открывались, просовывалось несколько штыков, а нам приказывали по несколько раз по одному пробегать – нас считали. С этим счетом у русских всегда было много хлопот, потому что до конца испытания в Союзе нас считали по несколько раз в сутки и всегда у них что-то не сходилось. Нас прозвали «летчиками», и они громко хвалились, что перестреляли всех беглецов. Этот ритуал с простукиванием, пересчетом и т.д. сопровождал нас всегда, даже если поезд останавливался на минуту. Оказалось, что в соседнем за нами вагоне удалось оторвать доску и убежали семь человек. Последний выпрыгнул слишком рано и его заметили. Конвоиры, застрелил трех человек, остальные убежали. В нашем вагоне мы пробили щели, через которые могли все наблюдать.

На станции в Свиднику (Swidniku), где поезд остановился, я успел выбросить открытку с адресами и сообщением, что нас везут на восток. К моей радости, какой-то железнодорожник поднял открытку. Кстати говоря, после возвращения с Урала я нашел этого железнодорожника. К сожалению, открытку он поднял, но далее ее не отправил. Он смутился и отдал мне эту открытку, которую держал за иконой Божьей Матери.

Через всю Польшу и Украину мы ехали только днем, потому что здесь действовали партизаны. Потом мы ехали без остановок. Уборной нам служила дыра в полу вагона. Была также печка типа «коза», которая нас не обогревала по одной простой причине – дров хватало только на два часа, а остальные 22 часа седой толстый иней покрывал стены вагона. На такие стены мы опирались спиной, а одеты были только в рубашки. В вагоне не было места, чтобы сменить положение или немного вздремнуть. На сутки мы получали из паровоза ведро воды на весь вагон и ведро каши. Не раз ведро опрокидывалось напирающими голодными людьми, и тогда кашу сгребали руками с пола. Ни у кого из нас не было ни ложки, ни посудины. Очень мучила жажда. Когда поезд останавливался, из вагонов раздавались стоны: «Воды, воды!», к радости русских. Они передразнивали нас: «Воды, воды, а селедки не надо?» На трассе вдоль полотна были сложены штабеля дров, так как котлы паровозов отапливались дровами. Громкие сибирские гудки паровозов запомнились мне на всю жизнь.

Дорога вела через Киев, Москву, Рыбинск. Москва нас встретила иллюминацией, фейерверками по случаю вступления Красной Армии в Восточную Пруссию. В Рыбинске мы переехали Волгу, в этом месте узкую. Вскоре миновали Магнитогорск. Во второй половине февраля прибыли, наконец, на Урал. Ослепленные солнцем, погруженные в снег, мы выглядели как куропатки.

В лагере по карантину мне удалось попасть (было свободных только 22 места) в лагерную больницу, где не было никаких лекарств. Так случилось, что в бессознательном состоянии в течение первой ночи я падал семь раз с нар на пол: в пути я заболел крупозным двусторонним воспалением легких. Из вагонов унесли около 20 трупов. Большинство из них были ранее замучены пытками на следствиях.

Ближайший рентген-кабинет был в 200 километрах, в Молотове (ныне Пермь). Впрочем, нам заключенным, он не полагался. В лагере, где проходил карантин, нас встретил речью майор НКВД, в волчьей шубе до земли и валенках. Он не торопился, а мы мерзли на снегу. Наглядно он нам объяснил, что мы приехали сюда навсегда, и как подпольная армия будем работать под землей. Он украшал свою речь длинными, артистичными проклятиями, из которых следовало, что мы являемся смертельными врагами Союза, и нам окажут милость, если сразу же не уничтожат.

Однако, далее он заявил, что в Советском Союзе людей не убивают, потому что они сами издыхают. Действительно, это сразу ассоциировалось с жестами русских, гражданских и военных, на станциях, которые мы проезжали. Как только открывались двери в вагоне, они прикладывали руки к голове, с удовольствием показывая, что нас перестреляют. А вообще, целые толпы послушно поворачивались спиной к проезжающему транспорту. Можно позавидовать такой общественной дисциплине. На станции назначения, в городе Кизел, мы увидели надписи мелом на вагонах — «немцы».

В лагерной больнице в Кизеле был врач-хирург, якобы профессор из Москвы, майор НКВД, который вместе со всей армией был захвачен немцами под Великими Луками на трое суток. Потом их отбили, но как находившихся в плену всех вывезли на шахты на так называемое рассмотрение дела. Там он харкал кровью как туберкулезник. Он попал в больницу, где без лекарств, наркоза, сам с открытой формой туберкулеза делал по несколько операций в сутки. На саночках его привозили в больницу к шахтерам с переломами. Врач был интеллигентом. Он жаловался, что ближайшие родственники боялись его признать и даже брат, директор ресторана в Москве, тоже ничем ему не может помочь. На такой должности!

