Забытый дневник полярного биолога

Забытый дневник полярного биолога

ПРЕДИСЛОВИЕ

6

ПРЕДИСЛОВИЕ

(из журнала «Собеседник», июнь 1987 года,

при частичной публикации дневника П.П. Ширшова)

Петр Петрович Ширшов родился 25 декабря 1905 года в городе Днепропетровске. Гидробиолог. Начиная с 1930 года, работал в Арктике: участвовал в экспедициях на «Сибирякове», «Челюскине», «Красине». После гибели «Челюскина» работал в ледовом лагере Шмидта. В 1937 году дрейфовал в составе папанинской четверки на станции «Северный полюс». В 1939 году избран действительным членом Академии наук СССР. Основатель и первый директор Института океанологии АН СССР. Депутат Верховного Совета СССР двух созывов. Умер в 1953 году в возрасте 48 лет.

Евгения Александровна Гаркуша-Ширшова родилась 8 марта 1915 года в Петрограде. Актриса театра и кино. Снялась в кино в 1939 году в фильме «Пятый океан», в 1943 году в фильме «Неуловимый Ян». Работала в ряде театров в провинции и в Москве, в Театре им. Моссовета. Умерла в 1948 году в Магаданской области в возрасте 33-х лет.

Эти два человека — мои отец и мать. Отец и мать по всем законам жизни должны быть у каждого человека. Отец был моим другом, собеседником, наставником, но только до моих восьми лет, когда его не стало. Я хорошо помню улыбчивого, совсем седого человека с молодым лицом. От него я узнала много интересного. Он научил меня любить стихи. С ним можно было отправиться на байдарке по Москве-реке. С ним было весело и не страшно. Правда, времени у него всегда было мало. Была какая-то загадочная страна «работа», куда он все время от меня исчезал. А я ждала и ждала тех его часов, которые мои.

У всех детей, окружающих меня, были мамы. У меня — нет.

7

Была ее фотография, с которой мне задорно улыбалась молодая женщина. Я не помню ее, так как когда ее арестовали, мне было немногим более года. Подрастая, я спрашивала, где она? Мне отвечали, что она уехала на гастроли с театром. Кроме фотографии, были красивые концертные платья, коробки с гримом и всякой театральной мишурой. Это был мамин волшебный мир театра, в который, как мне тогда казалось, она от меня пряталась.

Потом, не дома, а во дворе мне объяснили, что ждать мне некого. Я узнала о ее смерти очень рано, но еще долго продолжала подыгрывать взрослым, удивляясь их наивности на мой счет.

Я становилась старше. По мере того как я взрослела, трагедия моих родителей по иному представлялась мне. С тем, что произошло с ними в 1946 году, я живу всю жизнь и буду жить до конца моих дней. От этого никуда не деться.

8

В 1956 году, когда отца уже не было в живых, маму реабилитировали. О ней стало можно говорить вслух. На экране Кинотеатра повторного фильма появились картины с ее участием. Я впервые увидела ее как бы живой. Спасибо кино за это чудо! Мне очень хотелось стать актрисой, как мама. Но судьбе было угодно иное. Я работаю в Институте океанологии, который основал мой отец, сталкиваюсь со многими людьми, в той или иной мере его знавшими или знавшими о нем. Всегда одни и те же вопросы: «Почему он умер таким молодым? Почему о нем так мало написано?»

На первый вопрос ответила одна из старейших сотрудниц института: «Мы все понимали, что, когда погибла Женечка, погиб и Петр Петрович!»... Он пытался жить, работать, любить... Но, начиная с 1949 года, его жизнь — борьба с тяжелейшей формой рака, который тогда не умели лечить. Три операции

9

за четыре года, постоянные боли. А нужно было работать, и он работал. Я это точно знаю.

Ответ на второй вопрос. Я всеми силами сопротивлялась написанию и изданию лакированных и лживых книжек о моих родителях! Я ни разу не разрешила публикации, не разрешала снимать кино. Это нечестно и неблагородно писать «подстриженную» биографию «национального героя», замазывая в ней те страницы его судьбы, где перед нами — трагедия. Это хорошо, что дожила я до времени, когда можно говорить правду о том, запретном. И если появится книжка о Петре Петровиче Ширшове, то это должен быть рассказ о человеке ярком, талантливом, наделенным сполна всем, что может быть отпущено человеку. Это должен быть рассказ о судьбе большой и необычной во всем — в счастии и в горе...

10

Записки, которые вы прочтете ниже, были написаны после ареста моей матери, но до ее гибели. Ее арестовали по личному распоряжению Берия в 1946 году. Ордера на арест не было. Отец год не знал, где она. Мне известно, как он искал ее, пытался спасти. Даже до Сталина достучались. Тогда была произнесена знаменитая фраза, попавшая впоследствии в западную прессу: «Мы найдем ему другую жену». Через год тюрьмы моя мать была выслана в Магаданскую область на 8 лет, где умерла 11 августа 1948 года.

Мне говорили, что в Магадане до сих пор помнят красивую актрису, работавшую на золотых приисках. Говорят, что сохранилась ее могила. Может эта публикация поможет мне найти мою маму?

В заключение я хочу сказать, что понимаю: история моих родителей не исключительна для лет культа личности, которые пережила наша страна. Эта трагедия исключительна для меня, для моих близких.

11

К сожалению, те страшные годы — были! Их не вычесть из истории нашей страны. Их нельзя забывать. История все расставит на свои места, как ни лакируй действительность. Надо иметь мужество признать это.

Марина Ширшова. Июнь 1987 года.

Сейчас на дворе 2001 год. Я написала книгу, о которой думала в 1987 году. Теперь я знаю почти все. Пришлось увидеть архивы Лубянки и ЦК. Был Магадан. Найдена могила. Найдена масса людей, связанных с этой историей. Наконец, я могу опубликовать полностью дневник отца, и не трястись, как тогда, что материал снимут из номера. Теперь, вы не поверите, как смешно, но современное ФСБ как бы «открестилось», правда, не покаявшись, от мрачных лет Ежова и Берия. Их вроде бы это не касается. Но мы-то знаем, знаем и, надеюсь, никогда не забудем! «Мы не забудем эту боль и эту муку. Мы поименно вспомним тех, кто поднял руку!...» (Галич)

12

Почему так долго? Почему не в более легкие в смысле свободы прессы девяностые годы? Да потому что и архив КГБ, и Магадан стоили мне гипертонических кризов. Было время, когда я просто не могла прикоснуться к папкам, в которых лежало то, что я там «нарыла».

В это лето 2001 года я поняла, что могу, и что кроме меня рассказать все это никто не сможет, потому что единственный хранитель данного сюжета — я, и я обязана.

Дарю вам, люди, которые меня поймут, эту книгу. И пусть никогда, никогда такое не повторится!

Названия я хотела сохранить старые, как это было в «Собеседнике» и в маленьком документальном кино, которое мы назвали «Из частной жизни наркома», а на телевидении почему-то больше нравится «Memory». Но по ряду причин называю ее «Забытый дневник полярного биолога».

Марина Ширшова. Лето 2001 года.

Глава I. П.П.ШИРШОВ. ЖИЗНЬ. СУДЬБА

ГОДЫ ВОЙНЫ

45

ГОДЫ ВОИНЫ

Как я уже писала, война застала ПэПэ в Москве, в должности зам. начальника Главсевморпути. Он одержим желанием уйти на фронт. В результате хватается за первый же случай вырваться «поближе к фронту».

3 июля 1941 года получает мандат, подписанный Косыгиным:

«Выдан настоящий мандат уполномоченному Совета по эвакуации тов. Ширшову П.П. на предмет эвакуации Мурманского судостроительного завода Главсевморпути».

Везет в Мурманск 10 Дугласов и 5 тысяч винтовок. Месяц в Мурманске. Переключается на вывод ледоколов из Кольского залива. Потом летит на «Дорнье-Вааль» на Диксон, в пролив Вилькицкого, в море Лаптевых на предмет проверки появления там немецких подводных лодок. Но лодки там появятся только в 42 году. «И не совершив никаких героических подвигов», и возвращается в Москву.

В октябре 1941 года в Москве началась паника, «великий псковский драп». Немцы были на подступах к городу. ПэПэ пять просится в армию. Ему «помогает» всеобщий переполох. Он остается один в Москве. В эвакуацию, в Красноярск уезжает Главсевморпуть, его Лаборатория океанологии, его родные.

Очень интересно письмо, которое он пишет в Красноярск своему сотруднику Аполлону Алексеевичу Кирпичникову. Привожу его полностью.

46

Москва 13.10.41.

Дорогой Аполлон Алексеевич!

Не ругай, что отложил твой прилет в Москву — но обстоятельства настолько изменились и делать тебе здесь нечего. Я и сам, честно говоря, работаю очень мало. Пытаюсь смыться в армию, но пока ничего не выходит из этого. Я ведь сплю и вижу предмет моих вожделений — танки, танки и еще раз танки! Во флот я ни за что не пойду — там нечего делать — а вот комиссаром танковой дивизии, это вещь, о которой я только и думаю.

Когда я говорил с тобой по телефону, я предполагал, что смогу заняться наукой, но сейчас не до науки — вот почему везти материалы в Москву не следует, пусть лежат до подходящего времени в Красноярске.

Вот, как будто, и все, не ругайся, что не вызвал сюда, повторяю, что тут делать нечего.

С приветом П. Ширшов

P.S. О моих «танковых» устремлениях никому, конечно, не говори.

Еще об одном событии, весьма важном для меня.

Из дневника ПэПэ:

«В эти тяжкие дни, когда враг был у самой Москвы и над Арбатом дрались истребители, а по Садовому кольцу уныло брели голодные стада эвакуированного скота... в эти дни я полюбил Женю».

Киевская киноактриса Женя Гаркуша ехала через Москву на Север во фронтовые бригады. Встретились они случайно на Кремлевской набережной. Я все понимаю. Сложность его запутанной личной жизни. Но случилось то, что случилось. Они полюбили друг друга. ПэПэ пишет: «Полюбил за то, что осталась она со мною, чтобы вместе уйти на фронт... полюбил за то, что за изящной внешностью я встретил настоящего друга, смелого, жизнерадостного и любящего».

47

21-го октября Ширшов получает мандат Сталина о том, что он назначается уполномоченным Государственного Комитета Обороны на Горьковской железной дороге по делам эвакуации.

В то время создалось крайне тяжелое положение на железных дорогах, идущих на восток из центра страны: Горьковской, Пермской, Казанской, Рязано-Уральской. Эшелонами с эвакуированными заводами были забиты не только станции, но и перегоны.

Приказ Сталина: любой ценой!

На Горьковскую Женя едет вместе с ПэПэ.

«Петушки. Отсюда начинается Горъковская дорога. Дежурный по станции оборачивается ко мне. «Трудно у нас... да что говорить, сами посмотрите.»

«...Узкими коридорами, спотыкаясь в темноте на кучах мусора и нечистот, пробирались мы среди эшелонов, забивших

48

все пути. Сплошной стеной темнели вагоны... Бесконечные ряды крытых вагонов.

Я не думал раньше, что машину можно жалеть, как живое существо. Но в эту ночь тяжко было смотреть на все эти станки, машины. Словно живые съежились они на своих платформах под осенним дождем... жалкие бездомные. Словно тоскующие по просторным и ярким цехам, откуда их вырвала безжалостной рукой злая воля войны. А теперь все эти заводы, люди, забывшиеся тревожным сном в тесно набитых теплушках, ринувшиеся на восток... безнадежно застряли на безвестных станциях.

...И снова вагоны, платформы, составы. Не один уже день числящиеся... под безнадежно мрачным названием «брошенных поездов»... Как решить этот вопрос? «Как всегда главное оказалось очень простым...»

«... В старинные времена в кинотеатры продавали билеты не нумерованными, и поэтому, когда после окончания очередного сеанса, зрителей пускали в зал, в узких дверях неизбежно случалась страшная давка... Чтобы избежать давки нужно было кого-то заставить подождать, безбилетных просто не пускать в зал... То же самое, но в грандиозном масштабе происходило на железных дорогах... Кого-то нужно было заставить ждать, кого-то вообще не пускать дальше. Ничего оригинального в этой идее не было. 63 брошенные поезда были как раз теми, кого заставили ждать, чтобы пропустить на запад поток воинских поездов с сибирскими частями, танками, артиллерией, стремившиеся к Москве, чтобы отстоять ее от наступления гитлеровских полчищ.»

Ширшов решает увеличить цифру «брошенных поездов», идущих на восток. Затем пересортировать все составы по мере значимости, пропуская только санитарные и оперативные. Они проводят разгрузку второстепенных местных вагонов. (Мандат Сталина делал его решения обязательными для всех).

49

пропускает в сторону Сибири в первую очередь поезда, вывозящие подмосковные военные заводы, придав им литер АТФ. Все остальные, даже с ценностями Эрмитажа, загонялись в незаполненную ветку на Котлас.

«До ноябрьских дней мы твердо выдерживали характер, и, смотря на все просьбы и угрозы людей, измученных бесконечными стоянками, пропускали только эшелоны АТФ.»

В начале ноября количество эшелонов с военными заводами стало заметно снижаться. Появилась возможность пропускать на восток и остальные. Но тут начались холода. А эваконаселение «брошенных» было около 51 тысячи человек.

"В самом срочном порядке мы готовили камельки. Чтобы обогреть товарные вагоны, в которых жили люди с детьми, больными, стариками. Не двигаясь с места уже две недели. Зачастую в глухом лесу... Пришлось помучиться и понервничать с доставкой камельков и продовольствия, а в некоторых местах... даже с питьевой водой... Пришлось организовать медпомощь, но к счастью серьезных заболеваний почти не было.»

В результате ему удалось расшить пробку на Горьковской первым из всех уполномоченных к Новому, 1942 году. Тогда ему поручили еще и Пермскую. В Горьком до сих пор живет о нем добрая память.

НАРКОМ МОРСКОГО ФЛОТА

49

НАРКОМ МОРСКОГО ФЛОТА

В начале 1942 года Ширшову предлагают ехать в Сан-Франциско в составе Закупочной комиссии по Лендлизу. Он отказываетя, опять просится в армию. Неожиданно получает от Микояна предложение стать наркомом Морского флота. Это очень ответственно и страшно. Он не специалист. Наркомат находится

50

в разваливающемся состоянии, и все это в условиях войны. Его уговаривает Женя, ставшая уже его женой. Хотя в Сан-Франциско и ему и ей было бы, наверное, лучше и спокойнее. Но они даже не могли себе представить, как можно уехать, когда враг у Волги, когда идет такая война! А ведь если бы уехали, то, вероятно, спасли бы свои жизни! Она просто сказала, видя его неуверенность: «Ширш, не надо бояться. Я очень верю в тебя». И он согласился.

51

Первое задание новому наркому не заставляет себя ждать.

В 1942 году, приказом Сталина, Ширшов, Бакаев — его заместитель по наркомату морского флота, Шашков — нарком Речного флота вводятся в Комиссию, которой руководит Шкирятов. Их посылают разобраться с нефтеперевозками на Каспии и на Волге. Шла Сталинградская битва. Поток транспортов из-за границы с танками, боевой техникой, продовольствием шел из Персидского залива на север через Астраханский рейд. Этим же путем вывозилась нефть с промыслов Баку и Грозного. Противотоком к Сталинграду подвозились свежие сибирские поиска. Положение было критическим. Существовала возможность захвата немцами Сталинграда и всего Кавказского региона. Рейд Астрахани бомбили днем и ночью. Гитлером была выделена специальная авиагруппа для уничтожения связи Волги с Кавказом. В то же время мы потеряли большую часть портов Черного моря. К июню 1942 года здесь погибло около сотни крупнотоннажных кораблей, принадлежащих СССР. Когда читаешь обо всем этом, то становятся понятными слова, сказанные кем-то из правительства ПэПэ: «Если с этим делом не справитесь, то лучше самостоятельно выбирайте себе место на Каспии поглубже — и топитесь!»

Члены Комиссии летают между городами региона, ища решение, не обращая внимания на бомбежки. Бакаев по настоянию ПэПэ пишет и рассылает по портам юга, наверное, единственную брошюру, изданную в 1942 году: «Организация движения транспортных судов на военно-морском театре». Это помогло скоординировать действия между портами. Было найдено решение транспортировать нефть не по Волге, а через Красноводск, а затем по железной дороге вглубь страны. Они вывезли нефть, им удалось переправить из Баку в Красноводск 100 паровозов и 500 цистерн, из Баку в Моздок — 600 танков, следовавших из Ирана. По приказу Сталина были переброшены сибирские воинские части из Красноводска в Моздок.

52

Только в 1943 году после разгрома немцев под Сталинградом Каспий стал нормально работать. После освобождения юга у наркома Морского флота новая задача. Восстановление разрушенных портов. ПэПэ был в заминированном порту Новороссийска уже в день его освобождения 16.03.1943 года. Потом Одесса, потом организация Дунайского пароходства в Измаиле.

К 1943-му году, еще до освобождения Новороссийска и Одессы, поток грузов поступающих по Лендлизу шел, в основном, через Мурманск, Архангельск, Владивосток. В этом году Ширшов с командой наркомата был в Мурманске. Город был полностью разрушен. Порт бомбили по десятку раз в день. На рейде было около 50 судов с грузом, 70 тысяч тонн груза в порту. Приходилось отправлять по 600 вагонов, в сутки в основном ночью.

53

К концу войны ПеПе руководит строительством причалов в Петропавловске на Камчатке, реконструкцией порта в Николаевске на Амуре, во Владивостоке. Идет восстановление Ленинградского порта. В 1946-м году — приказ Сталина развертывать строительство собственного танкерного флота, полностью потерянного за войну. ПэПэ всерьез думает о передаче Морфлоту всех портов, принадлежащих до войны Главсевморпути. Научную часть предполагает сконцентрировать в Академии наук. Министр и академик совмещаются в нем.

Еще одна задача, решенная Ширшовым, по свидетельству Бакаева, в Минморфлоте, это реорганизация специального образования и подготовка кадров для флота. Решение о реорганизации системы образования для морского транспорта принимается в марте 1944 года. Были созданы мореходные и высшие мореходные училища. По-новому поставлена вся система. «И если сейчас на флоте каждый третий моряк имеет высшее или среднее специальное образование, то это заслуга Петра Петровича» — пишет Бакаев.

Возвращается из Красноярска и Томска его сложная семья, его друзья по науке и довоенной работе. Приходится налаживать весьма непростые отношения. Женя в войну успела сняться в новом фильме. Это был «Неуловимый Ян». Успела поработать и Театре Моссовета и с Немировичем-Данченко, поучаствовать в концертных программах и, наконец, в декабре 1944 года родить меня. Она подчинилась желанию ПэПэ, и я стала Мариной.

Пока еще все удавалось. Бурлила жизнь. Пусть она временами была невыносимо трудна, но была Родина, любимые люди, любимые дела. Словом жить стоило!

ЖЕНЯ. АРЕСТ. “О ПОЖАРЕ В МИНИСТЕРСТВЕ МОРСКОГО ФЛОТА И НЕ ТОЛЬКО О НЕМ”

55

ЖЕНЯ. АРЕСТ.

«О ПОЖАРЕ В МИНИСТЕРСТВЕ МОРСКОГО ФЛОТА

И НЕ ТОЛЬКО О НЕМ»

Страшное случилось летом 1946-го года, еще до основания Института океанологии. Его Женю, мою маму, увез с дачи, по Приказу Берия, лично сам товарищ Абакумов. Все то же Рублевское шоссе, где и сейчас все они живут. Жена наркома, конечно, была знакома с наркомом МВД. Он запросто заехал и сказал, что маму вызывают в театр, а у нас телефон не работает. Впрочем, он предложил подвезти до Москвы. Как была она на реке в летнем платье, смеющаяся, села к нему в машину, и исчезла навсегда. Это совсем не было похоже на арест, и при этом присутствовали я, в коляске, и мой сводный брат Роальд, который как всегда проводил у нас летние каникулы. Отец был в городе, на работе, и до вечера у домашних не было, собственно, повода беспокоиться за Женю.

«О пожаре в Министерстве Морского флота и не только о нем»

(Заметка М.П. Ширшовой).

«Горит Департамент Морского флота, что на Лубянской площади. Хорошо горит, третьи сутки потушить не могут.

Смотрю на экран телевизора. В цвете горит кабинет моего отца П.П. Ширшова, бывшего когда-то наркомом Морского флота. Давно это было — в годы Второй мировой войны. Пламя рвется через большие окна.

Отец занимал наркомовский кабинет с 42 по 47 год. Все было: вывоз каспийской нефти, когда фашисты рвались к Сталинграду, и немецкие подводные лодки в северных морях. А потом, ведомство, расположенное на той же Лубянской площади, решило арестовать мою маму: молодую красивую актрису. Я присутствовала при аресте, в коляске. Статьи УК РСФСР, инкриминированные красивой актрисе, сочетавшись

56

весьма странно: 58-1, 58-10.1, 107 ... Первая из них, как известно, расстрельная. Это я узнала в Архиве КГБ. Но я знала, что в те годы по городу ползли совсем другие слухи о причине ареста.

