- 147 -

Глава пятая

 

ПРЕДВОЕННЫЕ ГОДЫ

 

Бедствие, которое в нашей стране постигло все слои общества в 1937 году, не может быть воспринято лишь через то, что мы знаем о судьбе крупных партийных, военных, хозяйственных работников — о них сейчас уже многое стало известно. Бедствие страшно своей массовостью, масштабностью, сочетанием организованности и стихийности репрессий. Бедствие страшно состоянием общества, где такое могло произойти.

Разговор о 1937 годе мог бы стать самым большим и самым тяжелым. То, что сохранилось у нас в памяти,— лини» тень этого страшного года. II многое написано и затронуто воспоминаниями разных людей. Они не присутствовали, а участвовали в событиях сами. Но написано, конечно, не все.

Может быть, следуя подсказке Аркадия Биленкова, оставить на этом времени прочерк, ничего не написать? И пусть эта пауза говорит сама за себя, как некая черная дыра во Вселенной? Нет, и такое невозможно, потому что любой человек, владеющий даже косвенной информацией об этом, да и последующих предвоенных годах, обязан эту информацию предоставить сегодняшним и будущим историкам.

Воспоминания Константина Реева оказались в этой книге не только значительным по объему, но и существенными для понимания самого времени репрессии. Они ввели нас в обстановку, предшествующую взрыву арестов последующих лет, они вывели пас на Колыму. И о Колыме 1937—1938 годов надо рассказать главное — о гибели людей преждевременной и бессмысленной, если считать войну, которая приближалась, временем, когда

 

- 148 -

гибель имела какой-то смысл и, может быть, даже оправдание.

А. С. Ты помнишь Нину Костерину? Знаю, что помнишь, и уже не раз пытался рассказать мне о ней, о ее семье, об Анне Семеновне, ее тетке, которая дружила с твоей матерью.

М. Э. Да, пытался. Но не получалось, потому что никак не мог определиться во времени. Знал, что отец Нины опубликовал когда-то ее дневник, но нашел я это издание совсем недавно, уже после того, как прочитал колымские повести ее отца.

А. С. И если попробовать взять дневник как человеческий документ, как-то отразивший предвоенные годы?

М. Э. Я давно думаю, что без Нины Костериной, без ее дневника, без нее самой наша книга была бы какой-то неполной.

Нина родилась в 1921 году, как пишет ее отец, «в партизанском отряде». Действительно, на Северном Кавказе, где воевал Алексей Евграфович Костерии, гражданская война носила в основном партизанский характер. Но уже в этом, 1921-м, Нина становится москвичкой. Отец в двадцать шесть лет сменил винтовку на перо начинающего писателя: он вместе с Артемом Веселым, Михаилом Голодным, Михаилом Светловым и другими организует литобъединение «Молодая гвардия». В 1925-м отец Нины уже довольно известный очеркист «Известий», «Труда» и «Гудка». Семья живет скромно, никакого литературного снобизма нет, отец, как корреспондент, все время в разъездах.

Активный темперамент и демократизм Алексея Кос-терина позволяют ему войти в литературную группу «Перевал», просуществовавшую до 23 апреля 1932 года, когда постановлением ЦК ВКН(б) «О перестройке литературно-художественных организаций» все подобные группы были ликвидированы и писателей стали сгонять в единый союз. В 1937—1938 годах многие «перевальцы» были репрессированы, но, судя по дневнику Нины, ее отец к этому времени уже отошел от литературной компании, с которой был связан в 20-х и начале 30-х годов, как отошли, выйдя из «опасной зоны», М. М. Пришвин, Э. Г. Багрицкий, А. А. Караваева, П. А. Павленко и некоторые другие.

Дневник Нина начала вести с 1935 года, с четырнадцати лет. Появление его как-то связано с атмосферой в семье, с литературными занятиями отца, хотя заметить

 

- 149 -

это по опубликованной части довольно трудно. Дело в том, что среди друзей отца был известный в те годы писатель Н. Огнев (Михаил Григорьевич Розанов), автор очень популярной повести о школьниках, о подростках 20-х годов—«Дневник Кости Рябцева». Интерес Нины к школьным проблемам, ее отношение к товарищам и педагогам позволяют заметить влияние этой повести. И не случайно предисловие к "Дневнику Нины Костериной", изданному ее отцом в 1964 году, написал бывший «перевалец» Лев Кассиль, как и предисловие к последнему, 1966 года, изданию «Дневника Кости Рябцева».

Алексей. Евграфович, подчеркивал, что ближайшее окружение, в котором выросла Нина, состояло из бывших красногвардейцев и партизан гражданской войны. Первые книги ее библиотеки приобретались на книжном развале знаменитого в те годы Смоленского рынка. Вот, пожалуй, и все, что можно сказать о «фоне» дневника. Остальное пусть Нина скажет сама.

В 1936 году в полной социальной адаптированности, семьи Костериных сомневаться не приходится. Нине пятнадцать лет. Запись 20 июня: «Очень весело прошли майские праздники. Ходили в демонстрации через Красную площадь, видела всех вождей. Пели, плясали, кричали... А вечером билеты в оперетту «Продавец птиц». Очень понравилось. Надо отметить посещение Музея изящных искусств. Пошли всей семьей... Надо, конечно, на память отметить крупные события, происшедшие за это время: умер Горький и опубликован проект новой Конституции. В Конституции я что-то мало и плохо понимаю, хотя чувствую, что это в жизни нашей страны большое событие. Но вот смерть Максима Горького я пережила как личное горе. У нас есть полное его собрание... Много волнений было при приеме меня в комсомол. Я вообще газеты читала, но пришлось все же пойти к отцу за помощью. Толковал он со мной часа два. Многое напомнил, многое разъяснил, особенно по Конституции. После разговора с ним в райком комсомола пошла спокойно. Молодец у меня папка!»

Летом 1936 года, после экзаменов, за время которых, «кроме «Девок» Кочина и Гюго «Человек, который смеется», два раза была в Камерном театре и три раза смотрела кино «Цирк»,—Нина с семьей на Волге, на родине отца. 16 августа она записывает: «Справа — лесистые горы. Папа рассказывает о них древние легенды. Но больше о гражданской войне — тут шли особенно

 

- 150 -

сильные бои в районе Вольска и Хвадынска. Люблю я слушать папу об этих днях — вот было время! Наши дни тоже интересные, но какие-то они уж очень приличные... Сидели у костра, и папа опять рассказывал о гражданской воине на Волге и на Кавказе». 19 августа: «Вечером в кино «Новые времена» Чарли Чаплина. «Цирк» мне больше правится». 5 сентября: «Первого сентября была демонстрация. Бузили мы ужасно. Танцевали на улицах, под дождем. Устали, вымокли, но было весело...» 6 сентября: «Вчера была на вечере в Институте права... На вечере выступал наркомюст. Был концерт, потом танцы».

Но уже осенью 1930 года в семье Костериных «дыхнуло Колымой» при кажущемся полном благополучии. 9 сентября: «Теперь самое главное: папа едет на Дальний Восток. Едет на два года. Ехать туда целый месяц. Ехать надо на поезде, потом на пароходе. Еще не решено, но, может быть, поедем всей семьей...» 23 сентября: «Очень понравилась картина «Бурлаки», Вспомнила рассказы папы, что мои прадеды тоже ходили в бурлаках. Надо будет еще побывать в Третьяковской». 20 октября: «Проводили папу в далекий путь. Он даже всплакнул на прощание, да и все пустили слезу. Вчера папа купил мне гитару... За эти дни у нас перебывала толпа гостей — друзей и товарищей папы...» 7 ноября: «В два часа прошли Красную площадь. За Красной площадью случилась суматоха. В узкой улице нас сплющило и понесло. Лидка, конечно, стала вопить, на нее тоже закричали. Когда нас вынесло на широкую улицу, стало легче, но милиционеры преградили дорогу и стали поворачивать всех на далекий круг. Но мы уперлись, зашумели. Вдруг слышу крик: «Прорвали! Прорвали!» Мы туда. Милиция прижата к стене, все бегут, и мы за народом...» 30 декабря: «В октябрьские торжества и в праздник Конституции было очень весело... Смотрели «Вратарь республики». Хорошая вещь. 4 января иду в театр Мейерхольда на «Горе от ума»... Недавно умер Николай Островский».

Вот в таком спокойном состоянии входит Нина в 1937 год, школьницей, комсомолкой, театралкой, дочерью вполне авторитетного для нее отца, которого понесло добровольно на Колыму, в спальном вагоне, а не в теплушке. Колыма притягивает Костерина возможностью реализовать свой характер бродяги-журналиста и, нельзя исключить, надеждой подработать, ибо семья большая, уже трое детей. Он уже знает об Э. П. Берзине. Что он

 

- 151 -

знает о зэках, о «романтике» строительства дорог и мостов на Колыме? Неизвестно. А Нина, московская школьница из семьи «интеллигента первого поколения», вообще отгорожена от происходящего, ибо видит пока только его фасад. Не могла она обратить внимание, что «Правда» в январе опубликовала сообщение — сын Троцкого Сергей Седов в Красноярске «пытался отравить рабочих», не могла заметить, что 16 января Н. И. Бухарин последний раз упомянут как редактор «Известий», не смогла осмыслить информацию о процессе по делу «антисоветского троцкистского параллельного центра». Такое перечисление со словами «не знала», «не могла заметить» может быть почти бесконечным. Но все-таки...

Шла подготовка к столетию со дня смерти А. С. Пушкина. 25 января в «Известиях» Николай Заболоцкий-публикует статью «Язык Пушкина и советская поэзия»: «В языке поэта слова и обороты не должны делиться на. любимцев и пасынков: любое из них хорошо, если оно стоит на своем месте и служит своей цели». А Нина в этот день записывает: «За январь посмотрела «Горе от ума», «Чудесный сплав», «Принцессу Турандот».

1 февраля расстрелян замнаркома тяжелой промышленности Г. Л. Пятаков. 11 февраля арестовывают группу физиков-теоретиков, включая академика В. А. Фока, обвиняя их во «вредительстве», связанном с неудачами в геологической электроразведке. 18-го — «самоубийство» Г. К. Орджоникидзе. 21 февраля впервые у Нины: «Потеря за потерей: Киров, Куйбышев, Горький, Орджоникидзе — старая гвардия умирает...» Не выкашивается репрессиями, а умирает. 23 февраля — начало Пленума ЦК ВКП(б). Из ЦК и из партии исключаются А. И. Рыков, М. И. Томский, П. И. Бухарин. А. И. Рыков еще пытался на этом пленуме объясниться или оправдаться.

Оправдываться было поздно и бесполезно. Вот как это представлено в комментарии к воспоминаниям Е. Гинзбург применительно к работникам областного уровня Павлу Васильевичу Аксенову и Михаилу Осиповичу Разумову: «Тучи сгустились над Аксеновым вскоре после ареста жены, и в связи с этим арестом Аксенова вызвали в Москву, в ЦИК, по его «делу». Обстановка: знакомого, с которым он ехал, арестовали тут же по прибытии. Но сам Павел Васильевич в тот раз арестован не был. «Мы знаем Аксенова»,— отрезал Калинин на заседании партгруппы Президиума ЦИК. А потом все заседание отправилось на похороны Орджоникидзе. На

 

- 152 -

похоронах опять, в последний раз, встретил Разумова, уже работавшего в Иркутске. Михаил Осипович, член ЦК, был делегатом февральско-мартовского Пленума. «Какие дела у вас на Пленуме?» — «Какие дела! Одно... убийство! Привозят арестованных товарищей. Говорит один Сталин. Мы сидим молчим. Сталин их поспрашивает и дает директиву: на ликвидацию. «Что же вы, коммунисты, молчите? — «Эх, Павлуша, Павлуша... одна мысль: самим спастись!» — «Я пойду завтра в ЦК». — «Пустое, не ходи». Разумов не спасся. Павел же Васильевич был арестован по возвращении в Казань. Первый секретарь обкома Лепа дал добро на арест...»

Лицемерие и самоослепление власти, запустившей цепную реакцию террора, уже не имело предела: 3 марта па пленуме II. В. Сталин заявил: «Людей способных, людей талантливых у нас десятки тысяч. Надо только их знать и вовремя выдвигать...» И уже выдвигали. 4 марта Нина записала: «Недавно произошла одна странная вещь. К нам прислали нового преподавателя Конституции, который всем очень понравился, потому что не похож на учителя и хорошо рассказывает. Однажды, когда мы со Светланой шли домой, мы увидели его. Он тоже шел домой, и нам было по пути... Он партийный, пожилой». 7 марта: «Ну что мне делать? Он от меня не отстает!» Нине удается «отшить» его, но создается впечатление, что этот «господин Икс» просто испугался скомпрометировать себя.

21 марта на собрании актива Ленинградской партийной организации А. Жданов опять говорит о кадрах, гибридизируя слова И. В. Сталина и практику Н. II. Ежова: «Политическая подкованность в борьбе с врагами революции решает все». Подкованные московские ежовцы наконец добрались и до семьи Костериных. 25 марта: «Произошло что-то страшное и непонятное: арестован дядя Миша, брат отца, его жена тетя Аня, а Ирму, нашу двоюродную сестренку, отдали в детский дом. Говорят, что он, дядя Миша, был замешан в какой-то контрреволюционной организации. Что такое происходит: дядя Миша, член партии с первых дней революции,— и вдруг враг народа?!»

М. Э. Здесь перекрещиваются судьбы моей семьи и семьи Костериных. Я помню Ирму. Именно с ней, со своими и ее родителями я шел, прогуливаясь, в 1936 году по иллюминированной Москве. Исчезновение Анны Семеновны и Михаила Костерина было не только траге-

 

- 153 -

дией для нашей семьи, но и одним из сигналов, подтолкнувших моего отца уехать из Москвы и скрыться.

А. С. В 1937 году Инна была в два раза старше тебя, а я ведь всего на четыре года старше Нины, мы с нею — одно поколение. Мне было двадцать лет, и воспринимал я аресты, происходившие в это время в Баку, с таким же недоумением, как Нина. Но я не был в «эпицентре» событий, а ты, еще даже не первоклассник, оказался именно в таком, особо пострадавшем, окружении.

М. Э. Да, весной и летом 1937-го я только готовился пойти в первый класс. Аресты касались очень широкого круга людей, близких моим родителям. Несчастье я видел по-детски, отраженным на лицах и в поведении родных. Уже перед школой, летом, когда уехал отец, мать говорила: «Кругом никого не осталось». Я понимал, что это означает. Вещи в доме были собраны — отдельно мамины и мои. Просыпаясь ночью, я видел, что мать не спит, вздрагивает, когда по переулку проходит автомобиль. А утром обязательно кто-нибудь позвонит по телефону, что-то скажет, а мама спрашивает: «И Фима тоже заболел?» Или: «И Миша тоже уехал на курорт?» Такая была почти детская конспирация: «болезни» и «курорты» уже ничего иного, кроме ареста, не обозначали. После этой летней подготовки подобные события, с которыми я столкнулся в школе, меня уже не удивляли.

16 апреля: «И еще страшное и непонятное: арестован папа Стеллы. Он был начальником Главка при Наркомтяжпроме. Говорят, он вредитель... Стелла-то еще при матери живет, а бедную сестренку мою Ирму спрятали в детский дом».

Весна в разгаре. Комкор, герой гражданской войны Виталий Маркович Примаков на девятом месяце заключения вынужден дать первые обвинительные показания. Э. П. Берзин, благополучно миновавший воровской топор на строительстве моста через Колыму, еще не подозревает о своей участи, наблюдает за сооружением Магаданской первой школы, уговаривает шофера Палаткинской автобазы Н. П. Семина не уезжать с Колымы, заботится о совхозах «Сусумаи» и «Ола». Он уже знает, что ленинградские чекисты И. В. Запорожец, Ф. Д. Медведь и другие этапированы в Москву.

5 мая открыто движение по мосту через Колыму. На севере Чукотки, вблизи поселка Певек, упорно работает геологоразведочная экспедиция, подготавливая к эксплуатации касситеритовые (оловянные) месторождения. Олово

 

- 154 -

здесь было обнаружено С. В. Обручевым в 1934—1935 годах. Романтике первооткрывателей вскоре предстояло обернуться одним из самых драматических и темных эпизодов заполярных лагерей, продолжением Норильска, усугублеиным еще большей (казалось бы, куда больше) отдаленностью. Лето — геологический сезон. Алексей Костериц знакомится с Колымой и Чукоткой пока что на правах журналиста, решившего испытать романтику полевых и строительных работ в этих неизведанных местах.