В течение месяца я лежал рядом с военнопленным, капитаном автоматчиков Владимиром Сенюком из немецкого формирования СС — дивизии, состоящей, главным образом, из украинцев. Он был инженером, окончившим львовский политехникум, и происходил из Стрыя около Львова. Его сестра и ее муж были врачами. Он был украинским патриотом, но также и человеком западной культуры. Ценил поляков. Он уже обжился в этой больнице. Мы с ним подружились, он заботился обо мне так, как не могли бы это сделать самые близкие. Этот актер военной сцены медленно разгримировывался. Еще в мундире СС, но уже без отличий, он был очень впечатлительным и утонченным, хотя в течение какого-то времени служил (о парадокс!) как эсэсовец в Яновском трудовом лагере возле Львова, где ликвидировали евреев. Он принимал также участие в пацификации [карательных действиях] на территории Польши. Я слушал его с интересом. К русским он испытывал презрение. Во времена ПНР и СССР я не хотел ему повредить и не писал ему, хотя имел его адрес, и не приглашал его. А теперь, наверное, уже поздно.

В больнице работала также 20-летняя врач с полным дипломом, еврейка из Бессарабии по имени Заира. Мы ее спрашивали, какой самый трудный предмет в медицине? Она утверждала, что самый трудный – История партии. Она отличала меня и подкармливала соленой селедкой. Эта соль при крупозном воспалении легких спасла мне жизнь. Как студента первого курса ветеринарии она устроила меня после месяца пребывания в больнице лагерным врачом. Впрочем, только на месяц, потому что на эту привлекательную должность пришел настоящий врач. Он прослушивал каждого больного от колен до головы и всегда ставил диагноз. Дольше всего он прослушивал живот. В лагерной больнице было три койки и три лекарства: риванол, марганцовка (от поноса) и какой-то белый порошок («очень хороший») на все остальные хронические заболевания.

Он имел право давать освобождение от работы четырем больным в сутки, но по собственному усмотрению. А люди умирала как мухи. Их косил понос и водянка (опухоль) от голода. Распухали ноги, а когда опухоль доходила до бедер – умирали. Простые люди для утоления голода солили воду, и тогда конец наступал очень быстро. Соли было с избытком. В лагерь хлеб привозили санками и теми же самыми санками забирали замерзшие трупы без одежды, сцепленные между собой по четыре. Охранник с винтовкой сопровождал трупы для погребения их вне зоны лагеря в чистом поле, без всяких опознавательных знаков.

В Кизеле как лагерный врач я имел привилегию пробовать обед, что равнялось дополнительной тарелке супа. Но я чувствовал ответственность, когда люди, не вмещающиеся в лимит, умирали в шахте, и поэтому я попросил после возвращения из больницы переквалифицировать меня в шахтера. Это произвело сенсацию среди русских и бросило на меня серьезные подозрения в шпионаже. Именно тогда я подумал, что приехал сюда дорогой моего деда, который после январского восстания был осужден на 20 лет Сибири с конфискацией имущества. 17 лет он провел на Урале в руднике, добывающем золото, из них 13 лет как шахтер, а последние четыре года как комендант конвоя золота. А я должен был вернуться с этого Урала без опыта работы в шахте?

Это, конечно, шутки, потому что все решил тот факт, что в больнице объявился желающий получить мою должность русский врач.

Нас часто мучил следователь. Нас допрашивали даже на Урале. Первый вопрос следователя: «Бора Комаровского знаешь?»

Следовал ответ: «Да». Это вызывало интерес и другие вопросы. Когда он узнал, что это «главный командир», и только в этом состояло знакомство, его от злости чуть не хватил удар. Второй вопрос: «Сколько ты убил красноармейцев?». Однажды на Урале, замученный вопросами, я ответил: «Уже забыл». Он был взбешен. А я еще сказал однажды: «Дальше шахты не пошлют». Он засмеялся» «В тюрьму пойдешь, посмотришь, на Соловецкие острова поедешь». Одним словом, наш лагерь и шахта в его понимании – почти курорт.