Лубянское ведомство имело большой опыт в организации дезинформации. Целый год нарком не знал, где его красавица-жена. Целый год бился он головой в закрытые двери. «Мы найдем ему другую жену» — было решение самой высокой инстанции — Хозяина.

И вот тогда стало совсем невмоготу. Нарком решил, что нужно уйти из жизни. Он не был слабым человеком. Он тонул во льдах на «Челюскине», прошел в одну навигацию на «Сибирякове» Северный морской путь, дрейфовал почти год на льдине в районе Северного полюса. Любая работа казалась по плечу. Но когда пытали Женю, и она подписывала все эти идиотские бумажки... И что была английской шпионкой, и что оставалась в Москве в ожидании немцев...

Наркому показывали все листы ее допросов. Перенести этого он не мог.

Однажды он сорвал со стены своего кабинета и в ярости растоптал портрет Сталина. Еще живы тому свидетели. Они не выдали его. Они только пытались успокоить его и спрятать следы «преступления». А отец заперся в кабинете и не выходил двое суток. Он пил, пил... Чтобы легче было застрелиться. Никто не мог уговорить его выйти. Он обещал отстреливаться.

Тут вспомнили про меня. К тому времени я уже умела ходить и говорить. Меня привезли в министерство и подвели к его двери. Сказали: «Там — папа. Зови его!»

Я стала звать. И случилось чудо! Он опомнился. Он вдруг сообразил что, если сейчас застрелится, я останусь дочерью врага народа и самоубийцы. А советские детоприемники не самое лучшее место для маленьких детей.

57

Я, конечно, ничего этого не помню. Эту историю мне рассказали лишь лет десять назад.

Моя мама Евгения Александровна Гаркуша-Ширшова покончила с собой летом 48 года в поселке Омчак Магаданской власти при весьма туманных обстоятельствах. Наркомом Петр Петрович перестал быть уже в 47 году. А в 53 году, в 48 лет, умер от рака.

...Третьи сутки горит Морфлот. А я бы предпочла, чтобы горели другие здания на Лубянской площади. Но их построили на века, и там нет деревянных перекрытий».

«Новая газета», 16 — 22.02.1998 года.

ЛАБОРАТОРИЯ ОКЕАНОЛОГИИ. ИНСТИТУТ ОКЕАНОЛОГИИ АН СССР. ИНСТИТУТ ОКЕАНОЛОГИИ РАН

- 57 -

ЛАБОРАТОРИЯ ОКЕАНОЛОГИИ. ИНСТИТУТ ОКЕАНОЛОГИИ АН СССР.

ИНСТИТУТ ОКЕАНОЛОГИИ РАН

Лаборатория океанологии была создана в 1941-м году. Первоначально она была задумана для обработки материалов, привезенных с Северного полюса. Располагалась она в здании Главного управления северного морского пути на Варварке, 11 (ул. Разина). Занимала одну комнату.

В период войны Лаборатория со всеми материалами была эвакуирована с Главсевморпутем в Красноярск. В эвакуацию поехали первые сотрудники Лаборатории: В.Г. Богоров, И. И. Калиненко, А.А. Кирпичников, В. Б. Штокман, П. И. Усачев, Л.О. Смирнова.

Но уже в 1943-м году, находясь в Москве, Ширшов обдумывает дальнейшие «грандиозные» послевоенные планы. Он мечтает о создании Института океанологии. Институт предполагался комплексным: физика, гидрология, биология, геология, химия, морская техника. Так в 1943 году он договаривается с В.П. Зенковичем и А.Д. Добровольским (по их собственным свидетельствам). Причем, пока у будущего института не было

- 58 -

корабля, он ориентирует Зенковича на работы по геологическому обследованию берегов, их размыванию, жизни шельфа Черного моря, Каспия. Эти работы крайне важны для Министерства морского флота. Потом/интересы расширяются на Дальний Восток. ПэПэ просит Зенковича, прочитав его докторскую диссертацию «Динамика и морфология морских берегов», настраиваться на морскую геологию Тихого океана. «В океан я пошлю Вас сразу после победы. Пора готовиться!» — сказал тогда ПэПэ Зенковичу.

Приказ о создании института был подписан 31.01.1946 года. Огромная работа легла на плечи его основателей. После Ширшова я бы назвала его первого заместителя Вениамина Григорьевича Богорова. Трудно сейчас, когда их нет с нами, разделить, кто что придумал. Да и нужно ли? Но, несомненно, Богоров, выросший еще во времена Плавморнина, должен был подсказать Ширшову идею создания «Витязя», мог подсказать рожденную в 20-е годы идею создания транспортно-географической характеристики морей. Начали они с Дальнего востока. Это было важно и для науки, которую собирались создавать и развивать, и для нужд флота, которому ПэПэ был не чужой. До конца 40-х годов в институт приходят:

А.И. Богоявленский - 1947 год;

Н.В. Вертинский - 1948;

С.К. Клумов - 1948;

О.Б. Мокиевский - 1944;

В.Н. Никитин - 1946;

Э.А. Остроумов - 1949;

Л.А. Пономарева - 1948;

Г.И. Семина - 1949;

Г.А. Ушаков - 1945;

Т.Ф. Щапова - 1946;

А.Б. Ямпольский - 1949;

С.В. Бруевич - 1946;

Л.А. Зенкевич - 1946;

В.В. Лонгинов - 1946;

К.В. Морошкин - 1946;

Е.Н. Невесский - 1946;

И.Д. Папанин - 1948;

Т.С. Расе - 1948;

Н.Н. Сысоев - 1946;

З.А. Филатова - 1945;

А.П. Лисицын - 1949;

Г.Б. Удинцев - 1949.

- 59 -

Послевоенные годы для Ширшова чрезвычайно плодотворны Он вторично избирается Депутатом Верховного Совета, на этот раз от Новороссийска, где еще помнят наркома, бодро шагавшего по заминированному порту. Власти Новороссийска предлагают ему выбрать участок земли на берегу моря. Предполагалось, что наркому нужна дача. Участок-то он выбрал, но этой земле была суждена необычная судьба. Он стал Южным отделением Института океанологии, знаменитой «Голубой бухтой».

После совещания с коллегами нарком решает, что институту пора обзаводиться своим научным судном. Это была детективная история. Ее можно назвать «историей о том, как академик у министра корабль украл». Только академик и министр были в одном лице. По окончании войны ПэПэ посылает своего заместителя, тоже человека не робкого десятка, Александра Александровича Афанасьева в Берлин и в Англию для участия в работе по разделу немецкого флота. Причем среди других заданий Афанасьеву было дано одно тайное: приглядеть подходящее для переделки в «научное» судно, отобрать его среди прочих, доставить в СССР и хорошенько припрятать. Таким судном оказался банановоз «Марс». Вот свидетельство самого Афанасьева, проработавшего с ПэПэ весь его «наркомовский срок» первым замом.

«Возвратившись в Москву (из Берлина и Англии), я узнал, что Ширшов назначен директором Института океанологии. Поздравляю его, а он протянул мне руку и говорит: «А где подарок, что ты мне привез?» Минуту подумав, я ответил: «Отличное морское судно для проведения исследовательских работ в океане». «Серьезно? Вот это настоящий подарок, а как же его получить». (Надо отметить, что уже к концу войны ПэПэ стал вести разговоры с Афанасьевым — Сашей, как он его называл, что пора ему передавать дела Саше, а самому садиться за книгу, тем более что вот-вот организуется Институт океанологии.)

- 60 -

«Тайный план» был осуществлен. Но дальше — больше: без разрешения верховных властей «Марс» очень скоро стал «научным «Витязем» на деньги Минморфлота. Растрата была так велика, что решений могло быть только два и оба — на уровне Политбюро. Или сажать (что могло означать и «стрелять»), или говорить «какой молодец». Эту ситуацию я помню уже сама, несмотря на малость лет. Неделю отец уходил на работу, прощаясь со всеми домашними и со сменой чистого белья в портфеле. На дворе стоял конец сороковых годов. Уже свершилась его личная трагедия. Может поэтому, уже ничего не было страшно. Самое страшное случилось. Возможно, в последний раз повезло ему в жизни: через неделю сказали «молодец». Интересно, сколько нервов он потратил тогда?

Послевоенные годы были не только плодотворны. Они были трагичны для ПэПэ. В 1947-м его сняли с поста министра Морского флота. Сняли за маму. Еще бы не снять, когда министр запросто может назвать представителя Комитета государственной безопасности «гестаповцем», а такое было. Бывало и похуже.

- 61 -

И вот я в Минморфлоте, в архиве. Читаю и ксерокопирую личные дела своего отца. Это было еще до пожара. Но говорят, что архив сохранился. И не знаю, плакать мне или смеяться. Вот характеристика на ПэПэ до ареста мамы: все хорошо, все замечательно. Просто лучше руководителя не бывает! Вторая — после ареста жены, примерно через полгода. Да его снимать надо! Министерство развалил, кадры подбирает плохо и так далее.

Но, конечно, наверху понимали, что такого работника им еще поискать! Он не имел никакого отношения к аресту мамы, и «зацепить на крючок», как это Лаврентий Павлович, обычно делал, его не собирались. Он был нужен режиму как рабочая лошадь, которая все вынесет. Арест мамы это, к сожалению, ее личные отношения с Берия. Она была слишком красива и слишком несговорчива. Поработав в архиве КГБ, я точно представляю себе эту историю. Так выразили свой гнев перед несговорчивой актрисой два разъяренные мужчины, причем из двоих вторым был всемогущий Берия. Но началось не с него, а с людей к Берия близких и имеющих отношение к кино (поэтому мне с детства было запрещено даже думать о сцене, о кино). Я никогда не назову имена этих людей, потому что живы их близкие, они известны в определенном мире и даже симпатичны мне. Я жалею, что узнала все. Кому это теперь поможет!

Но в одном я уверена, что смерть Жени в 33 года предопределила смерть Петра Петровича в 48 лет. Меня часто спрашивают, почему он ее не защитил, но, кажется, я все объяснила в «Новой газете». Почему он ее не защитил?

После снятия с министерской должности он остается директором Института океанологии и получает работу в Совмине СССР, возможно даже более престижную, чем имел до сих мор. В деле с моей мамой у Лаврентия Павловича получился явный «перебор». Так видно из документов Архива КГБ и так объяснил мне один современный гэбэшник. (Об этом я напишу ниже, после дневника отца). Под Берия в тот год шаталось

- 62 -

кресло, а Хозяин мог и осерчать! Ну, убрали тишком актрису, найдем другую. Но Народного героя, такого нужного и популярного... пожалуй, стоило «беречь». Берия «проглотил» даже «гестаповца», а это было сказано непосредственно ему, да еще в присутствии людей. Есть, над чем задуматься!

А Народный герой работал после смерти Жени как неистовый, наверное, понимая, что немного ему отпущено времени... И еще чтобы забыться...

ГЛАВА II. ДНЕВНИК П.П.ШИРШОВА

70

ДНЕВНИК П.П. ШИРШОВА

Дневник, а точнее записки, были написаны моим отцом в 1946 году (в период от 29 июля 1946 года — день исчезновения моей мамы — Жени и до официального «Ордера на арест», который датирован 29 декабря 1946 года и выписан во внутренней тюрьме КГБ на Лубянке). Весь указанный период ПэПэ не знал где Женя, жива ли она, что с ней. Он был на приеме у Л.П. Берия. На вопрос, где его жена, Берия ответил, что ценит его как работника, но если ПэПэ еще раз задаст ему вопрос о жене, то он, Берия, застрелит его в своем кабинете. По моим сведениям, отец уговорил И.Д. Папанина пойти по данному делу к Сталину. Тот пошел. Ответ был еще более лаконичен: «Мы найдем ему другую жену. Про эту пусть забудет!»

Дневник сохранен вдовой П.П. Ширшова Ниной Ивановной Ширшовой, и передан мне, когда я была уже во взрослом состоянии. Я выросла на смертях моих близких. Так гибель Жени отразилась на нашей семье. Ее реабилитировали в 1956-м году, но до 1979-го года меня не выпускали за границу ни как туристку, ни в служебные командировки. Над моей головой все время что-то висело, я ощущала это просто физически. Никто из других членов семьи, связанных с Женей, даже и не пытался выезжать, хотя бы в Болгарию. Венцом всему был, наверное, мой разговор с сотрудником Госбезопасности перед моим первым экспедиционным рейсом в 79-м году. Посмотрев мою анкету и взглянув на меня вполне с симпатией, этот человек сказал: «Марина Петровна! Я понимаю Вас! Но примите мой совет. Вам лучше все забыть!»

Я чуть не задохнулась от ярости! Забыть. А Вы, товарищ особист, смогли бы забыть, если бы переломали жизни нес-

71

кольких поколений Вашей семьи? Просто так переломали, от нечего делать. Я уже не говорю о своей собственной жизни! Я ненавижу Вас, и, если Вы не полный идиот, Вы должны это понимать. Я ненавижу Ваше КГБ и буду ненавидеть всегда, как бы Вы там ни перестраивались и не назывались.

Но это я, конечно, только подумала. Мне слишком хотелось увидеть мир, и тогда я промолчала. Сейчас мне слишком много лет, чтобы молчать. Кроме того, годы после поездки в Магадан на поиски могилы Жени и годы после работы в архиве КГБ, я просто физически не могла прикоснуться к этой теме, боялась сойти с ума. Архив КГБ стоил мне первого гипертонического криза в жизни, Магадан — второго. А сейчас — просто должна. Некому кроме меня рассказать всю эту историю!

Часть данного дневника была опубликована мной в конце 80-х годов в журнале «Собеседник», то есть, как только стало

73

возможным публиковать подобные вещи. Опубликовано только то, что касалось непосредственно отношений ПэПэ и Жени. Причина опубликования: «Так Ваш отец посадил Вашу мать! А Вы не знали?» «Почему Ваш отец не защитил Вашу мать? Вот видите, они даже женами жертвовали!» (Досужие разговоры, «доставшие» меня.)

После публикации в «Собеседнике», я получила громадное количество писем со всех концов тогдашнего СССР. Были переводы и публикации в Эстонии, Италии. Но самое главное и дорогое для меня — это письма, полученные мною из Магадана, Магаданской области и от людей, знавших эту историю. Низко кланяюсь этим людям. Они помогли мне найти могилу Жени, реконструировать всю историю ее ареста, заключения во внутренней тюрьме КГБ, высылки в Магаданскую область и несколько прояснить обстоятельства, приведшие ее к гибели. Но об этом ниже. Также мне удалось, с открытием Архива КГБ, найти и исследовать все ее дело, в чем мне, как ни странно, помог сотрудник данного отдела. Наверное, всюду бывают приличные люди. Я благодарю Вас, незнакомый друг, который научил меня читать многое между строк и обратил мое внимание на вещи, которые я не смогла бы сама заметить!

Дело в том, что, когда я смогла реально заняться поисками моей мамы, уже не было никого в живых из известных мне людей, которые знали точно, что произошло. Знали только отец и моя бабушка, ее мать, Елена Владимировна, которая умерла в 56 году до реабилитации мамы и которая всегда говорила: «Зачем Вам все это! Это никому не поможет!» Теперь только я являюсь хранителем всей информации. Данной публикацией считаю необходимым защитить честь своих отца и матери.

74

ИЗ ДНЕВНИКА П.П. ШИРШОВА

 

(Печатается впервые с незначительными сокращениями)

Скоро утро 29-ой годовщины Октября...

Три месяца, зная что дело очень плохо, что ничего хорошего ожидать нельзя, я все-таки на что-то надеялся... на чудо? Н большое великодушие? Не знаю.. Не признаваясь себе, я ждал: вернется Женя!., и праздник почему-то казался тем днем, который нужно только дождаться, как бы тяжко не было бы ждать. И Женя будет с нами, будет дома, и весь этот ужас останется только страшным кошмаром позади.

Сколько раз, в часы самого отчаянного состояния, когда только ценой невероятного усилия воли удавалось сохранить внешне спокойный вид, ибо так надо было, сколько раз очередной звонок «вертушки» тревогой предчувствия сжимал сердце: «Женя! Женя звонит из дому... отпустили...»

76

И снова одинокая комната, где каждая вещь помнит и молчит о Жене. И снова одинокая тоска, такая, что не знаешь, куда броситься, что сделать, чтобы хоть на минуту уйти от нее, хоть на минуту не думать, не чувствовать ничего... И снова страшные мысли все о том же. Снова во власти ужаса, который давно понял и осознал, но поверить в который не могу и сейчас.

Три месяца я добивался, чтобы мне хоть что-нибудь сказали о ней, о ее судьбе. И каждый раз натыкался на стену молчания. Никто ничего не говорит и, видимо, не скажет...

Как голодный роется в мусорной яме, чтобы найти гнилую корку хлеба, рылся я в невероятной грязи московских сплетен, щедро вылитых на наши головы, чтобы найти хоть какое-то зерно правды о Жене. И, кажется, я нашел...

Еще в начале сентября поползли слухи о восьми годах за спекуляцию. Но не мог я поверить, что это правда, не укладывалось в сознании, что могли так решить. Я понимал, что не дадут ей вернуться домой, не дадут быть вместе. Ждал, что вышлют ее куда-нибудь в другой город, и отпустят, с запрещением возврата в Москву. Как ни тяжело об этом думать, но это был бы какой-то выход. Я мог бы заботиться о ней. Мог бы чем-то ей помочь. И, если бы мне даже не дали права переписки с нею, я все-таки знал бы где она, здорова ли и, самое главное, она была бы на свободе. С ней были бы близкие люди, сначала мать, а потом и Маринка бы поехала к ней. И пусть разлука была бы на годы, она знала бы, что никогда еще не любил я ее, так как люблю сейчас, когда столько «заботливых ртов» поливают ее грязью, чтобы очернить ее в моих глазах.

Я ждал, что до праздника решится ее судьба и мне скажут об этом.

И мне сказали... Когда секретарь принесла конверт с билетами на Красную площадь, я не решился сразу открыть его.

77

И, только оставшись один, получил ответ: ее уже вычеркнули из жизни. В конверте были билеты только для меня.

С праздником Вас, товарищ Ширшов, с тюрьмой для любимого человека, для Вашей Жени!..

Зачем я все это пишу? Не знаю... Времени у меня впереди более, чем достаточно... За восемь лет можно написать «Войну и мир», даже не имея никаких к этому данных.

Пишу, чтобы сжечь эти листки. Пишу, потому что стук машинки разгоняет проклятую тишину ночи, когда после четырнадцати часов работы остаешься один и не знаешь куда деваться от самого себя. Когда пуля в голову кажется самым желанным, самым простым и бесспорным выходом из кошмара, воплотившегося в словах: Женя в тюрьме... А может быть, я сохраню эти листки, чтобы прочитала их Маринка, через много лет, когда будет большой. И если меня не хватит до этого времени, пусть эти листки расскажут ей правду.

Не помню, кому принадлежат слова о том, что у большевиков есть хорошая традиция, накануне праздника Октября подводить итоги за год.

Один итог подведен — Женя в тюрьме...

Говорят о восьми годах.

Через восемь лет, если она выдержит и не погибнет раньше, ей будет 38 лет... Лучшие годы, надежды на успех в работе, оставшиеся годы молодости — все погибло. Впереди страшные годы одиночества, унижения, собачьей жизни среди чужих и враждебных людей, одной, без близких людей, не зная даже, что с ними, помнят ли они о ней...

Восемь лет для меня — восемь лет тоски по любимому человеку, восемь лет страха за ее жизнь, восемь лет изо всех сил держать себя в руках и не пустить себе от отчаяния пулю в голову, не выброситься из окна, не разбиться «нечаянно» на машине...

За что? Я не могу сейчас говорить об этом. Не имею права...

79

Времени впереди еще очень много, и пускай будущее поможет мне правдиво ответить на этот вопрос.

Но один итог мне хочется подвести уже сейчас. Пожалуй, он мне даже нужен именно сейчас, когда надо начинать какую-то новую страницу жизни.

Роясь в своих старых бумагах, я нашел школьную тетрадку и несколько пожелтевших листков, каким-то образом уцелевших с 1918 — 1921 года. Это не дневник. Дневников я не вел никогда, даже в детстве. Не хватало ни терпения, ни времени. Это просто разрозненные странички, написанные на заре сознательной жизни.

«Опять ходил в училище. Занятий не было. Проклятие контрреволюции!

3-го апреля, среда. У нас ожидаются немцы. Утром ходил в магазин. Днем спорил со знакомым учеником о положении в городе. Он говорит, что когда придут немцы, все будет хорошо. Дома рассказал об этом Ирусе (матери).

Ируся мне велела поменьше об этом болтать. Настроение было тревожное: все паровозы на парах. Красная армия уходила за Днепр. Поздно вечером в городе происходила перестрелка, за Днепром шла артиллерийская стрельба. В 8.30 вечера город заняли немцы.

4 апреля. Четверг. Днем ходил в город. Видел немцев. Так и хочется дать ему в физиономию! Утром на вокзале валялись расстрелянные красногвардейцы.»

И дальше в том же духе.