Нина летом о дачных впечатлениях: она огорчена, что оказалась у каких-то благополучных родственников. «Папа далеко — он не пустил бы нас на дачу к высоко-чиновной родне». А события за фасадом: 8—10 мая у арестованною бывшего начальника штаба управления Красной Армии М. Е. Медведева выбиты показания о «заговоре» военных, который оформился якобы еще в августе—сентябре 1931 года. 11 мая М. Н. Тухачевский смещен с должности замнаркома обороны и назначен командующим войсками Приволжского военного округа. 25 мая осужденный Военной коллегией (действует Ульрих) расстрелян Спица—Владимир Иванович Невский.

26 мая арестован М. Н. Тухачевский, а 31-го застрелился Я. Б. Гамарник. В этот же день легендарный комкор Борис Миронович Фельдман, арестованный раньше Тухачевскою, оглашается — под напором «аргументов» Н. И. Ежова — дать показания о несуществующем военном заговоре, «если это нужно для Красной Армии».

Лето 1937 года становится кровавым летом. Уже 1 июня на страницах 165—166 допроса (в деле М. Н. Тухачевского) сегодняшние историки обнаружили следы крови. Избиения арестованных разрешены, следователи охвачены эпидемией садизма. Еще теплится Бюро жалоб комиссии советского контроля, еще что-то пытается делать Мария Ильинична Ульянова. 8 июня «Правда» публикует без подписи информацию «Профессор-насильник, садист» о Дмитрии Дмитриевиче Плетневе. Напуганные до смерти его коллеги-сверстники (медицинские академики А.А. Богомолен,, Д.А. Бурмин, П.А. Герцен, В.Ф. Зеленин, А.Р. Лурця, Н.Г. Стражеско) и подросшая медицинская академическая молодежь (М.С. Вовси, Э.М. Гельштейн, П.Д. Горизонтов, А.Г. Гукасян, Н.А. Земец, Б.Б. Коган, Г.Е. Островерхов) присоединяются к травле, чтобы уцелеть. Кто-то из них верит, кто-то не верит, но все знают особенность момента. Бу-

 

- 155 -

дущее? Совесть? Моральная расплата — возмездие? Да, многие доживут и до 1949-го, и до 1953-го, многие сделают то, что красиво называется «вкладом в науку». Их можно понять, но простить трудно.

11 июня вынесен, а 12-го приведен в исполнение смертный приговор М.Н. Тухачевскому, И.П. Уборевичу, И.Э. Якиру, А.И. Корку, В.М. Примакову, В.К. Путне, Р.П. Эйдеману, Б.М. Фельдману. 12 июня умерла М.П. Ульянова. С мая 1937 года по октябрь 1938-го в армии и на флоте репрессировано более сорока тысяч человек. А штатских? Точной цифры жертв общих репрессий до сих пор нет.

Судьбы отдельных людей при массовом терроре не теряются, не утрачивают смысла. И ответственность не перестает быть личной, персональной. Именно в 1937 году В.М. Молотов предложил судить и расстреливать людей по спискам, именно в 1937-м и именно В.М. Молотов. Именно Л.М. Каганович предложил процедуру внесудебного рассмотрения дел с применением высшей меры — расстрела. Вместе, с согласия И.В. Сталина, ввели процедуру, аналогичную тактике уничтожения «террористов» и «диверсантов». Вместе объявили войну народу. А исполнители? Они уже в июле 1937 года могли не беспокоиться даже о тени правдоподобия в обвинениях.

13 июня в Магадане за парком культуры и отдыха, на стадионе,— митинг. Начальник культурно-воспитательной части Н.Н. Афонин клеймит группу М.Н. Тухачевского. Э.П. Берзина на трибуне нет. Болеет или в отъезде. 5 июля па Сретенке в Москве попадает в магазин, где идет распродажа вещей арестованных, молодой журналист Лазебников и думает о людях, которым они принадлежали. В этот же день арестовали Владимира Бубекина, редактора «Комсомольской правды», вызвав его через репродуктор на стадионе «Динамо».

Магаданская областная пресса в августе 1937 года озаглавливала передовые статьи так: «Беспощадно уничтожать гнезда шпионов, вредителей и диверсантов». Редактировали эти газеты люди, многим из которых предстояло быть репрессированными в ближайшее время. Так, 6 августа номер «Советской Колымы» подписал Роберт Апин, член партии с 1912 года, а в октябре эта же газета уже клеймила его как врага народа... Старожилы считают, что этим летом Евгений Петров побывал на Колыме. По их свидетельству, он посетил поселки Балаганное, Оротукан, какой-то прииск. Вроде бы су-

 

- 156 -

ществовавшая рукопись книги его очерков «Остров Колыма» до сих пор не найдена.

Нина Костерина 22 августа 1937 года на даче под Москвой: «Приключилась ужасная беда. Сегодня арестовали хозяина и произвели обыск. Я долго размышляла над случившимся. Вспоминала о том, что арестованы отцы у Ирмы и Стеллы. Что-то происходит...»

Странно и страшно звучит это «что-то». Загадка изоляции от событий людей, в эти события втянутых. Эта поразительная способность не видеть дальше своего носа, способность — разумеется, при отсутствии объективной информации — не замечать угрозы простительна московской школьнице. Но вот рассказ Николая Герасимовича Кузнецова, будущего министра военно-морского флота, командовавшего во время гражданской войны в Испании, флагманом испанской республики военным кораблем «Хаиме Перес» и вернувшегося в 1937 году из этой секретной командировки.

«Никогда прежде я не отдыхал на курорте. Сочи много раз видел только с моря да однажды сошел на берег на какой-нибудь час, осмотреть город времени не хватало. Сочи оказалось переполненным. В санатории имени Фабрициуса встретил друзей по Испании: Я.В. Смушкевича, Д.Г. Павлова, И.Н. Копца и других. Они приветствовали меня веселыми шутками, принялись вспоминать недавние боевые дни. Не сразу заметил, что у многих отдыхающих—это были крупные военные работники — какое-то мрачное, подавленное настроение. За время нашей работы в Испании произошли большие перемены, тревожившие людей. Мы, «испанцы», еще не особенно задумывались над происходящим. Разумеется, нас поражало, что тот или иной известный товарищ оказывался «врагом народа», но в обоснованности арестов тогда еще не сомневались».

В конце августа и начале сентября размах репрессий не уменьшается. 29 августа расстрелян председатель Совета Народных Комиссаров Украины П.П. Любченко, 2 сентября — первый секретарь Донецкого обкома С.А. Саркисов. 3 сентября осужден поэт Г.Я. Смоляков 1. Арестованы многие из литераторов в Москве и на периферии. Происходят массовые аресты ЧСИР—членов семей изменников Родины. Все это вызывает общее удив-

 

 


1 Эти и другие даты взяты из опубликованных материалов, и их точность зависит от объективности и осведомленности их авторов.

- 157 -

ление (откуда столько врагов?), не остается уверенности, что репрессии обоснованны.

Продолжается истребление членов и кандидатов в члены ЦК, избранных на «съезде победителей» — на XVII съезде в 1934 году. 26 сентября расстрелян один из таких кандидатов — В. М. Михайлов, начальник строительства Дворца Советов в Москве, 3 октября— И.Д. Кабаков, первый секретарь Свердловского обкома. 3 октября комсомольский вождь Александр Косарев еще пытается запиской Сталину остановить часть необоснованных репрессий в Донецке и Харькове. Бесполезно. Он сам, побывав в лапах Шварцмана и Родоса, будет расстрелян 23 февраля 1939 года. 18 октября уже не «тройка», а «двойка» (Н. И. Ежов и А. Я. Вышинский) списком приговорила к расстрелу 551 человека. В этот же день газета «Советская Колыма» громила своего бывшего редактора Апица: «Выше политическую бдительность!»

26 октября 1937 года расстрелян нарком легкой промышленности РСФСР К.В. Уханов, 29-го — первый секретарь Сталинградского обкома Б.А. Семенов, 30-го — сразу 11 членов и кандидатов в члены ЦК.

5 ноября у Адольфа Гитлера состоялось оперативное совещание политического и военного руководства Германии, где по-деловому обсуждались планы развязывания войны. В этот день Всеволод Мейерхольд первый раз «прогнал» спектакль «Одна жизнь» (по Н. Островскому), а накануне октябрьского праздника в Красноярском крае был арестован учитель Илья Таратин, воспоминания которого «Потерянные годы жизни» помогают уточнить место колымской Серпантинки, где осуществлялись расстрелы узников лагерей в 1938 году.

Вспоминаются четыре строчки из стихов Анатолия Жигулина:

Было время демонстраций

И строительных громов,

И горела цифра двадцать

Над фасадами домов...

Пусть о 7 ноября 1937-го расскажет Константин Реев.

«К седьмому ноября 1937 года я работал на Аткинской автобазе уже не на машине и не в цеху, а как зэк с одной из самых страшных статей (58-8) был переведен на техсклад, где сначала был рабочим, потом учетчиком. Когда заведующего посадили, я принял все три склада автобазы. Работал от души, жрать было что, оделся в новую спецовку, ночевал зачастую на складе,

 

- 158 -

изучал автозапчасти, материалы и автокаталоги. Днем 6-го по телефону меня УРЧ (учетно-распределительная часть.— М. Э.) лагеря предупредила, чтобы я ночевал в лагере — будет проверка. Я в семь часов как штык был в палатке у себя «дома». Жили там бухгалтера, инженеры, экономисты, техники и просто специалисты, все по 58-й статье с разными пунктами.

Спали на сплошных нарах, посередине стояла печь — бочка из-под горючки, всегда красная, а по углам пологи палатки были покрыты толстым слоем льда. Я с экономистом Сашей Яловенко спали у самой печки. Ноги жарятся на огне, а волосы примерзают к пологу. Сквозь прогоревшие в подволоке дыры светят звезды. Романтика да и только! В изголовье у каждого табличка с надписью, кто здесь спит и по какой статье сидит.

Пришел я «домой», поел консервов, что принес с собой, попили чаю с Сашей. Сидим после жратвы, разомлевшие от жары печки. Вдруг дневальный орет: «Встать к койкам!» Все, конечно, вскочили и застыли у своих мест. В палатку входят начальник лагеря Смолер, начальник УРЧ (учетно-распределительной части) лагеря, бывший работник угрозыска, подлец каких мало, отбывающий срок по статье за изнасилование малолеток Иванов (глаза его, как сейчас помню, жуткие глаза садиста и наркомана), помощник уполномоченного райотдела НКВД Гордынин, лагстароста и ротный, оба бытовики. Не поздоровавшись, сразу начали обход палатки. Глядят на таблички и что-то записывают.

Кого запишут, того сразу из палатки. Там, очевидно, стрелки стоят. Берут моих двух соседей, осужденных как диверсанты. Подходят к нам. У меня на табличке пункт неясно написан, но ротный услужливо подсказывает: «Это тяжелый, 58-8, его нужно брать». Я, дурак, по одесской привычке замахнулся на него: «Ты, паразит, не дрыгай ногами...» Тут откуда-то появились стрелки, связали мне назад руки колючей проволокой, вроде веревок уже не было. Выбросили за полог, вслед за мной вылетел мой бушлат и шапка — это Саша постарался. Приподнятый за руки и за ноги, я влетел в кузов открытой автомашины, где сидело уже несколько зэков.

Ребята меня накрыли бушлатом, надели шапку. На дворе градусов сорок. Набили полнехонькую машину и повезли из лагеря. Темнота, мороз, ветер продувает, Ребята говорят, что это предпраздничная изоляция, всех с тяжелыми статьями из поселка-автобазы вывозят на

 

- 159 -

штрафную командировку. Минут через сорок действительно подъехали к 223-му километру трассы. Там штрафная. Рук без рукавиц я не чувствую. Подъезжаем к палатке. Сходят все, меня снимают. Идем кое-как. В палатке холод хуже, чем на дворе. Голые нары, посередине — печь-бочка. Спрашиваем стрелков: «Топить можно?» — «Топите, сколько влезет. Дровишки сами пилить будете!» Выводят несколько зэков на заготовку дров. Мы сидим и пытаемся согреться, толкая один другого.

Ребята меня развязали, руки оттерли. Вроде не успел отморозить. Отходят, но здорово болят. Вот еще одна машина, привозят знакомых. Пока хожу, гляжу, кого привезли, то место, где я сидел на нарах, уже занято. Сижу на корточках у печки. Приносят дрова и топят. Через час — жарко. Ищу, где приткнуться поспать. Мест нет. Таких, как я, еще человек двадцать. Лезем под нары, там прохладно, но жить можно. Устраиваемся, как можем. Обнаруживаю в кармане бушлата шмат хлеба и рыбы, Сашка успел положить. Даю половину соседу — Мише Ронскому, командиру-зенитчику. Сидит он по 58-7 (диверсия): дежурил по батарее у Зейского моста и, никем не предупрежденный, дал команду обстрелять наш самолет, влетевший в зону охраны моста. Срок — пять лет. Правда, по уставу и положению он прав, но особый отдел нашел, что у него с родней не в порядке, есть кто-то из бывших.

Лежим, жуем, вспоминаем, как кто встречал Октябрь раньше. Незаметно засыпаем. Среди ночи холод выталкивает пас из-под пар к печке. Она еле-еле теплится. Расшуровываем огонь, пытаемся сидя заснуть, потом стаскиваем двух зэков и предлагаем поменяться с нами местами. Досыпаем на нарах.

Утром подъем, как обычно, в семь. «Выходи на работу!» Строимся. Идем пилить лес. Пожрать дадут только в обед, и то тому, кто выполнит полнормы. Пилю с Мишей Ронским. Особой надежды, что выполним нормы, у меня нет. Значит, и обед накрылся. Нужно что-то предпринимать. Рядом штабель дровишек, занесенный снегом. Разбрасываем его, перекладываем рядом, а на том месте разводим костер. Этот штабель и то, что мы напилили, дает процентов сто двадцать нормы. Время идет к обеду, отдыхаем. Привозят обед. Мы впереди. Обмеряют наш штабель: «Вот это работнули! Всем бы так!» Получаем обед на троих, так как нас вроде было

 

- 160 -

трое. Он, третий, сейчас придет. Едим баланду из соленой горбуши, понемножку перловой каши и по триста граммов хлеба. После обеда пилим еще дровишки, просто для времяпрепровождения, и идем строиться для возвращения в лагерь.

Вечером к нам в палатку приходит начальник командировки зэк-бытовик некто Межак. Я с ним в свое время в одесской мореходке на одном отделении учился. Он чисто выбрит, хорошо и тепло одет и обут, от него пахнет одеколоном, в зубах трубка. Увидел меня, поморщился: «А, и ты здесь? Ну, как у нас работается?» От него узнаю, что нас должны продержать здесь с неделю, а потом кого затребует автобаза, вернут в поселок, а кого не затребует, тот останется здесь.

Выхожу с ним из палатки. У меня в поселке на складе есть много спирта. Учет, правда, строгий, но я не пью, и те остатки, что всегда появляются при мелкой выдаче, и есть мой резерв. Я знаю, что там не меньше двух кэгэ. Предлагаю Межаку полкило: за работу в теплом месте для меня и Мишки, за хорошие харчи, пока мы здесь, и за доставку сюда распоряжения о возвращении на Атку моего и Мишки от главного инженера, тоже зэка по 58-й статье Обухова. Межак с радостью соглашается. Условливаемся, что я ему еще к Новому году что-нибудь соображу. Моментально появляется нарядчик, определяет меня и Ронского в хорошую палатку. Кормят нас ужином и дают постели. Я пишу записку своему заму: «Подателю — 500 жуги» (спирта.— М. Э.). Все понятно.

Утром у кухни потихоньку колем дровишки для поваров. Харчи рядом, греться можно тут же. Потихоньку колем и мирно беседуем. Самое главное, находясь в нашем положении,— выжить сегодня, пожрать сегодня, поспать тоже сегодня. Что будет завтра, зэк не должен предугадывать. Жить сегодняшним днем! Иначе пропадешь. Работаем так еще два или три дня. Приходит затребование с Атки, и нас на отдельной машине возвращают туда. Так кончилась для нас двадцатая годовщина Октября».

