- 120 -

КРАЙ, ГДЕ НЕ РАСТУТ БАНАНЫ

 

Ближе к утру судно сбавило ход. Команда заставила нас привести в порядок трюм. Мы таскали воду, чистили грязные борта, до блеска натирали днище. Когда заскрипели цепи якорей, сухогруз; замер, слегка покачиваясь на водах бухты Ногаева. С причала раздались резкие команды энкавэдэшников, вслед за ними — лай собак

— К выходу на берег приготовиться! По трапу вверх по одному марш! - далеко по берегу летел голос старшего по этапу, усиленный динамиком.

По крутому трапу мы едва выползали на божий свет, ежились от северного ветра. Здесь холоднее, чем в Ванино, это чувствовалось сразу. Вид с палубы на колымскую землю не радовал: серые воды залива, такая же серая слюдяная полоска земли, вдали - серые, без жизненные сопки, уже покрытые снегом, и все это придавлено сверху серым свинцовым небом. На причале нас ожидают крытые брезентом грузовики. Много конвойных с автоматами. Без умолку лают остервенелые собаки, по-звериному остро чувствуя незнакомого человека. Опять заработал громкоговоритель:

— Перестроиться в цепочку! В машины - по одному!

Считают, грузят, да так быстро, что не дают опомниться, осмотреться. Чувствуется, что для приемщиков эта работа не внове, дело поставлено четко. Машины берут курс на северо-запад, по накатанной твердой земле нас увозят в туманную неизвестность.

 

- 121 -

Пересыльный лагерь на окраине Магадана после корабельного трюма показался, как не кощунственно это звучит, раем. Та же, что и в Ванино, чистота, порядок, четкость в обработке этапированных. Нас, идущих по пятьдесят восьмой, от безликой массы отделили сразу. В бане выдали чистое, теплое белье, ватные брюки и телогрейки. В придачу - бушлат на вате, шапку-ушанку, рукавицы, байковые портянки, добротные новые валенки, подошва подшита двойным волоком. Одним словом - полная экипировка советского зэка Обмундирование подогнали по росту и фигуре. В тот же день мы нашили стандартные лоскутки с номерами вместо фамилий.

Политических содержали в лагерях особого режима. В зоне пересылки было все тихо, спокойно. С нами проводили беседы о том, что честный, добросовестный труд, примерное поведение ускорят срок освобождения. Фильмы крутили на ту же тему. Но мы были уже наслышаны о беспределе на Колыме. При Гаранине сюда свозили несметное число людей, но никто из них домой не вернулся. Срок в десять-пятнадцать лет никто не вытягивал, а если и случалось такое чудо, то обратной дороги на Большую землю все равно не было. И никто, никогда отсюда, из тюрьмы под открытым небом, не убежал.

Перед отправкой в рабочие лагеря прошли медосмотр, я за девять месяцев своего заключения - впервые. Нам объявили, что будут содержать в лагерях усиленного режима, переписка с родными запрещена, жалобы и заявления о пересмотре дел нужно по- давать в лагерную администрацию в открытом виде.

Я воспользовался такой возможностью и послал из Магадана первое заявление на имя Клима Ворошилова. И позже писал ему, и еще в приемную товарища Калинина, и только раз - Вышинскому. Сегодня думаю, вряд ли они уходили дальше лагерного забора. На такие письма вожди не реагировали и в них не нуждались.

Однажды на поверке зачитали мой номер - А-84, что означало отправиться с вещами к выходу из барака. На дворе, крытые двойным брезентом, стояли грузовики, с отсеком для конвоя у заднего борта. Машины оборудованы низкими лавками, теплый воздух поступает из специального приспособления, установленного на двигателе. Старший конвоя объявил:

— В дороге не разговаривать, с лавок не подниматься, не курить, сидеть смирно. К конвою обращаться в крайнем случае. Остановки через каждые сто-сто пятьдесят километров. Всё!

Сказано - отрезано. Где-то в районе поселка Ягодный свернули с главной колымской

 

- 122 -

трассы. Преодолев еще десятка три километра, остановились. Глухомань, дикое, необжитое место. Бананы здесь не растут, усмехнулся я про себя, лишь греют душу холодные сопки. В этом краю геологи и нашли золото. На десятки километров, сколько видит глаз, ни одной живой души. Река промерзает до самого дна, и чтоб приготовить пишу, воду получают изо льда, кроша его на мелкие куски. Удивило, что в лагере есть электрический ток, его давала военная полевая электростанция. Правда, энергии хватало только на освещение территории зоны в длинные зимние ночи и для специальных помещений охранников.