Смешно, конечно, сегодня мне апеллировать к своим детским дневникам, но все-таки одну мысль хочется сказать здесь. 29 лет существует Советская власть, и 29 лет своей сознательной жизни, с тех пор, когда одиннадцатилетним мальчиком, захлебываясь от восторга, я бегал в семнадцатом году по всем митингам, послушать большевиков-ораторов с Брянского завода,

80

я всегда был безупречно честен. Мне не за что краснеть перед Советской властью!..

А вот листки, написанные уже более зрелым почерком три года спустя, в 1921 году.

...В пятнадцать лет я твердо определил свою жизненную дорогу, и даже завидно сейчас читать, с какой страстью мечтал тогда о научной работе, сколько пыла было в стремлении скорее добиться права работать в лаборатории. А ведь я был очень болезненным мальчиком, и постоянные боли в груди плюс голод мало содействовали сохранению жизнерадостности. И все-таки, после очередного упадка настроения, вызванного ухудшением здоровья, брал себя в руки и писал в такие минуты: «Эх! Плюну на все, буду жить — пока живется, работать пока есть силы, быть может, и я что-то сделаю, чем заплачу за право жить!»

Как-то в разговоре со мной у Мити (брата) проскользнула нотка зависти: «Везет тебе во всем!» Я и сам такого мнения. До сих пор мне действительно везло... до 29 июля 1946 года...

...В довершении всего, Иван Дмитриевич (Папанин) заболел, и я неожиданно остался в роли и. о. (Начальника Главсевморпути), в которой и ходил перманентно до самой войны.

Что я могу сказать об этом периоде своей жизни? Думаю, что работал не зря. Вместо итога лучше спросить простых людей из Главсевморпути, тех, кто связал свою жизнь с работой на Крайнем Севере, кому дороги его нужды и перспективы. Здесь же только одно хочу вспомнить: хотел бы я видеть, как выглядели бы во время войны военно-морские стратеги нашего Севера, если бы 16 июня 1941 года, то есть накануне войны, мы не ввели бы первые два судна в сухие доки завода в Росте.

22 июня 1941 года... После кутежа в «Арагви», в 5 часов утра, бросив машину во дворе, принял ванну и собрался ложиться

82

спать. В половине девятого настойчиво требовательный звонок телефона: «Товарищ Ширшов! Говорит дежурный! Приезжайте немедленно в Управление... Папанин звонил из-за города. Едет в город. Велел немедленно разыскать Вас и других замов». Быстро одевшись, сунул голову под кран, чтобы не трещала с похмелья, выбежал во двор. И не попадая сразу ключом, завел мотор машины. Так началась для меня война...

Очень скоро стало ясно, что делать мне в Главсевморпути нечего. Уже через неделю после начала войны — крупный разговор с Папаниным, кончившийся честным предупреждением с моей стороны, что я все равно добьюсь ухода в армию, сколько бы Папанин не мешал мне в этом.

Почти разругавшись с Папаниным, ухватился за первый подвернувшийся случай выскочить из Москвы «поближе к фронту». 3 июля Косыгин подписал короткий мандат, гласивший:

«Выдан сей мандат уполномоченному Совета по эвакуации тов. Ширшову П.П. на предмет проведения эвакуации Мурманского судоремонтного завода Главсевморпути».

Перед вылетом в Мурманск короткий разговор с Косыгиным: «Как быть, Алексей Николаевич, с доками, если Мурманск будут сдавать?» — «Вы разве не знаете выступления товарища Сталина? Договоритесь на месте с Военным советом, с Обкомом и решайте».

Перелет через Архангельск в Мурманск. Десять Дугласов, на борту которых 5 тысяч винтовок для Мурманского гарнизона... Месяц в Мурманске. Красная армия отстояла подступы к городу и доки взрывать не пришлось. Переключился на вывод ледоколов «Сталин» и «Ленин» из Кольского залива.

Две недели прожил на «Сталине», три раза пытались выйти из залива, но редкая в тех краях ясная погода так и не дала выйти в море. Две недели пришлось маяться по заливу, укрываясь

83

от зорких глаз немецких летчиков, да развлекаясь стрельбой из 76-миллиметровок по «Юнкерсам», регулярно летавшим на бомбежку Ваенги и других пунктов.

Потом Иван Дмитриевич вытащил меня в Москву и послал на Диксон спасать суда от подводных лодок, появившихся в Карском море. Я честно слетал на старушке «Дорнье-Вааль», которую бортмеханики окрестили «ракодавом», — раков в реке давить, — слетал в пролив Вилькицкого, в море Лаптевых до островов Комсомольской правды. Нашел там Белоусова на «Сталине», которого Иван Дмитриевич загнал к тому времени в море Лаптевых, подальше от подводных лодок. Выпил с Белоусовым пол-литра водки на двоих и полетел обратно на Диксон, в поисках подводных лодок.

Лодок я не нашел. В Карском море они появились в следующем, 42 году. И, не совершив никаких геройских подвигов, вернулся в Москву. Снова началась торговля с Папаниным, кому раньше уходить в армию.

84

Наконец, мне это надоело, и я написал письмо Маленкову с просьбой отпустить меня из Главсевморпути, где мне просто нечего делать, и направить в армию, комиссаром в какую-нибудь формирующуюся танковую дивизию. В ожидании ответа приходил на несколько часов в Главсевморпуть, делился последними анекдотами и шатался из угла в угол без дела. Ответа я так и не дождался.

Потом начался «московский драп».

15 октября Папанин, около 8 вечера, вернулся из Совнаркома и, взволнованный, сообщил, что дано указание немедленно приступать к эвакуации центральных учреждений. По его словам тов. Молотов велел первых заместителей немедленно направить в пункты, избранные для эвакуации, чтобы на новом месте развернуть работу наркоматов и других учреждений. Это означало: вместо фронта оказаться в самом глубоком тылу, в Красноярске! Завершать эвакуацию Папанин оставлял Рябчикова, а сам в тот же вечер уезжал в Архангельск, в качестве уполномоченного ГОКО по разгрузке караванов с импортом. Но мне помог всеобщий переполох. Я остался в Москве.

Вспоминать об этих днях не любят некоторые москвичи. Куда приятнее, получив три года спустя медаль на муаровой ленте с тремя зелеными и двумя красными полосками, забыть о некоторых деталях своего поведения в эти дни... Но мне нечего краснеть за себя в эту страшную осень, и всю жизнь буду помнить: в эти тяжкие дни, когда враг был у самой Москвы и над Арбатом дрались истребители, когда все привокзальные площади были забиты паническими толпами людей и машин, а по центральным улицам, по Садовому кольцу уныло брели голодные стада эвакуированного скота, когда одна тревога сменяла другую, а по городу ползли черные слухи, что немец уже перерезал Северную дорогу и скоро обойдет кругом Москву, когда

85

на окраинах города начались грабежи, когда Микоян, Косыгин и другие члены Правительства выезжали на заводы, чтобы убедились рабочие, брошенные своими директорами, что Правительство в Москве, что Сталин вовсе не собирается отдавать немцам Москву, вот в эти суровые дни, когда с предельной ясностью обнажилось подлинное существо многих людей, в эти дни я полюбил Женю, с которой уже встречался почти каждый день.

Полюбил за то, что плакала она от негодования, рассказывая до какой низости потеряли облик человеческий некоторые знакомые от страха за свою благородную шкуру, полюбил за то, что беззаботно щебетала она, когда над головой все небо расцвечивалось огоньками разрывов, смеясь над моим желанием поскорее закончить не вовремя затянувшуюся прогулку, полюбил за то, что на мои настойчивые уговоры уехать из Москвы, она отвечала: «А мне с Вами хорошо и нестрашно, и я поеду с Вами», полюбил за то, что ей единственной показал, перед тем как отправить записку товарищу Сталину, в которой снова просил направить меня в армию. Полюбил за то, что не уехала она в Алма-Ату сниматься в новой картине, но осталась со мною, чтобы вместе уйти на фронт. Полюбил за то, что под изящной внешностью избалованной «фифки», как сама себя называла она в шутку, я встретил настоящего друга, смелого, жизнерадостного, любящего...

18 октября я позвонил Микояну, сообщил ему, что эвакуацию Главсевморпути заканчиваю. В Красноярск не собираюсь. Он согласился со мною, что ехать в Красноярск не нужно и по советовал написать товарищу Сталину.

В тот же день я отправил записку, о которой только что говорил.

19 октября отхлынула «драповая волна» с московских улиц и площадей. Строгой и чистой стала Москва в эти дни, словно

86

гроза пронеслась над ней и прочь унесла все трусливое, омерзительно дрожащее за свою шкуру. Выпроводив на восток остатки Главсевморпути, я не выдержал и позвонил Поскребышеву и, видимо, попал под горячую руку: «Ну, чего звоните? Записку Вашу получили. Сидите и ждите! Скажут, когда надо будет»...

21 днем мне позвонили, и через полчаса я расписался в получении мандата за подписью товарища Сталина:

«Выдан сей мандат тов. Ширшову П.П. в том, что он назначается уполномоченным Государственного Комитета Обороны на Горьковской железной дороге по делам эвакуации. Тов. Ширшову поручается обеспечить бесперебойное движение маршрутов по Горьковской железной дороге и срочную разгрузку вагонов в пунктах назначения грузов. Все партийные, советские и хозяйственные организации должны оказывать т. Ширшову необходимую помощь и содействие в выполнении возложенного на него поручения».

Короткий инструктаж у тов. Косыгина: создалось крайне тяжелое положение на железных дорогах, идущих на восток из центра страны. На Горьковской, Казанской, Рязано-Уральской. Эшелонами с эвакуированными заводами и людьми были забиты не только станции, но и перегоны. Дороги почти парализованы. Товарищ Сталин лично дал указание направить на основные хода на восток уполномоченных ГО КО, чтобы любой ценой пропустить на восток эшелоны с военными заводами — вот, коротко, с чем я вышел из Кремля.

Получасовые сборы в опустевшем дворе «Дома Правительства».

Хмурое небо, безжизненные окна брошенных квартир огромного дома — большинство жильцов эвакуировалось, а немногочисленных оставшихся обитателей спешно выселяли, готовясь ко всяким неприятностям. Все это нагоняло невеселые

87

мысли, безотчетную тоску: «Лучше бы уж оставили в Москве, чем уезжать куда-то в тыл!..». Но уже звенел в предвечерней тишине оживленный голосок Жени, счастливой тем, что надо куда-то ехать, что-то делать. Уже забывшей, как полчаса назад она сетовала на несправедливую судьбу, не пустившую нас сразу в армию. В черной шубке с капюшоном, в той самой, в которой я впервые увидал ее на Кремлевской набережной, путаясь в огромных оленьих унтах, она тащила к машине какие-то свертки, коробки со шляпами и даже медного Будду, словно в недоумении бесстрастно пожимавшего плечами. И невольно, мы поддавались ее обаянию, ее энергии и жажде действовать, мы все трое тащили многочисленные чемоданы и коробки, удивляясь, как много вещей может быть у маленькой женщины, и, недоумевая, как все это мы втиснем в машину. И даже мой секретарь, Кузнецов, с утра озабоченный важностью своей миссии, перестал поминутно поправлять свой «наган», символ надвигающихся событий. И уже пытался острить, что для Гаркушиных «шмуток» нужно прицепить к «Зису» небольшую тележку.

В сумерках оставили за кормой последнюю московскую заставу. Горьковское шоссе... Кое-где, по обочинам шоссе, опрокинутые машины, немые свидетели стремительного «драпа», бушевавшего здесь несколько дней назад. Временами обгоняем военные грузовики, какие-то разрозненные артиллерийские части, плетущиеся, словно нехотя, на восток, к местам переформирования. Обогнали две серые колонны заключенных, угрюмые своей страшной безликостью... Не думал я тогда, что будет через пять лет с моей Гаркушей, доверчиво прикорнувшей ко мне под мерный шум машины... Восемь лет... Вот и все...

Кончились праздники... Восемь лет... Вот и все, что они мне дали... Не дописал я это письмо и не хочется дальше писать... Зачем писать? Разве это кому-нибудь нужно?

И все-таки я пишу... Пишу потому, что нет больше сил терпеть этот ужас, пишу потому, что кончилась очередная суббота

88

и в четыре часа ночи я просто не могу придумать себе работу в Наркомате и поневоле иду домой, зная, что заснуть я все равно не могу... Я держусь изо всех сил. 13-14 часов на работе, притом честных часов, за вычетом времени на дорогу, на обед... Ну, а дальше что? Куда мне деться, когда остаюсь один, куда мне деться от самого себя? Силы мои что-то начали сдавать... Вначале думал, что удастся заполнить время наукой и даже архивы свои привел в порядок. Но не лезет ничего в голову, как только останусь один, вне работы...

Женя, моя бедная Женя! Ну что я ною! Что стоит мое горе? Только песчинка перед тем, что свалилось на твою бедную голову, моя любимая...

Как и сейчас, было воскресенье... последнее счастливое воскресенье... Какой хорошенькой, веселой и жизнерадостной ты вернулась со мной из города ласковым июльским вечером, когда ни одним листочком, словно боясь спугнуть тишину, не

89

смели пошевелить березки, тесно обступившие дачу. И стремительно выбежав на балкон, ты вдруг притихла, прижавшись ко мне. И только озорным весельем искрились твои глаза в надвигающихся сумерках. И долго еще, над верхушками заснувшего леса, догорали последние лучи заката, словно не хотел уходить этот день. Словно боялся уступить место страшной ночи, уже вползавшей в дом, в нашу жизнь, в мое счастье. Но не поняли мы, почему так медлил закат, почему так не хотелось ему прощаться с нами. И провожая глазами его гаснувшие лучи, в задушевной тишине слушал я твои неторопливые слова о большом человеческом счастье жить и работать, любить и быть любимым и радоваться ясному летнему дню, звонкому смеху над тихой рекой, нежному лепету Маринки, безмятежно заснувшей внизу в своей коляске, уже становившейся для нее короткой. И с ласковой улыбкой ты шептала мне: «Ширш! Мы скоро заведем себе еще одну Маринку. Только пусть это будет мальчик». И целуя твои встрепенувшиеся вверх ресницы, я возражал: «Нет! Пусть это будет вторая Маринка. Маринки у нас хорошо получаются!»

А потом ты говорила, как чудесно нам будет вдвоем на юге, в отпуске, когда не нужно будет провожать с грустью каждое воскресенье, прощаясь с ним на целую неделю. И от избытка радости у тебя не хватало дыханья, когда ты снова и снова говорила: «Ширш! Ты только подумай! Целый месяц вдвоем, на юге, на море... И тебе никуда не надо спешить, ни о чем беспокоиться, ни о чем не думать... Нет! Не могу даже представить себе, что это правда, что скоро мы поедем с тобой. Давай поедем поездом, не самолетом. Самолетом слишком скоро, а я очень люблю ехать с тобой вместе куда-нибудь далеко».

А потом я говорил тебе, с какой энергией буду работать после отпуска. Говорил о своей мечте построить эту пятилетку на морском флоте. Строить не жалея сил, и создать умное и образцовое хозяйство, чтобы не краснеть торговому флоту за свою многолетнюю отсталость. И слушая меня о вещах, казалось бы

90

далеких тебе, ты верила в романтику механизированных причалов, стройных очертаний корпусов новых заводов, огромных доков, вырастающих на пустырях, верила в романтику широких морских просторов, покоренных творческим трудом человека.

Уже совсем стемнело. Когда мы поднялись с балкона, и, уходя, ты доверчиво прижалась ко мне. И подняв глаза, от темноты ставшие особенно большими и глубокими, ты сказала: «Ширш! Если бы ты знал, как хорошо мне с тобой!»

Так ушел этот последний день...

С утра снова обыденная горячка рабочего дня. Звонки телефонов, люди, люди, бумаги, опять звонки, опять люди, опять шифровки, телеграммы... Половина пятого... До перерыва еще далеко. Еще много делать нужно. Успеть сделать.

Но безотчетной тревогой заполнился просторный кабинет. Не понимая в чем дело, выругал распустившиеся нервы. Пытался взять себя в руки. И не сумел. Бросил работу, чего никогда со мной не бывало, и поехал домой. Позвонил на дачу, но телефон был упорно занят. Полчаса спустя — заставил себя вернуться на работу.

А в семь вечера меня вызвали, и я узнал: Женя арестована и уже находится в городе...

Веселую, смеющуюся, как девочка шалящую на лодке, ее ждали на берегу реки. И такой же оживленной и веселой она села в машину, в одном легоньком летнем платье, и радуясь, что наконец-то состоится ее поездка на гастроли, осталась одна среди чужих и враждебных людей... Такой ее запомнил Ролик (Роальд — сын ПэПэ ), в недоумении оставшийся один на берегу реки.

Словно осатанев, свистит ветер за окном. Когда-то на льдине, в палатке, затерявшейся в пурге полярной ночи, прислушиваясь к завываниям ветра, я мечтал о большой научной работе,

91

о большой любви, которую я рано или поздно найду. Я всегда верил в это и всегда ждал ее... Вот и домечтался, седой дурак, в сорок с лишним лет сохранивший наивность пятнадцатилетнего мальчишки!..

Слушай же теперь, как свистит ветер в тюремных решетках, как беснуется он, налетев на забор из колючей проволоки, опутавший безвестный лагерь, где-то в бескрайних просторах Сибири. Слушай же, как воет он над крышей тесного барака, куда заперли твою Женю, верившую в справедливость и в тебя. Слушай же теперь, какими проклятьями на твою голову стонет ветер Жене, за то, что не сумел ты уберечь ее от этого ужаса...

Беги же прочь из дома, туда, где беснуется снежный буран по кривым московским улицам... Беги от самого себя, пока не пустил пулю в голову. Беги, пока есть еще силы держать себя в руках... Беги, потому что не имеешь права убить себя, пока есть еще надежда хоть чем-то помочь Жене, пока есть вера, что она жива и будет на свободе...

«Эвакуированные! Не пора ли остановиться? Что-то кушать хочется!» — проснулась Женя, сладко потягиваясь на заднем сидении машины.

Мягкой тишиной глубокой осени встретил нас лес, и гостеприимно расступившиеся старые ели окружили небольшую полянку у самой дороги.

«Вот здесь хорошо! Кузнецов! Давайте сюда чемодан»... — уже хлопотала Женя, суетясь с каким-то свертком в руках.

«Да разве так делают? Эх, шляпа, по-человечески ужин не может приготовить...» — напустилась она на Бухтеева. — «Дайте нож сюда, сама все приготовлю.»

«Ширшов! Здесь чудненькая полянка, и недалеко от Москвы! Мы все приедем сюда летом, когда кончится война...» — щебетала Женя, торопясь говорить и есть в одно и тоже время.

92

И снова дорога, снова грузовики со снарядами, телеги с обозным барахлом, снова монотонный гул машины. Только к ночи, оставив машину на шоссе, по расскисшей грязи проселка добираемся вдвоем с Кузнецовым до станции Петушки. Отсюда начинается Горьковская дорога...

Зябко теребя рукой щетину давно небритого подбородка, дежурный по станции читает мой мандат, щурясь слезящимися глазами, воспаленными от бессонных ночей. Дойдя до подписи, он наклоняется к лампе и внимательно всмотревшись, оборачивается ко мне: «Трудно у нас... да что говорить, сами посмотрите...»

\Пронизывающей моросью охватила октябрьская ночь. Только кое-где мертвыми болотными огоньками синели фонари стрелок. Узкими коридорами, спотыкаясь на кучах мусора и нечистот, пробирались мы среди эшелонов, забивших все пути.

93

Только первый путь был свободен, а дальше сплошной стеной темнели вагоны. Бесконечные ряды крытых вагонов, кое-где мерцавших желтым огоньком плохо затемненного окошка под самой крышей. Без конца — платформы, а на них сотни, тысячи станков, какие-то непонятные машины, котлы, моторы, наспех сколоченные ящики, видимо с инструментом, какие-то заготовки, еще не успевшие превратиться в готовые изделия и, наконец, просто груды труб, металла, беспорядочно сваленные на платформы заботливыми хозяевами, даже в спешке эвакуации не хотевшими расставаться со своим добром.

Я не думал раньше, что машину можно жалеть, как живое существо. Но в эту ночь тяжко было глядеть на все эти станки, машины. Словно живые, съежились они на своих платформах под унылым осенним дождем, жалкие, бездомные, словно тоскуя по просторным и ярко освещенным цехам, откуда их вырвала безжалостной рукой злая воля войны. А теперь все это: заводы и люди, забывшиеся тревожным сном в тесно набитых теплушках, ринувшиеся на Восток, чтобы скорее на новых местах ожили эти тысячи тонн умного и организованного металла, безнадежно застряли на безвестных станциях, теряя драгоценное время.

«Начальник, когда отправлять будешь? Пять дней стоим...» — спросил простуженный голос из приоткрытой двери товарного вагона.

Закопченное стекло «летучей мыши» едва пропускало тусклый свет. Вповалку, по всему полу вагона, среди мешков, узлов и всякой домашней рухляди, навалившись друг на друга, спали люди, измученные долгой дорогой. Только окликнувший нас, видимо дежурный по вагону, попыхивал цигаркой, присев на корточки у самой двери.