Страна, потрясенная репрессиями, тоже жила сегодняшним днем. Уцелевшее большинство что-то ощущало. Какие-то флюиды прорывались через заслоны колючей проволоки и слепой веры.

9 ноября европейские страны уже располагали чехословацкими данными о последствиях погрома в Совет-

 

- 161 -

ской Армии. В Ленинграде 16 ноября арестован лингвист-переводчик Валентин Осипович Стенич-Сметанич. Ему тридцать девять лет, он полон сил, но его сломают, заставят оклеветать Николая Заболоцкого и других ленинградских литераторов, а потом, 23 сентября 1938 года, расстреляют. Заболоцкий живет сегодняшним днем, он пишет в письме от 12 ноября о переводах «Витязя в тигровой шкуре» и стихов грузинского поэта Важа Пшавелы.

Нина поглощена работой пионервожатой. 23 ноября: «Третье звено уже сделало замечательный макет поста пограничников. А сейчас они делают альбом о Хрущеве. Еще немало других вещей делают ребятки моего отряда. В связи с выборами в Верховный Совет наша школа для агитации среди населения прикрепляется к Союзу писателей. Всеволод Вишневский делал у нас доклад».

24 ноября расстреляны еще четверо кандидатов в члены ЦК, среди которых Д.Е. Сулимов, председатель Совета народных комиссаров РСФСР. Эти расстрелы, как и предыдущие, проводятся тайно, уцелевшим родственникам, обращавшимся за справками, сообщалось, что жив, здоров, находится в дальних лагерях без права переписки. Нагнеталась таинственность и неопределенность.

Среди окружения Нины принципы партийности, чистоты партийных рядов и комсомольские идеалы поддерживались и поощрялись. Когда она сблизилась с хорошей, внимательной к ней учительницей, она записала (30 ноября): «Татьяна Александровна — замечательный человек, и я удивляюсь, почему она не член партии».

И состоялось одно «чудо» 1937 года. О нем почему-то чаще всего благородно умалчивают публицисты, обращаясь к этому периоду нашей истории,— выборы в Верховный Совет 12 декабря. Да, это был невообразимо чудесный восход «солнца сталинской Конституции», торжество симулирующей демократии. Демонстрация единства населения при выборах без выбора... А в действительности — торжество псевдодемократии на фоне чумы репрессий. Нина не обошла этой даты в своем дневнике. 13 декабря они записала: «Подготовка к выборам и самый день выборов прошли у нас с большим оживлением... Я ездила к старушкам и больным, привозила их и отвозила домой. За столом перед урнами стоял Всеволод Вишневский и каждому говорил несколько приветливых слов. Несколько раз я сама была в кабинах, помогала неграмотным»,

 

- 162 -

Чтобы понять 1937 год, нельзя ограничиться только Москвой. Обстановка с разворотом репрессий поздней осенью 1937 года в глубинке, далеко от Москвы, вероятно, имела свои, как принято сейчас говорить, «региональные» особенности. Они возникали несмотря па подчинение местных властей центру, где находился пусковой механизм и оформлялись стандарты поведения репрессирующих органов.

Октябрь 1937 года. Красноярск. По воспоминаниям Ильи Таратина, в его окружении арестованы «старый профессор педагогики», заместитель директора, два доцента и несколько студентов Учительского института. Отменено вручение дипломов: они готовы, но подписывать их некому. 6 ноября в сибирском селе аресты производят председатель сельсовета и милиционер, в поселке «забрали» директора школы, самого Таратина, еще одну учительницу и ее отца, а в райцентре, в Саянске, эти арестанты встречают в КПЗ заведующего районе, заместителя председателя райисполкома, секретаря райкома, инспектора крайоно, директора средней школы из соседней деревни, бухгалтеров районе. В это КПЗ на следующий день «привезли и закрыли» несколько человек, среди которых еще два учителя-комсомольца и женщины — их поместили в другую комнату. Коллектором для всей этой, как и поступившей из других сопредельных районов массы арестованных, оказалась Канская тюрьма, где и началось форсированное «следствие».

Канская тюрьма, как и все тюрьмы страны, переполнена, и работает здесь отлаженный коллектив «следователей», лихо перемалывающий скученную массу арестованных, подводя их всех вместе и каждого в отдельности к признанию заранее запланированной вины, к подписи под сфабрикованными протоколами, к оговорам и самооговорам, а при сопротивлении — к смерти.

Илье Таратину во время ареста было тридцать лет. Он отличался исключительным здоровьем, сильной волей и твердым характером. Выдержал пытки, протоколов не подписал и дожил до момента, когда, уже обессиленный и стоявший на грани смерти из-за «бесполезного» сопротивления, расслышал, как начальник говорил следователю: «Оформляйте и заканчивайте быстрее, остальных тоже надо отправлять. Подписи теперь не имеют значения». И ему оформили десять лет через ОСО—без суда.

Сопротивление напору следственного механизма могло оказаться смертельным, но бесполезным не было. Сле-

 

- 163 -

дователи ставили цель внушить мысль об этой «бесполезности» каждому арестованному, шли на любой обман, угрозы, пытки и провокации. Но самооговор мог вести и не к неизбежному сроку, а к смертному приговору. От самооговора, как от первой победы следователя над невиновным человеком, открывался путь к оговору других людей, путь к новым победам карательного механизма, к страшной цепной реакции, порождавшей трагедии групповых дел. Но был и еще один серьезный мотив сопротивления — назовем его морально-политическим.

Вот как этот мотив раскрылся для Ильи Таратина: «Ко мне подошел седой старик с широкими кустистыми бровями, наклонился (Илья после избиения на допросе лежал на полу камеры.— М. Э.) и спрашивает: «Как, сынок, подписал протокол?» Я ответил: «Нет!» Он сказал: «Терпеть надо, пока силы есть, не слушай этих провокаторов!»

«Не подписавших было мало,— продолжает Таратин, рассказав перед этим об облегченном положении тех, кто с первого раза согласился все признать: их больше не вызывали, им разрешали передачи, они себя чувствовали «бодрее», хотя тоже не знали, что ожидает завтра. Все они лежали и стонали от боли, их тоже били.— В камере нас было человек двадцать, не вызывали на допрос только человек пять. Не вызывали пока этого седого старика — ссыльного, отбывавшего ссылку в Канске. Рассказывали, что он старый член партии. Еще при царе долго сидел за революционную деятельность, потом эмигрировал за границу. В Россию вернулся после Февральской революции. Участник боев 1917 года, работал в аппарате ЦК. Через год после смерти Ленина его арестовали и долго держали без следствия и суда в тюрьме в Москве, а потом оклеветали и судили по статье 58-й. Срок — десять лет. Срок этот он отбыл, и его сослали в Сибирь. Теперь его вновь арестовали. Во всем происходящем они винил только Сталина, считая, что остальные — лишь исполнители его воли. Говорил, что честному человеку надо до конца жизни оставаться честным. Судьбу нашу решили уже давно, а протокол — это формальность и документ, чтобы оправдать преступления, совершенные против народа. Придет время, когда настоящее станет прошедшим, откроется тайна произвола и станет известно всему миру, что мы не преступники. И тогда те, кто посадил нас сюда, сами предстанут перед судом народа и партии».

 

- 164 -

Такая логика протеста была глубоко воспринята Та-ратиным, и это видно по той части его воспоминаний, где проступает особенно четко эмоциональное подкрепление логики в ответе на вопрос: «Кто все-таки нас посадил?» Сразу после рассказа о «седом старике» дан такой ответ, ответ-образ, ответ-притча.

«Рядом со мной,— продолжает вспоминать Таратин,—сидел на полу старый врач. Его взяли только вчера. Он рассказал: «Меня по телефону вызвал начальник НКВД к себе на квартиру, у него болела жена. Я послушал ее, посмотрел и выписал лекарства. Я бывал у них раньше, вместе гуляли на праздниках, и все было нормально. Я его считал другом-приятелем. А тут не захотел и разговаривать... В этот же вечер он вызвал меня к себе в кабинет. Я пришел, спрашиваю: «Что, тоже заболел?» Он молчит и дает ордер на арест. На другой день он сам вызывает на допрос и говорит: «Нам известно, что вы систематически отравляли людей, которые приходили к вам в больницу лечиться. Расскажите, как и чем вы их отравляли? Сколько людей погубили?» Смотрю на него, ничего понять не могу. Потом он потребовал, чтобы я перечислил фамилии, имена и отчества своих друзей. Я перечислил знакомых, назвал и его фамилию. Он ударил кулаком по столу и закричал, чтобы я замолчал и забыл его фамилию навсегда, иначе обещал отправить меня на удобрения, на мыло. Потом дал протокол на подпись». Сначала врач отказался это сделать, а через несколько дней, сломленный пытками и избиениями, он подписал протокол.

Седой старик был прав и в своем утверждении о злонамеренных провокациях ради массовых арестов. Во двор Канского мукомольного комбината однажды въехала грузовая машина, стала около сарая и тут же вспыхнула и загорелась. Прибежали рабочие, пожарники, но в это же время во дворе появилась милиция, стала хватать и арестовывать людей. Разбушевавшееся пламя было погашено городской пожарной командой, вызванной бухгалтером комбината, наблюдавшим всю эту «сцену» из окна своего кабинета. Бухгалтер этот, сокамерник Таратина, был обвинен во вредительстве и поджоге. Арестовали по «делу» более ста человек. Всех их били и заставляли подписывать ложный протокол. Директора и двух инженеров расстреляли, остальным дали по десять лет лишения свободы».

Глава воспоминаний «Потерянные годы жизни» Ильи

 

- 165 -

Таратина, в которой описана Канская тюрьма 1937 года, не случайно названа «Допросы». Да, здесь в центре внимания именно допросы ни в чем не повинных людей. И смерть, и мучения сопротивляющихся.

Таратина бросают (не в переносном, а в буквальном смысле этого слова) в карцер, расположенный в подвале тюрьмы. «Темно, ничего не видно. Слышу, кто-то стонет, спрашиваю: «Кто тут?»—не отвечает... Неожиданно загорелась лампочка, открылась дверь, вошли трое, и я увидел, что на полу лежит человек. Вокруг лужи крови, клочья волос. Стены грязные, в кровавых пятнах... Один из палачей подошел к лежащему человеку, взял за голову и сказал, что тот еще жив. Потом они подошли ко мне, один сзади, двое спереди, и, не говоря ни слова, начали бить кулаками... Я потерял сознание, очнулся от холодной воды, которую лили на меня. У стенки — труп человека. Он умер, отмучился бедняга... Утром опять пришла эта тройка, положили мертвого на носилки и унесли куда-то. Через некоторое время опять пришли, подняли меня и потащили опять к следователю...»

А вот еще одна судьба — сельского милиционера Ку-ропаткина, того самого, который арестовывал Таратина. «В последний раз меня,— пишет Таратин,—привезли к следователю днем в другой кабинет, в подвале. За столом сидел... Куропаткин. Заходит начальник, смотрит на стол, передо мной лежит неподписанный протокол, берет мою правую руку, кладет между пальцами ручку и хочет писать мою фамилию. Я сопротивляюсь, а он смеется...» Здесь Куропаткин в роли то ли свидетеля, то ли соучастника какого-то мистического деяния, заканчивающего словами того же начальника: «...Подписи теперь не имеют значения». И, наконец, третья встреча, в пересыльном лагере, в Находке: «На второй день я увидел здесь нашего секретаря райкома товарища Петрова. Его и работников райкома арестовали только в марте 1938 года. Рассказывал, что их не пытали, не заставляли насильно подписывать протоколы. Вместе с ними взяли уполномоченного НКВД и милиционера Куропаткина, который меня арестовал».

Почему мы обратили внимание на этого милиционера из сибирской глубинки? Почему находим для него место в книге? Дело в том, что вопрос, кто арестовывал, кто допрашивал, кто исполнял «подсобные» роли в трагедии 1937 года, никак нельзя обойти. А ответ далеко не однозначен, не может быть сведен к схеме смены поко-

 

- 166 -

лений в цепочке Ягода — Ежов — Берия. Нельзя уйти в мистику, считать такую смену божьей карой карателям. Нельзя принимать эту картину и за некую дьяволиаду, порожденную злонамеренностью круговой поруки, сцеплением шестеренок хорошо отлаженного механизма репрессий. Ведь все, и самое преступное, и самое героическое, все обыденное, заурядное и все самое фантастическое делается или творится не столько генералами, сколько рядовыми. Они, эти «винтики»,— не фон, не статисты в театре исторической драмы. Они втянуты в процесс, но и они же его тянут, волокут на себе.

Сгинул ли милиционер Куропаткин на Колыме, как большинство арестованных им сограждан, или выжил, как Таратин? А если выжил, чего ему хочется пожелать? Какую память, какое наследство оставил он своим детям и внукам? А может быть, такая связь поколений должна насильно прерываться? Кто были те трое палачей в Канске? Инородцы? Фашисты? Садисты? Откуда их столько набралось в захолустном Канске (да не обидятся на нас его аборигены)?

Вернемся в Москву декабря 1937 года. Запись Нины 20 декабря: «Сегодня произошла страшная и безобразная сцена. С Дальнего Востока приехала знакомая папы Эсфирь Павловна, позвонила нам. Мамы не было, и говорила я. Она спросила, как наши дела. О многом в нашей жизни она знает: папа ей, как члену партии, все рассказал. Я сказала, что дядя Миша и тетя Аня арестованы и никаких сведений о них нет, а Ирма, моя сестра, в детдоме. От Эсфири Павловны я узнала, что папа держится бодро, духом не падает. Хотя и не работает, но зарплату ему выплачивают. В его дело должна вмешаться Москва. Когда я кончила разговаривать, бабка накинулась на меня: зачем я все рассказываю другим. Я сказала, что Эсфирь Павловна знает папу и его дела, да и вообще я скрывать ничего не буду, и в школе все расскажу. Тогда она с криком набрасывается на меня и требует, чтобы я не смела этого делать, и что это меня не касается. Когда же я повторила, что лгать и скрывать ничего не буду, она бросилась на меня, повалила на кровать и схватила за горло. «Задушу!» — кричит. Тут я тоже рассвирепела. Вырвалась, стала кричать, что она ведьма, что она недостойна получать пенсию на своего мужа — старого большевика... Ясно, что все они боятся — и тетки, и бабка... А я после такой перепалки пришла в отчаяние... Папа, папочка, приезжай скорей!»

 

- 167 -

Костерин с Колымы приехать уже не мог. Мы не располагаем архивными данными, но то, что опубликовано последнее время в магаданских газетах об Э. П. Берзине, и написанная Костериным после реабилитации и возвращения в Москву повесть «Эд-Бер», позволяют утверждать, что Нина 20 декабря разговаривала по телефону с личной секретаршей только что арестованного Берзина. Известно, что 1 декабря на пароходе «Николай Ежов» (был и такой и заходил в бухту Нагаева) прибыл Карп Александрович Павлов, ставший руководителем вместо Э. П. Берзина. Прибыл и новый прокурор, некий Леонид Петрович Метелев. Приказ был подписан Берзиным 3 декабря: «Сего числа убываю в командировку и отпуск...» Убыл на пароходе «Феликс Дзержинский» 4 декабря под звуки оркестра после праздничного прощального ужина накануне. «В отпуск» с ним отбыл и редактор «Советской Колымы» Роберт Апин.

Вновь прибывшие начали с арестов: 5 декабря взят начальник магаданского авиаотряда латыш В. М. Старевич. 7-го смещен начальник политотдела Б. А. Булыгин. 9 декабря в Магадан прибыл новый начальник Северо-Восточных лагерей Степан Николаевич Гаранин. Так что ко дню выборов в Верховный Совет оказались в полном составе те, кто определил лицо Колымы в последние предвоенные годы. 19 декабря шофер Эдуарда Петровича Ян Круминь готовился встретить его на Ярославском вокзале, а Берзина сняли с поезда на станции Александров. Его секретарь Эсфирь Самойловна Лейзерова (Эсфирь Павловна по дневнику Нины) и главный бухгалтер Евгеньев арестованы не были.

