- 61 -

КНИГИ

 

Еще до того, как я научился читать, воспитательницы в первом детском доме читали нам вслух, и я уже тогда полюбил книги. Но странно — об этих чтениях я совсем ничего не помню. А вот содержание первых книг, которые прочел сам, запомнилось. Самая первая была, видимо, кого-то из русских классиков: о лошади, которая провалилась в болото, и как ее вытаскивали. Очень мне было жалко эту бедную лошадь. Вторая книжка была отрывком из какого-то романа Диккенса: мальчик идет через кладбище, на котором прячется бродяга, кажется, бежавший из тюрьмы...

Ну, а дальше пошло без передышки и все подряд. Во втором классе я был уже читателем всех Покровских библиотек: детской, школьной и двух городских. Мало того, в нашем детском доме я вскоре стал библотекарем и пробыл на этой "должности" чуть ли не целый год. Как я любил возиться с книгами! Для меня было праздником получать новые книги, первым брать их в руки, раскрывать, просматривать. Я научился составлять формуляры, выдавать книги, записывать читателей. Быть хозяином этого книжного мира — что могло быть лучше? С того времени и жила во мне уверенность, что лучшее место на земле — библиотека.

Чтение поглотило меня целиком; я читал всегда, везде, каждую свободную минуту. Бывало, особенно летом, когда рано светает, я просыпался ранним утром, часа за два до подъема и, спрятавшись с книгой под простыню, чтобы не заметил дежурный воспитатель, упивался событиями чужой жизни. Моя жизнь раскололась как бы на две несовместимые части: здесь, в школе и детском доме, повседневная, до мельчайших подробностей знакомая, надоевшая и скучная, и в книгах — необычайная во всем, даже если рассказывают о тонущей в болоте лошади... Могу сказать, что я не читал и даже не сопереживал героям книг; я просто погружался в другую жизнь, участвовал в ней, с каждой книгой жил в том, этой книги, мире. Книги затягивали меня в себя, как ту несчастную лошадь затянуло в болото.

Помню, как меня всегда тянуло к книге, и как я часто

 

- 62 -

оттягивал момент чтения. Не для того, чтобы продлить удовольствие от чтения — мне кажется, что это и не было в обычном смысле удовольствием — а как-то страшась этого погружения в чужую жизнь. Возможно, детскому сознанию не под силу было это раздвоение. Я был я — Миша Николаев, воспитанник покровского детского дома номер три, и одновременно я был Дон-Кихот Ламанчский месяц назад, Павлик Морозов на прошлой неделе и Пугачев сегодня.

Как видите, читал я все, что попадалось. Однажды заболела наша учительница Анна Павловна, и мы пошли ее проведать. Мы чинно сидели у нее, разговаривали, она разрешила нам посмотреть ее книги. На полу возле шкафа я увидел толстенную книгу без переплета и титульного листа. Я стал листать ее, она оказалась про что-то совсем мне незнакомое и непонятное, я попросил разрешения взять ее почитать.

— Что ты, Миша, — сказала Анна Павловна, — это же совсем неинтересная книга, тебе будет скучно...

Но я, конечно, уговорил ее и приволок книгу домой. Кажется, это была какая-то научная энциклопедия. Она жила в моей тумбочке долго и никогда мне не надоедала. Я читал ее то подряд, то отдельные разделы, и впервые познакомился с географией, историей, этнографией. Почему-то в книге было много о строительном деле, и с тех пор я все знаю о кессонных работах и многом другом. Мне совсем не было скучно, как боялась Анна Павловна, наоборот, эта анонимная и безымянная книга приоткрыла мне какие-то еще неизвестные миры.

Чтением моим некому было руководить, и, нахватавшись сразу всего понемногу, я оказался вдруг очень начитанным для своего возраста. Когда я впервые пришел в городскую библиотеку, библиотекарь пытался предложить мне несколько книг, видимо, исходя из моего возраста. Оказалось, что я все их уже прочел. После двух-трех таких безуспешных попыток он оставил меня в покое. Это были славные люди, жившие тут же в комнате при библиотеке — муж и жена. Теперь я думаю: не были ли они ссыльными? Покров ведь как раз на сто первом километре от Москвы. Иначе почему бы им жить при библиотеке? Поняв мою страсть к книгам, они предоставили мне полную свободу. Я мог сам выбирать себе книги на полках, рыться в старых журналах, сидеть в читальном зале. Однажды библиотекарь пытался отговорить меня от чтения Рабле, ему казалось — и я думаю, вполне справедливо, — что "Гаргантюа и Панта-

 

- 63 -

грюэль" не для второклассника. Но я, конечно, настоял на своем и унес огромный том с прекрасными картинками Доре. Мне очень понравилась эта книга, и самое смешное в том, что я был уверен, что абсолютно все в ней понимаю...