Жильем служили три землянки, вырубленные кайлом в вечной мерзлоте. Были они длинными и разделенными глухой стеной на два отсека, в каждом помещалось до ста пятидесяти человек. Дальше следовала небольшая санчасть и примитивный кухонный блок. Все это обнесено несколькими рядами колючей проволоки. Днем и ночью по цепи бегают сторожевые собаки. От зоны тянутся землянки охранников, домики для начальника лагеря и начальника режима хозяйственные постройки. Кухня у них своя. Есть продовольственный склад. Вот, кажется, и все.

Для добычи золота на забытой Богом земле власть использовала дармовой труд зэков, причем на самых трудоемких ее участках. Никто не контролировал условия труда заключенных, говорили лишь только: До Бога - высоко, до Москвы - далеко, закон - тайга, а прокурор - медведь.

Сейчас золото добывают машинами, они исключили ручной труд. А до середины пятидесятых годов основным механизмом было кайло да лом в придачу. Искали золото в руслах старых исчезнувших рек. Условия тяжелейшие, особенно зимой: морозы подскакивают до пятидесяти градусов, а нужно выполнять план - рыть шурфы в твердом, как бетон, грунте. Объясню читателю: шурф - это яма двух-трехметровой глубины, вырытая в форме колодца. Рыли колодцы в шахматном порядке, придавая каждому форму сапога, что бы в его носок можно было заложить аммонит, а запалы поднять наверх. Когда таким образом весь полигон был подготовлен, производили взрыв. Взрыхленный грунт ждал своего часа до весны. Затем талые воды размягчали его, и бульдозеры сдвигали золотоносную массу к промывочным машинам.

В таежной глуши, между отрогами колымских сопок, мы трудились всю долгую северную зиму. Тяжело, невыносимо тяжело долбить твердый грунт. Отдыхать не дает мороз, остановишься - замерзнешь. И надсмотрщика не нужно. Звенит, отскакивая от земли, кайло — смерзшаяся глина и галька тверже цемента. Густой пар, выталкиваемый легкими, мешает смотреть, а сплюнешь - на землю падает ледышка. Солнышка в зимнюю пору не увидишь, лишь утром высве-

 

- 123 -

тится на востоке полоска неба и тут же убежит далеко на запад. Люди поднимаются на ноги в темноте и в темноте идут на работу. Работают в сумерках. В протоптанной в снегу дороге под надзором коонвоя и собак с пути не свернешь. В руках конвоиров поблескивают лучики света от фонариков. Конвойным тоже несладко - хотя и одеты в меховые шапки и тулупы до пят, в валенки, а все равно мерзнут, чертыхаются. Как только зэки разожгут костры, конвой располагается вокруг них. Собаки научены ненавидеть людей в серых бушлатах, и всякий раз беспричинно лают на работающих. От лома и кайла лунки, хотя и медленно, но все же углубляются. Черпаком с длинной ручкой выбирают отработанный грунт. Уже через четыре-пять часов лунка достигает нужной глубины, и тогда заключенных ведут в барак обедать за километр от полигона. Там их ожидают термосы с горячей похлебкой из крупы-сечки и ломоть хлеба. Похлебка густая и с голодухи кажется сытной, наваристой. Но для работающих на морозе порция невероятно мала. После такого обеда есть хочется еще больше. Аппетит перебить нечем, махорку дают редко - по пачке раз в два-три месяца. Кто-то все же начинает крутить козью ножку, и возле него собираются страждущие потянуть разок. Они жадно следят за каждым жестом счастливчика, тот понимает ситуацию и, затянувшись два-три раза, пускает цигарку по кругу, и только по разу! На всех желающих, конечно же, не хватает.

Пока идет трапеза, вольнонаемные рабочие закладывают в наши лунки взрывчатку и взрывают. На месте небольшой лунки возникает обширная воронка.

Уже подан сигнал, что разрешен вход в рабочую зону, а нам не хочется отрываться от железной печки. Конвой не без труда выгоняет людей на мороз. Построение, подсчет и – вперед! От нагретой в столовой одежде, от дыхания людей над колонной поднимается пар.