В этот день в Свердловском зале И.В. Сталин встречался с военными, а 20 декабря в банкетной обстановке в Грановитой палате Кремлевского дворца собрал флотский военный совет. Н. Г. Кузнецов вспоминает: «...тосты за Сталина, за моряков и командующих флотами. Мы отвечали горячими, до боли в руках, аплодисментами... То, что происходило в Кремле, поднимало настроение, воодушевляло и глубоко врезалось в память. Мы долго потом вспоминали это время».

На Колыму 1937-й — «год массовых репрессий» — пришел не только с опозданием на несколько месяцев, как это получается, если такое счисление вести с момента ареста руководителей треста «Дальстрой». Он пришел с этапами, с пополнением контингентов. Действительно, лишь 29 декабря «Советская Колыма» в статье «Маски-

 

- 168 -

poвки не помогла изменникам» называет вратами народа тех, кто числился в героях и первостроителях: Апина, Булыгина, Булыгипу, Ведемана, Грунвальда, Крона, Пудана и других. Надо надеяться, что публикация воспоминаний уцелевших тогда дальстроевцев и архивные изыскания представят эту драматическую эпопею во всей ее мрачной и кровавой неприглядности. Те, кто уцелел, считали, что уцелели чудом... Увы, в это время не уцелели, были приговорены к расстрелу люди, которые войдут в историю страны не участием в освоении территорий Северного Урала, Таймыра, Казахстана или Колымы, а те, кто видел путь, позволявший избежать страшных методов такого освоения,— наши экономические стратеги и «аграрники» двадцатых годов — А.В. Чаянов, Н.Д. Кондратьев, Л.Н. Юровский, Л.Н. Литощенко, А.В. Тайтель и другие.

А. С. 1938 год некоторыми публицистами и даже историками назван «годом мнимого восстановления справедливости и торжества законности». Как ты относишься к такому определению?

М. Э. Двойственно отношусь. Вот факт: по одному из заявлений Константин? Реева именно в этом году Военная коллегия Верховного суда СССР (председатель — Камерун) пересмотрела заочно его «дело», сняв пункт 8— террор и оставив «антисоветскую агитацию» и храпение оружия, а срок соответственно снизила до пяти лет. Но дело-то даже по логике того времени выглядит одиозно: Реев «покушался» на первого секретаря Одесского обкома Е. И. Вегера, которого расстреляли 10 июля 1938 года, покушался из оружия, подаренного В.К. Блюхером, расстрелянным 9 ноября того же года. Но была и другая сторона: переведенный в Москву и назначенный комиссаром внутренних дел Л.П. Берия задал законный вопрос: «Может быть, надо поменьше сажать, а то будет вообще некого сажать?» Насчет «сажать», может быть, все-таки подействовал какой-то объективный лимит.

А. С. Но насчет расстрелов такого лимита не замечалось. Тридцать семь членов и кандидатов в члены ЦК, избранных в 1934-м, были расстреляны в 1938-м. Продолжалась и чистка в Красной Армии. 29 ноября было доложено: «В ходе чистки в Красной Армии в 1937— 1938 годах мы вычистили более сорока тысяч человек». Имелись ли в виду лишь репрессированные или в эти тысячи входили единицы (или сотни) уволенных, как в 1934-м Реев, как в 1938-м Александр Маринеско, пер-

 

- 169 -

вый — за дворянское происхождение, а второй из-за отца, румына по национальности? Трудно сказать, но ведь и эти «вычищенные» имели шанс быть репрессированными в числе «социально опасных» гражданских лиц, как это случилось с Реевым и не случилось с Маринеско.

М. Э. Трудно исключить, что иллюзия восстановления справедливости создавалась волнообразностью цепной реакции репрессий, спады порождали надежду... Это последнее может относиться к высшему этажу, или эшелону, власти, к ощущению событий теми, кто побывал на этом этаже. Вот, например, о Евгении Вегере. Можно предположить, что он, даже занимая пост секретаря обкома, считал себя дополнительно перестрахованным дружбой с Вышинским. А дружба такая была, ибо трудно поставить под сомнение свидетельство Евгении Гинзбург.

В Бутырской тюрьме ее ознакомили с обвинительным заключением, подписанным Вышинским: «...санкционировано им. Я вспоминаю его в вышитой украинской рубашке. На курорте. Хилая костлявая жена и дочка Зина, с которой я ходила каждый день на пляж. Вспомнил ли он меня, подписывая эту бумагу? Или в затуманенном кровавой пеленой взоре все имена и фамилии слились в одно? Ведь мог же он отправить на казнь своего старого друга, секретаря Одесского обкома Евгения Вегера! Так чем же могла остановить его руку фамилия курортной приятельницы его дочки?» И что могло остановить руку Вегера, санкционировавшего действия одесских карателей в 1935 году? Или уже настолько оформился выход карательных органов из-под партийного контроля, что секретарь обкома автоматически одобрял их акции против «целевых» террористов, «покушавшихся» персонально на него? Может быть, утратил интерес к этой проблеме, целиком доверяя таким своим «друзьям», как Вышинский?

А. С. Ты хочешь сказать, что и расстрел Генриха Ягоды, п отстранение Николая Ежова могли кем-то восприниматься как восстановление справедливости?

М. Э. Частично так. Любое сильное, прямое действие, особенно политическое, имеет косвенный эффект. Иногда даже непредвиденный, неожиданный. То, что сейчас раскрывается нам, для большинства современников тех событий оставалось тайной, а тех, кто «слишком много знал», убирали. Пример? Гибель профессора Плетнева.

А. С. Но все-таки правдивая информация была нужна государству. Так, в начале лета группа Рихарда Зор-

 

- 170 -

ге сообщила о подготовке японской провокации в районе озера Хасан.

М. Э. Нет опубликованных данных, какие меры были приняты после получения этого сообщения. Думаю, что это должен был сделать Василий Константинович Блюхер. Ею в Хабаровске навещал Кузнецов, назначенный в то время па Тихоокеанский флот. Между прочим, у них зашла речь и об Охотоморье, о Магадане, хотя «в то время эти районы мы только начали обживать». Возникает мысль, что все-таки эта подготовка не была слишком удачной. А уже в конце 38-го сам Лаврентий Берия из садистского любопытства присутствовал при допросах жены дальневосточного командарма Глафиры Кузьминичны. До сих пор многое не ясно и в испанских событиях 1938 года.

А. С. Кое-что известно. В эмоциональном плане. Вот, например, из испанских стихов Ильи Эренбурга 38-го года:

 

Нет, не забыть тебя, Мадрид,

Твоей крови, твоих обид,

——————————

Раскрыта прямо в небо дверь,

И, если хочешь, в небо верь,

А на земле клочок белья,

И кровью смочена земля...

 

М. Э. Война уже стояла на пороге. И Эренбург в предчувствии ее, как мне кажется, не случайно вглядывается в небо. Можно сомневаться в полной искренности прозы этого писателя, но в поэтическом чутье ему отказать нельзя. Вот еще Испания 1938-го. Стихотворение называется «Гончар в Хаэне»:

 

Где люди ужинали — мусор, щебень,

Кастрюли, битое стекло, постель,

Горшок с сиренью, а высоко в небе

Качается пустая колыбель...

 

А. С. Да, 1938-й — уже предвоенный год... И как по какому-то десяти- одиннадцатилетнему циклу, в 37—38-м ощущается перелом, перекрест событий—как в 1925— 1927-м. История имела шанс повернуться иначе, чем повернулась. Был упущен момент: если бы наша страна объединилась с Англией и Францией против Гитлера в 1938-м, то вторая мировая война все равно состоялась бы, но могла бы стать не такой страшной и кровопролитной.

М. Э. Мы еще вернемся к этому переломному, упу-

 

- 171 -

щенному моменту, к «Мюнхену» 1938 года. Сейчас хочу сказать главное: бессовестная внутренняя политика одной большой страны способна заразить бессовестностью множество стран. Политики ведь не сверхчеловеки, а живые люди, подверженные эмоциям. Они знают и цвет неба, и цвет крови. И бывают бессовестными, если забывают об этом.

А. С. Но вернемся к дневнику Нины Костериной. В опубликованном отцом тексте разрыв — с конца 1937-го до 1 апреля 1938 года.

М. Э. Думаю, что это не случайно. Когда публиковался дневник, эти три первых месяца 1938-го были самыми «криминальными» для описания в книге, о них еще нельзя было говорить правду. А Нина, живя в Москве, не могла не отразить этот «криминал» в своем дневнике. Она, ставшая страстной театралкой, уже знала, что закрыт театр Мейерхольда, что 7 января там была последняя постановка «Дамы с камелиями», что в театре был какой-то взрыв. Не могло пройти мимо ее внимания семидесятилетие К. С. Станиславского, когда приветствия ему шли начиная с команды полярного ледокола «Садко» до Шаляпина из Парижа и Михаила Чехова из Нью-Йорка. Не могли до Нины через родственников (чиновных, сановных) не дойти слухи о расстрелах людей, хорошо знакомых семье, например, председателя Совета Народных Комиссаров Закавказской федерации (до 1936 года) Г.М. Мусабекова или Александра Павловича Серебровского, принимавшего участие в колымском трудоустройстве отца Нины (Серебровский расстрелян 10 февраля 1938 года).

Главное, самое «шумное» событие начала года — открытый судебный процесс «право-троцкистского блока». 15 марта были расстреляны Н.И. Бухарин, А.И. Рыков, В.И. Иванов, Г.Ф. Гринько, А.П. Розенгольц, М.А. Чернов, Г.Г. Ягода, А.И. Икрамов, И.А. Зеленский. Из-за этого страшного, вызывавшего недоумение события не опубликованы записи Нины о возвращении в Москву папанинцев. Их встреча и прием в Кремле состоялись 17 марта. Я очень хорошо помню этот день, их проезд в открытых машинах по Москве, по улице Горького.

А. С. Вот записи Нины. 1 апреля: «30 марта была в Малом театре на пьесе «Лес». 12 апреля: «Вчера получили телеграмму: «Выслал две тысячи, больше не ждите. Приеду июне». Ничего не поняли. Командировка (дого-

 

- 172 -

вор.— А. С.) еще не кончилась, а папа возвращается. Вероятно, опять осложнения». У Нины появляется первое серьезное увлечение-дружба. 2 мая: «Тридцатого апреля мы с Гришей пошли смотреть иллюминацию. Были в центре, на набережной, но нового ничего не было». 20 мая: «Получили сегодня от папы телеграмму, что он поедет прямо в Хволынск, где и состоится паше свидание». 22 мая: «А дома неожиданное и что-то страшное, непонятное. Появился пропадавший дядя Миша. Он, оказывается, приехал в Москву искать защиту для своего брата, арестованного в Баку, пошел искать правду и защиту в НКВД, и там его арестовали. Сейчас у дяди Миши весьма смущенный и испуганный вид. Рассказывает о жутких безобразиях в Баку, а сам оглядывается и говорит шепотом. В НКВД его подержали и, освобождая, посоветовали о брате молчать. К вечеру разгулялись на радостях, что Миша на свободе. Запели «По диким степям Забайкалья». Бабушка заплакала. Я сидела в другой комнате, и мне стало грустно. Вот опять поют «Славное море, священный Байкал». Люблю эту песню. Ее особенно хорошо поет папа. Скоро-скоро я его увижу». 5 сентября: «Папа писал, что приедет в Хволынск, а никаких известий от него нет». В тот же день: «А дома, когда я пришла, меня ударили обухом по голове: папа арестован. У меня закружилась голова, я ошалела и почти в полубреду написала Лене такое письмо, что она его немедленно сожгла. Дома у нас такое состояние, будто мы ждем какого-то нашествия. У меня в отряде двадцать пять человек, и работать с ними очень хорошо. Именно это и просто все мои ребятки спасли меня от отчаяния и непонимания того, что произошло с отцом».

М. Э. Вот оно и произошло — то, что называется типичным событием 38-го года. Но произошло и другое: впервые протянулась пунктирная ниточка в Баку, туда, где в это время живешь и здравствуешь ты, Асир. Но даже не в этом дело, а в том, что восприятие времени, в котором вы с Ниной оказались вдруг связанными этим пунктиром, у вас почти аналогично. Вы воспитаны одной общей социальной средой. Основной «воспитательной» особенностью ее явилась ужасающая дезинформация.

Вся жизнь вокруг вас расколота: впереди, перед глазами,— ее фасад, ее официальная версия, а там, за фасадом,— какой-то трудно различимый ужас, вызывающий содрогание, страх и... желание его не замечать, не думать о нем, не соприкасаться с ним.

 

- 173 -

А. С. Ужас, о котором ты говоришь, был заглушен мощной шумовой завесой. Мы были ослеплены и оглушены, но были все-таки молоды и здоровы. Дезинформация? В этом отношении ты прав. Но разве бывает абсолютная, глухая дезинформация? Пускай, как ты говоришь, с фасада, но определенные социальные ценности были нами восприняты: любовь к Родине, готовность ее защищать от врагов. Это воспринято было четко и сидело очень глубоко.

М. Э. Замечательно то, что сказанное тобой сейчас воспринимается мною как само собой разумеющееся. Если бы этого не было — и такой стороны воспитания, и такого «само собой разумеющегося», то победил бы фашизм, немецкий фашизм...

Но нам надо обратиться к еще одной судьбе, к судьбе Николая Алексеевича Заболоцкого. С разрешения его сына — Никиты Николаевича — мы воспроизводим часть публикации в журнале «Даугава» «Истории моего заключения».

«Камера, куда я попал,—вспоминает Заболоцкий,— была подобна огромному, вечно жужжащему муравейнику, где люди целый день топтались друг подле друга, дышали чужими испарениями, ходили, перешагивая через лежащие тела, ссорились и мирились, плакали и смеялись. Уголовники здесь были смешаны с политическими, но в 1937—1938 годах политических было в десять раз больше, чем уголовных, и потому в тюрьме уголовники держались робко и неуверенно. Они были нашими владыками в лагерях, в тюрьме же — едва заметны. Во главе камеры стоял выборный староста по фамилии Гетман. От него зависел распорядок нашей жизни. Он сообразно тюремному стажу распределял места — где кому спать и сидеть, он распределял довольствие и наблюдал за порядком. Большая слаженность и дисциплина требовались для того, чтобы всем устроиться на ночь. Места было столько, что люди могли лечь только на бок, вплотную прижавшись друг к другу, да и то не все враз, но в две очереди. Устройство на ночь происходило по команде старосты, и это было удивительное зрелище соразмерных, точно рассчитанных движений и перемещений, выработанных многими «поколениями» заключенных, принужденных жить в одной тесно спрессованной толпе и постепенно передающих новичкам свои навыки.

Допросы начинались ночью, когда весь многоэтажный

 

- 174 -

застенок на Литейном проспекте озарялся сотнями огней, и сотни сержантов, лейтенантов и капитанов госбезопасности вместе со своими подручными приступали к очередной работе. Огромный каменный двор здания, куда выходили открытые окна кабинетов, наполнялся стонами и душераздирающими воплями избиваемых людей. Вся камера вздрагивала, точно электрический ток внезапно пробегал по ней, и немой ужас снова появлялся в глазах заключенных. Часто, чтобы заглушить эти вопли, во дворе ставились тяжелые грузовики с работающими моторами. Но за треском мотора наше воображение рисовало уже нечто совершенно неописуемое, и наше нервное возбуждение доходило до крайней степени.

По временам в камеру возвращались уже допрошенные; зачастую их вталкивали в полной прострации, и они падали на наши руки; других же почти вносили, и мы потом долго ухаживали за этими несчастными, прикладывая холодные компрессы и отпаивая их водой. Впрочем, нередко бывало и так, что тюремщик приходил лишь за вещами заключенного, а сам заключенный, вызванный на допрос, в камеру уже не возвращался.

Издевательства и побои испытывал в то время каждый, кто пытался вести себя на допросах не так, как , это было угодно следователю, то есть, попросту говоря, всякий, кто не хотел быть клеветником.