«Откуда эшелон?» — спросил я.

«От самого Брянска едем. Целый месяц маемся... До холодов доездились, детишки болеть стали... Хоть бы печку поставить, да где ее возьмешь, в дороге-то...»

94

И снова вагоны, платформы, бесконечные составы, не один уже день числящиеся в сводках железнодорожников под безнадежно мрачным названием «брошенных поездов».

Полный паралич станции! Только два пути продолжали еще жить, принимая и отправляя поезда: санитарный поезд на втором пути ждал прибытия на первый путь, единственно свободный, воинского поезда. Без этого уйти на Восток он не мог, — двухпутный перегон уже давно стал однопутным из-за брошенных поездов. Было ясно без лишних слов: еще пачка поездов с запада и дорога захлебнется...

С невеселыми мыслями брели мы обратно, скользя ногами по раскисшей осенней дороге.

«С чего начинать? Как расшить эту странную пробку? Откуда я знаю. Что нужно делать... Опытные люди руки опускают ...» — вспомнилась покорно усталая улыбка дежурного, когда вернувшись к себе, он рассказывал о положении на дороге. Мое же знакомство с транспортом ограничивалось до сих пор только впечатлениями из окна пассажирского вагона…

Дождь перестал. Отдаленными зарницами вспыхивало небо в той стороне, где оставалась Москва, глухими раскатами доносилась очередная тревога.

«А если начнут бомбить дорогу? Куда денутся эти бесконечные эшелоны с людьми, со станками?» — сверлили голову тревожные мысли...

У моста, на обочине шоссе, не сразу нашли свою машину, затерявшуюся в темноте и хаосе грузовиков, орудий, телег почему-то смешавшихся перед мостом. Какой-то офицер в Дубленом полушубке, проклинал хриплым голосом все на свете и кого-то в частности, по чьей вине образовался затор, кто-то из темноты огрызался еще более отчаянной руганью, и «студебеккеры», казавшиеся ночью горбатыми ископаемыми чудовищами, сверля темноту своими фарами, надрывались истошными сигналами, требуя пропустить их вперед...

95

Наконец отыскали машину. В темном уголке заднего сиденья, свернувшись калачиком и уютно поджав под себя ноги, безмятежно спала Женя, и легкое облачко ее дыхания чуть вилось над черным бархатом мехового капюшона...

Снова дорога. Короткая ночевка на улице Владимира, запомнившегося силуэтами темных старинных башен и соборов, и к вечеру следующего дня мы добрались до Горького.

Еще один месяц прошел... Чем все это кончится? Не знаю... Ноябрьские морозы сменились оттепелью и сырой, теплый ветер, примчавшийся нагулявшись на далеких берегах западных морей, носился по кривым переулкам спящего Замоскворечья, швыряя в лицо косыми зарядами мокрого снега. Куда уйти от самого себя? Еще один день продержался на ногах, продержусь еще... А дальше? Не знаю...

Обрывки мыслей, тоскливых как эта ночь, как все ночи до нее, бродят вслед по ночному безлюдью Москвы. Вспомнилось давно забытое.

В апрельской пурге шли мы из Ванкарема в Уэллен. Шестьсот километров за одиннадцать дней, восемь человек последней бригады и две упряжки собак... (После эвакуации с челюскинской льдины.) Получилось так, что ни нам, ни собакам до Сердце-Камня не удалось найти кормежки. Запомнилась одна собака во второй упряжке, правая коренная. Белая, пушистая, с острыми ушами, как у всех полярных лаек, она выделялась в Ванкареме, когда я знакомился с нашими четвероногими спутниками накануне выхода в путь. С громким лаем, едва заслышав знакомое «тагам, тагам!», рванули с места обе упряжки свои тяжело нагруженные нарты, и тотчас замолкли, словно поглощенные своей почетной работой в стремительном беге. Ездовые лайки, как правило, большие труженики, хотя и среди

96

них попадаются лентяи. Каждый раз, когда после короткого отдыха, упряжки обгоняли нас, — мы шли пешком, а собаки везли только нашу кладь, — я невольно искал глазами эту собаку. Навалившись широкой грудью на постромку, глубоко ушедшую в пушистый мех, уже не обращая внимания на встречных, она старательно и быстро перебирала лапами, вся поглощенная своей честной работой. На третий день, когда и собаки, и люди порядком устали и наголодались, с ней произошло несчастье. Где-то среди торосов она повредила лапу и бежала заметно прихрамывая. Уже пропала у голодных собак их резвость. Белая лайка заметно сдавала.

Все чаще, взвизгнув от боли, она спотыкалась о заструги жесткого снега и, мгновенно вскочив, наваливалась на лямку. Но голод и больная лапа доконали ее. К вечеру следующего дня, когда снова своим падением она остановила упряжку и собаки, с остервенением первобытных животных, набросились на

97

нее, каюр со злостью перерезал ножом постромку и вытолкнул ее ногой из упряжки. Собака пыталась еще некоторое время бежать за нартой, но видно боль взяла свое. Честно отработав свой короткий собачий век, лайка осталась одна подыхать в ледяной пустыне.

Словно понимая свою обреченность, она даже не пыталась подняться, когда полчаса спустя, вместе с отставшей нартой, мы набрели на нее. И только в умных, карих глазах больного зверька, казалось, еще теплилась надежда.

«Эх, ты, бедная скотина, давай подвезем, пока совсем не подохла» — не выдержал боцман Загорский и, несмотря на бурные протесты чукчи-каюра, втащил собаку на нарту.

Вряд ли мне кто-нибудь поможет, если я свалюсь с ног...

А беда не ходит одна. Такого обилия неприятностей, больших и малых, не было еще ни разу за все время моей работы. С каждым днем все туже натягивается струна моих нервов. Выдержат ли?

Тащу свою лямку изо всех сил, не хочу, не должен падать... А вдруг порвется? Вдруг какая-нибудь сволочь сбежит, как, сбежал этот проклятый капитан. Только работой держусь я сейчас, только верой, что этим добьюсь свободы для Жени.

Только бы не свалиться! Посмеются тогда люди и слова доброго Маринке не скажут, если подохну... Сколько грязи вылили на Женю... Хватит и на меня...

А мне не хочется, чтобы Ролик или Маринка стыдились своего отца! И не хочу я, чтобы Маринка краснела за свою мать. Не хочу, чтобы Ролик поверил некоторым нашим знакомым, как поверил однажды, даже не спросив меня.

98

Прочти и ты, гордая сестренка моя, Светлана (Светлана Гаркуша — младшая сестра Жени), эти страницы, наберись терпения. Может, поймешь тогда, как не права была ты, когда сквозь слезы сказала мне: «Нельзя было Женечке выходить за Вас замуж!» Нельзя было другое, нельзя было оставаться таким беспечным дураком, каким я оказался...

Шумной гурьбой, с чемоданами, рюкзаками, коробками ввалились мы в маленькую квартиру Костиных, знакомых Кузнецова, имевших неосторожность пригласить нас заехать к ним, если негде будет остановиться в Горьком. Оставив Женю и Кузнецова объяснять растерявшейся хозяйке, кто мы и что мы, сразу отправился в Управление Горьковской дороги. Хотя я в первый раз видел святая святых движенцев — поездное положение — но уже скоро стало не по себе: мои худшие опасения, возникшие в Петушках и во Владимире, полностью подтвердились. Дорога практически полностью была парализована И могла пропускать только оперативные поезда на запад и санитарные поезда на восток. Кругом, по всем станциям даже на двухпутных перегонах стояли брошенные поезда. А ведь это было только начало! На Московском узле десятки тысяч вагонов, груженых заводами, ожидали отправления на восток. В довершении всего немцы уже бомбили станции Дрезну, Павлов посад, Унды. Можно было ждать гостей и на Горьковской дороге. Селекторное совещание. Один за другим докладывают начальники отделений. У всех одно и тоже: не принимает Казанская, и от Коврова

99

до Мурома поезда стоят в хвост один другому. Не принимают Вязники, потому что не принимает Горький, а Горький клянет Ветлужскую, давно захлебнувшуюся на Лянгасове. Все клянут друг друга порознь и уже все вместе ДН-4, выходной на востоке. И заместитель начальника дороги, проводящий совещание, и сам начальник дороги, находящийся в Кирове, с плохо скрываемой злобой, клянут Пермскую дорогу, закупорившую на востоке прием поездов.

Десятки вопросов, десятки приказаний, видимо нужных и дельных' но нет главного — что же, все-таки, нужно сделать, чтобы дорога не захлебнулась окончательно. Невольно вместе со всеми начинаю ненавидеть Пермскую дорогу, упорно не принимающую поезда, и уже со злостью думаю об «этом зазнавшемся мальчишке», как на все корки клянут здесь начальника Пермской, по вине которого, якобы, гибнет Горьковская дорога.

Совещание закончилось. Все разошлись по местам и, оставшись один, с поездным положением, схемой дороги, тщетно пытаюсь найти то главное, без чего не расшить создавшейся пробки.

Но как это сделать, если этого не знают специалисты? Что нужно, чтобы оживающие в этих скупых цифрах и условных значках тысячи вагонов, десятки тысяч людей, весь гигантский поток заводов двинулись скорее на восток, куда они должны дойти любой ценой, не считаясь ни с чем?

В сотый раз задаю себе все тот же вопрос, а в памяти маячит почтительно-ироническая физиономия заместителя начальника дороги, внимательно прочитавшего мой мандат и вслед за тем не удержавшегося от беглого взгляда на мою морскую форму.

Вызвал движенцев, стал расспрашивать, бывали или нет в их многолетней практике подобные пробки в движении поездов.

100

Ничего подобного они, конечно, не видели. Но, покопавшись в памяти, вспомнили отдельные случаи закупорки движения, пробки на отдельных станциях, отдельных узлах.

«Как же выходили из положения в таких случаях?»

И снова начинались предложения, советы, требования к кому-то другому, вне дороги, улучшить регулировку движения по всей сети, заставить Пермскую лучше работать, кого-то снять за беспомощность, кого-то назначить...

Поздно ночью вернулся в маленький домик Костиных, чувствуя, что не в этих частностях дело, так и не найдя ответа на мучительный вопрос: «Что же делать?»

Еще поднимаясь по лестнице на второй этаж, где жили наши гостеприимные хозяева, услышал звонкий голосок Жени, певшей «Як три шляха зийшлися до верби», старинную украинскую песнь, от которой всегда щемило на сердце. А сейчас проклятый ночной ветер свистит ею в душу, и не знаю в какой переулок глухого Замоскворечья, в какую дыру мне забиться, чтобы уйти мне от своей памяти, уйти мне от самого себя, уйти от страшного неведения, где она сейчас, жива ли, услышу ли когда-нибудь ее голос, ее радостное восклицание: «Ширш пришел!» — с которым она встретила меня на пороге.

«Раздевайтесь скорее! Будем чай пить. Все заждались, когда Вы изволите вернуться от Ваших паровозов. А потом извольте купаться! Мы с Марьей Константиновной уже все приготовили.»

«Купаться?! Во-первых, где? А во-вторых, уже очень поздно».

«Во-первых, за печкой, мы простыней Вас завесим, а во-вторых, не будьте лодырем и не вздумайте обрастать грязью, все равно не дам распуститься!» В красной кофточке, клетчатой

101

короткой юбке и каких-то не по ноге больших шлепанцах — видимо, хозяйских — она хлопотала уже у стола, поминутно гоняя Кузнецова в сени, где лежало все наше имущество и продовольственные запасы.

«Марья Константиновна! Давайте самовар на стол. Так вкуснее будет. Ширшов! Почему не предлагаете по рюмке водочки? Смотрите, какой Сережа грустный сидит!» — не умолкая, щебетала Женя, рассаживая всех за столом. И слушая ее веселую болтовню, любуясь ею, юной и жизнерадостной, я чувствовал, как растет во мне уверенность, что найду я то главное, ради чего меня послали сюда, что найду выход из создавшегося положения и добьюсь своего...

Как всегда главное оказалось очень простым, и ничего нового мне придумывать не пришлось. Ошибка железнодорожников заключалось в том, что, оказавшись в чрезвычайном положении, они пытались разрешить его обычными способами, годами применявшимися ими и совершенно незнакомыми и новыми для меня. Мое преимущество перед ними заключалось в том, что абсолютно все, и большое, и малое, мне нужно было заново осознать. Если им казалось главным заставить Пермскую принимать не 16 поездов в сутки, как это делал все тот же «зазнавшийся Артюшин», а все 26, как это требовал приказ НКПС, то очень скоро мне стало ясно, что лишних 8 поездов, сданных на Пермскую, не спасут положения. А, самое главное, Пермская, видимо, просто не могла этого сделать, ибо к тому времени все дороги восточного направления уже настолько были забиты, что ни о каких плановых и технических нормах пропускной способности говорить не приходилось.

В старые времена в кинотеатры продавали билеты ненумерованными. Поэтому, когда после окончания очередного сеанса,

102

зрителей пускали в зал, в узких дверях неизбежно случалась страшная давка — каждому хотелось поскорее пройти вперед и занять лучшее место. Чтобы избежать давки, нужно было кого-то заставить подождать, а безбилетных просто не пускать в зал. То же самое, но в грандиозных масштабах, происходило на железных дорогах: в узкие «двери» Пермской и Казанской железной дорог невозможно было протолкнуть сразу сотни поездов, скопившихся на Горьковской, на Московском узле, на Северной...

Кого-то нужно было заставить ждать, кого-то вообще не пускать дальше! Ничего оригинального в этой идее не было. Шестьдесят три брошенные поезда к моему приезду в Горький были как раз теми, кого заставили ждать, чтобы пропустить на запад поток воинских поездов с сибирскими частями, танками, артиллерией, стремившимися к Москве, чтобы отстоять ее от второго наступления гитлеровских полчищ. Что нужно было сделать — было понятно всякому. Но в одном мы смотрели по разному: их пугала цифра 63 брошенных поезда, ибо большего позора для движенца не придумать, как само представление о вагоне, безнадежно стоящем где-то на станционных тупиках, вместо того, чтобы катиться туда, куда ему положено. Мне же стало ясно, что любой ценой эту цифру нужно увеличить, и при том, чем скорее, чем лучше. Иначе брошенными поездами станут поезда, с военными заводами, сплошным кольцом окружившие Москву по всей Окружной дороге, по всем московским и подмосковным станциям.

И второе мероприятие было хорошо известно железнодорожникам: когда на крупном узле создается пробка, нужно быстрее разделаться с так называемой местной выгрузкой, то есть быстрее освободить вагоны, занятые грузами местных предприятий. Но что считать местными грузами в условиях

103

пробки, охватившей всю дорогу? И здесь железнодорожники не могли найти решения, будучи связаны многолетними традициями борьбы за сохранность грузов. Как поступить с пятью вагонами сена, застрявшими на станции Горький, если они должны идти на Гороховец, в адрес воинской части? Если на разгрузку сена у железнодорожников еще могло хватить смелости, то сорок вагонов сливочного масла, застрявшие в том же Горьком на пути из Барнаула в Москву, уже стояли десять дней в ожидании, когда удастся протолкнуть их обратно на восток, в... Барнаул, так как Москва ничего не принимала. Нужно сказать, что даже у Председателя Облисполкома, прекрасно понимавшего всю чрезвычайность положения, круглыми стали глаза, когда я предложил ему, в числе прочих грузов, забрать тридцать вагонов масла, оставив железнодорожникам десяток для их собственных нужд. Пусть никогда не узнает эти цифры Госконтроль, но всего на моей совести свыше тысячи вагонов, не только дров или сена, но и многого другого, разгруженного только за десять дней на Горьковской дороге.

Но разгрузка вагонов с малоценными грузами не могла одна, конечно, спасти положение. Освободившийся порожняк помог вывезти новые воинские формирования, боеприпасы с заводов, расположенных по Горьковской дороге и только.

Чтобы протолкнуть на восток военные поезда пришлось проделать очень нехитрую операцию. В результате очередной переписи вагонов, находящихся на дороге, выяснилось, что никакой политики в отношении очередности продвижения эшелонов по сути дела не было, за исключением, конечно, санитарных и оперативных. В брошенные поезда, наряду со второстепенными организациями, попали важнейшие предприятия. И, наоборот, впереди военных заводов нередко ползли на восток эшелоны, которые спокойно могли бы подождать. Одним словом, движение эвакопоездов осуществлялось в порядке живой очереди!

104

24 октября по всем станциям была произведена сортировка эшелонов. Поездам, груженным оборудованием или людьми военных заводов, то есть авиационных, танковых, вооружения и боеприпасов, был присвоен условный литер «АТФ», и по всем станциям был дан приказ пропускать на восток только поезда с этим литером (за исключением, конечно, санитарных). Все остальные поезда, не получившие этого литера, безжалостно загонялись на станционные тупики, заводские подъездные пути, в карьеры, куда угодно, лишь бы расчистить основные станционные пути и, тем более, перегоны. Особенным вниманием пользовалась у нас тогда станция Сухобезводное. К этой станции примыкала целая сеть подъездных путей, разветвленная на десятки километров по глухим лесозаготовкам, среди густых лесов и болот. Не помню сейчас сколько поездов я загнал туда, но когда дней через пятнадцать из Москвы потребовали срочно разыскать и срочно отправить на восток два затерявшихся вагона с драгоценностями Эрмитажа, мы двое суток не могли вытащить эти вагоны из тупика, забитого почти десятком поездов.

К 4 ноября уже некуда было ставить поезда на отстой. 127 брошенных поездов числились к этому времени на дороге, и все возможные и невозможные тупики были уже забиты. Оставалась незаполненной только ветка на Котлас, куда мы добросовестно продолжали загонять все поезда, не имевшие литера «АТФ», несмотря на бурные протесты пассажиров, рассчитывающих, проехав Киров, очутиться на Пермской дороге, и угодивших вместо этого куда-то к черту на север, под самый Котлас. Но до ноябрьских дней мы твердо выдерживали характер и, несмотря на все просьбы людей, измученных бесконечными стоянками пропускали только эшелоны «АТФ».

Цель была достигнута. Несмотря на то, что Пермская ухудшила прием, эшелоны с военными заводами продолжали двигаться на восток и количество их на Горьковской дороге,

105

несмотря на поступления с запада, начало заметно снижаться. Появилась возможность пропускать понемногу на восток и людские эшелоны, не имевшие литера «АТФ».

К этому времени, то есть 4-5 ноября, положение с ними стало крайне тяжелым. Если 23 октября в брошенных поездах было 26 тысяч человек, то 4 ноября «эваконаселение» брошенных поездов возросло до 51 тысячи человек. Начались холода. В самом срочном порядке мы готовили камельки, чтобы обогреть товарные вагоны, в которых люди жили с детьми, больными, стариками, не двигаясь с места уже две недели, зачастую в глухом лесу, среди болот, вдали от населенных пунктов. Пришлось помучиться и понервничать с доставкой камельков и продовольствия, а в некоторых местах, среди болот, и с питьевой водой. С холодами начались болезни, особенно среди детей. Пришлось организовать медпомощь, но, к счастью, серьезных заболеваний почти не было.

Я не собираюсь писать отчет о работе на Горьковской дороге. Ясно, что кроме основной задачи и для ее решения, приходилось заниматься еще очень многими частными вопросами, перечислять которые здесь не место. Ясно, например, что, глядя на тысячные толпы колхозников, заполнивших со своими котомками и лопатами весь вокзал в ожидании отправки на место работ по строительству оборонительных рубежей последней перед Горьким линии, нельзя было не заняться проблемой создания запасного выхода со станции Горький на Арзамас, на Казанскую дорогу. Единственный мост через Волгу мог бы пострадать от налетов немцев, кстати, уже бомбивших немного спустя горьковские заводы. Тогда важнейшая артерия Страны была бы перерезана на какое-то время. А чем это грозило, понятно без слов!

Эта идея тоже не была новостью, и не раз возникал вопрос об использовании для этой цели моста через Оку, соединяющего железнодорожный район с городом. Но ни проектов, ни смет, ни особой нужды не было до сих пор, и разговоры оставались разговорами.

106

Захватив инженеров, облазил мост, все подходы к нему, заставил произвести съемку и определить все радиусы возможных съездов с моста. Потом потратил некоторое время на преодоление обычной в таких случаях косности. Через некоторое, довольно короткое время, удивленные горьковчане рано утром созерцали на трамвайных путях «овечку», тащившую первые вагоны пробного рейса.

Мне хочется только ответить на этих страницах на один вопрос, который с такой страшной беспощадностью задала мне жизнь: неужели нельзя работать изо всех сил, отдавая работе всю свою энергию, все способности, и наряду с этим, любить женщину, любить большой настоящей любовью. Лелеять эту любовь, как самую большую драгоценность, данную тебе судьбой, любить всей душой, без оглядки, нравится ли это другим или нет.