У них были sztabowki (штабные карты?) из Люблинского Воеводства, и их интересовало, какими путями (дорогами) ходили «Zapora», «Grom», «Ciag» и другие. Во время допросов следователь называл меня американским шпионом и говорил, что я у них останусь до конца жизни, что я сижу также за отца, который был большим врагом Союза, помещиком. Сколько же он украл американской тушенки – ведь он был интендантом. Однажды, будучи в хорошем настроении, он выстрелил над моей головой. В другой раз меня встретила такая стрельба, когда я случайно оказался в первой тройке – первый справа колонны, идущей на работу. Я давал темп. Поскольку мы шли на работу, я особенно не спешил, хотя конвоир кричал: «Шире шаг! Шире шаг!». Он разозлился, вырвал меня из колонны на обочину и пустил над моей головой очередь из автомата. Конечно, он пугал меня, что застрелит. Это был какой-то монгол с раскосыми глазами. В итоге, меня допрашивали, включая Люблин, 17 раз. Когда я был в течение пяти недель в должности врача, меня допрашивали только один раз. Однажды я должен был участвовать в ежемесячной врачебной комиссии, состоящей из врачей нескольких лагерей плюс партийный актив. Эта комиссия определяла состояние здоровья заключенных и квалифицировала так называемые категории. От категории зависел вид работы и количество получаемого хлеба.

Первая, вторая, третья категории – это были низовые шахтеры. Четвертая – работы на поверхности и пятая – дистрофики (у немцев, так называемые, мусульмане), которым добавляли тарелку супа. Их гнали на легкие работы: сбор крапивы, сосновой хвои для напитка, содержащего витамин С. Они делали уборку в лагере, топили баню и расчищали дороги. Никто, абсолютно никто, потеряв категорию, уже не мог к ней вернуться. Но с течением времени смягчались требования при назначении этих категорий, потому что состояние здоровья людей очень ухудшалось.

Участвуя в этой комиссии, я узнал, что мы находимся в карательной области: всюду вокруг только лагеря, что побеги исключены, что поднявшие бунт власовцы вырезали стражников, но их поймали. Действительно, в нашем лагере было 22 случая побегов – ни один не удался. Беглецов привозили самое большое через две недели и сажали в карцер. Их выдавали из страха люди, к которым беглецы обращались за помощью. Исключением было небольшое поселение в окрестностях Половинки, где было небольшое число ссыльных на вольном поселении, имевших право передвижения не далее 5 километров, а также семьи охранников. Один «богач»-инженер, как гласила молва, имел аж 120 ведер картофеля. Однажды мы увидели такой симпатичный домик с занавесками на окнах, жильцы которого были по происхождению поляки.

В лагере преимущественно было немцы: военнопленные, эсэсовцы, власовцы, даже финны еще с зимней войны с Советской Россией. Были также русские солдаты, сосланные в лагерь за то, что сдались в плен финнам, а потом их обменяли на финнов. Финны приняли своих торжественно, с оркестром. Русских тоже приняли с оркестром, но уже в пятидесяти километрах от границы поезда окружили и повезли на Урал. Был такой лагерь для «белых», царских офицеров, которых выдал русским Тито. Были там англичане, которым сохранили ордена, и совсем одичавшие власовцы. Их руки были облеплены часами, которые у них боялись отобрать даже русские. Были итальянцы, воевавшие под Сталинградом, которые целой дивизией с оркестром перешли на сторону русских. Они не выдерживали климата и умирали массами. Они враждовали с немцами. Немцы их обзывали «Italiano mandolino» («Итальянские мандолины»). На это оскорбление они отвечали «Alemano Stalingrado» («Немецкий Сталинград») и хлопали их по заду. Много было узбеков, потому что во время битвы за Сталинград вспыхнуло антисоветское восстание в Узбекистане. Об Узбекистане, наверное, никто не знает, потому что я нигде об этом не читал. Русские справились и со Сталинградом, и с этим восстанием, заполняя узбеками лагеря. Были там даже каракалпаки, почти черные горцы, племя из Индии. Наиболее засидевшимися (имевшими наиболее длительные сроки) были украинцы: сосланные еще в 1933 году, ждущие следствия, раскулаченные и моримые русским голодом. Их семьи были вывезены в Сибирь. Теперь им внушали, что они здесь должны ждать окончания войны.

Были здесь и немцы из Поволжья, арестованные в начале войны русскими. Эти немцы и украинцы, а также более поздние, позанимали в лагерях все лучшие места и были аристократией среди нас, лагерников. Поэтому в лагере была настоящая Вавилонская Башня.

В лагерях среди заключенных с длительным стажем было много психически больных, но русские считали их абсолютно нормальными.

Нас, новеньких, разместили в лагере Нагорная и Половинка. Ближайшим городом был Кизел, до города Молотова (ныне Пермь) было 200 км. Я попал в Половинку. Это был типовой лагерь – официальное название Инфильтрационный лагерь НКВД №302. Он состоял из землянок в форме длинных бараков, разделенных на помещения с двухъярусными нарами. Спали на голых досках, в одежде, при электрическом свете, включенном целые сутки. Однако это не защищало от наличия тысячи клопов, которых никто никогда не морил. Вдоль барака проходил боковой коридор. В отдельном здании была «столовая». В помещении бани, где мы мылись, возвращаясь из шахты, была вошебойка.