Дав. Ис. Выгодского, честнейшего человека, талантливого писателя, старика, следователь таскал за бороду и плевал ему в лицо. Шестидесятилетнего профессора математики, моего соседа по камере, больного печенью (фамилию его не могу припомнить), следователь-садист ставил на четвереньки и целыми часами держал в таком положении, чтобы обострить болезнь и вызвать нестерпимые боли. Однажды по дороге на допрос меня по ошибке втолкнули в чужой кабинет, и я видел, как красивая молодая женщина в черном платье ударила следователя по лицу, и тот схватил ее за волосы, повалил на пол и стал пинать ее сапогами. Меня тотчас же выволокли из комнаты, и я слышал за спиной ее ужасные вопли».

А. С. Тот же реевский ДОПР, но многократно усиленный ленинградским масштабом и фактом использования физических мер воздействия. Поведение следователей не менее извращено, чем поведение их жертв.

О доведении жертв террора на следствии Николай

 

- 175 -

Заболоцкий написал очень четко, поскольку понимал ненормальность эпидемии насилия. Он написал о болезненной потере самоуважения при лишении человека свободы: «В годы моего заключения средний человек, без всякой уважительной причины лишенный свободы, униженный, оскорбленный, напуганный и сбытый с толку той фантастической действительностью, в которую он внезапно попадал,— чаще всего терял особенности, присущие ему на свободе. Как пойманный в силки заяц, он беспомощно метался в них, ломился в открытые двери, доказывая свою невиновность, дрожал от страха перед ничтожными выродками, потерявшими свое человекоподобие, всех подозревал, терял веру в самых близких людей и сам обнаруживал наиболее низменные свои черты, доселе скрытые от постороннего глаза. Через несколько дней тюремной обработки черты раба явственно выступали на его облике, и ложь, возведенная на него, начинала пускать свои корни в его смятенную и дрожащую Душу».

Он замечает и другое: «Справедливость требует сказать, что наряду с этими людьми были и другие, сохранившие ценой величайших усилий свое человеческое достоинство. Зачастую эти порядочные люди до ареста были совсем маленькими скромными винтиками нашего общества, в то время как великие люди мира сего нередко превращались в тюрьме в жалкое подобие человека».

М. Э. Можно ли объяснить механизм оговоров (клеветы) и самооговоров исключительно особенностями мировоззрения людей, которые пошли по такому пути во время следствия? Можно ли «политизировать» механизм отступления от совести и здравого смысла? К сожалению, попытки такого схематичного объяснения есть. Например, поведение Александры Николаевны Сафоновой, жены старого большевика Ивана Никитовича Смирнова, свидетельствовавшей против своего мужа во время очных ставок и на «суде» (1936 год), сейчас пытаются объяснить тем, что сделала она это сознательно, поскольку Н.И. Ежов убедил ее, что «это нужно партии», и это совпало с ее убеждениями.

«Многих сейчас занимает один проклятый вопрос: как же это они, прошедшие царские тюрьмы, показавшие невиданную стойкость в годы гражданской войны, преодолевшие неимоверные трудности восстановления разрушенной страны, не терявшиеся в самых отчаянных положениях, вдруг «по грубо сработанным сценариям»

 

- 176 -

стали признаваться в фантастических преступлениях? — пишет Юрий Феофанов.— Оговаривать себя и своих товарищей, предавать, в конце концов, святую идею, за которую шли на Голгофу с фанатичной верой в свою правоту? Что с ними случилось? Можно ли лгать по «требованию партии»? — И далее, с явным желанием дать правильный ответ, оп продолжает: В публицистике и литературе прокручивались разные варианты — от подставных лиц до невозможности выдержать пытки, оттого, что верили обещаниям Сталина сохранить им жизнь, до надежды спасти хотя бы близких».

Анализ строится по типу доказательства от противного: самой нелепой из перечисленных версий, с точки зрения автора, представляется та, которая потом, с помощью сообщений А.И. Сафоновой и с указанием, что она исповедуется как «дочь века», признается доказанной. Таким образом, Юрий Феофанов подводит нас к определению, заранее предложенному: думали, что так надо, потому что были согласны с политикой Сталина, не соглашались с его методами, но этим методам было нечего противопоставить, так как террор в принципе отвергался как метод политической борьбы.

А. С. Объяснение Юрия Феофанова поднимает нас на те самые верхние этажи власти, где произошел сбой в механизме: победили бессовестные политиканы, пошедшие па террор, и оказались поверженными, «неконкурентоспособными» не их идейные противники, а противники террора. Важно заметить, что объяснение происходящего в 1936 году не может не отличаться от того, как понимались события террора в 1938-м и последующих годах. Была иная «мифология» — обмануть подследственных, представить террор как нечто происходящее по требованию партии уже невозможно.

«Чем объясняли заключенные эти вопиющие извращения в следственном деле, эти бесчеловечные пытки и истязания? — писал Н. А. Заболоцкий.— Большинство было убеждено в том, что их всерьез принимают за великих преступников. Рассказывали об одном несчастном, который при каждом избиении неистово кричал: «Да здравствует Сталин!» Два молодца лупили его резиновыми дубинками, завернутыми в газету, а он, корчась от боли, славословил Сталина, желая этим доказать свою правоверность. Тень догадки мелькала в головах наиболее здравомыслящих людей, а иные, очевидно, были недалеки от истинного понимания дела, но все они, за-

 

- 177 -

травленные и терроризированные, не имели смелости поделиться мыслями друг с другом, так как не без основания полагали, что в камере снуют соглядатаи и тайные осведомители, вольные и невольные. В моей голове созревала странная уверенность в том, что мы находимся в руках фашистов, которые под носом у нашей власти нашли способ уничтожить советских людей, действуя в самом центре советской карательной системы. Эту свою догадку я сообщил одному старому партийцу, сидевшему со мной, и с ужасом в глазах он сознался мне, что и сам думает то же, но не смеет никому заикнуться об этом. И действительно, чем иным могли мы объяснить все те ужасы, которые происходили с нами,— мы, советские люди, воспитанные в духе преданности делу социализма? Только теперь, восемнадцать лет спустя, жизнь, наконец, показала мне, в чем мы были правы и в чем заблуждались...»

М. Э. Свидетельство Николая Заболоцкого, его уверенность, сохранявшаяся до конца дней, в правильности социалистического выбора, состоявшегося в 1917 году, помогают глубже, полнее понять трагедию террора, переходящего в необъяснимое самоистребление.

А. С. Наиболее ощутим трагизм столкновения веры, положительного идеала с опровергающим, неприемлемым, противоестественным. Ценности сохраняются вопреки отметающим их фактам. Не обходится без депрессии, без срывов, без тех внутренних конфликтов, которые неизбежны, но стимулируют развитие личности, углубляют содержание внутреннего мира человека. Нина Костерина летом в пионерском лагере «клеймила» озлобившегося подростка, «сбитого с толку» арестом его отца. После ареста своего отца она начинает понимать сложность жизни, выходит, хотя и медленно, к просветленному, внимательному, душевному отношению к людям. 7 сентября: «Какой зловещий мрак окутал мою жизнь. Арест отца — это такой удар, что у меня невольно горбится спина. До сих пор я держала голову прямо и с честью, а теперь... Теперь Ахметов мне может сказать: «Мы с тобой товарищи по несчастью!» И подумать только: я его презирала и презирала его отца. А сейчас меня день и ночь давит кошмар: неужели и мой отец враг? Нет. Не может этого быть, не верю! Это ужасная ошибка! Мама держится стойко. Она успокаивает нас, куда-то ходит, что-то кому-то пишет и уверена, что недоразумение скоро рассеется. А сейчас точно веревка затягива-

 

- 178 -

ется вокруг горла, такое отчаяние нападает, что нет сил встряхнуться, разогнуть спину и смело посмотреть людям в глаза. Вздохнуть глубоко и радостно».

10 сентября: «Дома какое-то запустение, мрачное молчание, никто ничего не делает. Бабушка плачет — наш отец был ее лучшим зятем. Он был другом ее мужа (нашего дедушки), погибшего в гражданскую войну. После гибели дедушки папа не порывал связи с его семьей и вскоре, еще во время воины, женился на маме. И в довершение всего нет сведений о дяде Ильюше. Он должен был уже приехать из Забайкалья и пропал. Мы все решили, что он арестован».

М. Э. Поразительно, насколько въедливо понятие «недоразумения». Каратели лишь ошибаются, они не те, кто предуготован избивать, пытать, расстреливать. Но у Нины есть и другое—поиск самоутверждения через обращение к корням, к истокам, к предкам. И Нина, формируясь под прессом нарастающего осознания некой ей не очень ясной социальной несправедливости, обращается к этим истокам.

А. С. И в тот же день — 10 сентября; «Вспоминаются рассказы папы о наших предках по отцовской линии. Прадед папы — крепостной, страшной силы человек, бежал из рабства. Был в разбойничьей шайке, а когда пробирался на Дон, его поймали. При поимке он сломал одному руку так, как обычно ломают палку. Другому так вывихнул — почти оторвал руку. Но его все же связали, отхлестали плетьми до полусмерти и передали барыне. Барыня тоже, видно, была под стать своему крепостному — она так обломала его, что он стал у нее... палачом для своих же односельчан. Дед папы, мой прадед, тоже был сильный, негнущийся человек. Он женился на дворовой девушке. Однажды барыня присылает за ею женой — лучшей кружевницей в поместье. Прадед ее не пустил. Барыня вызвала его к себе. «Ты почему не присылаешь жену?» — спрашивает барыня.— «Она моя жена и должна смотреть за хозяйством и детьми». У барыни была палачиха — тетка прадеда. От ее удара сваливались самые здоровые мужики. Барыня приказала палачихе-тетке наказать непокорного племянника. Тетка влепила ему оплеуху, но племянник устоял и в свою очередь так ответил, что тетка замертво отлетела в угол. Затем прадед вытащил из-за голенища (он был столяр) стамеску и разогнал из усадьбы и господ, и дворню. После этого барыня не тревожила прадеда.

 

- 179 -

Наш дед, отец папы, в молодости тоже был буен. Он сжег имение барина, с которым поругался из-за оплаты рабочим, чуть не удушил управляющего. Он принимал участие в революции 1905-го года и в гражданской войне.

Папа полушутя говорил, что в нас бушует славянская кровь с татарской закваской. «Да, скифы — мы... с раскосыми и жадными очами...» А теперь все молодые Костерины — и мой папа и дядя Миша — якобы враги народа».

А. С. Об отце Нина ничего не будет знать (кроме того, что он арестован на Колыме) до ноября 1940 года. А что происходило на Колыме? Не с Костериным, а с зэками под гаранинским надзором?

М. Э. Здесь надо опять дать слово Рееву. Он ведь оказался в пункте Колымы, «оседлавшем» трассу из-за своей транспортной и транзитной функции. Константин мог наблюдать 1938 год на Колыме и изнутри, и как бы со стороны, поскольку лагерь в поселке Атка оставался лагерем, но это ведь не прииск, не прокладка дорог, не то место, где перемалывались наличные и вновь прибывающие контингенты зэков.

«После того, как я попал на автобазу № 2 поселка Атка теперешней Магаданской области, житуха моя более пли менее наладилась. Сначала я работал столяром, потом водителем, техником, начальником, или, как тогда говорили, заведующим цехом профилактики. После принятия Павловым от Берзина всего Дальстроя 58-ю определили исключительно на физтруд. На автобазах мы могли только ремонтировать автомобили, заготавливать лес, работать в котельных. Но, пользуясь тем, что обслуга автомобиля весьма многогранна, начальство, учитывая исключительную работоспособность и безотказность политических, использовало нас па любых работах. Фактически на основных должностях сидели зэки по 58-й статье. Вольные начальники были только свидетелями и делали вид, что именно они руководят. Так было в управлении автобазы, где заведующим общей частью был Вася Морошкин, он же кадровик, в бухгалтерии автобазы всем заправлял Виктор Кораблин, в конструкторском бюро — Сенька Шиманович, в отделе главного механика — Саша Кириллов, электроцехом ворочал Костя Симонов, моторным цехом — пожилой морячок, фамилию забыл, в мехцехе—Саша Яковлев и так далее. Иногда их меняли, ежели не угождали начальству,

 

- 180 -

брали других, благо 58-й было много, и люди были всех специальностей. Достаточно сказать, что начальником эксплуатации автопарка был старый автомобилист, участник Каракумского пробега Вацлав Никодимович Гроховский, а главным инженером, или по-тогдашнему техноруком автобазы,— Николай Степанович Обухов. Оба имели по десять лет по 58-й статье.

Но это было до февраля — марта 1936 года, а потом 58-ю начали прижимать, посылать на общие работы, терроризировать. В лагере пас изолировали от бытовиков, создав внутреннюю зону. Если бытовики жили в более или менее приличных бараках, имели койки с приличным бельем и одеялами, то мы пользовались бельем только второго срока, такими же одеялами, и питание выше так называемой «производственной нормы» получать не могли. Правда, разница была не столь велика, а жить отдельно от блатарей было даже спокойней. Но морально! Как пожилые люди переживали все это! А бывшие ответработники или адмиралы, генералы и полковники?»

Итак, идет 1938 год. Колыма, поселок Атка, зима... «Живем мы в палатке. Верх палатки весь в дырках от искр, которые летят от нашей печки. Внутри палатки, в центре,— печка, изготовленная из железной бензиновой бочки; она топится почти круглые сутки. За этим следит освобожденный дневальный, как правило, бытовик или стрелок из «политиков». Дровишки мы заготавливаем под сопкой у лагеря после основной работы. Семь часов утра, подъем. Быстро вскакиваем с одноэтажных нар. В палатке, конечно, холод, так как дневальный, наверное, с четырех часов завалился спать и не топил. Под нарами на земляном полу снежок. В центре на так называемом полу, сделанном из мелких бревнышек-накатника (из него же и нары сделаны, и через тощие матрасики-блинчики мы ребрами их великолепно ощупываем), у грубого деревянного стола с печкой — суета: быстро ремонтируют рукавицы, ватники, валенки или бурочки, меняют хлеб на махорку, делятся на скорую руку вчерашними новостями, услышанными от немногих вольнонаемных, работающих с нами в цехах или на машинах. Дневальный быстро выгоняет нас в столовую, откуда мы идем прямо на работу. Бежим в лагерную столовую (это большое достижение, в тайге харчатся прямо в палатках). Паша столовая — будущий поселковый клуб, зрительный зал.

 

- 181 -

Мы садимся за столы, неумытые конечно, потому как на дворе сорок пять, а то и пятьдесят ниже нуля, а умывальники отсутствуют. Ну, ничего, в цехах на работе умоемся. Быстро съедаем утреннюю пайку (здесь хлеб выдают два раза в день—утром и в обед), запиваем теплым закрашенным кипятком без сахара и вылетаем к вахте. На дворе от мороза туман. У вахты выстраиваемся пятерками. Стрелки начинают отсчет и пропуск зэков по пятеркам за зону. На улице нас принимает конвой. Минут через тридцать мы успеваем насмерть замерзнуть, и нас гонят в промзону напротив лагеря, в десяти метрах от него. Иначе выпускать зэков нельзя — непорядок.

В промзоне мы быстро разбегаемся по цехам, гаражам и службам. Работаем старательно, быстро, аккуратно, ибо в противном случае нас шурнут на общие работы, на дорогу или в лес,— вот там несладко, а еще хуже — весной на прииск, золотишко искать, а через сезон — дойти от холода, от голода и непосильного труда в забое.

Главное выжить, а там, может, и срок кончится, и освободят, а может, напрасно все. Начали уже выдавать гаранинские довески— дополнительные срока, просто так. Распишись — и будь здоров, получай еще десять лет и не чихай. Помощник начальника Дальстроя полковник Гаранин знает за что... На Атке в 1938 году было три — три с половиной тысячи зэков и человек двести вольных, из них человек пятнадцать — женщины. Вечером делимся новостями, с особым вниманием слушаем людей, которые работают в аткинских руководящих учреждениях. Они общаются с начальством, видят и слышат целыми днями вольнонаемных, читают разные бумаги, газеты, журналы, а мы их не видим месяцами. Нам ведь ходу в лагерную читалку-библиотеку нет. Мы и письма получаем раз в год, так же как и посылки. Меня как-то увидел в библиотеке наш начальник КВЧ Белоглазов, так я ту ночь ночевал с Костей Фуриным в изоляторе. Не моги ходить, куда не положено.

