- 84 -

Только слепые не видят, что в психологии масс и в их отношении к труду произошел громадный перелом, в корне изменивший облик наших заводов и фабрик. СТАЛИН.

Правда, 1 января 1933 г.

 

ТРУД

 

Собственно, к труду меня приучали с тех пор, как я себя помню. Еще в первом детском доме, лет с пяти нам приходилось помогать на кухне и в столовой. Мы накрывали на столы, раскладывали хлеб. А на кухне дежурные чистили картошку; не сырую — ножей нам еще не доверяли, а вареную, которую можно чистить пальцами. Я и сейчас помню, как горячая картошка обжигала пальцы... Зимой мы чистили снег в нашем саду, летом расчищали дорожки, но это было еще вроде игры. А начиная с третьего детского дома дело пошло серьезнее. Ежедневно назначались дежурные на кухню, в столовую, следить за чистотой. Кто помогал расставлять и убирать посуду, разносить хлеб, разливать кисель, кто чистил и мыл картошку, кто подметал полы. А раз в десятидневку — в банный день — мы должны были выносить во двор свои матрацы, все проветривать. И в это время мыли полы, а летом и окна. Это делалось сообща: мы и девчонки. Никаких нянечек в этом детском доме уже не было, все на самообслуживании. Были поварихи, завхоз, кладовщик, но следить за чистотой, порядком и помогать на кухне должны были мы сами.

А в четвертом классе мы уже и по ночам дежурили — вместе с дежурным воспитателем. Сидишь в коридоре за столом, перед тобой журнал ночного дежурства. И ты в него записываешь, что случилось за время твоего дежурства: кто не спал, шалил и т. п. Потому что утром приходил пионервожатый и принимал этот журнал, а потом на линейке делали выговоры тем, кто нарушал дисциплину. Сидишь, конечно, не всю ночь, а попеременно: один два часа, другой два часа.

 

- 85 -

Смену сдал, смену принял... А утром, недоспав, бежишь в школу. Думаю, это тоже был один из приемов советской педагогики: сегодня я на тебя могу нажаловаться, а завтра ты на меня...

Но я имею в виду не труд по самообслуживанию и не эти дежурства, которые наполовину были похожи на игру. Со второго класса нас летом начали водить по утрам в ближайший колхоз на прополку овощей. Считалось, что полоть — самое детское дело, а на более тяжелые работы нас не водили. Все-таки здесь уже появилась для нас норма, каждый должен был прополоть столько-то метров или грядок огурцов, моркови, свеклы, капусты. Тогда-то я впервые почувствовал, что труд — не забава, что это серьезно и очень утомительно. Каждый день четыре часа наработаешься под солнцем, а после обеда спишь, как убитый. Но летом легче, потому что нет занятий в школе, и после обеда ты свободен. Выспишься — уже вроде бы забыл о работе, бегаешь, играешь.

Ну, а в четвертом детском доме труд был поставлен на производственную ногу. Кроме того, что при доме был свой огород, на котором все мы работали, были организованы еще и ткацкие мастерские. Я упоминал, что недалеко от Покрова был крупный текстильный центр Орехово-Зуево, и наши детские дома были как-то связаны с тамошними фабриками. Кажется, они были нашими шефами. Вот мы и начинали трудовую жизнь ткачами. В нашей мастерской стояли ручные ткацкие станки старого образца, на которых мы делали готовые вещи — свитера и чулки. Как сейчас помню: одна ручка вверху, другая внизу, ряд иголок. Надо было определенным образом водить ручками — получался свитер-пуловер. Нас учили обращаться со станком: заправлять нитки, вставлять иголки — все как надо. Ткали мы из хлопчатобумажных ниток. И были две круглые чулочные машины, на них мы делали чулки. Мне кажется, поставь меня сейчас к таким станкам, я сразу смогу на них работать. Но думаю, что такой допотопной техники теперь уже нигде нет.

Это был настоящий обязательный труд. Каждый из детдомовцев должен был ежедневно отработать по четыре часа в мастерской. Кто учился в первую смену — после школы, кто во вторую — до уроков. Была и норма на каждого; кажется, за четыре часа надо было сделать два свитера. Если не выполнишь норму, тебя наказывают. Не то что ударников на красную доску, а лентяев — на черную; для большинства ребят это ерунда, пустяки, не стоящие внимания. В наказа-

 

- 86 -

ние нас лишали каких-нибудь радостей и развлечений. Это я точно помню, потому что сам не раз бывал так наказан.

Так, с одиннадцати лет я начал по-настоящему работать. Американские друзья, когда я им об этом рассказывал, спрашивали: а платили вам? Мне даже смешно: конечно, никогда нам никто не платил ни в колхозах, ни в мастерской. Возможно, детский дом получал за наш труд какие-то деньги, но мы про них не знали и даже не думали. Все это было в порядке вещей, мы были уверены, что мы и так облагодетельствованы советской властью, и нам не могло прийти в голову, что и мы кое-что зарабатываем своими руками. Я не сомневался тогда, что и сам я и все, что я могу сделать и еще сделаю в жизни, принадлежит родине (тогда, конечно, только с большой буквы — Родине). А что такое родина? Споры об этом, наверное, никогда не кончатся, но в те времена у меня никаких сомнений не было: слово родина абсолютно сливалось со словами советская власть, партия, государство.