В лагере происходила общая социальная переоценка. Наименее устойчивыми оказались интеллигенты среднего возраста. Неожиданно проявились совершенно новые авторитеты. Конечно, было очень много приятных исключений. Эти люди имели очень высокий авторитет. Советским комендантом лагеря был офицер Славиз, будто бы с примесью польской крови. Особенно репрессивным он не был. Представителем лагеря, величаемым капитаном, с мнением которого считались или, по крайней мере, делали вид, что считались, был Юзеф Москаль, банковский служащий из Люблина.

Мы работали на расстоянии нескольких километров от рудника в три смены, т.е. non-stop. Один раз в месяц был день, свободный от работы в шахте. В этот день мы шли разгружать лес для шахты или расчищали дороги, что при морозе, доходящем до минус 60°С, и отсутствии теплой одежды не было приятным развлечением. Последний снег тогда на Урале выпал в середине июня, а первый – в середине сентября. Потом было лето и лето, все время сияло солнце, двадцать два часа в сутки, но в ватнике не было слишком жарко. Те, кто попал в дневную смену в шахту зимой, не видели дневного света шесть недель, таков был сменный цикл сдвига.

Ежедневно нас пересчитывали, обыскивали: не одеты ли на нас какие-нибудь дополнительные шмотки, потому что в шахте было очень холодно, и тогда мы могли не работать. Нас все время пересчитывала лагерная охрана перед сдачей конвоирам в шахту. Второй раз нас считали конвоиры, а потом начальники в шахте. Все ошибались, и опять начиналась та же история. В самой же шахте мы были только под гражданским надзором. Мы работали на глубине 360 и 720 метров. На глубине беспрерывно капала вода, мы ходили по воде. Когда мы поднимались на поверхность, наша одежда замерзала и превращалась в термос. Нас щипал мороз и было чувство мучительного голода. В этих шахтерских галошах [сапогах] и в этой броне изо льда нужно было идти в лагерь в колонне по железнодорожным путям несколько километров. На этот бесконечный пересчет уходило до двух часов плюс восемь часов очень тяжелой работы. Норма выработки составляла восемь тонн угля на одного шахтера в смену (восемь часов) или шесть тонн камня. Потом нужно было загрузить восемь вагонеток и тащить их три километра к главной линии. Я работал также лесогоном. Бригада из шести человек доставляла с поверхности деревянные брусья в рабочие коридоры. Мы становились в вертикальных спусках в шахту, раздирая одежду, стараясь крепко держать свою часть бруса, чтобы не убить товарищей, находящихся ниже.

Во время работы в верхних пластах мы видели человеческие скелеты, лежащие около тачек, а рядом с ними цепи. Фонари вбивали в стену спуска шахты и, как обезьяны, руками и ногами, спиной и головой спускали брус, предостерегая криком.

Пласты угля лежали под углом около 60-90 градусов, поэтому входы в шахту вертикальные, от них горизонтально штреки, а от них вверх так называемые лавы. Уголь в этих лавах подрывался динамитом и падал в сборники. Отсюда его спускали в вагонетки шахтного поезда. Взрывом занимались женщины. Они несли на спине пятьдесят килограммов динамита. Это считалось легкой работой, а «женщину не жалко».

За смену подрывались до ста двадцати отверстий. Пачки динамита закладывались, конечно, со все более коротким фитилем, чтобы взрыв их не поджигал. После взрыва шла смертоносная волна газа, которая и во время нашего пребывания убила много шахтеров. Пласт угля насчитывал тогда до сорока метров(?), но из-за темноты и крепления kopalniakami (шахты) мы ходили там как обезьяны. Бурильщики бурили вверх, имея двадцать-сорок метров под собой, эту пропасть. Несчастных случаев было очень много, да и шахта была очень старой и выработанной. Все осыпалось, а шахтеры, стремясь выработать норму, отесывали старые опоры, вместо того, чтобы ставить новые. Начальником одного участка был профессор ихтиологии из Киева, украинец Черный, с 1933 года ожидающий процесса, он был нашим союзником и не извлекал пользы из представлений, которые устраивал русским в шахте наш товарищ Болек Сикорский. Молодой парень из NSZ, родом из Торуня с буйной фантазией и даром рассказчика он был очень популярен среди русских. Он устраивал целые представления, красочно рассказывая, как в первый раз в жизни увидел паровоз, конечно, русский, который выехал на него из леса, когда он пас корову – общую и единственную на всю деревню, ужасно тощую. Он также не пропускал случая, чтобы рассказать, какая у нас была нищета, и какое благосостояние (зажиточность) он увидел у русских солдат, когда один из них нес на шее такие огромные стенные часы. Русские, конечно, на все это «покупались», а их гордость была сильно подкреплена. Этот начальник, послушав минуту, без комментариев их разгонял на работу. Часы, конечно, были в действительности, но на дальней шахте №5, куда русские часто звонили из других шахт. Происходило это так: «Пятая, пятая, сколько время?» И тогда слышны были разные предложения и обычные русские ругательства.