Я не знаю, чем все это кончится. Не знаю, что обо мне скажут, если, что-нибудь стрясется. Но знаю одно: своей работой на Горьковской я горжусь. Я не обманул доверия Сталина, с мандатом которого уехал 21 октября и, видимо, не зря Каганович сказал мне в один из моих приездов в Москву, что он докладывал Молотову, что из всех уполномоченных, выехавших на дороги, Ширшов оказался наиболее творческим работником. Не случайно потом мои полномочия распространили на Пермскую дорогу.

Мы не долго жили у Костиных — там было очень тесно — и примерно через неделю, разыскав Женину бывшую родственницу, Мусю Шейн, перекочевали к ней, оставив у Костиных Сергея и Кузнецова.

16 декабря... Маринке два года и в день рождения дочери разрешили отправить матери в тюрьму продуктовую посылку... Лучший подарок к семейному торжеству! От этого совпадения места себе не нахожу... Все мои планы продержаться, заполнить

107

время, помимо работы, наукой, все пошло насмарку и, боюсь, что это письмо останется недописанным: меня уже не хватает даже для работы...Только бы продержаться, не сойти с ума... А я, кажется, на пути к этому... Не могу я писать о главном. Но когда на страницах «Огонька» веселые, улыбающиеся «собутыльники» Жени и мои распинаются о блестящих победах советского кино на кинофестивале в Каннах и меньше всего думают, что в судьбе Жени они сыграли известную роль, когда в доме все той же модной московской портнихи, Елены Алексеевны, почтенные жены министров и их заместителей обсуждают «преступления» Гаркуши, и аккуратно расплачиваются за туалеты продуктами все из того же «государственного лимита», когда сталкиваешься с десятками таких «мелочей», я не знаю, надолго ли хватит моих нервов...

Не знаю, Ролик, не знаю, Маринка, допишу ли я эти страницы, одно только хочу сказать: чтобы вам не говорили о Жене, как бы не расписывали ее грехи, все это чепуха по сравнению с тем ужасом, который свалился на нее, и как бы это не кончилось все это, тебе, Марина, стыдиться своей Матери нечего... И нечего вам стыдиться своего отца, чем бы это не кончилось. Святым я никогда не был, тем более до встречи с Женей, всегда был легкомысленным по части выбора собутыльников. В 30 году за это был даже исключен из комсомола, но я всегда много работал и краснеть за работу во время войны мне нечего. Сейчас я не верю в себя, в то, что я гожусь для работы в Министерстве и работаю только потому, что иного выхода у меня нет. И буду работать изо всех сил до тех пор, пока не подохну, потому что не могу быть трусом. Но брался я за эту работу, потому что встреча с Женей, любовь к ней, дали мне веру в себя, в свои силы, и с этой верой я работал всю войну, с этой верой собирался строить четвертую пятилетку... И я бы построил ее...

108

Не дай Бог, если эти странички попадутся по вашей неосторожности в чужие руки! Сколько умных слов будет сказано по моему адресу! Каким дураком и мальчишкой меня постараются сделать: не понимает, мол, человек, простых вещей и носится со своими переживаниями. Спорить я не буду. Может быть я, в самом деле, урод, но таким остался до сих пор и переделываться уже не смогу. Разные бывают люди. Одно только скажу: каким бы уродом я не был, работал всю жизнь я честно и к делу относился честнее, чем многие вполне нормальные люди, у которых и любовь и чувство ответственности за близкого человека и все прочее разложено по полочкам в строгом порядке и в размерах, положенных по штату, не больше и не меньше...

Постарайтесь хоть вы быть умнее своего отца!..

Кажется, начинаю выходить из строя... Не годится... Надо взять себя в руки. Читать ничего не могу: настолько сильна апатия ко всему, что двух страниц выдержать не могу. Попробую продолжить письмо.

4 ноября созвонился по ВЧ с Косыгиным и получил разрешение вылететь на пару дней в Москву, для доклада о положении на дороге. Не скрою, рассчитывал выехать перед праздниками, надеялся прихватить пару дней, чтобы побыть в Москве, о которой мы все порядком скучали. Но как часто бывает, мои расчеты не оправдались, ряд дел не успел закончить и 7 утром пришлось ехать не в Москву, а на станцию, на дорогу и еще куда-то, сейчас не помню. В середине дня приехал «домой», на Оранжерейную, предвкушая самое мирное удовольствие, промерзнув и проголодавшись с утра: добраться до теплой комнаты и выпить рюмку водки с соленым огурцом.

Но мои мирные намерения мигом разлетелись прахом, едва переступил порог дома. Бурей налетела на меня Женя: «Вот так

109

всегда с Вами получается! Уехал с утра, пропал неизвестно где, а в Москве парад, а мы с Вами здесь торчим!»

«Женечка, милая! Мы все равно опоздали. За два часа до Москвы не доехать» — пытался я успокоить Женю, в минуты гнева не всегда ладившую с логикой.

«Так надо было выехать вчера вечером, не копаться здесь» — продолжала сердиться Женя — «Вы поймите только! В Москве парад, под самым носом у немцев, на Красной площади. А, Вы все равно ничего не понимаете» — продолжала она сердиться, хотя я сам был взволнован этим известием, и сам уже злился, что не «догадался» уехать в Москву вчера.

«Ну, давайте быстро обедать и поедем сегодня в Москву, может там что-нибудь еще будет» — решительно скомандовала Женя, уже примирившаяся с тем, что прозевали парад.

Как и в последующие поездки ехали ночью, чтобы сэкономить рабочее время, и утром добрались до знакомого шлагбаума на шоссе Энтузиастов. Только 18 дней прошло со дня отъезда. Мы с жадным нетерпением всматривались в дома, улицы, заводские корпуса окраины города, словно в черты лица любимого человека после долгой разлуки. Вот разрушенный дом — этого тоже не было, вот доты построили на перекрестке — этого тоже не было, вот ряды противотанковых ежей поперек улицы — это тоже новость, вот баррикады поперек Садового кольца грозно смотрят амбразурами на опустевший простор улицы.

Знакомый подъезд на Варварке. Со всем дорожным имуществом располагаемся в моем кабинете, пока не придумали, где будем ночевать. Не думал я в те дни, что через пять лет это тоже станет преступлением!

110

Через час находим жилье в пустой холодной квартире Ками-нова, на Садово-Кудринской. Здесь та же грязь и пыль, тот же беспорядок брошенного жилья, что и в других квартирах, но стекла почти целы. Оставив Жене твердый, но совершенно невыполнимый приказ, в случае тревоги спуститься в убежище, уехал в Кремль, докладывать начальству.

Только к вечеру вернулся «домой», и не узнал квартиры «Каминера», как окрестила Женя ее хозяина. Все вещи стояли по своим местам, расположившись с максимальным вкусом. Тяжелый шкаф, негостеприимно встретивший нас утром почему-то почти в самых дверях, вежливо убрался в угол, и комната стала сразу просторнее и уютнее. Откуда-то появились занавески на окнах, выбитые стекла которых были заботливо забиты и завешены темным одеялом и еще чем-то, для затемнения. Ободранный стол, на который утром противно было положить рюкзак, настолько он был загажен мышами и неряхой-хозяином, уже накрылся чистой скатертью, неизвестно откуда взявшейся. А на туалете, среди неизбежных для женщины склянок и флаконов, довольно улыбаясь свеженачищенной бронзой, восседал Будда, словно любуясь спальней, ставшей чистой и уютной.

С мокрой тряпкой в красных от холода руках, раскрасневшаяся от хлопот и работы, встретила меня Женя.

«Что же Вы так рано вернулись? Я хотела все закончить, пока Вас нет. Придется Вам теперь помогать мне! Сам виноват, рано приехал!» — огорченно говорила Женя, пока я раздевался в прихожей. И не дав мне толком раздеться, уже потащила в столовую.

«Ну, как, Ширш? Нравится Вам наш дом?» — с ребячливой гордостью спрашивала она.

«Женечка, милая! Зачем столько хлопот? Мы ведь завтра опять уедем в Горький».

111

«А что ж, по Вашему, если одну ночь ночевать, так обязательно в свинушнике? Так, что ли?» — рассердилась она на минуту и тотчас отошла.

«Ставьте скорее чай, есть хочется! Я нашла у Каминера старый чайник, пока вскипит, я переоденусь и буду опять чистенькой девочкой», — щебетала она, заканчивая уборку в передней.

Поздно ночью сидели мы вдвоем, греясь в красноватых лучах рефлектора, добытого Женей в соседней пустой квартире. Я говорил ей о своих планах, о том, что, видимо, мне поручат Пермскую дорогу, что придется ехать в Молотов, рассказывал о последних новостях с фронтов. И оба мы возвращались к той же теме: скорей бы закончить работу на дороге и уйти в армию. Я пытался снова и снова отговорить Женю от ее намерения поступить в лазарет, пытался уговорить ее уехать в Алма-Ату, куда выехали киношники. Ей предлагали еще до отъезда сниматься в новой картине из жизни чешских партизан, и остаться со мной для нее значило потерять возможность сняться еще в одной картине, второй после «Пятого океана». И хотя между нами еще не было произнесено слово любовь — мы оба боялись признаться в этом даже себе — на все мои уговоры Женя отвечала только одним: «Боюсь я за Вас, Ширш, хочу быть поближе к Вам, а сниматься успею после войны...»

Временами тишину разрывал вой сирен — в эту ночь было несколько тревог — и стекла дрожали от грохота зениток, расположенных по соседству, в Зоологическом саду.

«Бедные звери! Наверное, им это не нравится» — говорила Женя, прикорнув ко мне.

Шесть раз приезжал я в Москву, и каждый раз тщетно пытался отговорить Женю от поездки. Суровые морозы стояли в ту зиму, и двенадцать — четырнадцать часов в машине, на тридцатиградусном морозе, были развлечением на любителя. Жажда

112

быть в движении, жажда новых впечатлений не давали Жене оставаться в Горьком, или в Молотове, хотя везде она нашла знакомых, хотя предлагали ей работать в местных театрах, хотя нашли ее уже телеграммы их Алма-Аты, соблазнявшие главной ролью в новой картине.

«Хоть бы Мессершмидт нас обстрелял разочек», — фантазировала она под шум машины, мчавшейся в очередную поездку в Москву.

И это не была пустая рисовка своим бесстрашием, с которым она, еще до знакомства со мной, лазала вместе с мальчишками по крышам в поисках «зажигалок», с которым во время тревог вытаскивала меня из дома, покататься вдвоем по безлюдным улицам, посмотреть, как стреляют зенитки на московских площадях.

Мы недолго жили у Муси Шейн. После поездки на Пермскую, мы прочно обосновались в вагоне, и, скитаясь со мной по станциям, живя в самой гуще событий, происходивших на дороге, провожая глазами бесконечный поток обледеневших воинских поездов, уносивших на запад все новые и новые тысячи молодых, здоровых сибиряков, для которых родной стихией казались жестокие морозы, рвавшие пополам стальные рельсы, глядя на длинные вереницы вагонов с красными крестами, медленно вползавшие на станцию, словно боясь потревожить покой раненых, Женя искренне страдала оттого, что ничего не делает, и наивно, немного по-ребячески, искала свое место в том великом, что свершалось под Москвой, куда уходили эти крепкие люди в дубленых полушубках, куда уходили вереницы вагонов с танками, снарядами, пушками.

Я пишу эти страницы не для того, чтобы с кем-то спорить, пишу не ради оправдания Жени и себя. Здесь не место об этом

113

говорить. И если кое-где прорываюсь, я вычеркну все, что хотя бы в отдалении может быть похоже на спор. Пишу только для того, чтобы уйти хотя бы на несколько часов от кошмара, от которого уже не спасает ничто. Пишу потому, что самому себе я могу сказать, не боясь встретить иронически сочувствующего взгляда, свое настоящее счастье нашел я осенью 41 года. Большая, настоящая любовь вошла в мою жизнь в ту суровую зиму... И чем бы все это ни кончилось, до самой смерти буду как святыню хранить в душе каждый день, каждый час проведенный вместе с нею, полный ею.

Мы часто ссорились с Женей. Нередко ссоры были очень бурные, но всегда кончались также быстро и неожиданно, как и начинались. Первое время я не понимал, в чем дело: было ясно, что мы любим друг друга, дорожим любовью, и все-таки ссорились из-за таких пустяков, что на другой день не могли даже толком вспомнить, из-за чего сыр-бор загорелся. Недоумевала и Женя: «Ширш! Почему мы с Вами так легко цепляемся друг к другу? Ведь с ... Вы не ссорились так часто! Видимо Вы мало любите меня...»

В том то и дело, ссорились мы потому часто, что любили по-настоящему. Не случайно Толстой, желая противопоставить тяжелой, всепоглощающей любви Анны Карениной, которая неизбежно должна была кончиться под колесами поезда, посвятил столько чудесных страниц любви Левина и Кити. И не случайно, в первые месяцы после брака, столкновения повторялись особенно часто, по самым неожиданным и ничтожным поводам. Разница только в том, что ни у Левина, ни тем более у Кити не было за плечами, когда они встретились, такого количества привычек и склонностей, которое было у нас двоих ко времени нашей встречи. Поэтому процесс «пришлифовывания», как мы это называли, у нас продолжался значительно дольше.

Долгое время, хотя уже не могли быть один без другого, мы не решались сказать окончательное «да» — пугали мои «хвосты»,

115

как называл я свое святое семейство, находившееся в Красноярске, и, кроме того, твердо рассчитывая уйти в армию, боялся за Женю, твердо зная, что она пойдет вместе со мной.

Только в конце декабря мы решили, что будем мужем и женой, решили сказать об этом окружающим.

Страшная осень осталась позади. Декабрьское наступление немцев на Москву также захлебнулось, как и октябрьское, и оттого легче стало на дороге. Работа моя явно приближалась к концу, и потому все настойчивее просил отпустить меня в армию. А в последнюю поездку в конце декабря почти вырвал у Микояна согласие на это.

Перед самым Новым годом опять вернулись в Горький из Москвы. К этому времени наш маленький отряд вырос до десяти человек, за счет севморпутцев, вызванных мною из Красноярска. Решили вместе встретить Новый год, пригласив Костиных. Наших гостеприимных хозяев, радушно встретивших нас в первые дни.

Уже в двенадцатом часу вырвался из Управления дороги и заехал к Костиным, за ними и Женей, хлопотавшей с приведением в порядок праздничного туалета.

«Скорее, Женюрка, не успеем за стол сесть... Скоро двенадцать!» — торопил я ее, по женскому обычаю всегда запаздывающую со сборами.

Празднично звучали голоса прохожих на привокзальной площади в эту новогоднюю ночь, веселым визгом звенели в морозном воздухе наши шаги, когда почти бегом, перепрыгивая через рельсы, ныряя под вагоны, пробирались мы к своему вагону на хорошо знакомом тупике.

116

«Два сердца едва помещаются в мире...» — широко и празднично лилась из репродуктора весенняя песнь и широкой и радостной казалась жизнь в эту новогоднюю ночь...

Торопливо расселись за праздничным столом с нехитрой закуской, зелеными стаканами и металлическими кружками, изображавшими новогодние бокалы. Всеобщий восторг вызвал Сидоров, явившийся позже всех с целым ведром соленых груздей, из-за которых он чуть было не опоздал к встрече Нового года.

«Но где же хозяйка стола?» — всполошились все, как только грузди разместились в глубоких обеденных тарелках посреди стола.

«Гаркуша! Скоро двенадцать! Начнем без Вас» — надрывался Кузнецов, поглядывая нетерпеливо то на часы, то на дверь закрытого купе.

Розовая, улыбающаяся вошла Женя в салон, и неторопливо поправив шлейф длинного платья, на минуту остановилась в дверях, Еще ни разу я не видел ее такой красивой! Сказочной весенней феей, полной нежного обаяния, стояла она среди нас, на минуту притихших, глядя на нее.

«Ну, что же вы замолчали? Уже без пяти двенадцать! Прошу наливать бокалы!» — смеясь показала она на наши зеленые стаканы.

С шумом и смехом наполнили до половины стаканы и когда стрелка часов подошла к двенадцати — подняли первый традиционный тост, особенно радостный в эти дни, за Родину, за Сталина, за победу.

Праздничное веселье было в самом разгаре, когда полчаса спустя, чувствуя, что волнуюсь от большого счастья и поэтому будет трудно говорить, я попросил слова. А в эту ночь я был действительно счастлив оттого, что справился с трудным заданием, от того, что вместе со всем народом радовался победе под Москвой, от того, что эта чудесная женщина стала навсегда моей.

117

«Дорогие товарищи! Вместе со мной Вы работали здесь на Горьковской дороге, дружной семьей вместе мы встретили Новый год, вместе выпили за Победу! И оттого мне хочется попросить вас выпить первыми вместе со мной за мое большое счастье, за мою жену, за мою Гаркушу!»

Плюнь же Маринка в глаза тому, кто посмеет оскорбить твою мать, сказав, что замуж за меня она вышла потому, что я стал наркомом.

В январе на Горьковской дороге мне уже нечего было делать в качестве уполномоченного ГОКО. Все постепенно становилось на свои места, входило в относительно нормальное русло. Выполняя отдельные поручения Комитета по разгрузке дорог, сформированного к тому времени, с нетерпением ждал, когда, наконец, мне разрешат считать законченной работу на Горьковской дороге. Пока что, не теряя времени, договорился с Мехлисом и Федоренко, что после Горьковской они возьмут меня комиссаром в танковые части.

Наконец этот день наступил.

В конце февраля, закончив очередное задание Комитета, доложил Микояну о выполненной работе. Внимательно выслушав мой доклад, он спросил:

«Что же собираетесь дальше делать?»

«Анастас Иванович!» — взмолился я, — «Вы же в прошлый раз обещали отпустить меня в армию!»

«Нет! В армии Вам нечего делать! Обойдутся без Вас! Вам другую работу дадим.»

И немного подумав, спросил: «Как у Вас с английским языком? Поезжайте в Америку. Мы там организуем Закупочную комиссию».

«Нет! В Америку я не поеду» — наотрез отказался я — «Отпустите меня лучше в армию...»

118

Тщетными оказались мои уговоры, и Микоян даже рассердился, когда я снова начал просить его, ссылаясь на договоренность с Федоренко.

«Вот что! Не пойдете ли в Морской флот? Там дел много будет, и люди нужны.»

«Нет, с Дукельским я работать не смогу. Он большой самодур, и мы не уживемся.»

«А если Вас назначат вместо Дукельского?»

Вопрос был настолько неожиданным, что я растерялся и попросил дать мне сутки, подумать. Микоян согласился и на этом разговор закончился.

В большом смятении вернулся я «домой», все на ту же квартиру «Каминера».

«Женюрка, милая! Ты не представляешь себе, что за каторга быть наркомом. Работать с утра до следующего утра, никогда не принадлежать себе, ни минуты, вечно быть в постоянном напряжении и всегда чувствовать, что что-то недоглядел, что-то упустил...» — говорил я полчаса спустя — «Боюсь, что не справлюсь с работой, тем более, что наркомат хоть и небольшой, но достаточно острый, особенно сейчас, во время войны. Порядком особенным он не мог похвастаться и до войны. Я ведь помню, как влетало Дукельскому...»

«Нет, Ширш, не надо бояться. Я очень верю в тебя — ты у меня умный, я очень горжусь тобой и очень рада за тебя», — говорила Женя, и в глазах ее, ставших особенно большими и глубокими, было столько веры, столько настоящей любви, что понемногу таяли мои сомнения и крепла уверенность в своих силах и способностях.

«И потом, Ширшенька, любый» — продолжала Женя — «я же большая эгоистка и мне очень страшно думать, что ты уй-

119

дешь в армию. Весь день сама не своя... Ты уехал к Микояну, работы на Горьковской дороге закончил, и мне вдруг так страшно стало за тебя... А наркомом ты сделаешь пользы не меньше, чем комиссаром твоих танков.»

И долго еще мы говорили о том же, и все яснее становилось, что, найдя, наконец, свое личное счастье, свою большую любовь, я становился здоровее и сильнее... Во мне освобождались силы для любой работы, которую мне доверят.

И если мне нечего краснеть за свою работу во время войны, то вам, мои милые, я могу сказать правду: никогда бы я не взялся за эту работу, если бы не развязался морально к тому времени с N., если бы встреча с Женей не вернула мне веру в самого себя, убитую предыдущим неудачным браком...

И только на третий день... решился написать Микояну записку о своем согласии.

Еще одна неделя осталась позади... И в два часа ночи, в субботу, уже нечего делать... Завтра, в час дня снова перевозки. Снова звонки в Одессу, в Баку, в Ленинград. Снова привычная колея работы со всеми ее треволнениями. Но это завтра!.. А куда деться сегодня, куда деться от этого ужаса, с которым остаешься один каждую ночь?..

Свистит над высоким обрывом западный ветер, быстро несутся рваные хлопья черных облаков и заунывно шелестят внизу, под ногами голые сучья деревьев. За замерзшей рекой раскинулись огни огромного города. Ровной цепочкой ярких фонарей вытянулся мост через реку. Блестят огни на улицах, площадях и высоко над ними, то там, то здесь темнеют громады новых домов, приветливо светясь окнами москвичей, засидевшихся в субботний вечер. И вдали, в городской дымке, мерцают алыми рубинами кремлевские звезды...