На полигоне каждый отыскивает свое рабочее место. Разбрасывается по сторонам грунт, и рабочий цикл повторяется. Так проходят дни, недели, пока не образуется шурф. Из него уже трудно выбраться наверх, нелегко выбрасывать лопатой земляную массу — она сыплется на наши головы. Со дна шурфа виден лишь маленький лоскуток темного неба. Наконец, мастером шурф принят - его удовлетворяет глубина, и размер носка. Нас переводят на другой полигон. Рабов Дальстроя и Минцветмета ждет новая точка: долбай мерзлую землю, ее, как крот, но выдай первой в мире стране социализма золото. Холод, голод, тяжелый рабский труд унижают человека, доводят его отчаяния - умереть бы! Лечь на дно шурфа и к середине ночи стать ледышкой. И никто не заметит. Но природа оделила все живое инстинктом самосохранения, а человека - еще и верой, и надеждой.

 

- 124 -

Только помешанный может совершить этот страшный поступок.

И опять — кайло, лом, лопата... Как проклинал я это сатанинское место, этот презренный металл, который одного делает изгоем, другого - господином. Кусочек золота, обожествленный малой группой людей и попавших под влияние темных сил, может совершить любое злодеяние. Где золото — там измена, там подлость, там преступление.

В работе пролетают десять-двенадцать часов. Усталые и голодные, мы едва плетемся в зону. Нас ненавидят даже псы - то и дело хватают за край бушлата, им тоже надоел этот полигон, этот холод, эта служба. А люди в серых бушлатах так медлительны! Укусить бы кого за ляжку, да поводок не дает, рассчитан только до бушлата! Конвойные тоже нервничают, орут, ругаются. «Пронеси, Господи!»

Но вот ноздрей чувствуем жилье. Первыми из-под земли вырастают смотровые вышки, потом колючая проволока, за ней - бараки, по самую крышу засыпанные снегом. Ворота распахиваются и – стоп! Снова подсчет, снова проверка. А как хочется быстрее войти в свой барак и протиснуться ближе к печке. Но таких, промерзших до костей бедолаг, сотни. Недалеко от печки стоят деревянные скамейки и грубо сколоченный стол, но редко кто садится за него. Вот когда температура опустится до минус пятидесяти и нас не выведут на работы, тогда кое-кто усаживается за стол и начинает заводить разговор: вспоминает семью, работу и обязательно - вкусную домашнюю еду. О политике - ни слова. Знаем - вокруг стукачи. Появляются самодельные карты. И возникает оживление. А вот

 

- 125 -

шахматы - редкое для нас удовольствие. Их лепили из хлеба и часто после игры фигурки съедались, как правило, победителем. Большинство же в такие дни не поднимались с нар, наслаждаясь теплом и нежданно-негаданно выпавшим на их долю отдыхом. Но надзиратели в такие дни старались устроить шмон: проводили обыск - искали карандаши, клочки бумаги, колющие и режущие предметы. Потом тщательно обыскивали нас — нет ли у кого чего-нибудь запрешенного. После шмона зэки снова укладывались на нары, набросив на себя бушлаты. Борясь с дремотой, ждали ужина. В меню не ошибешься - почти всегда это были чай, пшеничная каша и сталинское мясо — так мы называли селедку.

После ужина - нары. И снова - полузабытье. Нет сил пошевелить ни рукой, ни ногой. Незаметно подкрадывался сон - главный друг и целитель зэков. Чаще он был тяжелым: снились лешие - надзиратели, следователи, конвоиры, злые псы; шурфы, как могила, и ледяной идол мороз - царь Колымы. Утреннее пробуждение еще тяжелее - ноют руки, ноги, спина. Мы разбираем из сушилок одежду и обувь. Одеваемся. Умывались редко, зубы вовсе не чистили. За зиму лишь дважды устраивали баню. Да и баней назвать холодный сарай с едва растопленным льдом было нельзя. От одной такой процедуры легко схватить воспаление легких и умереть.