Конечно, я читал многое и из русской классики, но большей частью совсем не то, что другие ребята. Так, у Тургенева я любил не "Муму" и "Бежин луг", а "Асю" и "Первую любовь" — и тоже считал, что все понимаю. В 1937 году широко и торжественно отмечался юбилей Пушкина; наговорившись о его "сервилизме" и "дворянских взглядах", советская власть решила его признать. Мне повезло: к юбилею вышли "Сочинения" Пушкина в одном томе, и я надолго завладел ими. Стихи мне были трудны, стихи погружают читателя в мысли и чувства, а не в события, поэтому я сразу предпочел прозу Пушкина его стихам. Из "Повестей Белкина" "Метель" и "Гробовщик" показались мне самыми замечательными. Я упивался "Капитанской дочкой", которую с тех пор не раз перечитывал, находя в ней новые достоинства. "Сказки" я воспринял, как обычные сказки и остался к ним равнодушен. Примерно тогда же я умудрился прочесть все три тома "Сказок" Афанасьева, которые почему-то были в нашей детдомовской библиотеке. Теперь я понимаю, что это совсем не детское чтение, и попали они к нам, видимо, только из-за слова "Сказки"; скорее всего, никто из воспитателей их не прочел. Мне же они показались страшно скучными и однообразными, и я дочитал их только из упорства. Зато все ребята — и я в их числе — увлекались "Русланом и Людмилой". И все мы рисовали почему-то одну и ту же картинку: бой Руслана с Головой.

Странные, какие-то почти мистические отношения возникли у меня с неоконченной пушкинской "Сказкой о медведихе":

Как весенней теплою порою,

Из-под утренней белой зорюшки,

Что из лесу, из лесу, из дремучего,

Выходила большая боярыня,

Чернобурая медведиха...

Почему-то при первом же чтении этой сказки на меня напал ужас, который возникал потом каждый раз, когда я о ней думал. Я по-настоящему боялся этой вещи, и тем не менее меня так и подмывало прочесть ее еще и еще раз. И всег-

 

- 64 -

да заранее замерев от страха, я неоднократно ее перечитывал. Я и теперь думаю о ней с каким-то странным чувством, но так и не могу себе объяснить, в чем тут дело.

Была одна попытка приучить меня к стихам, когда я был постарше и учился в пятом классе. К тому времени я был уже в другом детском доме, в четвертом. Молодая воспитательница, видя мой интерес к учебе и книгам, предложила учить меня английскому языку. Я с радостью согласился, и она пригласила меня к себе домой. Я был немножко влюблен в нее. Дом стоял в глубине сада, настоящий дом уездного учителя, полный уюта и книг. Она спросила меня, люблю ли я и знаю ли стихи. Я отмахнулся: а, Пушкин, Лермонтов — знаю. Некрасова я тогда терпеть не мог. Она стала говорить, что русская поэзия очень богата, что есть и другие поэты, называла имена Блока, Надсона, Северянина, Бальмонта... Помню, она даже дала мне какой-то сборник, где были стихи всех этих поэтов. Мне чуть-чуть понравился Бальмонт за его игру со звуками, но не настолько, чтобы заставить меня читать стихи. Я не дорос еще до поэзии, впрочем тогда я этого не сознавал, я считал себя вполне взрослым. Вскоре в одном из походов я понял, что эта воспитательница явно предпочитает мне учителя физкультуры, и совершенно в ней разочаровался. На этом кончилось и мое приобщение к поэзии и занятие английским, в котором мы ушли не далее "сидаун, плиз".

Я не хочу, чтобы у читателя создалось впечатление, будто я был каким-нибудь необыкновенным ребенком, с самых пеленок читал сплошь одну мировую классику и пренебрегал тем, что читали мои сверстники. Это не так. То, что читали другие ребята — а читателей среди детдомовцев было довольно много — чем они восхищались и о чем спорили, я тоже успевал прочитывать и с неменьшим подъемом, чем остальные. Не говоря уже о совсем детских Маршаке и Чуковском, вся тогдашняя советская литература читалась нами взахлеб. Именно мы были первыми читателями Николая Островского, Гайдара, Фадеева. Горевали, что опоздали родиться, революция и гражданская война обошлись без нас. Трудно сказать, кто привлекал меня больше: Дон-Кихот или Павка Корчагин, Нат Пинкертон, которого мне давал читать сын директора школы, или знаменитый пограничник Карацупа со своей не менее знаменитой собакой Ингусом, за подвигами которых на маньчжурской границе

 

- 65 -

мы, затаив дыхание, следили по "Пионерской правде". Я восхищался ими всеми. Ни сопоставлять, ни анализировать я тогда еще не умел, я не сравнивал этих героев друг с другом; два мира — "старый" и "наш" — жили во мне каждый сам по себе, не соприкасаясь.