Новостей в тот год было очень много. Громкие процессы над бухаринцами, зиновьевцами, над военной верхушкой. Масса военных, партийных, руководящих работников и просто инженеров, техников хлынула тогда на Колыму. Пароходы за период навигации привозили до ста тысяч... Основную массу везли на автомобилях и всех, конечно, через нашу автобазу в основном на наших

 

- 182 -

машинах. Примерное количество зэков, доставленных к нам, мы знали. Страшно было видеть это и переживать. Ведь каждый из нас ждал, что ею вызовут в хитрый домик (райотдел НКВД) и объявят довесок, который меньше десяти лет не весил. Очень и очень многих вызывали, и они получали этот довесок.

В 1938 году, после того как 58-ю сняли с автомашин и ответпостов, меня перевели на технические склады автобазы и вскоре заставили принять их. Работали под моим началом тридцать восемь человек, автомобиль и лошадь. Дело шло неплохо, хотя было оно для меня совершенно незнакомым. Работал у меня молодой паренек, москвич Артамон Чумаков. Он получил три года по 58-10, которые кончались в 1938-м. Его вызвали, прочитали ему, что «за срыв плана» (кладовщик — и срыв плана!) ему постановлением Особого совещания при НКВД добавляется срок еще десять лет. Это была одна из первых ласточек. Он просидел эти годы полностью, хотя потом было установлено, что заместитель начальника Дальстроя полковник Гаранин предатель и негодяй. Второй был Денис Шестаков—московский студент, отбывающий срок по 58-10. Он в числе первых, получивших довесок за срыв выполнения плана автобазой, хотя тоже был кладовщиком».

А. С. Устрожение режима здесь очевидно. Но с Гараниным связано на Колыме и исполнение упомянутых Роем Медведевым секретных сталинско-ежовских распоряжений об истреблении — расстрелах — определенной, находящейся в заключении части «врагов народа», миновавшей этой участи в период, предшествовавший 1937 году. Создается впечатление, что Гаранин с энтузиазмом воспринял эти распоряжения, но налицо «перегибы», перехлест под гипнозом общей тенденции к перевыполнению плановых заданий.

М. Э. И возникла Серпантинка... Об этом нужно здесь вспомнить, потому что легенда и истина переплелись, а какая-то доля правды уже сегодня может быть восстановлена. О Серпантинке написал Варлам Шаламов, но это — свидетельство художника. Оказалось, что остались еще чудом уцелевшие свидетели. Мы обязаны их свидетельства привести.

Свидетельство первое. Газета «Крымская правда» от сентября 1988 года, рубрика «Страницы прошлого». Воспоминания персонального пенсионера А. Эдельберга, которому восемьдесят восемь лег, озаглавленные «Без

 

- 183 -

права выжить». Андриан Александрович эту часть воспоминаний так и назвал: «Серпантинка». Редакция газеты предпослала публикации несколько слов о том, что Эдельберг — участник гражданской войны и «по-видимому, единственный оставшийся в живых узник колымской внутренней тюрьмы смертников—Серпантинки». Редакция высказывает предположение, что помогло уцелеть свидетелю только «падение Ежова и расстрел его ближайших сотрудников, а также игра Берии в прекращение беззаконий и уничтожение «троек».

«Вряд ли у кого-нибудь из ныне живущих это название вызовет ощущение ужаса и безнадежности. Но было время, когда название «Серпантинка» произносили только шепотом, содрогаясь от страха, потому что оно обозначало страдания и смерть...

К этому времени я уже был почти старожилом Колымы. Но прииск «Штурмовой» был еще «молодой»: считалось, что за каждый год его существования лиственничная мелкорослая тайга отступает на километр от лагеря. Остальная уничтожается в топках импровизированных печек, склепанных из металлических бочек, и на пожогах, где разводились огромные костры, чтобы разморозить верхний слой почвы и добраться до золотоносных песков. Прииск состоял из нескольких сотен палаток и десятка деревянных бараков с символическими воротами в несуществующей ограде, так называемой вахтой.

Но за зиму (1937—1938 годов.— М. Э.) наш Штурмовой из почти обычного поселка превратился в настоящий концентрационный лагерь. Мы сами сделали это: бригада за бригадой и сумерки и даже в ночной тьме — уже под конвоем — уходили па заготовку леса, доставляли его на своих плечах «в зону» и строили стену. Выход за нее уже считался побегом.

Я даже запомнил день, когда согнали всех заключенных на вахту и объявили приказ: с 18 декабря 1937 года все лагерные льготы отменяются, устанавливается двенадцатичасовая рабочая смена, восстанавливаются ночные работы, заработная плата и пользование лавкой предоставляются только уголовникам и «стахановцам» из числа «врагов народа», перевыполняющим нормы. Таких, однако, практически не было. И потому большая часть зэков была переведена во вторую категорию питания с уменьшением панка (триста граммов хлеба и один раз в день горячая болтушка из муки). Немудрено, что люди от такого режима быстро теряли силы,

 

- 184 -

и скоро в лагере появилась категория «доходяг».

Зима кончилась, но жизнь от этого легче не стала. Добыча золота производилась только вручную. Надо было вскрывать верхние слои земли, а эта работа началась еще зимой, когда даже пятидесятиградусные морозы не считались тому препятствием.

Все наши орудия производства состояли из тачки, кайла, совковой лопаты. Тачку грузили золотоносной породой и под непрерывные крики «давай, давай!» ее гнали к бутаре, длинному и широкому, слегка наклоненному желобу, выстланному ворсистым сукном. Золотоносные пески сваливались в бункер, оттуда по желобу смывались водой, которая влекла за собой более легкий грунт, а золото оседало на ворсинках ткани. Золота было много, даже и на выработанных уже приисках.

Новички, пополнявшие лагерь, приносили недобрые вести. Говорили шепотом о созданной новой тюрьме со странным названием «Серпантинка», откуда никто не выходит; о «тройках», инспектирующих лагеря и жестоко расправляющихся с обессиленными, голодными людьми при малейших проявлениях непокорности.

Вскоре мы сами воочию убедились в правдивости таких слухов. Однажды вечером, вернувшись с работы в лагерь, мы увидели на вахте плакат, гласивший: «По постановлению ТРОЙКИ за саботаж и лагерный бандитизм приговариваются к высшей мере наказания — расстрелу...». Дальше шел длинный список осужденных, а в конце слова: «Приговор приведен в исполнение».

Это была лишь первая ласточка. Теперь что ни день — появлялись новые списки. Из пашей бригады тоже исчезли трое заключенных. Что стало с ними, неизвестно...

Было ясное утро, когда мы, быстро проглотив утреннюю порцию баланды, заторопились из столовой, чтобы строем идти на работу. Но бригадир меня остановил: «Вас срочно вызывают в распределительную часть». Встревоженный, я пошел туда. Там я мог ожидать чего угодно, но не вопроса: «Вы подали заявление о работе по специальности?» Это поразило меня: в самом деле, о какой работе по специальности для меня, журналиста, а теперь «врага народа», могла идти речь здесь, в лагере? И, конечно, ответил, что никакого заявления я не подавал.

— Странно,— сказал начальник,— вас вызывают в совхоз для работы по специальности. Через час будьте на вахте с вещами.

 

- 185 -

Гнусный обман, призванный меня успокоить, стал понятен уже через несколько часов. Собрав все, что у меня еще осталось,— одеяло, кружку и какие-то мелочи, я поспешил на вахту. Там ждали отправки еще человек десять заключенных.

Ехали долго. Уже начали сгущаться сумерки и зажглись огоньки райцентра, когда мы въехали в широко распахнутые ворота районного отделения НКВД. Стали выкликать фамилии, и каждый вызванный соскакивал с машины. Троих отделили, а остальных девять человек под охраной стрелков с собаками вывели за ворота, и повели куда-то в темноту. Среди них был и я.

Мы шли в сгущающейся темноте по узкой дорожке, поднимавшейся в гору. Она змейкой, напоминающей серпантин, огибала высохшую сопку, вершина которой только неясно угадывалась на фоне звездного неба. Не помню, как долго мы шли, но, наконец, перед нами возникла стена не из обычной тонкоствольной приполярной лиственницы, а из толстых и высоких бревен. Конвоир громко постучал в ворота, в них откинулось окно, и после переговоров новые стражи приняли нас по счету, тщательно обыскали, были отобраны ножики и все «лишнее», вплоть до одеял.

Двор освещался несколькими лампочками, укрепленными над входом в бараки. К одному из них и повели нашу группу. Заскрипел засов, дверь отворилась, и в полумраке я увидел исказившееся от страха лицо человека, приподнявшегося с нар. Секунду спустя он безвольно откинулся на свое ложе. Едва закрылась дверь, с нар соскочили еще двое, а один из них, к моему изумлению, воскликнул, назвав меня моим газетным псевдонимом:

— Товарищ Казаков! И вас сюда?

Только теперь я понял, куда именно попал. Это была «Серпантинка»!

По исхудавшему и заросшему щетиной лицу я с трудом узнал инженера с харьковского завода ВЭК. Казалось, ему нечего было особенно радоваться встрече со мной. В результате моей разгромной статьи он в свое время получил год исправительных работ за погрешности в деятельности цеха. В этой камере он томился уже почти полмесяца... Ни его, ни других ни разу из нее не выводили. Когда он сюда попал, в камере находилось человек сорок, сейчас остались трое. Каждую ночь кого-то уводили, а остальные в тревоге прислушивались: раз-

 

- 186 -

дастся ли рев трактора? Все знали, что означает эта звуковая маскировка... И теперь, когда в неурочное время загремел дверной засов, несчастные подумали о не минуемой смерти!

Всю оставшуюся часть ночи инженер рассказывал о своих переживаниях и о людях, которых уже увели. Некоторых уводили днем, допрашивали, но редко бывало, чтобы той же ночью их не увели снова.

Прошел день. Как это ни странно, никого из нас не вызвали на допрос. А на четвертый день пришло пополнение: старый профессор-медик, кажется из Томска, рабочий с Магнитки и уголовник-рецидивист.

— А ты, писатель, знаешь, за что сюда влип?— разговорился уголовник.— Там трое ваших из «Штурмового» крепкими оказались: третьи сутки стоят у стенки, ноги у них опухли страшно, а еще не раскололись!

— В чем? — удивился я.

— Самого начальника Дальлага убрать собирались. А ты и не знал?!

Я жадно курил милостиво пожалованную цигарку, понимая всю безнадежность моего положения: пока эти. неведомые мне страдальцы не сознаются, я еще жив.

А дальше? Дальше не было ничего!

Через день или два, когда утром внесли бачок с кипятком и хлеб, раздатчик спросил: |

— Кто охоч на работу? Хлеба—пятьсот граммов!

Все заволновались: в «Серпантинке» еще не было случая, чтобы кого-либо вызвали за стены зоны. Я и еще несколько человек поздоровее с радостью согласились.

Голова у меня закружилась от свежего воздуха и ослепительного солнца. Пас, восемь человек, выпустили за ограду в сопровождении только одного стрелка, снабдили лотками и указали места промывки. Это были уже актированные отвалы.

К вечеру нас, старателей, щедро одарили махоркой, накормили, дали по краюхе хлеба. Но самое главное было то, что мы узнали новости: нет больше палача— начальника Дальлага Гаранина. Его самого будут судить! Ликвидированы и «тройки», бесконтрольно разбойничавшие по приискам. А я, стало быть, уже не «заговорщик-террорист», а обычный «враг народа».

Когда мы с такими новостями вернулись в камеру, общей радости чудом спасшихся от неминуемой смерти людей не было конца».

Но уцелел и еще один свидетель — Илья Таратин.

 

- 187 -

Август 1938 года. Прииск «Штурмовой». Начальник лагеря Резников. Действует «тройка» во главе с самим Гараниным...

«Шли мы еще около часа, и привели нас в поселок Хатыннах. Завели во двор и приказали ложиться боком на землю. Лежим, как овцы, тихо. Вокруг не видно никого, кроме охраны. На крыльцо вышли двое в форме НКВД. Один высокий, без фуражки, лет пятьдесят, воротник кителя расстегнут, в галифе и в сапогах, с черными волосами.

Кто-то прошептал: «Это и есть Гаранин, главный палач». Второй был меньше ростом, в красной фуражке, рыжий. Достал из папки бумагу, подал Гаранину. Тот положил бумагу на папку, не читая расписался и отдал обратно. По лицу было видно, как он доволен, достал папиросу и закурил. Переглянулись, улыбнулись оба и ушли. Нас тут же подняли и погнали под усиленным конвоем с собаками в «Серпантинку» — тюрьму особого назначения.

«Серпантинка» — это тюрьма для смертников. Она обнесена высокой стеной и колючей проволокой, по углам вышки, на которых охрана с винтовками и пулеметами. Ночью на них горят прожектора. Внутри двора всего три барака. Во дворе тюрьмы сопровождающий и начальник проверили нас по списку и загнали в один из бараков. Там мы узнали, что отсюда нет выхода, отсюда берут людей только на расстрел... До нас в бараке находилось около ста человек, и еще сорок закрыли сюда же. Здесь царила абсолютная тишина, никто не разговаривал, все лежали на своих местах и думали каждый о своем. Староста камеры указал места вновь прибывшим. Староста и еще один уголовник были осуждены народным судом к высшей мере. Они подали на помилование в Верховный Совет, ждали ответа, поэтому их еще не расстреливают.

Сидят они в этой камере около месяца и говорят, что каждую ночь расстреливают людей, осужденных по 58-й статье. Настал вечер. Где-то затарахтел трактор. Люди встали со своих мест и устремились к щелям, сдерживая дыхание. Кругом были щели, стены барака — из круглого леса, без пазов и неровные. Щели, возможно, были забиты мхом, но заключенные его давно вытащили.

Трактор подъехал к тюрьме. Сгустились сумерки, настала ночь. Минут через двадцать из палатки вышли пятеро и направились к нашей камере. Трое в красных

 

- 188 -

фуражках, в форме, с автоматами, двое в гражданской форме. Ослабли ноги и руки, пет сил ни двигаться, ни говорить, во рту все высохло. Вызвали пять человек. Они, молча и медленно подошли к двери. Никому не хочется умирать...

Староста нам рассказывал, что в палатке надевают наручники и в рот суют кляп, чтобы человек не мог кричать, зачитывают приговор — решение Колымской «тройки» НКВД — и ведут в «кабинет начальника», специально приспособленный для исполнения приговора.

Я лежу на нарах и смотрю в щель, вижу: выводят из палатки и заводят в «кабинет начальника» по одному. Человек только переступает порог двери, тут же раздается глухой выстрел. Стреляют, видно, неожиданно, в затылок. Через минуту палачи возвращаются обратно в палатку, берут второго, третьего, четвертого, пятого, и так всю ночь, до самого утра, брали из нашего барака людей. Некоторые не могли сами выйти, их сопровождал староста, а дальше палачи волокли сами. В ту ночь семьдесят человек попрощались с жизнью.

Верующие становились на колени, молились богу. Сосед мой Кузьмук, украинец, бывший секретарь обкома, тоже молился. Днем он заснул ненадолго и проснулся с криком. Говорит, что видел, как его окружили черти и приказывают: «Давай лижи языком сковороду, ты грешный». Стал, говорит, лизать—язык прилип к сковороде, и было очень больно. Вечером, когда его вызвали, он обнял меня, у него потекли слезы. До двери не дошел, упал. Староста ему помог подняться и довел до двери. Свет утренней зари проник через щели камеры, и тогда перестали вызывать. Трактор умолк. Стояла тишина. Скоро опять завели трактор, он ушел в гору. Трактор тащил за собой сани с коробом, в котором лежали трупы расстрелянных за ночь. Их свалили в огромную яму, специально вырытую на склоне ущелья. Староста велел нам лечь на свои места, отдохнуть. Но как ни хотелось спать, никто не смог заснуть ни днем ни ночью.

Следующей ночью из барака взяли тридцать человек, меня не вызывали. До утра еще далеко, может, не дойдет очередь. Как не хочется умирать, ведь я еще так молод, всего тридцать лет!

Неожиданно среди глубокой ночи открылись тюремные ворота. Заехали две грузовые машины с людьми, их быстро разгрузили и приказали всем лечь на землю. Их окружили палачи-надзиратели. Начальник посмотрел

 

- 189 -

на вышку, поднял руку. С вышки на лежащих направили пулеметы. Палачи подняли пять человек, повели в палатку, оттуда — в «кабинет начальника». До утра их всех расстреляли.