Завтрак: тот же чай, каша, хлеб... И каждый день - построение, пересчет, дорога на полигон, рабский труд. За тобой неусыпно следят попки, сдерживая ярость собак. Один такой прожитый день, что беспросветный мучительный год. Редко кто безболезненно выдерживал зиму, очереди в медсанчасть становились все длиннее. Туберкулез, воспаление легких, цинга, дистрофия... Освобождение дают лишь в особых случаях, за неделю-другую до смерти. Таких больных хотя и переводили в слабосильную команду, но от работы не отстраняли: они трудились в лесу на заготовке дров, на расчистке снега, укладывании мертвецов в штабеля. Бросили в слабосилку и меня: кровоточили десны, шатались зубы (их можно было легко удалить изо рта пальцами), на ногах появились язвы, одолевала общая слабость истощавшего организма. Огонек жизни еле тлеет и чадил. Мне определили особое задание: доставлять из лесу пни в казарму для конвоиров — в них много тепловых калорий, горят хорошо. Бывало, вскинешь на плечо пенек, а конвоир шипит, как змея:

— Если ты, контра, еще раз возьмешь такую мелочь, я прикончу тебя здесь, в лесу. Вот тот, что на взгорке, кати, он крупнее, дольше гореть будет.

— Простите, гражданин конвоир, но я один его не осилю, даже с места не сдвину.

— А тебе нагибаться не надо, другие забросят пень на твой хребет. Чай не девка, выдюжишь...

 

- 126 -

Двое доходяг пытаются оторвать пень от земли, но тщетно, и тогда третий спешит им на подмогу. Вместе они взваливают пень на мою исхудалую спину. Чувствую, не донесу, но стоять нельзя - прикончит, гад, на месте - при попытке к бегству. И понес... В поединке со смертью вышел победителем.

Дали команду: отправляться в лагерь. Выстроили затылок в затылок. Меня ставят последним. Видимо, что-то задумал, гад, не унимается, может, отпуск получить хочет за бдительность. Вспомнит видение в Лефортово и голос: «...ты вернешься домой». И стал я читать молитву. «Отче наш, иже еси на небесех...» Ноги подгибались тяжести, но я читал и читал: «Да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя...» И донес пень до места! Правда, ноги подкосились, и я свалился. И никакие силы уже не могли поднять меня со стылой земли. В тот день заработал грыжу. Фельдшеру ничего не оставалось делать, как дать мне освобождение на пару дней.

К концу апреля, по рекомендации той же санчасти, меня перевели в штольню - труд там полегче. С помощью электробура я делал в породе углубления и, взорванную, ее вагонетками увозили по склону горы, а оттуда по лотку сбрасывали вниз, дальше машинам - на обогатительную фабрику. Когда же мне поручили возить вагонетки, я не проработал и получаса: не хватало воздуха, стал терять сознание. Очнулся в санчасти. Рыбий жир, настойка стланника и главное, свежий воздух все-таки сделали свое дело: я поднялся на ноги, радуясь слабым лучам северного солнца. Во мне снова стала оживать надежда на одолимосгь зла. И было ощущение, что вопреки всему обо мне печется Матерь Божия.

Так была прожита моя первая колымская зима. А когда прокликнуло короткое лето, сняли рабы бушлаты, расстегнули телогрейки, сменили валенки на кирзовые ботинки. Снег хотя и растаял, но стоило подуть ветру с Севера, как от сопок снова потянуло холодом. Кровь у ослабленных, что у рыбы - греет плохо, а значит, жди болезни, и второй такой зимы не пережить. Вот если бы получить недельный отдых, да поесть каши вдоволь, да отогреться, то, может быть, и можно одолеть еще одну такую зиму. Видел, как на Колыме люди превращались в животных, точно так же, как в немецком плену: ни разговоров, ни улыбок, вместе с телом слабело и сознание.

Много лет спустя о том времени написал стихи:

Почему мимоходом сверкнет лето?

Почему не приходит тепло вновь?

Почему нами песен красивых не спето?

Почему не цветут ни весна, ни любовь?

Сколько лет погубила таежная стужа.

Сколько лет потерялось в неравной борьбе...

 

- 127 -

Может быть, никому мы теперь не нужны?

Может быть, только в тягость мы, даже себе.

Впереди лишь в холодном тумане дорога.

Впереди нет надежды на солнца привет.

Что ж, осталось идти нам не так-то уж много,

И пурга заметет незаметный наш след.

Но пришло утро теплого июля — и на построении зачитали номера заключенных, которым предстоял новый этап. В число счастливчиков попал и я. Прощай, ненавистный прииск! Прощай, ненавистное золото и земля, породившая его! Она проклята тысячами, миллионами зэков, и не будет счастья в этом краю уже никому.