Помню, как меня потряс рассказ о Павлике Морозове — он долгие годы был, да и сейчас остается официальным героем советских ребят. Кажется, я впервые услышал о нем на уроке, учительница вслух прочла нам какой-то очерк. "Вот это герой! — думал я. — Ради Революции (тогда она для меня звучала обязательно с большой буквы) пошел против родного отца, не пожалел даже и собственной жизни! Вот бы мне так!" Не знаю, как отнесся бы я к Павлику Морозову, если бы рос в семье, и у меня был бы отец. Может быть, я любил бы своего отца больше, чем революцию. А возможно — и нет, ведь восхищались же Павликом Морозовым мои приятели, у которых были отцы... Да и подражатели у него находились, мы читали о них все в той же "Пионерской правде". Обычно их награждали ценными подарками и денежными премиями. Часами, костюмами, деньгами платили за самое отвратительное из предательств. Но это я сейчас так думаю, а тогда я и сам мечтал о таком подвиге, горел желанием кого-нибудь разоблачить, поймать шпиона... Ну, и конечно, ни костюм или часы, ни денежная премия не были бы лишними...

Как литературный герой Павлик Морозов — самое безнравственное порождение советской литературы. Переступить через узы крови, донести на собственного отца — что может быть отвратительнее и страшнее? Но нас учили, что это подвиг, что в этом и заключается героизм, и мы верили безоговорочно. Так в нас воспитывали потенциальных предателей.

Прочитав в воспоминаниях Н. Мандельштам о формообразующем влиянии чтения на Мандельштама, я задумался: а что мне дало чтение? Как повлияло на мои взгляды, на мой характер? Имело ли влияние на мою судьбу? Раньше я об этом просто не думал. Теперь же понимаю, что имело, и самое решающее. Собственно, чтение и сформировало меня как личность, и определило все хорошее и все плохое, что было в моей жизни. Ну, во-первых, все, что я знаю, я знаю из книг. Сказав эту фразу, я сам засмеялся, потому что к ней необходимо добавить: кроме того, что я узнал из самой жизни — детских домов, ремесленных училищ, заво-

 

- 66 -

дов, армии, лагерей... Но все-таки мои умозрительные знания о мире — из книг, потому что учиться мне не пришлось, я успел кончить только пять классов.

Иногда мне кажется, что книги — это отрава. Они оторвали меня от моей реальной жизни, увели куда-то в сторону. Без книг я никогда не узнал бы, что бывает какая-то другая жизнь, не искал бы ничего другого; может, был бы доволен своей судьбой, тогда и сама жизнь сложилась бы по-другому. Во всяком случае, моя изуродованная жизнь казалась бы мне нормальной и не мучила бы меня, как сейчас мучает.

А в другие минуты я думаю: книги — единственный свет за долгие годы моей жизни. Только они были мне друзьями. Без книг я ничего не узнал бы о мире, а главное — никогда не научился бы думать. Без книг я так и остался бы овцой в огромном советском стаде, никогда не почувствовал бы себя мыслящим существом. Принесло ли мне это счастье? Смотря что понимать под этим словом. Думаю, и счастье, и горе — все принесли в мою жизнь книги. И знаю твердо — из-за книг люди не стали для меня абсолютным авторитетом, я никому из них не верил безусловно и все, что слышал от людей, сверял с книгами. Видимо, так я научился мыслить критически. И с этим же связана моя строптивость по отношению к любому начальству, так много вредившая мне в повседневной жизни.

 

- 67 -

Пионерка Вера Гайбут

 

Минск, 11 июля. (По телеф. от соб. корр.). Вера Гайбут весело шагала, напевая песню. Но скоро девочка перешла на шепот. В этих местах громко петь нельзя, — каждый посторонний звук может помешать пограничнику. Да и самой, мурлыкая песню, надо держать ухо востро. Это — граница.

Кругом трава краснела от земляники. Проворными пальцами Вера начала обрывать ягоды. В одном месте трава оказалась примятой. Здесь, видимо, недавно кто-то отдыхал. Оглянувшись, девочка увидела незнакомого человека, который наблюдал за нею. Незнакомец приблизился и, вынув из кармана плитку шоколада, предложил девочке. Ученица четвертого класса средней школы пионерка Вера Гайбут по наклейке узнала, что шоколад этот не советского производства.

— Да ты поешь, — предложил незнакомец.

— Нет, спасибо, я домой отнесу, — отвечала Вера и, зажав шоколаде руке, направилась домой.

Выйдя из леса на дорогу, девочка заметила, что незнакомец следует за ней. Так он дошел до самого ее дома. Он вошел даже и в дом и, убедившись, что там никого нет, устало присел к столу.

Скоро незнакомец задремал. Тогда Вера на цыпочках выбралась в сени и осторожно снаружи закрыла дверь на задвижку.

Полкилометра, не переводя дыхания, мчалась девочка и сообщила постовому:

— В хате, что на краю леса... Сидит взаперти...

Все на заставе пришло в движение.

Через несколько минут Вера слышала уже, как начальник заставы изобличает шпиона.

На столе лежала плитка шоколада, которую Вера передала начальнику. Шоколад растворили в молоке и дали кошке. Кошка тотчас же издохла.

 

- 68 -

...Вчера Президиум Верховного Совета Белорусской ССР за проявленную доблесть и активную помощь пограничной охране в борьбе с нарушителями государственных границ наградил ученицу Веру Антоновну Гайбут грамотой и премировал ее именным ценным подарком.

Известия, 12 июля 1939 г.