Настала третья ночь. Монотонно работает мотор, лязгают и скрипят гусеницы, идет трактор, пересекает дорогу через северный перевал. На горе показалась легковая машина. Спускалась она с горы по извилистой дороге — серпантинке. Потом нам ее стало не видно. Трактор уже подошел к тюрьме, его тоже не видно, только слышна работа мотора. Из палатки вышел начальник тюрьмы и еще кто-то. Быстро направились к воротам тюрьмы. Видно, им сообщили, что там остановился черный лимузин.

Когда начальник подошел к вахте, три человека зашли во двор. Один в красной фуражке, другой в штатской одежде, с ними женщина. Стоят, что-то спрашивают у начальника. Начальник тюрьмы быстро пробежал в палатку, видно, за ключами. Идет обратно к ним. Затем эти неизвестные нам люди пошли вместе с начальником по баракам. Начальник открыл и наш барак. Зашли, встали у дверей, задавали вопросы. За что попали сюда? По какой статье осуждены? Потом они ушли в «кабинет начальника». Оттуда быстро вышли и направились к воротам. Слышно было, как машина уехала, и начальника не было видно. Скоро и трактор отбыл обратно. Всю ночь мы не спали, смотрели в щели. Никого не видели. Кругом стало тихо, видимо, произошла какая-то перемена.

Просидел я в «Серпантинке» еще восемнадцать суток. Никого больше не расстреливали. По ночам мы стали понемногу спать. Но чуть послышится какой-нибудь шорох, мы уже на ногах и смотрим в щели. Последние дни нас стали выводить на работу по уборке двора по три-четыре человека.

Моим собеседником был бывший военный. Во время гражданской войны он служил в чапаевской дивизии, в советское время окончил военную академию, служил последнее время в Белорусском военном округе. Его взяли вместе с командующим округом Егоровым. Судила их, коллегия Верховного суда как изменников Родины. Егорова расстреляли, другим дали по десять лет и привезли на Колыму. Они на приисках не были, их погрузили на машину прямо с парохода и привезли в «Серпантинку». На другой день половина из них была расстреляна, остальных должны были расстрелять на следующий день.

 

- 190 -

И вдруг расправа прекратилась. Видно, произошла какая-то перемена в верхах. А может, просто одумались? Кто будет добывать золото, если всех уничтожить? А золото для страны очень нужно! А может быть, началась война? Тогда еще больше нужно будет золота и людей. А другие говорили, что если бы началась воина, расстреляли бы давно не только нас, но и вообще всех. Однако истину никто не знал.

Непонятно было и то, что из осужденных по статье 58-й на десять лет — одних расстреливают сразу по прибытии на Колыму, а других нет. Почему?

Когда мы познакомились друг с другом, узнали, что все мы, здесь сидящие, за исключением уголовников и беглецов (их было мало) не подписали протоколов. И, может быть, это было отмечено в приговоре особой отметкой — расстрелять по прибытии па место как особо опасных для «него».

Нас привели в пересыльный пункт, где было около ста человек, среди них и уголовники. Здесь мы узнали, что из Москвы приезжала член правительства — женщина с особым заданием — арестовать Гаранина. Того самого, который руководил расстрелами здесь и по всей Колыме. Вместе с ним были арестованы начальник тюрьмы, палачи и еще несколько сотрудников из политуправления. С этого дня расстрелы прекратились по всей Колыме».

Приведенные свидетельства невозможно просто комментировать. Прошло с тех пор полвека. Нужны историки, судебные медики, архивисты, чтобы восстановить всю правду этого преступления. Нужны архитекторы, скульпторы, художники, композиторы и поэты, чтобы здесь, па Колыме, воплотить нашу память, совесть и вину, которая не имеет срока давности.

А. С. Депрессия Нины Костериной после ареста отца помешала ей отреагировать на множество тяжких «внешних» событий. 29 июля японцы атаковали высоту Безымянную у озера Хасан, начались бои. Нина не могла знать, что в этот день в Москве расстреляны Я.Э. Рудзутак, И.А. Пятницкий, Я.А. Яковлев, В.Г. Кнорин, В.И. Межлаук, М.Л. Рухимович, В.П. Затонский, Э.К. Праминэк, И.С. Уншлихт — это только из числа членов и кандидатов в члены ЦК ВКП(б), избранных в 1934 году, а первого августа — заведующий отделом ЦК А.И. Стецкий и Э.П. Берзин, приговор которому

 

- 191 -

был приведен в исполнение через двадцать минут после оглашения.

Москва полна тревожными слухами. 7 августа умер К. С. Станиславский, на его похоронах поговаривают о смерти О.Э. Мандельштама где-то в пересыльной тюрьме (в действительности поэт умер 27 декабря в лагере под Владивостоком, на Черной речке, описанной Реевым). Расстрелы продолжаются: не стало первого секретаря Крымского обкома партии Л.И. Лаврентьева, крупнейшего статистика старого большевика В.В. Осинского... А на Колыме в это время еще лютует Гаранин.

М. Э. Существует некая культурная эстафета поколений. Именно в страшном 1938 году, когда отец вернулся и мы часто ходили на Новинский бульвар (к той части Садового кольца, где теперь остался лишь проход к набережной, а раньше была улица, на которой жила семья Георгия Яковлевича Полешко, друга отца и семьи Костериных), мама показывала мне один угловой дом. «Это,— говорила она,— особый дом: здесь институт переливания крови, в котором работал доктор Гудим-Левкович. И еще один героический человек, Богданов, который погиб во время очередного опыта по переливанию крови». А потом, в том же читальном зале «Ленинки», о котором писала Нина, в 1944 году я нашел по каталогу и заказал книги, написанные Александром Богдановым. И много других книг, из которых не одна побывала в Нининых руках, если обратиться к их упоминаниям в ее дневнике.

А. С. Временами, отдаваясь причудам ассоциаций, ты заводишь наш разговор в какой-то лабиринт, откуда я не могу найти выхода — теряю нить.

М. Э. Нить здесь такая: книжная, библиотечная культура в переломные, предгрозовые и военные годы сохраняется вопреки идеологическим извращениям, запретам, пропагандистскому угару и всему прочему, что «хочет» разорвать, разрушить культурную общность народа и всего человечества. Пока не сметены атомным взрывом книгохранилища, пока есть юноши и девушки, наслаждающиеся покоем «читалок»,— есть шанс выжить...

И еще — об Александре Богданове. Это отец замечательного генетика Александра Александровича Малиновского. В 1956 году в Московском обществе испытателей природы, в здании Зоологического музея на Моховой улице, состоялся первый после длительного перерыва его доклад. Он специально приехал в Москву, так как еще

 

- 192 -

не имел права проживать в столицах. Доклад был поставлен па воссозданной (или вновь созданной) секции геронтологии наука о старости и продлении жизни). Не помню названия доклада, но суть его была такова: настоящего философа можно отличить от дилетанта по одному главному признаку — все философы думали о смерти, для них всех она, смерть, была загадкой, проблемой, камнем преткновения и отправной или конечной точкой их философских систем.

А. С. Ты хочешь сказать, что в период «оттепели», после XX съезда, массовой реабилитации 1956 года передовое общественное сознание находило формы, чтобы выразить эту идею хотя бы эзоповским языком?

М. Э. Да. И это имеет прямое отношение к «книжной» традиции культуры, которую трудно прервать любыми репрессиями и запретами. И даже в такие годы, какими оказались предвоенные годы в нашей стране.

А. С. Ты прав. И вот еще из дневника Нины. 7 ноября: «В филиале Большого театра была на «Фаусте». Сначала понравилось. Надо забыть «Фауста» Гете, и тогда поймешь «Фауста» Гуно. Здесь Фауст — старец, связавшийся с Мефистофелем только потому, что тот вернул ему молодость... Самое лучшее в этой постановке — музыка. Особенно арии «Люди гибнут за металл», «Дверь не отворяй», очаровательный вальс и много других мест. Мефистофель (Пирогов) изумителен».

М. Э. Самое трудное — уловить связь событий, проходивших за фасадом доступного Нине мира культурных традиций, в который она, можно сказать, бежала от неразрешимых проблем, связь исторической трагедии и биографической драмы.

28 октября в центральных газетах опубликовано изложение речи И. В. Сталина, произнесенной по прибытии в Москву спасенного экипажа (В. Гризодубовой и М. Расковой) самолета «Родина», совершившего беспосадочный перелет из Москвы на Дальний Восток и потерпевшего аварию: «Далее тов. Сталин предупреждает о необходимости особой осторожности и бережности с самым драгоценным, что у нас есть,— с человеческими жизнями и особенно с жизнями наших храбрых, иногда безудержно храбрых героев-летчиков. Эти жизни дороже нам всяких рекордов, как велики и громки эти рекорды ни были бы».

Нина не замечает этого события, упоминания о нем нет в ее дневнике. На следующий день, 30 октября, она

 

- 193 -

записала: «А вокруг нашей семьи вихрем вьются злые духи: получили письмо от дяди Ильи. Сидит в тюрьме и просит посылку. Бабушка расстроена, мама злится и ругается, будто мы в чем-то виноваты. Ругает она и отца... А у меня и тени сомнений нет, что отец ни в чем не виноват».

Но Нина, можно сказать, активно прорывается через кольцо этих «злых духов». Она приближается к окончанию школы, предстоит выбор профессии. И запоем читает. 2 ноября 1938 года «Но пасаран!» Эптона Синклера, 4-го — «На дне» Горького, замечая при этом — «жуткая жизнь». 6 марта 1939 года она подытоживает: «Лже-Нерон», «Семья Оппенгеим» Фейхтвангера, «Титан» Драйзера и в течение 1939—1940 годов еще десятки названий. И в театрах: «Любовь Яровая» в Художественном, «Мещане» в театре Красной Армии и другие спектакли. У Нины при этом нет болезненной замкнутости, она открыта общению, дружит, влюбляется, ищет опоры вне семьи и находит — сближается с комсоргом школы Ниной Андреевной, отношениям с которой посвящает много записей в дневнике.

А. С. Меня не удивляет совпадение круга чтения Нины с тем, что привлекло и запомнилось, и мне по предвоенным годам. События «за фасадом», даже если они касались близких, молодость как-то вытесняла из сферы внимания и «дралась за жизнь», которая не казалась мрачной. Но люди зрелые, понимавшие трагизм происходящего, реагировали иначе. Вот пример из дневника Нины. 20 марта 1939 года: «Сегодня я в школу не пошла. Сидела, читала. Вдруг... Мещеряков Сережа! Это старый, с детства, друг папы! Но что от него осталось! Обшарпанный, замызганный и пьяный. Только голос остался. А голос у него удивительный, песни поет исключительно хорошо, задушевно. Голова у него тоже умная, он хороший математик — и вот скатился в подонки. Когда-то Мещеряков хотел вместо папы отдаться жандармам. Сейчас он тоже плачет и говорит, что отдал бы за папу свою жизнь. Дядя Сережа вдруг запел, да как запел: «Хороши гречанки на Босфоре...»

Мы верили вопреки реальности, что жизнь и политика идут в нужном, счастливом направлении. Мы не могли негативно воспринять, что в этом году А. Я. Вышинский стал академиком, зампредом Совнаркома, что идут разносы книг Л. Леонова, В. Катаева, фильма С. Эйзенштейна «Бежин луг» (по сценарию И. Бабеля).

 

- 194 -

Международная обстановка явно свидетельствовала, что приближается война. Мы не знали, что 4 января 1939 года германский посол в Лондоне Дирксен сообщал в Берлин о принятии Англией плана фашистской агрессии против СССР «с учетом интересов Англии». 10 марта открылся XVIII съезд партии, и молодежь видела привычных вождей, а то, что в день Красной Армии расстреляны замнаркома обороны СССР маршал А.И. Егоров и генеральный секретарь ЦК ВЛКСМ А. В. Косарев, не то чтобы прошло незамеченным, а после 1937 года просто воспринималось как естественное продолжение борьбы с многочисленными врагами народа и предателями. Расстрелы эти не афишировались, и даже Н. И. Ежова убрали не сразу: еще 22 января он, ставший наркомом водного транспорта, на фотографии в «Правде» — рядом с Л.П. Берией на трибуне траурного митинга (21 января, в день пятнадцатой годовщины смерти В. И. Ленина).

25 февраля расстреляны первый секретарь МК и МГК ВКП(б) А.И. Угаров, первый секретарь Сталинградского обкома П.И. Смородин, прокурор Ленинградской области Б.П. Позерн, а 26-го — известные государственные деятели С.В. Косиор, В.Я. Чубарь, П.П. Постышев и Л.И. Мирзоян. В марте на приеме у И.В. Сталина будущий глава «мичуринской биологии» Т.Д. Лысенко жалуется (доносит), что ему якобы мешает работать и развивать сельскохозяйственную науку академик Н.И. Вавилов. И «помеха» будет вскоре устранена, тем более что было хорошо известно: «Вавилов — самый популярный ученый на свете, хотя еще сравнительно молод (52 года — А. С.). Нет уголка на земном шаре, где не знают его имени». Это слова болгарского академика Допчо Костова. И.В. Сталин не любил таких сверхпопулярных людей.

10 марта Всеволод Мейерхольд поставил свой последний, на этот раз оперный, спектакль «Риголетто», успокоился и думал, что репрессии его миновали, он не предвидел, что его арестуют 20 июня, а 11 июля погибнет его жена, Зинаида Николаевна Райх.

М. Э. Моя мать дружила с Райх, часто бывала у нее в гостях, а мы всей семьей — на спектаклях Мейерхольда по ее контрамаркам. Мы знали, что Райх убита, и я помню ужас, который охватил родителей при этом известии, хотя они уже начали активно ограждать меня от подобной информации.

Расстрелы продолжались. 20 марта не стало А. В. Чая-

 

- 195 -

нова. Продолжались и аресты. Но бывали случаи освобождения арестованных из-под следствия. 25 марта Нина записала: «Ура! Телеграмма — Илья свободен, просит денег на дорогу». Л.П. Берия коварен, играет в законность, создает ее видимость, действует «за фасадом», тем более что под следствием его предшественник Н. И. Ежов, который будет казнен 1 апреля 1940 года «за необоснованные репрессии против советского парода». 16 мая на даче в Переделкине арестован И. Бабель. И его исчезновение тоже было семейным горем моих родителей, потому что отец очень хорошо был с ним знаком, хотя в последние годы (после 1934-го) они общались реже. Бабель стал живым классиком после «Конармии» и «Одесских рассказов» и, как говорила мама, «вращался в высшем свете».

А. С. 1939 год — год начала второй мировой войны. 15 марта Германия оккупировала всю территорию Чехословакии, 1 сентября — вторглась в Польшу, 3-го — Англия и Франция объявили войну Германии, 28 сентября был заключен германо-советский договор о дружбе и границе между СССР и Германией. Историки поднимают документы об этом периоде, ищут сцепления обстоятельств, которые привели именно к такому ходу событий. И насколько мы, молодые современники тех событий, были далеки от их правильного понимания, хотя, откровенно говоря, не дальше, чем многие авторы их официальных версий за истекшую половину века.

М. Э. И все-таки, если уж мы фиксируем события «за фасадом», без историков, владеющих государственными документами, не обойтись. Вот отрывок из книги «Триумф и трагедия» генерал-полковника Дмитрия Волкогонова. Речь идет лишь о репрессиях в армии. «В первой половине 1939 года наконец начала спадать волна выискивания «врагов народа» и «единомышленников» Тухачевского, Якира, Уборевича, других безвинно погибших военачальников. Но еще четырнадцатого июня 1939 года В. Ульрих, который никак не мог остановиться, докладывал Сталину: «В настоящее время имеется большое количество нерассмотренных дел об участниках правотроцкистских, буржуазно-националистических и шпионских организаций: в Московском военном округе 800 дел, в Северо-Кавказском округе 700 дел, в Харьковском военном округе 500 дел, в Сибирском военном округе 400 дел. Предлагаем в силу секретности защитников на судебные заседания не допускать. Прошу указаний.

 

- 196 -

Армвоенюрист В. Ульрих». Пожалуй, впервые Сталин не наложил обычную резолюцию: «Согласен», а отдал распоряжение проверить эти дела на предмет «выявления ошибок». Нет, не Сталин остановил безумие. Бессмысленный кровавый террор дошел до предела, угрожавшего санкционированию самой системы. Угрожавшего на рубеже тяжких испытаний. За два года до начала войны, которая подходила к порогу Отечества страна была обессиленной.