120

Сотни тысяч людей в этом великом городе, честных, хороших и очень плохих... Для всех есть в нем свое место... Не нашлось в нем места только для моей Жени, для моего счастья...

121

И снова глухие переулки Замоскворечья вьются под ногами, без цели, без мыслей...

Маринка моя! Маленькая щебетунья моя! Я знаю, что нет у меня другого выхода, что должен я жить ради тебя, ради твоей мамы, ради своей чести... Я держусь изо всех сил, я буду держаться, чего бы мне это ни стоило. Но пусть никогда в жизни тебе не придется узнать, какой муки может стоить удержаться от самого простого, самого желанного выхода, такого быстрого и ясного... Пусть никогда не узнаешь ты, как трудно оторвать руку от пистолета, ставшего горячим в кармане шинели... Помоги мне, моя маленькая, удержаться на ногах. Дай мне говорить с тобой, как с большой...

В утренней дымке, под крылом самолета, оставалась Москва... Ажурными казались мосты над серебристой гладью реки. Майской зеленью, по-весеннему свежей и чистой, сбегали по склонам кудрявые деревья Воробьевых гор. И казалось, не хватает взора окинуть величественную панораму просыпающегося города.

«С чем я вернусь обратно? С победой или с постыдным провалом?» — в сотый раз спрашивал я себя, прощаясь с Москвой, под ровный гул мотора.

Самолетам, танкам, машинам, фронту и тылу нужна нефть. Почти год войны сильно сократил запасы бензина, лигроина, мазута там, где они были нужны. А далеко на юге, в Баку, лежали сотни тысяч тонн бензина, керосина, миллионы тонн мазута, скопившиеся за несколько лет. Через весь Каспий, вверх по Волге, вплоть до Рыбинска и Ярославля, вверх по Каме, вплоть до Молотова, простирался Великий нефтяной конвейер. Из года в год, как только уходили из Астрахани последние льдины и до самого ледостава, миллионы тонн нефти и нефтепродуктов

122

шли вверх по нему. Морские танкера наливались у причалов Черного города и уходили на север, на Астраханский рейд. Здесь, в открытом море, в сотне миль от Астрахани, они отдавали свой груз неуклюжим рейдовым баржам, каждая из которых сразу брала груз четырех-пяти поездов. И, подхватив две-три баржи, рейдовые буксиры тащили их дальше на север, к причалам астраханских перевалочных нефтебаз, разбросавших вереницы своих резервуаров по обоим берегам широкой и мутной Волги. По самую палубу грузились в Астрахани огромные речные баржи и тяжелыми «возами» уходили вверх, в свой долгий неторопливый рейс. Три пароходства со всем своим обширным хозяйством, десятками тысяч людей, судоремонтными заводами, работали на этом конвейере: «Волготанкер» речников, «Касптанкер» и «Рейдтанкер» моряков.

Еще до войны, только случайно соприкасаясь с делами Минморфлота, я не раз слышал, что основным источником неприятностей наркомата были нефтеперевозки. Помимо грехов самих работников Морфлота основной причиной постоянных нареканий на работу флота, несомненно, был более быстрый темп развития промышленности Баку, в результате чего добыча нефти обогнала транспортные возможности флота.

А в эту весну, первую военную, когда нефть особенно была нужна, нефтяной конвейер лихорадило особенно сильно, больше, чем в предвоенные годы.

После одного достаточно бурного заседания, когда и Шашкову и мне пришлось выслушать немало горьких упреков, нас послали на Волгу и Каспий добиться резкого увеличения перевозок нефти. Я не буду называть абсолютных цифр, скажу только, что план был дан значительно больше, чем когда-либо возили, даже в лучшие годы.

123

И в сотый раз вспомнил напутственную фразу, сказанную мне, правда, шутя, накануне отъезда: «Ну, Ширшов, вылетай завтра в Астрахань и выполняй план. А не выполнишь, лучше выбирай сам на Каспии место поглубже и прыгай в воду!» Самолет, круто скользя на крыло, пошел на посадку на пыльном астраханском аэродроме.

Дело, конечно, не в этой фразе. Без этого было достаточно ясно, что значило весной 1942 года вывезти нефть, скопившуюся в Баку, вывезти раньше, чем немцы успеют помешать это сделать. И еще находясь в Москве, я хорошо понимал, что узел здесь, в Астрахани, при том в значительной степени именно в «Рейдтанкере», за работу которого я отвечаю непосредственно.

Признаюсь, я всегда был немного суеверным и оттого стало не по себе, когда под крылом самолета замелькали жалкие домишки астраханской окраины с их холерно-желтыми крышами, дополнявшие унылый пейзаж голых солончаковых бугров с заброшенным татарским кладбищем на одном из них.

«Ну, и местечко! Сюда только ссылать за большие грехи...» — невольно подумал, зажмуривая глаза от пыли, вихрями гулявшей по аэродрому.

«Товарищ Ширшов! Евгения Александровна велела передать Вам привет, когда прилетите к нам» — улыбаясь, сообщил мне дежурный по аэродрому.

«Она у нас тут была целый час, пока самолет заправляли». — Рассказывал он о Жене, как о хорошо знакомом человеке. И, кстати сказать, где бы мне потом не приходилось бывать, вслед за Женей, или вместе с ней, везде о ней вспоминали или встречали с такой теплотой, которую не купишь одним только положением мужа. Но это относится только к простым людям,

125

на аэродромах, к рабочим киностудий, к колхозным командирам на Кубани, но только не к московским матронам...

И оттого, что сразу представил себе, как здесь же, на аэродроме, неделю назад хлопотала Женя, наверное, нашедшая какое-нибудь неотложное дело. Мгновенно пропали мрачные, мысли и предчувствия: «Ничего, Женюрка! Все будет в порядке! Справлюсь со всем...» — думал, торопясь в город, в Пароходство, чтобы не терять зря времени.

Здесь обрывается текст Петра Петровича. Почему — не знаю. Наступает мой черед рассказывать, что же было дальше.

ГЛАВА III. В ПОИСКАХ ЖЕНИ

В ПОИСКАХ ЖЕНИ

126

ГЛАВА III

В ПОИСКАХ ЖЕНИ

Министру МГБ,

Тов. Абакумову

От Гаркуши Елены Владимировны,

Проживающей по Пушкинской ул., д. 17, кв. 56.

ЗАЯВЛЕНИЕ.

Дочь моя, Е.А. Гаркуша-Ширшова, жени министра Морского флота П.П. Ширшова, была арестована органами МГБ 28 июля 1946 года. Вот уже прошло 9 месяцев с тех пор, но мы, ее близкие, отец, мать, сестра, до сих пор не знаем о ее участи. Непосредственно я обращалась в различные судебные органы, но все тщетно. Я недавно обратилась в Верховный совет, но там мне сказали, что ответ мне должны дать органы, которые производили арест, т. е. органы МГБ.

Я не знаю, в чем виновата моя дочь, но такое положение глубоко несправедливо. Каждый человек имеет право на защиту и помощь своих близких.

Прошу Вас, товарищ Абакумов принять меня, если это возможно, а если нет, то прошу ответить на следующие вопросы

1. В чем обвиняется моя дочь?

2. Было ли следствие и решение по ее делу?

3. Где она находится и какое решение вынесено?

Еще прошу Вас, дайте мне возможность увидеть ее, может быть на самое короткое время или дать возможность писать ей письма.

23.04.47 г.

Е.В. Гаркуша.

127

Записка моей бабушки визирована Абакумовым. Расписана Леонову. Внизу подпись — Лихачев. Есть виза секретариата МГБ СССР. Наверное, нет смысла объяснять, что она осталась без ответа! Стиль данных органов во все времена!

Следующий документ:

Зам. начальника Внутренней тюрьмы,

майору, Тов. Финогенову.

От зам. ДПН Внутренней тюрьмы,

лейтенанта Михайлова В.Г.

РАПОРТ

Доношу Вам, что 7.09.47. при осмотре продуктовой посылки для заключенной номер 13, мною, как дежурным по тюрьме, было обнаружено на одной шеколадной плитке надпись, а на двух шеколадных плитках обнаружил старший по корпусу старшина т. Захарекин — который проводил просмотр всей передачи, на шеколадных плитках обнаружены надписи следующие.

1-ой плитке «Любимому Зайке от верного Пумки» (ПэПэ ее помнит и любит).

2-ой плитке «От Светки-студентки» (Ее сестра поступила в МГУ).

3-й плитке «Маме от нашей Маси» (Со мной все в порядке).

О чем и доношу Вам. 09.09.47. В. Михайлов

(Орфографию сохраняю его!)

Сопроводиловка — Лихачеву.

Зам. нач. Внутренней тюрьмы МГБ СССР,

майор Финогенов. подпись

Секретарь тюрьмы, лейтенант Ермаков. подпись

128

Она подписывала все бумаги, которые ей приносили, которые сочиняли на допросах: и про английскую шпионку, и про то, что сидела в Москве и дожидалась прихода немцев, и что скомпрометировала народного героя, и что спекулировала всем подряд. Статьи шли в следующем порядке: 58-1 «а» (шпионаж — расстрел), 58-10, ч. 10 (измена Родине) и 107 УК (чисто бытовая статья, связанная в том числе и со спекуляцией). Ей же говорилось, что ПэПэ ее забыл, потому что она позор для него, что ей надо развестись, чтобы дальше не компрометировать его. И она, веселая и жизнелюбивая, тихо впадала в депрессию.

«Ширшова, Ширшова. Откуда я знаю это имя?» — спрашивал знаменитый доктор Лунц — директор Института имени Сербского — «врач-палач», как называли его заключенные московских тюрем. Спрашивал, когда ему представили мою мачеху. Они столкнулись в гостях у тещи Лунца, которая была косметичкой моей мачехи. Были это, по-моему годы семидесятые.

129

Мачеха была «не в курсе». «Ах, да! Меня вызывали на Лубянку освидетельствовать состояние какой-то Ширшовой. Она голодовку объявила. Это было году в 46 — 47. Это не Ваша родственница? »

А отцу периодически звонили, чтобы показать, что подписала Женя, и сообщить в каких вещах она нуждается. ПэПэ сам садился за руль машины. Привозил вещи, туда, куда было сказано. Передавал все из машины в машину. И начинал преследовать, заметив номер, отъезжающую машину. От него веером разъезжались машины с одинаковыми номерами.

Это все еще звучит в конце декабря 1946 года, то есть когда через полгода после формального ареста, она стала официальным арестантом. Полгода она не имела даже собственного имени — арестант номер 13. Что это значило — объясню позже. Все протоколы допросов незамедлительно, как я писала выше, показывались отцу. Но где она — он не знал, даже не предполагал,

130

что в нескольких шагах от его Министерства, в страшном доме под сенью памятника Дзержинскому. Тюрьма расположена там до сих пор где-то на этаже восьмом. А я то думала, что она — под землей, и всегда нервно ежилась, проезжая в метро станцию, которая теперь называется «Лубянка».

Из тюрьмы ей удалось передать лишь два письма. Оба без дат.

Письма написаны каким-то полубезумным подчерком, с вымаранными местами. Не знаю, имею ли я право их публиковать, но посмотрите, до чего может довести молодого жизнерадостного человека, для которого слово «депрессия» просто не знакомо, пребывание в течение 16 месяцев в Лубянской тюрьме! Выводы напрашиваются сами.

16 месяцев. Женя увезена с дачи 28 июля 1946 года. Ордер на арест выписан 18 декабря 1946 года. Этап на Магадан начат 4 декабря 1947 года. Следовательно, письма написаны за месяц до этапа, когда все было решено и определено. Следственный срок ей продлевали десять раз, от 12 февраля 1947 года до 3 ноября 1947 года. Письмо бабушки Елены Владимировны датировано апрелем 47 года. Из него следует, что еще в это время ни она, следовательно, ни отец не знали, где Женя. Однако вскоре по моим сведениям отец нашел кого-то в КГБ, кто начал ему помогать. Этот вывод я делаю, потому что между апрелем и декабрем ПэПэ отчаянно борется за жизнь Жени, происходит своеобразный «пересмотр» дела: «шпионаж», «измена Родине» исчезают. Следовательно, отпадает угроза расстрела и остается высылка в Магадан, что в ситуации моей матери можно воспринимать, как высшую милость. Подробный разбор сохранившихся бумаг из архива КГБ я сделаю после небольшой биографии моей мамы.

132

Первое письмо.

Жизнь моя!

Если есть в жизни что-то реальное и если это письмо от тебя, то ты вернул мне жизнь. Сегодня самый большой день — жизнь нашлась. Возможно ли это не сон.

Но если это все же реальность, то ты оказался тем, кого я люблю больше жизни. Таким большим человеком и в любви, что я заслужу ее или умру. Буду терпеть все невзгоды, все трудности, это меня не страшит. Теперь у меня есть цель жизни: ты и Маринка со мной!

Ты извини меня за бессвязность. Происходит это от того, что человека вынули из жизни и сказали живи. А я себя похоронила. Но никогда не думала, что труднее всего при смерти расставаться с близкими, а не с собственным исчезновением. Ну что я могу сказать после 16 месяцев тюрьмы? Полный сумбур. Я только знаю, что большей любви, чем у меня не существует. А если она обоюдна, то может произвести на земле только лучшее. Я думаю мы (какое сладостное право) это докажем и работой, и жизнью, даже ценой смерти.

И ты меня порадовал работой Морфлота. И ты докажешь, что можно любить и работать, и приносить, поэтому золотые плоды. Меня тоже от мрака спасете: ты и все, а работа дает право заслужить твоей великой преданности.

У меня есть твой портрет, правда, очень затемненный, из книжки «На Полюс». Я с ним всегда ложусь спать. Ну, дорогой, бесценный, желанный, я так тебя люблю, что верю, когда люди говорят, что нет слов объяснить любовь. Такая любовь, а потом смерть. Перечти «Девушку и смерть» Горького. Я в тюрьме очень много читала и нашла, что Джек Лондон и ты — одно духовное лицо. От чего это? От твоей впечатлительности? Для меня лицо Лондона стало

134

твоей натурой номер два. Такое сходство, как будто ты — его двойник.

В минуты подобных мыслей у меня оттаивает душа. Я не знаю вещи, которая могла бы принести больше любви и радости, чем эти вести: от тебя и Светы. Раньше еще были надежды, но после приговора я умерла. Но после того, что ты остался со мной, я готова хоть в пекло лезть. Важно ведь сильным духом быть.

Марина, радость моя, Мася любимая. Смотрю на фотографию, такая прелесть, как приятно, что она умненькая и есть слух. Если меня не станет (пишу так, потому что от судьбы всего можно ждать), отдай ей все, всю любовь, всю ласку. Это ведь наша любовь. Пусть Света будет с тобой. Она выросла настоящим человеком. Я всю жизнь пробивала для нее стены лбом и все первая пробовала. И она будет без недостатков. Если меня не будет, будь с ней ради моей памяти и Марины. За нее тебя никто не упрекнет. Она чиста внутренне и формально...

Второе письмо.

Единственный мой! Если это правда, то ты вернул мне душу. Я не верю. Ты же знаешь, меня легко уговорить на многое в таком состоянии, как я была эти месяцы. Я всегда была «Неверящий Фома», но если все это правда — я жива. (Извини за такое письмо. Мысли путаются. Я это когда-нибудь объясню. Все смешивается). Но слушай, если есть хоть тень сомнения в том, что ты разлюбишь меня, или твоя работа пострадает, брось меня, не жалей, лучше пусть умирает один, чем двое. Я верю в правду, она будет. Ты извини меня за эту фразу (боюсь, что письмо будет сокращено и примет другой смысл.)

Ты извини за все, но меня так научили сомневаться во всем, что я сама себе не верю.

135

Во мне произошла линька. Бог свидетель, какие это муки. Я стала другим человеком. Много произошло переоценок, и я пришла к выводу, что Любовь — главное, где бы она ни была, и к чему бы она не была.

В таком положении как я — не врут. Душа моя такая, как ты знаешь ее. Ну а внешняя форма — «подгуляла». Она всему и причина. Мы оба «страдаем» этим недостатком.

Не суди за мысли о смерти. Когда у человека забирают все: Родину, мужа, дочь, сестру, родных, то она одна (смерть) может дать утешение. Если нет Родины и вас, то все кончено. Знаешь, как я отношусь к Родине! ... Моя жизнь в твоих руках. Я для тебя буду кем захочешь. Теперь не печалься, что я слаба. Меня будет держать дух!

Запомни, трудности материального порядка меня не страшат, было и так в моей жизни, я перенесу. Главное — душа. Чем я могу отплатить всем вам. У меня есть только сердце и оно ваше, вы с ним делайте все, что захотите.

Я твоя, и только смерть вырвет меня от тебя. Запомни, это тебя ни к чему не обязывает. Но я смогу остаться другом, сестрой, кем захочешь. Только ты! Но если понадобится, то я и умру за тебя. Так что делай что хочешь. Все в твоей власти.

P.S. Передай своим родителям, что я их тоже очень ценю и могу сказать полюбила со всеми их недостатками. Это не слова, это выболело за эти месяцы, за самую маленькую неприятность, какую я (могла) им причинить выболела душой.

Береги Маринку — маленькое создание нашей любви. Что бы ни случилось, запомни: ты ей мать и отец. Будь ласков, учи ее всему хорошему: музыке, языкам, сделай из нее тонкую девочку, достойную наших сердец. Сам руководи ее воспитанием! Света пусть будет с тобой. Я о ней очень много думала. Все может в жизни быть. Хорошо бы, чтобы и Ролик был с вами. Хороший мальчик. Маринка будет не одна.

136

По мне можно анатомию изучать. Сердце изнемогает от боли, но я постараюсь выдержать.

Вещи — сам знаешь какие, только те, которые ты мне присылал. Отдала соседкам по камере. Так нужно было...

ЖЕНИНА ЖИЗНЬ ДО ВСТРЕЧИ С ПЭПЭ. ЧТО Я ОБ ЭТОМ ЗНАЮ

136

ЖЕНИНА ЖИЗНЬ ДО ВСТРЕЧИ С ПЭПЭ

ЧТО Я ОБ ЭТОМ ЗНАЮ

Маму я вообще не помню. Было время, когда я пыталась воссоздать ее образ, ощущение ее тепла, в контексте своих детских воспоминаний. Но это были лишь фантазии. Она мне даже не снится. Это грустно, безумно грустно!

В детстве я любила приходить к бабушке, дедушке и маминой младшей сестре — Светлане. Это называлось пойти к «Гаркушам». Они жили в большой коммуналке на улице Горького, в Казицком переулке. Бабушка отлично знала, чего мне хочется больше всего на свете. Она открывала все шкафы, в которых

137

жили мамины платья, стояли мамины туфли. Л могла делать с ними все, что угодно. Больше всего мое воображение потрясали туфли на прозрачных высоких каблуках — на «хрустальных» каблучках, совсем как у Золушки. Я надевала, путаясь в длинном шлейфе, концертное платье, сшитое все из блесток, как рыбья чешуя. В больших коробках лежали шляпы, вуалетки, веера и искусственные цветы. Все это было так красиво и необычно. Я знала, что все эти вещи принадлежали моей маме, и что моя мама уехала на длительные гастроли, которые все никак не кончались. Она улыбалась мне с фотографий, как бы приглашая поиграть в ее колдовские вещи, которые конечно могли принадлежать только фее. До сих пор помню каждую пуховку для пудры, каждый цветок, каждую перчатку. Запах пудры и тонких духов — все было восхитительно. Иногда мамины платья надевала Светлана. У них были одинаковые фигуры. После маминой смерти ПэПэ отдал все ее вещи Светлане, поэтому они жили не у нас, в Доме на набережной, а у Гаркуш. Светлана была такая красавица! Я все никак не могла понять, почему она учится в Университете и будет геологом, а не актрисой.

Женя и Светлана были детьми от довольно странного брака. Это был настоящий мезальянс. Мой дед, Александр Евменович Гаркуша, родился под Киевом в семье богатого крестьянина. То, что мои предки — кулаки я впервые узнала в КГБ. Дед Евмен и прабабушка Матрена владели 80 гектарами земли. Детей у них было 6 человек. Сыновей — четверо. Оставшиеся в живых дети выучились, кто на агрономов, кто на учителей. Мой дед был старшим ребенком в семье.

Каждую копейку дед Евмен вкладывал в землю. Работали все дети, использовали также наемный труд. Естественно все это происходило до 17 года. Основной ошибкой моего прадеда оказалось то, что задумал он строить огромный дом для своей большой семьи, и построил... как раз перед революцией! Естественно, их

138

раскулачили, но почему-то не выслали. Просто все отобрали, говорят, сами крестьяне не дали выслать, так как семья Гаркуш славилась добротой и справедливостью.

Кстати, я до сих пор не знаю, как нужно писать правильно по-русски: Гаркуши или Горкуши? В одних документах так, в других — иначе. Моя украинская сестра, дочка маминой двоюродной сестры Инны, утверждает, что Гаркуши и не иначе! Не знаю.

Иногда фантазирую: может атаман Гаркуша, знаменитый атаман Запорожской сечи, мой предок?