В шахте процветал «черный рынок». Я до сих пор храню сделанный на память медальон, выклепанный из алюминиевого кабеля Ясем Куявой «Для защиты (?)» (Od Zapory). На одной стороне надпись «Урал 1945». Внизу — М.К. – мои инициалы. На другой стороне Матерь Божья с младенцем на груди в Орле и Короне. Я дал надпись «Под твою защиту».

Курильщики продавали хлеб за стакан табака. Даже начальник шахты ездил за двести километров до города Молотова, где покупал на вес целый чемодан лука, а потом продавал его по рублю за штуку. А в лагере помощник на кухне продавал порции.

 

Часть 2

Biuletin informacyjny. Rok XIII, Nr 4 (156), 2003

(Информационный бюллетень, Год XIII, апрель №4 (156), 2003

 

Преступления коммунизма были огромны и разнородны. Они совершались на территории польского государства после агрессии СССР 17 сентября 1939 г. и на территории СССР над польскими гражданами репрессивным аппаратом СССР и репрессивным аппаратом не суверенного польского правительства. Эти преступления совершались с согласия западных государств в так называемой советской зоне влияния.

Михал Корызна – молодой солдат ZWZ-AK[ZWZ– Союз вооруженной борьбы] стал жертвой тайных соглашений в Тегеране. Он был заключен в советский трудовой лагерь на Урале и пребывал там четырнадцать месяцев в кошмарных условиях. Этот период своей жизни он описал в мартовском номере [№3, 155] Информационного Бюллетеня и заканчивает описание возвращением «с того света», обогащенный новым опытом, который, как видно на фотографии, изменил его внешний вид.

Пусть читателя не смущает легкий, несколько насмешливый тон сообщения молодого человека. В сущности, он является свидетелем истории тех трудных лет.

На шахту мы ходили по железнодорожным путям, потому что других дорог не было. Это было причиной несчастных случаев. Одному парню из Замойстья, деревни Сухе паровоз отрезал ногу до бедра. Конвоиры до последней минуты не разрешали нам сойти с пути в глубокий снег при приближении паровоза. Нужно добавить, что паровозы в местном движении ездили без огней.

За работу нам платили! Каждый месяц мы получали после вычетов от 6 до 10 рублей. Это был эквивалент 4-5 луковиц. Тот, кто вырабатывал выше 120% нормы, получал кроме того так называемый сухой паек. Это была банка американской тушенки, 150 граммов конфет (ужасных) и 10 граммов сахара, который съедался сразу, чтобы его не потерять, но такие премии случались исключительно редко.

Было еще страшнее. В лагере был карцер, в котором «угощали» хлебом и водой на морозе. Частым завсегдатаем был там Радельчук с Люблинщины, молодой парень, который отказывался от работы по лености, и Здислав Щенсны, сержант от «Malego», который также отказывался от работы, но по чисто идеологическим причинам. Его не сломили, и он все это пережил. В конце Щенсны начал выходить на работу, но нашел укрытие над насосной станцией и там играл с русскими в карты.

Время отмеряла ему шахтерская лампочка, а под конец смены взрывы динамита, которые разбудили бы мертвого. Бывал также в карцере batiar, вывезенный из Львова в СССР в 1940 году. Он вернулся в Польшу с армией Берлинга, но потом связался с аковцами[1], и его снова вывезли из Польши на Урал. Он уже прекрасно знал все способы, как выжить, и в итоге счастливо вернулся на родину. Таких специалистов, чтобы продержаться (выдержать, перенести), было больше, например, Ясь Рамулт (Ясь Топор), подхорунжий из «Жаруги» [Szarugi], который имел всегда «идеи» и в лагере прославился тем, что нескольким русским продал свои сапоги и в них же вернулся домой в 1947 году.