Нет, дымились трубы фабрик и заводов, бежали по рельсам поезда, студенты шли в университеты, люди хранили надежду на лучший завтрашний день. Но «обессиленность» была не только от переполненных лагерей, безвестья и исчезнувших сотен тысяч людей, поредевших военных рядов,— а, прежде всего, от надругательства над великой идеей. Сталин, совершивший физический акт злодеяний против народа, совершил и преступление против мысли».

А. С. Не станем обсуждать мысль историка, предложившего понятие о «преступлении против мысли». Остановимся на студентах, точнее — на абитуриентах университетов, поскольку Нине предстоял переход из школьниц в студентки. 22 августа она записала: «Сегодня узнаю свою судьбу: у меня уже есть тридцать очков. Но вчера был крупный скандал. Меня вызвал директор института и стал расспрашивать об отце, о родственниках, кто и где работает. Я рассказала всю правду об отце, его братьях. Дома я рассказала о разговоре с директором, и поднялась кошмарно-дикая и безобразная истерика: зачем я говорила о своих родственниках и поминала теток-коммунисток? Я заявила, что лгать и что-то скрывать считаю просто подлостью. А на меня накинулись и тетки, и мать, и бабка: «Дура безмозглая, не научилась еще жизни, надо лгать и говорить «не знаю»! Тетушки трясутся за свою шкуру, и мне было противно до тошноты их слушать. Они хотят, чтобы и я, по их примеру, устраивалась «применительно к подлости». Нет, мне комсомольская честь дороже!» 23 августа: «Вот и конец! Меня отшвырнули, как негодный элемент. А Соня, хотя у нее всего двадцать восемь очков, принята. Почему? Отец! И какой возмутительный ответ мне дали: «Ввиду отсутствия общежития...» Это мне-то, москвичке!»

Нина находит лекарство от моральной травмы в чтении: с 23 по 28 августа она «глотает» «Три цвета вре-

 

- 197 -

мени» Виноградова, «Ходынку» Толстого, «Жана Кристофа» Роллана, «Боги жаждут» Франса. Пока она немного успокаивается, выход из положения все-таки намечается: 29 августа: «Еду в Баку! В Комитете по делам высшей школы делается что-то невообразимо безобразное! Всех, которые не попали в индустриальные институты, гонят в педагогические, сельскохозяйственные, ветеринарные — в Алма-Ату, Пермь, Саратов и т. д. А таких, как я, зачумленных во имя отцов, тоже немало. Встретила одну девушку—у нее 34 очка (из 40!). Отец ее арестован — и судьба ее, как моя, судьба зачумленной. Не приняли. Она после ареста отца жила в кабинете директора школы (удивительно смелый директор!) и за один год прошла курс двух классов — девятого и десятого. И в институт прекрасно сдала. Но «сын за отца не отвечает». Каково лицемерие!»

Я не могу равнодушно читать бакинские страницы Нининого дневника. Родные места... 9 сентября: «Вот и Баку. Здесь все с первого шага поражает меня — и плоскокрышие дома, и море, и громадные пароходы, и люди... Но мне грустно. Чувствую себя одинокой. Остановилась у дяди Коли. Завтра должна получить ответ в институте». 13 сентября: «А я еще не занимаюсь. И здесь тянут подозрительную волокиту, а время уходит. Ходила во Дворец культуры, в читальню».

Нина не стала бакинкой — с устройством в институт не получалось, были какие-то осложнения. 5 сентября 1939 года: «Приехав в Баку, потеряв надежду на учебу, я всерьез стала думать о работе. Однако со стороны мамы встретила самый решительный отпор. «Ты имеешь право на учение и должна учиться. И будешь учиться!» — заявила она. И вот я еще раз убедилась, какая кремнистая твердость есть в маме. Кажется, уж больше невозможно выдержать тех испытаний и тех ударов, которые обрушились на ее плечи,— арест папы, материальные лишения, отход от нас многих тех, кто неоднократно сидел за нашим столом. А теперь еще и боль за дочь, которую лишили права на учебу за какие-то неведомые нам грехи отца. Мама написала письмо. Написала все и очень резко. «На каком основании нарушают принцип: сын не отвечает за отца?» Неожиданно (для меня!) маму вызывают в Комитет, и она возвращается домой с путевкой в институт! Я буду геологом — о чем мечтала! Меня приняли, несмотря на двухмесячное опоздание, дали стипендию, но предупредили: «Догоняйте!»

 

- 198 -

Пребывание в Баку не прошло для Нины бесследно. 10 декабря она записала: «Когда я была в Баку, меня многие (армяне, тюрки, грузины) спрашивали, какая у меня национальность. Этого вопроса у меня в Москве не возникало, в нашей семье этот вопрос тоже не возникал. И вдруг люди стали интересоваться моей национальностью. Особенно когда у меня, москвички, потребовали изучения азербайджанского языка, я почувствовала себя русской. До этого у меня ни мыслей, ни особых ощущений своей национальности не было». Национальное самосознание Нина выводит из культуры, языка, на котором говорит, из песен, которые любит, из ощущения родной природы и из особой привязанности к родине, к Москве.

М. Э. Чувство любви к родине, так ярко проявившееся и, можно сказать, оформившееся в конце 1939 года,— особенность не только Нины, но и всего ее поколения. Оно, это чувство, противостояло, хотя и не было открыто противопоставлено, сбою, срыву пропагандистского механизма, работа которого была нарушена обстоятельствами именно этого периода.

Нина Костерина самоопределялась, искала истину, хотя это понятие в то время было оттеснено куда-то на второй план и от него веяло идеализмом, как и от понятий о совести, чести и благородстве. И надо сказать, что в этом поиске несмотря па все помехи она нашла главное — моральные ценности и патриотизм, лишенный шовинизма.

А. С. В конце 1939 года, 30 ноября, началась советско-финляндская война. Об этом нельзя забывать хотя бы потому, что ее начало сопровождалось «локальными» репрессиями против тех, кто, например, высказывался о трудностях этой военной кампании, о чем упоминает. Реев. Так что новый 1940 год уже не был мирным. И настроение людей было тревожным. 2 января Нина писала: «Проводили старый и встретили Новый год. Были только свои — дядья и тетки, Стелла и бабушка. Несмотря на обилие напитков было во встрече что-то минорно-похоронное. Не было отца, а дядя Илья, подвыпив, рассказывал о своем многомесячном тюремном опыте. Страшно подумать: неужели и моему отцу пришлось пройти через это?»

Известно, что в 1940 году делались усилия, чтобы как-то заполнить кадровые прорехи, образовавшиеся в промышленности, в армии в флоте, да я среди рабств

 

- 199 -

пиков НКВД в результате массовых репрессий предыдущих лет. Николай Михайлович Шестопал, например, в 1940 году по направлению Совнаркома СССР переведен на работу в Главное архитектурно-строительное управление НКВД, а уже в 1944-м занял кафедру в Московском автодорожном институте (МАДН), принадлежащем также этому наркомату. Александр Маринеско уже командует лучшей на Балтике подлодкой-малюткой и поощряется именными золотыми часами. Но продолжаются и расстрелы — 12 января не стало наркома просвещения РСФСР А.С. Бубнова, 27-го расстрелян И. Бабель, 10-го — начальник главка наркомтяжпрома И.П. Павлуцовскнй.

Нина Костерина в это время студентка и, как всегда, читательница. У нее новые друзья — студенты, а в поэзии стойкое увлечение Генрихом Гейне (еще в декабре 39-го она записала: «И в который раз опять Гейне. Он ездил со мной в Баку, вернулся и вновь мне грустно улыбается»). У нее на столе Ибсен, Вересаев, Помяловский, «Хождение по мукам» А. Толстого, К. Гамсун, Р. Роллан, Д. Боккаччо, О. Генри... И о романе «Боги жаждут» Анатоля Франса заметка: «Могучий писатель, но с его трактовкой французской революции и якобинцев согласиться не могу».

М. Э. Эта последняя заметка Нины знаменует ее гражданское совершеннолетие, совпавшее с восемнадцатилетием. Она дитя своего времени и не приемлет сложности, многозначности гражданской истории. Она, как и ее поколение, как и ты, Асир, не представляет себе революции без террора, а террора без его мотивированности высшими ценностями. И дело здесь не в деталях и случайных совпадениях, а в принципе. Анализ мотивов и механизмов реальной практики якобинцев, проведенный Анатолем Франсом, не мог быть попят и принят поколением, воспитанным в обстановке культа личности И. В. Сталина.

А. С. Может быть, здесь другое: Нина не могла принять то, что у Франса, «подобно персонажам античной трагедии, якобинцы в романе оказываются во власти рока, неких «жаждущих богов», которые неуклонно ведут их к гибели»? Я привел фразу из комментариев С. Р. Брахман к изданию «Боги жаждут». Но не надо гадать, ибо невозможно сейчас восстановить ход мыслей Нины. В главном ты прав: от сложностей и противоречий мы старались уйти, радовались, когда все было ясно.

 

- 200 -

М. Э. В конце 1940 года Нине был нанесен удар, но она все-таки оказалась к нему подготовленной. Эпизод, который ее подготовил, связан с личностью уважаемой ею Нины Андреевны, комсорга школы, где Нина училась, отношения с ней сохранились и в годы студенчества. 18 ноября: «Вчера был долгий разговор с Ниной Андреевной, и Нина Андреевна тоже накануне полной катастрофы: ее муж арестован. Физически и морально она? чувствует себя разбитой, хотя и пытается держаться. Ей пришлось подать заявление об уходе с работы. Она решила уехать из Москвы».

Моральный кризис Нины проявляется не только в этом «тоже накануне полной катастрофы», но ив том, что она не верит уже в нормальный, законный путь освобождения отца. И ей чужда активность матери, считающей, что нужно писать, добиваться, требовать.

30 ноября 1940 года: «Первая весточка от папы: он особым совещанием при НКВД признан «социально опасным элементом» и приговорен к заключению на пять лет. Он просидел в тюрьме под следствием больше двух лет — тридцать шесть месяцев. Удивительно, письмо папы полно какой-то странной свежести и бодрости. Столько просидеть в тюрьме (и, возможно, так же, как и дядя Ильюша!), получить приговор на пять лет и с увлечением описывать то место, куда его выслали «на перевоспитание». Дикое ущелье, холодная, хрустально-прозрачная и кипучая таежная река. Папа назначен звеньевым на строительстве дороги. В его звене — три лейтенанта-пограничника и двое рабочих. Папа очень хорошо описал и тайгу, и своих товарищей по несчастью. И написал слова песни, которую сочинил в тюрьме один артист московской оперетты. Мне и письмо, и песня очень понравились, а мама буквально рассвирепела. «Виноват он или нет? Почему он не обжалует приговор? Пишет всякую ерунду и чепуху, а про дело ни слова...»

4 января 1941-го: «Будто новогодний подарок—31 декабря получили письмо от папы. Оно шло месяц. Папу с дорожного строительства перевели рабочим в буровую партию, которая исследует грунты для строительства мостов. Живет партия в палатках и кочует с одной реки на другую. Письмо опять бодрое, свежее. А на мамино ворчанье только и ответил: «О деле писать нечего. Дела нет, а есть слон из мыльного пузыря. Я не умею опровергать то, чего нет, и не было, и даже не могло быть...» И дальше — густые яркие краски о природе и о людях,

 

- 201 -

с которыми живет и работает. В конце 1940 года, когда было послано письмо, буровая партия переселилась при пятидесятиградусном морозе на новую речку, которой еще нет на карте. Прежде чем поставить палатку, им пришлось разгребать снег метровой толщины. И меж строк письма какая-то неуловимая ироническая улыбка».

А. С. 1940—1941-й для меня лично—армейские годы. Могу сказать, что все возможное в пределах моего тогдашнего понимания делалось для укрепления армии. Трудности были, в том числе и кадровые. Но общий настрой ощущался как благоприятный и победный. Массовых арестов не замечалось... Это сегодня задним числом и методом исторической реставрации можно попытаться восстановить «портрет» событий, например, 1 февраля 1940 года, когда был вынесен смертный приговор Михаилу Кольцову. А «фасад», тоже реальный, был таков: закончился ледовый дрейф легендарных седовцев — на советско-финском фронте ничего существенного не произошло; газеты вот уже шестую неделю кряду продолжали печатать поток приветствий товарищу Сталину по случаю его шестидесятилетия, опубликованы пространные выдержки из речи Гитлера в связи с годовщиной прихода к власти национал-социалистов, постановление СНК и ЦК «Об обязательной поставке шерсти государству». У юристов, разумеется, тоже были свои дела. Военной коллегии Верховного суда СССР предстояло заслушать в тот день, 1 февраля 1940 года, очередные дела. График был жесткий: двадцать минут на дело.

Фашистская чума в эти годы поразила Европу. Появились признаки одичания, потеря элементарных представлений о человечности. В предвоенные годы об этом мало писали, чтобы не «раздражать», не «провоцировать». Таково было предначертание Сталина, решившего «переиграть» Гитлера и оттянуть начало войны.

Еще не задымились печи Освенцима... Еще было далеко до оформления самого понятия «преступлений против человечества»... Еще было далеко до выводов статьи Эрнста Генри: «Главный вывод, к которому я пришел: не благодаря Сталину, а вопреки ему советский народ разгромил Гитлера. Накануне войны Сталин оказался политическим банкротом. Спас его только народ. Июнь 1941 года показал весь итог «мудрости» Сталина. И я еще раз подчеркиваю, что спас его только наш народ ценой 20 миллионов жизней. История мстит ему. Сегод-

 

- 202 -

ня факты все больше разоблачают легенду о Сталине, и перед нами предстает ограниченный политик, авантюрист, опиравшийся на самодержавную власть над людьми, стремившийся лишь к личной власти за счет идеи коммунизма. Это правда, которую сегодня наконец-то можно сказать во весь голос. Я лично верю, что в конце концов история все расставит по своим местам...» Далеко было еще до разоблачения легенд и мифов тридцатых — сороковых годов. Но сопротивление народов фашизму — сумма, интеграл поведения единичных воль и поступков отдельных людей. И Нина Костерина по закону своей судьбы оказалась среди тех, кто вошел в это сопротивление.

Вместе со студентами своего института она в начале войны — на рытье окопов под Москвой. В столицу она вернулась 24 октября 1941 года и 28-го записала в дневнике: «Я приехала в Москву 24 октября. На моем столе письмо мамы, в котором она пишет об эвакуации их треста на Урал. И совет мне — тоже ехать на Урал. Жаль, что я не приехала в Москву до 16 октября! Тогда бы не пришлось знакомиться по свидетельским показаниям с московскими событиями до 16-го, а была бы сама свидетелем. Наши нефтяники к вечеру 16-го собрались идти пешком в Горький. Хожу по Москве и со страхом думаю: вот еще одна тонна — и не будет чудного здания. Может быть, последний раз вижу библиотеку Ленина, где в тихой, уютной читалке столько дум передумано, столько пережито...» 5 ноября: «Дни полны тревожного ожидания. Гитлер собирает силы, он готовится для прыжка на Москву». 7 ноября: «Я конечно сбегала в центр и наблюдала парад. Особенно понравились танки».

М. Э. Нина не колебалась. В эвакуацию на Урал она не поехала. Она пошла в военкомат и 14 ноября сделала последнюю запись в своем дневнике: «Завещание. Если не вернусь, передайте все мои личные бумаги Лене. У меня одна мысль в голове: может быть, я своим поступком спасу отца. Нина». Она не вернулась, погибла в бою в декабре 1941 года. Ее жизнь оборвалась вместе с двадцатью миллионами жизней. И какой бы бесконечный список людей, насильственно истребленных в уходящем веке, ни составляла на вечную память история, все расставляющая по своим местам, ее судьба имеет свою неповторимую строку в этом веке, не забудется, не должна забыться никогда.

 

- 203 -

Нина Костерина любила Родину и очень любила своего отца. И это сформировалось в детстве и удержалось и окрепло вопреки враждебной официальной реальности. Нинино поведение проникнуто глубокой моралью. Сложилось так, как требовала любовь к Родине.