Итак, в начале прошлого века, году в тринадцатом, мой дед, Александр Евменович, служил в солдатах и не на солнечной Украине, а в холодном Санкт-Петербурге. Хорош собой он был необыкновенно, тяжелой украинской статью, высокого роста, стройный, с огромными горящими черными глазами, с пышной шевелюрой каштановых волос. И случилось так, что встретил он на Васильевском острове свою Лелечку, которую полюбил на всю жизнь.

Лелечка, Елена Владимировна Аврамова, происходила из хорошего дворянского рода, но сильно обедневшего к началу двадцатого века. Дальше пишу только то, что знаю по рассказам уже ушедших людей, так как свою питерскую родню я знаю еще хуже, чем украинскую и никак не могу найти.

Сохранился, правда, анкетный лист, который заполняла Елена Владимировна, когда добилась разрешения жить в ссылке на Колыме вместе с дочерью. Заполняла для работы в «Дальстрое» в качестве бухгалтера.

Год рождения — 1872. Место рождения — Ленинград. Из дворян. Отец — Аврамов Владимир Павлович — чиновник Министерства финансов. Мать — Яновская Александра Станиславовна. Оба умерли. Я знаю, что у Аврамовых был дом на Васильевском острове. Вроде бы в родстве с ними были

139

Фон-Дервизы и Нарышкины. Кажется, что участник Декабрьского восстания, полковник Казанского полка Аврамов Павел Васильевич — мой предок.

Предки Александры Станиславовны Яновской были из польских дворян. Но вся незадача была в том, что мой прадед Аврамов пустил детей по миру, и Лелечка выросла у чужих людей. Было ей не сладко, но образование она получила. Пишет в анкете, что владеет французским и немецким языками. Почему так случилось? Когда умерли ее родители? Я не знаю. Правда зимой 1962 года я была в гостях у своей дворянской родни в Ленинграде. Еще была жива Светлана. (Она умерла в 37 лет в 1968 году. Слава Богу, что Лелечке и деду не дано было пережить вторую дочь!) Она поддерживала с ними самую тесную связь. Уже не было в живых Елены Владимировны, не было в живых ее сестры, пережившей блокаду. Я жила у ее подруги, с которой они вместе были в блокаде. Помню, что звали ее тетя Лиля. Она занимала комнату в коммуналке, как это часто бывало в Питере. Меня потрясло, что целый угол в комнате занимал у нее запас продуктов. Потом мне объяснили, что это реакция на блокаду. Тетя Лиля была уютная и красивая даже в старости. Мы с ней ходили в гости к брату моей бабушки — дяде Володе. Там собралось очень много народу, чтобы посмотреть на меня — внучку Лели и дочку Жени. Помню высокую худую старушку с горбатым носом — жену дяди Володи. Она была остроумна и умна. Говорили, что до революции брала призы на балах за красоту, и что дяде Володе стоило большого труда на ней жениться... Но мне было 18 лет, я впервые видела Петербург и конечно не могла предположить, что скоро умрет Светлана, а с ней оборвутся все связи. Вот сейчас, когда меня так тянет к своим корням, я пытаюсь искать, но пока тщетно!

Но вернемся к началу двадцатого века. Маленькая дворяночка Леля Аврамова и красивый украинец женятся. По рассказам Светланы помню, что восторгов это не вызвало ни

140

в украинской, ни в питерской семьях. Вроде бы даже отношения с дворянскими родственниками прервались. Тем не менее, в 1915 году в Петербурге у молодой пары рождается моя мама Женя.

Еще одно разночтение: мама родилась в 15 году, но часто в документах и даже на памятнике под Магаданом, который ставила бабушка, указан 18 год. А это дело объяснялось просто. Моя легкомысленная мама однажды решила, что актрисе не гоже стареть, и уже в бытность женой отца, «потеряла» паспорт. А когда восстанавливали, то добилась, чтобы год рождения был поменьше.

Женя и Светлана были удивительно хороши собой. Незадолго до смерти Света подарила мне растрепанный том дореволюционного издания Блока, весь испещренный пометками отца. Под стихотворением: «Она пришла с мороза раскрасневшаяся» его рукой написано: «Женя 1942 год». Рядом со стихами: «Когда Вы стоите на моем пути, такая красивая, но такая измученная, говорите все о печальном и презираете свою красоту...» — написано «Светлана». Это абсолютно точные портреты характеров двух таких и внешне несхожих сестер. Посмотрите на них!

Мамину жизнь я знаю еще хуже, чем жизнь своих бабушек и дедушек, поэтому привожу автобиографию, написанную ею в 1946 году для поездки с эстрадной группой в Германию.

141

АВТОБИГРАФИЯ

Ширшовой Евгении Александровны

Родилась в 1920 (1915) году в г. Ленинграде. Отец до революции был агрономом, в настоящее время старший научный сотрудник Научно-исследовательского института свеклосеяния. Мать — бухгалтер, в настоящее время — домашняя хозяйка. Сестра — Светлана, 1930 г рождения, учащаяся средней школы.

В 1921 году семья переехала в Киев. В 1933 году окончила семилетнюю школу, в 1937 году — театральную студию при Киевском русском драматическом театре.

Театральный сезон 37 — 38 годов работала в Туле, в Тульском драматическом театре в качестве актрисы.

В 1938 году работала в Баку — в Бакинском рабочем театре.

В 1939 году работала в Свердловске, в Драматическом театре.

Снималась в трех кинокартинах: «Пятый океан», «Годы молодые», «Неуловимый Ян».

С 1943 года работала в Москве в Театре им. Моссовета, до 1945 года. Ушла по собственному желанию.

В 1941 году вышла замуж. Муж — министр Морского флота Ширшов Петр Петрович. Имею дочь полутора лет.

«   » апреля 1946 года Е.А. Ширшова

ГЛАВА IV. В АРХИВЕ КГБ

143

ГЛАВА IV

В АРХИВЕ КГБ

Конец восьмидесятых. Открываются архивы. Мой друг из одного крупного журнала, занимающийся историей репрессированных писателей, советует мне не терять время. Беру свои бумаги о реабилитации матери и иду. Иду на подкашивающихся ногах на Кузнецкий мост в архив КГБ.

Со мной предельно вежливы. Проводят в маленький, человек на пять, зал на первом этаже. Там уже люди. Перед ними толстенные фолианты дел. Заказываю свое. Оказывается оно совсем недалеко, в этом же здании. Поэтому мне приносят его быстро, не приходится ждать дни. Приносят две папки. Первая страниц на 150, красная.

На титульном листе:

Министерство Государственной Безопасности СССР.

Центральный архив.

Особый фонд.

Совершенно секретно.

Дело по обвинению Горкуши — Ширшовой Евгении Александровны.

Арх. номер Р-6029.

Количество томов том 1.

Следственная часть по особо важным делам МГБ СССР

Год производства 1946

По использованию должно

быть возвращено в Центральный

Архив МГБ СССР

144

Том переплетен в 1975 году. Это не первое переплетение. В томе — 150 страниц. Но видна более старая нумерация, которая менялась три раза.

Вторая папка, как и у всех, серого крафтового цвета. Это папка 2, Наблюдательное дело. Начато 30.12.1946 года.

Открываю не сразу. Страшно. Открыв, сначала листаю, особо не вчитываясь. Допросы, кошмарные по своей нелепости. Доносы, часто знакомых людей...

Лето, душно, в окно светит солнце. Не помню на какой странице, мне становится плохо. Люди вокруг меня приходят в движение. Нашатырный спирт, что-то от давления, успокаивающие... Прихожу в себя. Никто не удивлен. Оказывается, это происходит практически со всеми посетителями в первый день. Все носят с собой лекарства, надо помогать друг другу. Я буду поступать также.

Постепенно привыкаю к обстановке. Знакомлюсь с соседями. С пожилыми сотрудниками архива. Странно. Но у меня создается впечатление, что мне начинают помогать понять, с чем я имею дело. Самое забавное — через пару дней я привыкаю к тому, что смотрю, к самой обстановке Архива КГБ. Мне и потом приходилось иметь с ними дело, помогая дочери Василия Гроссмана. Бумаги за тридцатые — сороковые годы бывали всегда готовы в срок. Ксерокопии делались даже с неожиданных для меня документов. Но я тоже ходила с лекарствами, помогая своим соседям преодолеть первый день. Кстати люди делились на две категории: одни открывали свои страшные папки, несмотря на то, что они там находили. Видела и других, которые, даже найдя дела своих родных, не решались их открыть. Возвращали обратно и уходили. Что ж, «Не судите. Да не судимы будете!» Это действительно так, и каждый должен решать сам за себя. Что лучше, знание или покой?

145

Запомнился один эпизод. На второй для меня день стало нехорошо пожилой женщине, сидевшей напротив. После помощи и объяснений, как нужно себя здесь вести, мы немножко поговорили всей нашей небольшой компанией. Но, по-моему, она нам не представилась.

Через какое-то, довольно большое время, попадаю на юбилейный вечер любимого мною Левушки Разгон (Лев Эммануилович Разгон — писатель, правозащитник. До войны был в лагере в Коми. Да простит меня дочь Рики за «Левушку», но я привыкла мысленно называть его так, несмотря на возраст!), который происходил в зале Музея Герцена. Естественно, я опоздала, поэтому сидела где-то в конце зала. Дождалась перерыва между выступлениями и понеслась через весь зал к сцене, прижимая к груди огромный букет цветов и бутылку с шампанским. Расцеловавшись с Левушкой, бегу обратно на свое место. Вдруг кто-то хватает меня за юбку. Останавливаюсь. Пожилая дама: «Скажите, мы с Вами в КГБ вместе не сидели?» Мгновенно узнаю. Это та, которой было плохо. «Сидели! Конечно, сидели!» Это была жена писателя Данина, а дело ее родственника было забрызгано кровью.

Кстати, еще более удручающее впечатление, чем Архив КГБ, по ауре, по энергетике произвел на мою больную психику бывший Архив ЦК, находящийся в здании бывшего Института Маркса — Энгельса. После каждого посещения данного заведения, чтобы прийти в себя, я шла в церковь. Но самый замечательный момент был, когда я попросила директрису сделать мне одну ксерокопию. «С доносов ксерокс не делаем!» — получила я в ответ.

Немного отвлекусь. После работы в злополучном Архиве я прослыла среди знакомых большим специалистом по посещению данного места. Прихожу к Екатерине Васильевне Гроссман. «Мариночка! Звонили мне из Архива КГБ. Говорят, что

146

у них «скопилось» очень много бумаг моего отца. Спрашивают, что с ними делать?» — «Дожили! Ну, а Вы что?» — «А я сказала, что вы так долго их хранили и сейчас вы один из самых надежных Архивов. Так что похраните еще, а я подумаю!»

С бумагами Гроссмана и Архивом была еще одна история. Один из американских «советологов», наш с Екатериной Васильевной знакомый, писал книгу об ее отце. Ему постоянно требовались документы из Архива. Екатерина Васильевна иногда просила меня, как более молодую и вхожую туда, сбегать за какими-то бумагами для американского профессора. И вот очередной звонок из Америки с просьбой срочно выяснить некие подробности о двоюродной сестре Гроссмана. Звоню Кате, она звонит в Архив. Там были специально выделенные люди, занимающиеся делами репрессированных писателей. Они звонят мне и говорят, что придти нужно через три дня, ровно в 9 утра.

Прихожу, вызываю, жду. Выходит молодой человек. Выдает мне отлично сделанные ксерокопии (денег они там не берут), причем и копию для Екатерины Васильевны не забыли. Я потрясена четкостью работы. Говорю, что когда американская книжка будет готова, попрошу, чтобы прислали два экземпляра, для данного молодого человека и его шефа. Вдруг, мой визави вытягивается в струнку и говорит с искренним пафосом: «Я делаю это не для какого-то там американского профессора, а ради памяти писателя Гроссмана и из уважения к Екатерине Васильевне!» А я, остолбенев, думаю, где же это я нахожусь, где так чтут память Гроссмана! Воистину: чудны дела твои Господи! Удивительна страна Россия!

Но вернемся в Архив КГБ. Очевидно, повторяю, современные сотрудники отрезали себя от тридцатых — сороковых годов.

147

«Почему Вы не спрашиваете ничего?» — это на второй день.

«А что спрашивать?» — «Какого цвета папку Вы смотрите? Красную. А теперь оглянитесь. Какого цвета папки у всех? Серые. Цвет папки Вашей матери значит, что ее дело находилось на особом учете у Берии. Кроме того, Вам крупно повезло. У Вас сохранилось Наблюдательное дело — это вторая папка. Это этап, и наша внутренняя переписка. Обычно, это уничтожается».

Потом я спросила, почему менялись страницы, по моим подсчетам в деле должно быть не 150, а, по крайней мере, страниц 300. И почему ни в одном месте я не нахожу фамилию Берии, только Абакумов.

«А какой был год? Под Лаврентием Павловичем не раз шатался стул. Надоел он Хозяину, и чувствовал это. С Вашей матерью — перебор, поэтому несколько раз убирали страницы, компрометирующие и не только Берию.»

По моим сведениям у Берии были его, «личные» арестованные, в число которых попала моя мать. «Сидели» они отдельно, в особом коридоре. Кроме того, с июля по декабрь 1946 года, когда задним числом появляется ордер на арест, Женю именуют не по фамилии, а «арестованная номер 13». Ну, чем не «железная маска»?

Да что моя бедная мама, у которой, по ее словам, внешность «подгуляла». Летела, как бабочка на огонь. Оскорбила всемогущего грузина. Вот и сгорела! Ей мстили до того, что даже в этапных документах, когда отец явно договорился о смягчении приговора, а ей было сказано, что будет играть в Магадане в театре ссыльных актеров, так вот в этапных документах нахожу контрприказ:

148

(Совершенно секретно)

Хабаровск — начальнику Дальстроя МВД,

Тов. Никишову

СПРАВКА

Особым совещанием при МГБ СССР осуждена к восьми годам ссылки на Колыму в район Дальстроя Горкуша — Ширшова Е.А., которая 4 декабря этапирована в Хабаровск и оттуда будет переброшена самолетом в Магадан и передана УМВД Дальстроя для отбывания ссылки.

Хотя Горкуша — Ширшова по профессии актриса, но есть указание предоставить ей работу, связанную только с добычей золота.

Прошу принять необходимые меры.

4 декабря 1947 года Генерал-лейтенант Н. Селивановский.

Кстати, в Магадане мне рассказывали, как «развлекалась» жена Никишова, одного из самых свирепых начальников Дальстроя. Она любила сидеть у раскрытого окна с пистолетом в руках. Когда мимо окна проходила очередная колонна заключенных, мадам тренировалась в стрельбе по живым мишеням. А европейцы говорят: Освенцим! Нацисты! Да они щенки были по сравнению с нашими, «с чистыми руками и холодными головами»!

Но вернемся на Лубянку в 1946 год. О Магадане речи еще не шло. Более того, он был недостижимой мечтой!

Я все думаю, если после войны были арестованные под номерами, был секретный коридор с их камерами, то почему бы там не поискать не только красивых актрис, но и Рауля Валенберга? Не миновал он эти камеры! Но, поскольку в Государстве Российском ничего не изменилось, этого мы никогда не узнаем.

Красная мамина папка (127 листов после последней чистки) открывается листом, в который заносились все смотревшие ее. Теперь последняя там я. Смотрели несколько раз, в основном,

149

в 1948-м году после маминой смерти. К сожалению, имеется там фамилия одного очень известного композитора, ныне покойного. Почему смотрели — понятно. Эти люди — явные осведомители (кто еще мог добраться до этих документов в 1948 году!) — уничтожали компромат на себя. Вот вам одна из смен нумерации страниц!

Кстати, я решила для себя, что на этих страницах буду называть далеко не все фамилии, которые задействованы в «спектакле жизни» моей матери. Зачем? Мстить покойникам? Для себя я выяснила все, но объясните мне, как шофер, которого я, кстати, очень любила, может не дать показания? Ведь он прекрасно понимает, что последует за его отказом. Кроме того, эти «мелкие сошки» создавали лишь «фон»: спекуляция, любовники... Они сейчас уже не в этой жизни, пусть там с ними и разбираются. Не надо и Вам бояться, Патриарх советской эстрады. Я не могу Вас простить, но что Вы могли, жалкий, тщеславный человек. Я слежу за Вашей жизнью. Она внушает мне отвращение. Вы еще здесь, но Божий суд очень скоро!

Далее в красной папке шли документы мне не понятные, с фамилиями, которые я не знала. Шли выписки из протоколов допросов Павы Григорьевны Туртыгиной, композитора. Первая дата — 7 января 1944 года. Следовательно, арест мамы планировался еще за год до моего рождения! Кто такая Туртыгина? Факты приведены страшные. Она показывала, что сотрудничала с органами чуть ли не с 20-х годов. Была любовницей сотрудника посольства Англии по фамилии Ли, которого она пыталась «раскрутить». Числилась она в творческих кругах — композитором, отсюда знакомство с Женей.

Про мою мать она сообщает, что та тоже была вхожа в посольство Англии. Еще до знакомства с Ширшовым сидела в Москве и дожидалась немцев, так как ее дворянско-кулацкое происхождение давало ей уверенность, что при них она останется в живых.

150

Кроме того, ее муж (до отца) поэт Ярослав Родионов, был сыном чуть ли не владельца Путиловского завода, который находился, естественно, за границей и должен был войти в Москву вместе с немцами. Также эта дама показывала, что Женя компрометирует моего доверчивого отца, который доверяет ей даже портфель с бумагами для Сталина (Вспомним дневник ПэПэ и историю с запиской Сталину по поводу согласия стать наркомом Морского флота). Фамилии все перевраны. Естественно, маме приписывается туча любовников, ну просто все ее знакомые мужчины, нескромность, спекуляция и так далее. Истории с отцом Родионова, связь с посольством Англии, ожидание немцев в Москве — это объяснило мне наличие в деле мамы статей 95-1 и 95-10. Все остальные «мелочи», типа нескромности, спекуляции, мужчин — все это было «на всякий случай», если не сработают, те, расстрельные!

Ярослав Родионов, портрет которого я храню до сих пор, действительно ехал в 1941 году в Москву к маме. Она еще до знакомства с отцом собиралась ехать с Ярославом во фронтовые бригады на Северный флот. Как она относилась к Родине и к немцам — достаточно видно в дневнике ПэПэ и в ее письмах из тюрьмы.

Так вот, в Москве она ждала Ярослава. Потом случилось то, что случилось: случайное знакомство с отцом и далее — смотри дневник. Ярославу она написала обо всем. Он ответил ей страшным письмом, что не собирается ее никому уступать. Рвался в Москву. Это было не просто в свете перегрузки дорог. Поезд его попал под бомбежку. Ему, молодому, красивому человеку, оторвало ноги. Он еще немного жил, но умер от потери крови. Знаю от домашних, Женя всегда говорила, что не простится ей смерть Ярослава. Страшно переживала его гибель и винила себя во всем. Сейчас я только могу слушать, как поет моя мама прелестные песни на стихи Ярослава в «Пятом океане»!

151

Но вернемся к Туртыгиной. Нахожу в документах, что ее саму потом посадили за связь с иностранцами и еще за многое что. Невольно думаю: «наверное, расстреляли», слишком много на ней «висело»! И вдруг в конце папки, где подшиты материалы о реабилитации мамы, нахожу ее показания, в которых она пишет о том, какая Женя была замечательная, как ее оговорили, да время такое было и так далее. Более того, узнаю, что сама Туртыгина была реабилитирована! Чудны дела твои Господи! Рассказываю об этой истории Екатерине Васильевне Гроссман. И вдруг она мне говорит: «Туртыгина? Да она совсем недавно умерла, а что была стукачкой, так это все творческие союзы знали. Ее как подсадную утку использовали. Не повезло Вашей маме!» Туртыгина была осуждена 13.12.1947 года, то есть когда с мамой было уже все решено.

Далее в Красной папке идут допросы Жени. Их всего шесть. Вот их даты: 30.07.1946 г., 16.12.1946 г. (мой день рождения, мне два года!), 31.01.1947 г., 11.03.1947 г., 18.07.1947 г., 28.11.1947 г.

Сюжет один и тот же: а) шпионаж в пользу Англии, б) ожидание в Москве прихода немцев, в) компрометирование П.П.Ширшова, г) нескромное поведение и спекуляция (расплата с портнихой продуктами, смена мебели в квартире).

Обнаруживаю, что братья моего деда Илья Евменович и Николай Евменович Гаркуши служили в 1918 — 19 годах в армии Деникина. Это кроме их кулацкого происхождения!

Статья 58-1 сохраняется еще в допросе 18.07.1947 г. Исчезает в допросе 28.11.1947 г. В этот момент, очевидно, все решено. Ранее, у меня сложилось такое впечатление, «шили» все подряд, что пройдет. Но в ноябре 47-го года ПэПэ, с чьей-то помощью удалось убрать расстрельные статьи. Очевидно, было решено и с высылкой, а не лагерем в Магадане.