В канун каких-то праздников в лагере были организованы митинги. Играла гармошка. Согнали все смены шахтеров. Произносились речи в духе того, какой завтра будет великий праздник. «Понимаете, шахтеры, родине нужен уголь, поэтому наступающий праздник мы посвятим работе». Гармошка играла, следовали призывы некоторых боровщиков (borowszczykow) и начальников участков: «Сколько ты дашь завтра угля?». Называлась какая-то астрономическая цифра, играла гармошка, слышались хлопки, выкрики и сразу следовала фамилия следующего стахановца. Тот, не моргнув глазом, «превышал» предыдущего. Гармошка играла и добыча угля на нужды Родины «росла» лавиной. Настроение было приподнятое, но на другой день с утра случались аварии разных механизмов, и добыча угля была минимальной. Это не останавливало начальство, и по случаю какого-либо очередного «праздника» устраивался следующий митинг.

За время нашего пребывания у нас не было ни одного выходного дня (свободного от работы).

Я вспоминаю некоторых конвоиров как фон нашего окружения. Например, в течение нескольких дней мы слушали излияния одного из них о том, что он приглашен на свадьбу. В этот день он задержался на службе, но ему разрешили выйти с получасовым опозданием. Он вернулся очень обиженный, ругался. Говорил, что опоздал на какие-то 15 минут, а они, такие-растакие все уже съели. Мы ему сочувствовали. А другой был тактичный. Когда мы работали на поверхности, он отходил от нас на несколько метров и сидел к нам спиной, давая нам почувствовать немного свободы. Но вот лагерный политрук проводил с нами разную подготовку всегда ценою нашего сна и свободного времени. Учил нас, к примеру, как следует себя вести в «культурном» месте. Он долго в памяти искал такое «культурное» место, наконец, нашелся в трудной ситуации: «как, например, столовая». При случае он рассказал нам что, когда-то поехал в командировку и забыл взять с собой ложку. Ну и что? Ничего не произошло. Однажды я стал причиной умственного брожения, спросив его при всех, как он думает, что больше – Луна или Земля? У него не было своего определенного мнения. Зато весь лагерь разделился на две партии, и это стало темой нескольких собраний. В другой раз он осудил поведение всего лагеря, когда колонна, проходившая через лес, при каждой остановке поспешно рвала и ела траву. По его мнению, это было очень унизительно. А люди, ведомые инстинктом, просто дополняли таким образом недостаток лагерной диеты.

Питание в лагере было скудным, а работа очень тяжелая. Утром давали кофе и хлеб в соответствии с нормой: 300 граммов для так называемых доходяг, до 800 граммов шахтерам 1-й, 2-й и 3-й категорий, а четвертая категория получала 600 граммов хлеба. Часто просили дать кофе погуще, с кофейной гущей. Хлеб съедался целиком, сразу же. Только один раз мне удалось отложить немного хлеба и отметить день рождения – по кусочку друзьям. Это был великолепный прием, о котором говорил весь лагерь. Изумление вызывал тот факт, что наш хлеб мы хранили вместе с другом Виктором Виняпским [«Wrona» – «Вороной»]. После возвращения в Польшу он был шефом кухни в ресторане «Конгрессова» во Дворце Культуры, а потом владельцем эксклюзивного ресторана «Кузница» в Вилянове.

Неограниченно можно было брать напиток «Хой», то есть заваренные сосновые иглы. Он защищал от цинги. На обед была преимущественно баланда: ложка муки на тарелку воды, плюс два кружочка постного масла. Это был ежедневный суп. Второе блюдо было только для работающих: один половник, иногда два недробленого зерна. Это была или рожь, или ячмень, а чаще всего дикое просо. Летом нам давали суп из крапивы, а весной – из голов лососевых рыб. Лагерь находился вблизи реки Камы, где ловили этих громадных рыб, головы отбрасывали, а тушки солили, укладывали в огромные кучи и ждали, когда они перестанут ужасно вонять. Потом их куда-то увозили. Этот гнилой запах лосося не могу забыть до сегодняшнего дня. Но все-таки это было какое-то питание. А это дикое мелкое просо дозревало в степях и сразу же осыпалось. На это время закрывались все учреждения и производства и поезда, переполненные людьми, двигались в степь, чтобы собрать как можно больше этого проса.

Осенью в супе иногда попадалась картошка. Привозили ее всегда мерзлую. Бросать ее нужно было только в кипящую воду, потому что иначе получилось бы из нее месиво. То же самое и с хлебом. Зимой прямо из печи хлеб выставляли на мороз, и такой мерзлый, со льдом внутри, мы его получали. Когда он падал на пол, то рассыпался. Неизвестно, из чего его пекли, цветом он был белый. Думаю, что основной процент этого печева состоял из дикого проса. На ужин всегда была та же баланда. И это все.

В ноябре 1945 года из лагеря неожиданно забрали украинцев. Они уезжали с плачем, понимая, что уже никогда не вернутся. В первые дни декабря 1945 года лагерь пережил очередной шок – уничтожали наши персональные дела (следственные). Некоторыми овладели тяжелые мысли и депрессия. Тем временем выяснилось, что в шахту привезли русских солдат, которые находились в американской зоне оккупации в Западной Германии. На свое несчастье, они рассказывали о чудесах, которые увидели своими глазами на Западе. Оказалось, что это очень опасно для Страны Советов. Следовало этих людей изолировать.