По-видимому, важнее материальной пользы, которую наш труд приносил детскому дому, была сама идея приучить нас к физическому труду сызмала. И нас приучили, как механизм, который завели для работы на долгие годы. Что же касается удовольствия от работы или любви к труду, то не знаю, как у других, а у меня с тех самых пор физический труд ничего, кроме отвращения, не вызывает. Во-первых, для меня это было слишком тяжелой нагрузкой — я был еще слишком мал. Во-вторых, это отнимало время у чтения. А в-третьих, — зачем мне были эти свитера и чулки? Я понимал только, что хочешь — не хочешь, а надо каждый день в грязи и шуме проработать у станка четыре часа и обязательно постараться выполнить норму, чтобы не быть наказанным. Не так много в моей жизни было удовольствий, чтобы можно было ими пренебречь — и приходилось стараться у станка. Конечно, все это мы делали под лозунги типа: "Труд в нашей стране есть дело чести, доблести и геройства!" И хотя сам я не испытывал ничего, кроме усталости, я верил лозунгам больше, чем себе, и думал, что, наверное, я не все понимаю, к тому же я маленький, может быть, поэтому мне так трудно. Вот вырасту большой — тогда действительно будет "дело чести, доблести и геройства". И в книгах я читал, и в кино видел, что в нашей стране труд из подневольного стал свободным и прекрасным. Как замечательно и весело работали колхозники в фильмах "Богатая невеста" и "Трак-

 

- 87 -

тористы"! С песнями, музыкой, плясками... Эти песни мы все знали. А шахтеры? Конечно, их труд гораздо тяжелее моей работы на станке, а как они легко и азартно работают, и усталости не знают, и с работы идут с песнями. Мы сами видели это в фильме "Большая жизнь". Почти во всех фильмах труд сопровождался радостными песнями, а мне никогда на работе не хотелось не то что петь, но и слушать песни. Так я тогда думал и, признаюсь, испытывал чувство неполноценности оттого, что не понимаю красоты труда.

Но самым для нас интересным был фильм "Светлый путь", он рассказывал про ткачих, почти про нас. Правда, там никто не работает на таких старых станках, как в нашей мастерской. У них цех, как громадный светлый зал, и станки совсем новые и не ручные, поэтому они все становятся многостаночницами и работать им легко, поэтому столько хороших песен они поют. Вероятно, я все-таки краешком ума понимал, что не может на всех фабриках быть, как в кино, где-то еще не так прекрасно, но верил я всем этим фильмам безусловно.

Многие наши выпускники после детского дома уезжали в Орехово-Зуево, поступали сначала учениками, а потом и рабочими на ткацкие фабрики. И однажды нам устроили экскурсию на фабрику имени Петра Моисеенко. Нас решили познакомить с работой текстильщиков и показать весь технологический процесс: как из хлопка получается пряжа, а потом ткань. Это всегда увлекательно, как вроде бы из ничего, из огромных тюков чего-то, похожего на вату, получается что-то нужное и полезное. И ведь мы тоже из такой пряжи делаем свои свитера и чулки...

Фабрика эта очень большая. Нас привели на начало цикла. Огромные комнаты, в которые откуда-то сверху сыплется масса хлопка — где-то там наверху разгружают вагоны. Все делается вручную, и стоит такая пыль, что я боялся в ней заблудиться. Потом эта масса поступает в чесальные машины; они называются банкоброшные, я с того дня их запомнил. Нам говорила Н.Я. Мандельштам, что она на таких работала после гибели Мандельштама. Стоит такой жуткий шум, что люди кричат друг другу — и ничего не слышат. И так мы прошли по всем цехам, и везде одно и то же: грязь, пыль, шум, усталые лица людей... И вот, когда я все это увидел, я не то что удивился — я ужаснулся. Я подумал: как люди могут здесь работать? Потому что по литературе и по кино я

 

- 88 -

никак не мог вообразить, что работа так ужасна. Я мальчишка маленький был, но я почувствовал весь этот ужас и раздвоение: говорят, что труд прекрасен — и как он страшен на самом деле, как ничего общего не имеет с фильмом "Светлый путь". Тогда, на фабрике им. Петра Моисеенко, у меня промелькнуло первое сомнение в правдивости того, что говорят нам о жизни.

И другая экскурсия — на пластмассовый завод "Карболит", тоже в Орехово-Зуеве. Это был один из первенцев пятилетки, которым мы вместе со всей страной должны были гордиться, но у меня посещение его только усугубило впечатление ужаса от труда. Кроме шума и грязи там стоял еще такой ядовитый запах, что невозможно было находиться на территории, все время подступала к горлу рвота.

Так впервые реальная действительность вошла в противоречие со словами, которые я воспринимал как истину. Когда я вырос и волей-неволей много лет тяжело проработал, не заработав чести, не ощутив ни доблести, ни геройства, я очутился в исправительно-трудовом лагере. Само название дает понять, что там исправляют трудом. Там меня приветствовал новый лозунг: Труд дает свободу! Я слышал, что такой же висел в Освенциме... К этому времени я не верил уже никаким лозунгам — не то, что в детстве — и воспринял его как издевательство над всеми нами, над собой. Какую свободу? Можно было только надорваться на работе и умереть — и так освободиться и от труда, и от лагеря, и от самой советской власти.

Нет, мне за мою жизнь не довелось разубедиться в своем детском ощущении, что физический труд ужасен и отвратителен, хоть я и проработал уже больше сорока лет.