На Урале мы прошли через две волны допросов следователями-офицерами. Одну – вскоре по прибытии и вторую – в ноябре 1945 года, после чего были уничтожены все наши дела.

Через два дня после смены контингента в шахте советская власть ликвидировала лагерь и перегнала нас из лагеря в Половинке в лагерь Нагорная, расположенный на высоком берегу реки Камы. Мы встретились здесь со второй половиной нашего транспорта из Люблина. И только теперь мы узнали, что половину транспорта отцепили перед Кизелом Я встретился там со своим другом Ясем Рамультом, который перенёс крупозное (эксудативное) воспаление легких и выжил только благодаря пункции, которую сделал ему ехавший с ним прекрасный специалист доктор Белецкий, вывезенный из Польши. Как я уже писал, рентгена нигде не было, а, впрочем, он нам не полагался.

Был здесь также лесничий Кавка из заморских лесов, с которым я лежал в больнице в Кизеле, и «ассистировал» при операции рака губы и щитовидки (зоба), которую делал наш врач- хирург из Москвы, о котором я уже писал, и немец, хирург, военнопленный, привезенный на какую- то процедуру. Я был свидетелем общения ( беседы) по латыни, которую я со времен гимназии тоже хорошо знал. В Нагорной был также ксёндз, поляк, художник, который прекрасно рисовал картины на шахтерскую тематику. Русские сразу же привлекли его к работе художника, и он должен был серийно рисовать громадные портреты Ленина и Сталина, которых им всегда было мало. Я думаю, что потом, для отпущения грехов ему надо было ехать в Рим.

Лагерь Нагорная обслуживал две угольные шахты. Нас сразу туда направили. Самые слабые из этого лагеря должны были снабжать водой второй лагерь, расположенный наверху. Внизу протекала Кама, большая, широкая река. Это был источник воды. Выглядело это так. Громадная, длинная, пустая бочка, окружённая группой дистрофиков (слабаков), почти сама съезжала с горы, но после наполнения водой у дистрофиков вырезали глаза и останавливались сердце, когда они пихали бочку в гору. Сверху из лагеря это выглядело так, как будто муравьи тащили огромного жука. Это считалось лёгкой работой, в самый раз для непригодных для шахты «мусульман».

Мимо нашей лазерной колючей проволоки ежедневно проходила колонна молодых женщин, мы поняли, что это польки. Нам хотелось узнать, что возможно, нас перегруппируют перед возвращением в Польшу. Эта мысль навязчиво сидела в нас. Но это были напрасные надежды. Через много лет я узнал в «Мемориале Карта Восток» (ул. Нарбутта в Варшаве), что именно они были помещены в лагерь Половинка уже после нас. Они работали на лесопилке при вырубке и вывозе леса, а также на сплаве леса. Часть из них вернулась в Польшу в 1948 году, а другая часть только в 1956 году.

Перед самым Рождеством 1945 года из части лагеря сформировали транспорт. Вначале меня в списке не было. Потом, через несколько часов, назвали мою фамилию. Оказалось, что меня включили в список последним. На сто процентов это было делом (рук) пана Юзефа Москаля, нашего бывшего коменданта лагеря в Половинке, банковского служащего из Люблина, знакомого моего отца по конспирации. Потом он в этом не признавался. Остальных отправили на вырубку леса. Они вернулись в Польшу через два года.

Наш транспорт 23 декабря 1945 года целые сутки простоял на станции Нагорная и только потом тронулся в путь. Первый раз пищу мы получили 26 декабря. С каждым оборотом колес мы приближались к Польше. Обратная дорога вела через Москву, Кенигсберг (земли Пруссии, Виленщины), виленские земли. В вагоне начали петь Rote (расписание дежурств). Поезд остановился, а конвоиры пустили по вагонам очередь из пулемёта. Пение прекратилось. Поезд двинулся через Лиду прямо в Брест над Бугом до новой границы с новой Польшей. В Бресте нам устроили десятидневный карантин, значительно уменьшили продовольственный паек. Поили нас только водой из пруда около станции с трупным запахом и вкусом. Начался голод. А последствия потребления воды из пруда?

Через щели вагона мы видели, как русские тщательно собирают бумаги, заполняющие станцию, тщательно очищают их и прячут. Это была бесценная добыча. Одна страница такой газеты на Урале стоила 2 рубля на закрутки (…).

Перед дальней дорогой провели отбор (селекцию), понимая, что не каждый выдержит транспорт. Среди нас были больные, как, например, тот парень из Замойщины, с отрезанной гноящейся ногой. До сегодняшнего дня я испытываю угрызения совести, что после возвращения не позаботился о нем, а только, как и все из транспорта, предоставил его судьбе. Правда, в Москве прибежала врач в белом халате, на ходу выкрикивая: «Температурных нет?» Но она бежала как торпеда, не дожидаясь ответа, а кроме того, опасно было оставлять такого больного.

Русские по-своему уверяли нас, что польское правительство не захочет нас принять, и мы вернемся на Урал. На десятый день, 20 января 1946 года, на рассвете поезд медленно тронулся по мосту через Буг.

В транспорте или во время карантина в вагонах спорадически происходило (шло) обучение втайне от русских, которые репрессивно эти занятия запрещали. В нашем вагоне лекции читал профессор гимназии из Познани, полонист пан Чарнецкий (на него донес в НКВД в Люблине заключенный Попелек из Люблина, который возвращался с Урала вместе с нами). Были там и другие – историк-оратор пан Мязга. Я читал лекции по земледелию, поскольку закончил сельскохозяйственный лицей. Я имел наибольший успех, партизанская братия была родом преимущественно из деревни. У меня это хорошо получалось. И время быстрее проходило.

В Бялой Подляске мы стояли целый день и смотрели, как наша охрана объедалась булками. И только лишь под вечер открыли вагоны. Мы были свободны. Удивительное это чувство – идти себе в одиночку. Никто из властей не контролировал (не проверял).

Серая плотная толпа жителей Бялой Подляски с утра ждала в молчании около нашего транспорта, чтобы нас принять. Вчетвером мы обошли ожидающих и пошли искать квартиру. Смотрим, а тут прекрасная вилла с садом, а в центре протянутые нам руки и открытые сердца семьи присяжного землемера пана Лиса. Мы попали в хороший дом. Хозяин угостил нас кусочком горячей колбасы. Седьмое небо для голодного.

Целую ночь мы слышали стрельбу в городе. Это вошёл в город партизанский отряд «Зенон» (Выжиковского) и завербовал много наших в свой отряд. Утром мы встретили много виленских партизан без определённого адреса. Они советовали не садиться в экспресс Москва-Берлин.

В указанном пункте-лагере от ИВ (Управления Безопасности) мы получили бесплатный железнодорожный билет на всю страну, действительный только на один день. Сфотографировал нас с очередным номером на груди – мой 3744, и с этой фотографией сразу дали справку (удостоверение) на плохой коричневой тонкой бумаге о въезде в Польшу с территории СССР (якобы как репатрианта, так осталось и до сегодняшнего дня). Мы получили продукты: по половине пачки UNRRA на человека и по 20 злотых на парикмахерскую, на которые я купил газету Ludowa («Людова») и узнал, что руководит правительством Миколайчик, а главный редактор газеты — друг моего отца Витольд Гельжинский. Отправляющий нас из лагеря политрук сказал нам, что о нас старается какой-то Осубка-Коморовский, потом: то ли Осубка-Моравский, то ли Бур-Коморовский. Как же мы были изолированы от всего мира. Об окончании войны мы узнали с десятидневным опозданием. А потом тишина «в эфире».

Здесь тоже был политрук. С этими политруками всегда что-нибудь происходило. Один из них похвалился нам, что началась русско-японская война, и они теперь «покажут» за 1905 год. Мы тогда все заявили, что пойдем добровольцами на этот фронт. Воодушевленный политрук, наверное, где-то похвалился этим, потому что это было его последнее выступление.

Мы сели, наконец, в пассажирский поезд Бяла-Подляска – Тирасполь через Люблин. В Люблине со Здиславом Щенсным пошли в дом моих родителей. Мать меня не узнала. Она приняла нас за советских солдат. Я был опухший от голода, одет в окровавленный мундир, снятый с советского трупа. Трудно было меня узнать. Отец, освобождённый из тюрьмы во Вронках, уже месяц был дома. Он лежал в постели тяжело больной. Он был освобожден условно, лишен гражданских прав. Мы были так ограбления, что мне не во что было переодеться.

Вскоре мы выехали с родителями путем многих «сгоревших» (потерпевших крах) людей на Возрожденные Земли, во Вроцлав.

Невозможно описать, даже через долгие годы, то чувство, которое сопутствовало мне после возвращения к нормальной жизни, всей этой людской суеты людей, живущих, не осознавая, что преступники приготовили нам, своим ближним, мир презрения и что именно оттуда я вернулся.

Я вернулся с того света.

[1] Аковцы – члены Армии Крайовой (сокр. АК)