Почему такие милости? Я уже писала о свидетельствах доктора Лунца. Пытали ли ее в обычном понимании этого слова —

152

я не знаю. Но к концу декабря 1947 года она была полностью сломлена. Это были не только депрессии и голодовки. В «Наблюдательном деле» сохранилась страшная справка. У меня есть ее ксерокопия. По вполне понятным соображениям, я не хочу приводить ее полностью. Под грифом «Совершенно секретно» справка, выданная гинекологом на заключенную №13 от 18.12.46 г. (через два дня после моих двух лет!). Врач свидетельствует, что заключенная №13 осмотрена. Найдено, что имеются повреждения в сфере половых органов, которые... она нанесла себе сама. Следовательно, было еще и изнасилование! Кто? Берия? — Несомненно! Но кто еще? Сколько их было?

Это событие, как бы ставило последнюю точку в деле арестованной № 13. После справки об изнасиловании, сразу появляется «Ордер на арест» за номером 3045, выписанный 29.12.1946 г. Посмотрите на этот документ и на «Избрание меры пресечения», которые я привожу в тексте и в ксерокопиях. Как циничны эти документы! Ведь Женя в тюрьме уже полгода!

СССР

МИНИСТЕРСТВО ГОСУДАРСТВЕННОЙ

БЕЗОПАСНОСТИ.

ОРДЕР № 3045. Декабрь 29 дня 1946 года.

Выдан майору тов. Филиппову Д.И. на производство: ареста и обыска Горкуши — Ширшовой Евгении Александровны.

По адресу: по месту нахождения.

Зам. Министра Государственной

Безопасности Союза ССР (Подпись неразборчива.)

Место для печати.

Справка: 228

Арест санкционирован Зам. Генерального Прокурора СССР, генерал-лейтенантом юстиции тов. Вавиловым.

Верно: сотрудник архива (подпись неразборчива),

29.10.1993, печать.

153

ПОСТАНОВЛЕНИЕ

(об избрании меры пресечения)

«Утверждаю» Абакумов

12 декабря 1946 года

«Санкционирую» Ген. Прокурор Горшенин

Гор. Москва, 1946 года, декабря 11 дня.

Я, Зам. Нач. Следчасти по особо важным делам МГБ СССР, полковник Лихачев, рассмотрев материалы о преступной деятельности ГОРКУША-ШИРШОВОЙ Евгении Александровны, 1915 года рождения, украинки, уроженки гор. Ленинграда, из семьи кулака, беспартийной, со средним образованием, по профессии актрисы НАШЕЛ

Горкуша — Ширшова Е.А. подозревается в совершении преступлений, предусмотренных ст.ст. 58-1 «а», 58-10 и 107 УК РСФСР.

Принимая во внимание, что находясь на свободе ГОРКУША — ШИРШОВА может скрыться от следствия и суда, руководствуясь ст. 146, 158 УПК РСФСР ПОСТАНОВИЛ

Мерой пресечения способов уклонения от суда ГОРКУША — ШИРШОВОЙ избрать содержание под стражей.

В соответствии со ст. 160 УПК РСФСР копию постановления направить прокурору и передать начальнику тюрьмы для приобщения к личному тюремному делу. Зам. Начальника Следчасти по особо важным делам МГБ СССР, полковник (подпись) ЛИХАЧЕВ.

Настоящее постановление мне объявлено 29 декабря 1946 года.

(подпись) Е.Горкуша — Ширшова

Верно: сотрудник архива (подпись) 29.10.93. Круглая печать

(Сохраняю орфографию подлинников)

154

Далее, когда с ней сделали все, что хотели, где-то в начале 1947 года ПэПэ наконец узнает где она, и что ей инкриминируется. Он начинает действовать. Надо спасти ее жизнь и максимально сократить срок. Вероятно, ему кто-то помогает. Именно этими действиями отца, его натиском, возможностью этого натиска (может быть, очередного «шатания» стула под Берия), я объясняю бесконечные «Постановления о продлении сроков следствия». «Постановлений» всего 10. Все за 1947-ой год.

От 12.02.1947 г. до 12. 03.1947 г.

От 04.03.1947 г. до 12. 04.1947 г.

От 10.04.1947 г. до 12. 05.1947 г.

От 07.05.1947 г. до 12. 06.1947 г.

От 04.06.1947 г. до 12. 07.1947 г.

От 02.07.1947 г. до 12. 08.1947 г.

От 05.08.1947 г. до 12. 09.1947 г.

От 27.08.1947 г. до 12.10.1947 г.

От 06.09.1947 г. до 12.11. 1947 г.

От 03. 11.1947 г. до 12.12.1947 г.

Эти постановления я рассматриваю, как Божью милость. Это — оттяжка времени, борьба за ее жизнь. Ведь кончились они не 58-1, а высылкой в Магадан! Представляю, какая шла борьба!

Я еще ни разу не писала, почему во всем склонна обвинять Берию. Ведь всюду подпись Абакумова. Я упоминала об этом только в биографии отца. Про вину Берии я знаю от домашних. Хотя начало тянулось от его родственников. Но об этом я не хочу писать, чтобы не задеть их потомков. Отец ненавидел людей кино, сыгравших определенную роль в аресте мамы, и ненавидел Берию. Это его он однажды назвал в присутствии большого количества людей «гестаповцем»! Чего же можно было после этого ждать! Тем более что Лаврентий Павлович востребовал, по

155

своему обыкновению, любви Жени, а она ухитрилась дать ему пощечину на одном из приемов в Кремле! Но на дворе стояли не тридцатые, а конец сороковых, Сталин, любивший своих первых героев, мог дать непредсказуемую реакцию. Как ни странно, но Берия, по-моему, немного испугался. В конце концов, можно не выпустить ее из ссылки, что он и сделал в конечном итоге.

Совершенно секретно

СПРАВКА

К следственному делу № 8714

По обвинению Горкуша — Ширшовой Евгении Александровны.

Горкуша — Ширшова ЕА., 1915 года рождения, уроженка г.Ленинграда по профессии киноактриса, арестована 29 июля 1946 года МГБ СССР решением Особого Совещания при МГБ СССР от 29 ноября 1947 года (протокол № 47, параграф 247), осуждена к ссылке на Колыму (Дальстрой) сроком на 8 лет за спекуляцию и подозрительные связи.

Архивно-следственное дело 100032 Горкуши-Ширшовой Е.А. подлежит хранению в особом архиве Отдела «А» МГБ СССР.

Для ознакомления архивно-следственное дело на Горкушу — Ширшову может выдаваться только с разрешения руководства Отдела «А» МГБ СССР...

Зам. Начальника 1 отдела,

Подполковник Балишанский

Согласен: зам. нач. отдела «А» МГБ СССР,

Полковник Титов

8 декабря 1947 г. г. Москва

(Орфография подлинников)

156

Это последнее, перед этапом.

Почему я, вопреки написанному выше, начала указывать фамилии? Потому что эти фамилии нужно знать. Страна должна знать «своих героев» с их «чистыми руками».

Все мамины допросы, продления подписаны полковником Лихачевым. Также в деле, после тройных его чисток, постоянно встречаются:

генерал-полковник Абакумов,

Генеральный Прокурор СССР, генерал-полковник юстиции Горшенин,

зам. Ген. Прокурора, генерал-лейтенант юстиции Вавилов,

Начальник следственной части по особо важным делам, МГБ СССР, генерал-майор Леонов,

Военный прокурор войск МВД СССР, генерал-майор юстиции Бударгин.

Фамилии «стукачей», как правило, не пишу. Страх, дикий страх двигал этими людьми! Зато как странно читать их показания на реабилитации! Там все наоборот. Как в черно-белом кино: Женя и ПэПэ — ах, какая трагедия! А какие люди были! Но времена?

Ну, да Бог им судья! Не хочу о них писать.

ГЛАВА V. ЭТАП

157

ГЛАВА V

ЭТАП

От документов, связанных с этапом, осталась, как я уже писала, вся внутренняя переписка. Очень хочется показать современному читателю, все имеющиеся там «перлы», но это слишком много. Ограничимся выборкой. Все документы и фрагменты из них имеют гриф «совершенно секретно». Для Жени этап значил следующее: 4 декабря 1947 года в 16 часов 25 минут она была этапирована вагонзаком поезда № 80 особым конвоем в г. Хабаровск (через Куйбышев) в распоряжение УМГБ Хабаровского края.

Для этапирования выделен конвой 236-го конвойного полка. Старший конвоя — командир взвода, лейтенант НАНТЫКАН (член ВКПб).

Прибытие в Хабаровск планировалось на 19-20 декабря 1947 года.

(Подписано — Зам. Начальника 1 отделения, подполковник Балишанский)

Дальше из бумаг, подписанных генерал-майором Герцтовским — начальником Отдела «А».

1. «Министр. Тов. Абакумов приказал Горкушу — Ширшову из Хабаровска направить в Магадан под охраной само летом и передать органам МВД для поселения в ссылку»...

2. «...О прибытии Горкуши — Ширшовой на место ее по селения и установления гласного надзора... прошу сообщить. По получении Вашего сообщения будут высланы материалы, для организации агентурного наблюдения»...

3. «Работа должна быть связана только с добычей золота. Театр категорически запрещен. Этапирование должно быть осуществлено изолированно от других заключенных».

(Орфография подлинников)

158

8 марта 1975 года. У меня у самой есть уже маленькая дочка. В этот день моей маме Жене исполнилось бы 60 лет. Накануне и в предыдущие дни звонит Исидор Маркович Анненский — мамин режиссер, автор «Медведя», «Анны на шее», «Екатерины Ворониной». Он снимал все мамины фильмы, начиная с «Пятого океана» — ее первой и моей любимой работы в кино. Он и раньше звонил нам, но тут — как-то настойчиво. «Мариша» — каким-то грустным голосом — «можно я к вам зайду, что-то Женя каждый день снится!». «Приходите. Конечно, приходите!» — и объясняю, почему снится. А он, оказывается, забыл.

Приходит. Говорим много-много! Дарит мне книжку на ней надпись: «Мариночке Ширшовой от автора в память о ее маме, которая была самой любимой женщиной в моей жизни. И. Анненский. 1975 год».

К сожалению, это была наша последняя встреча.

Бабушка Леля водила меня не только на мамины фильмы, но и на «Анну на шее». Я была мала. А она очень плакала и объясняла мне, что Исидор Маркович очень хотел снять в роли Анны маму. После ее смерти не мог долго найти актрису, а когда нашел очаровательную Аллу Ларионову, то постарался в жестах, в некоторых ракурсах, сделать ее похожей на Женю. Я этого не вижу, но бабушка утверждала, что это именно так.

Совершенно секретно.

СПРАВКА

Из Магадана в Отдел «А» МГБ СССР т. Герцтовскому м/т №58342, №66635. Гаркуша — Ширшова Е.А. прибыла 27.12.47. в Магадан. Взята под гласный надзор. Место поселения определено отдельно. Работа на фабрике Берия Тенькинского горно-промышленного управления Далъстроя. Использовать непосредственно на производственных работах.

№ 18665 от 30.12.47.

Нач. УМВД по СДС Окунев /Виза — Балишанский/

159

А вот немного иной документ:

Государственный Драматический театр им. Моссовета

(Каретный ряд, 3)

25 апреля 1946 года.

ХАРАКТЕРИСТИКА (копия).

Дана тов. ГОРКУШЕ~ШИРШОВОЙ Е.А. в том, что она работала в театре им. Моссовета с XI.1943 г. по VIII.1945 г.

За время работы в театре, т. ГОРКУША — ШИРШОВА зарекомендовала себя дисциплинированным работником, хорошей производственницей.

ЗАМ. ДИРЕКТОРА ТЕАТРА Матусис Я.А.

(Орфография подлинников)

Я часто получала приветы от Серафимы Бирман, от Марецкой и, конечно, от моей обожаемой Андровской, пока они были живы.

Однажды меня привели, спрятали в зале, где репетировал Эмиль Гиллельс. После репетиции меня подвели к нему: «Вы знаете, чья это дочь?» — Полное недоумение. «Это дочь Жени Горкуши! Вы еще ее помните?». Он даже зажмурился от неожиданности, а потом стал вглядываться в мое лицо, отыскивая в нем черты Жени. Меня всегда это смущало, так как я похожа на отца и, конечно, далеко не так красива, как мать. «Да как же можно Женю забыть!» — наконец прошептал Эмиль Григорьевич. И опять теплые слова, и какая-то ласка по отношению ко мне. Они часто собирались в доме отца, где стоял роскошный рояль, правда, взятый отцом напрокат, под расписку. Играли большие музыканты. Мама пела.

А однажды, как я слышала, «посиделки» артистов кончились вполне трагически. Мне рассказывали, что того самого знаменитого Каплера арестовали, когда он выходил из гостей, от моих

160

родителей. Хорошо, что хоть ему нельзя было «пришить» криминальную связь с мамой! Были заняты другим, «более серьезным» делом! Правда знаю, что, если мама была «английской шпионкой», то Каплера вызывали на допросы не иначе как: «Японский шпион, выходи!».

После ареста Каплера, говорят, многие к нам перестали ходить.

Конец семидесятых. Я на какой-то конференции в Институте Истории Естествознания и техники АН СССР. Ко мне подходит пожилой полноватый человек. «Вы — Ширшова?» — Киваю. «Мариночка, я — Бакаев!». Этот человек был много лет министром Морского флота в годы после отца и А.А. Афанасьева. Вывозил с отцом бакинскую нефть. Всю войну был его заместителем. Обнимаемся.

«Мариночка! А ведь я, наверное, последний видел Вашу маму до Магадана!» — Удивляюсь. Рассказывает, что в конце 1947 года был командирован отцом во Владивосток. Сидел в аэропорту Хабаровска. Ждал самолета на Владивосток. «Вдруг, вижу — идет конвой. Ведут Женю. Холодно, а Женя в одном легком платье. Кинулся к ней. Она успела сказать, что переправляют ее самолетом в Магадан. Своею властью одел ее в куртку и меховые штаны. Наорал на конвой... Потом они ее увели. А я чуть не слетел с должности. Получил строгий выговор. ПэПэ едва меня спас».

Позже узнаю, что эта командировка была специально ими с отцом придумана. Надеялись как-то помочь Жене. Откуда знали о сроках? Я уже писала, что кто-то из МГБ помогал отцу, несмотря на страх перед всесильным Берия. Кланяюсь до земли этому человеку!

Ну а что же отец? Что я знаю, помимо дневника, о его состоянии в те долгие месяцы? Кое-что мне хотелось бы добавить. Конечно, он делил людей на друзей и недругов. Конечно, ему и

161

в голову не приходило — не доверять или винить в чем-то своих сотрудников, особенно из науки. Но как он возненавидел, так называемый «московский свет», к которому сам принадлежал, правда, недавно. К сожалению, он после «Папанинской льдины» действительно был из «Сталинских космонавтов», как однажды назвал его один знакомый мне американский писатель. К сожалению, на радио сохранились записи, где отважные полярники, вернувшись с Полюса, клеймят «врагов народа», которыми в тот момент были Бухарин и другие из этой группы. При всем своем уме — «Ура! Товарищу Сталину!». Не мне его судить и, вообще, я считаю, что мы, дети, не имеем права судить своих отцов. Это слишком болит в нас. Но и скрывать ничего не надо. Не надо говорить, что все понимали все, что на похоронах Сталина не плакали, а танцевали. Танцевали те, кого уже успел задеть Великий молох, и я их понимаю. Другие же рыдали в голос: «Как жить будем!». Это я помню в свои 7 лет и тоже понимаю. Нельзя судить о времени, живя внутри этого времени. Для анализа требуется отстраненность. Разве наши, теперешние времена не пример того же? Возможно, не менее страшный пример. Это мы еще увидим, поживем и увидим.

Зачем я затронула эту тему? Чтобы показать, как судьба любит парадоксы. В 1937-м для ПэПэ, ничего не понимающего в политике, Бухарин — враг народа. А в 1947-м, когда его самого накрыло той же волной? Он безумно боялся людей, боялся навредить маме. Но с кем-то нужно поделиться? Иначе как? И он делится с юной студенткой, которой было тогда лет 17. Эта девочка в чулочках в резинку, моя теперешняя подруга Лена Левина, была племянницей Розенгольца, расстрелянного вместе с Бухариным, и дочерью прекрасной художницы, сестры Розенгольца, которая в то время жила в ссылке в Красноярском крае. Лена училась в одной группе на Географическом факультете МГУ со Светланой, сестрой мамы, и жила в нашем несчастливом «Доме на набережной».

162

В 1946 году «везучий» академик, седой министр и Лена вдруг оказываются на одной доске, в одном и том же положении. Да, им есть, о чем поговорить. Когда становилось совсем невмоготу, ПэПэ уезжал с ней, чаще всего на Воробьевы горы в Загорск, где не могли подслушать. Иногда с ними ездила и Светлана. Он рассказывал Лене все, просил совета у осиротевшего подростка, понимая, что этот ребенок значительно мудрее, чем он сам. Спасибо тебе, Леночка, что ты была в его жизни, в жизни Светланы, а теперь есть в моей! Мы — одной крови и наше доверие друг к другу не обсуждается. Не о многих знакомых это можно сказать!

Другим человеком, которому можно было доверять полностью, была первая жена — Фаня. Я храню их переписку тех лет. «Фаня, что мне делать?» — начинается одно из писем, после ареста Жени.

Еще одно мое замечание по поводу некоторых фраз дневника ПэПэ. Он пишет, перед отъездом на Горьковскую дорогу, о темных окнах «Дома на набережной», объясняя это тем, что большинство жителей «Дома Правительства» уже в эвакуации, а как же иначе в таком сановном доме! Позволю себе не согласиться с тобой, отец. Ты ведь совсем недавно переехал в Москву, переехал в этот ужасный дом. Что ты знал о нем?

Ты ведь, в сущности, оставался провинциалом. Наверное, ты не задумывался о том, что пока ты путешествовал в северных странах, окна в «Доме на набережной» гасли совершенно по другим причинам. Этот дом был трижды расстрелян, и к началу войны половина его квартир была опечатана. В них просто некому было жить кроме призраков казненных хозяев. Дети, а что дети? Для них существовали специальные «детские лагеря», кстати, в той же Магаданской области. (Смотри карту лагерей в следующей главе.) Теперь я знаю, что кричал сын Якира, вырывавшийся из рук конвойных, забравшись на фонарный столб во время этапа: «Скажите моему папе, где я!». Он еще не знал, что у него нет ни папы, ни мамы!

163

Когда на дом стали вешать мемориальные доски, одной из первых была доска Тухачевскому. В шестидесятые годы к доскам приделали полочки, чтобы можно было положить цветы. Сколько раз, отправляясь утром в Университет, я видела у этой доски пожилую плохо одетую женщину. Она приносила цветы расстрелянному маршалу. Это была его единственная дочь, выросшая в лагере для детей в том же Магадане, а потом вышедшая замуж за уголовного зека, чтобы как-то выжить. Потом она перестала приходить, и мне сказали, что она умерла.

Однажды, в начале тех же семидесятых, когда еще мы все жили в отцовской квартире, раздался вечерний звонок в дверь. Открываю. За дверью человек, по виду из Средней Азии. Молчит. «Вам кого?» — «Никого. Я просто постою и уйду. Знаете, я ребенком до войны здесь жил. Посмотрю на стены и уйду!» И я самоуверенная до наглости стала ему объяснять, что этого не может быть. Здесь всегда жил мой отец, и он что-то путает... «Да нет. Вы не знаете». «Да как Ваша фамилия?» — «Моя фамилия Максудов» — ответил человек и ушел. До сих пор не могу простить себе этого! Это был сын расстрелянного лидера Узбекистана. Были расстреляны его мать и отец, а они с братом прошли все, включая детские лагеря. Пришел на стены посмотреть. А я, полная дура, не поняла! После его ухода кинулась к соседке: «Да, жили здесь узбеки! Вообще-то знаешь, ваша квартира на плохом счету была. До твоей мамы четыре семьи арестовали. Это даже для нашего дома редко!».

Кстати, семья соседки выжила только потому, что ее брат, крупный авиатор, в начале тридцатых годов «вовремя» разбился со своей женой на самолете. А участь детей решали «вот за этим столом» Тухачевский, Якир и другие. Следовательно, семья трагически разрушилась «слишком рано», что позволило всем остальным выжить: о них просто забыли. И такие случаи бывали в «Доме на набережной».

164

Конечно, судьба моей мамы — ужасна. Но я не собираюсь ставить ее в один ряд с теми миллионами зеков Колымы и других «хороших» мест, которым никто не мог помочь. Уже работая в Институте океанологии АН СССР, я часто уходила в экспедиции из Владивостока. Приходилось много раз переплывать на пароме бухту Золотой Рог, по берегам которой располагается ремонтный завод Дальстроя. Стоят старые и очень старые корабли. Для многих из них — это кладбище.

Почему-то всегда мое внимание привлекал вполне «умерший», огромный, похожий на танкер, старый корабль «Кулу». Даже привыкла: снова приехала, а «Кулу» на месте. Только позже, в Магадане, мне рассказали о его зловещей судьбе. Это был один из транспортов, в трюмах которых переправляли зеков, пришедших с этапа, во Владивосток, в Ванинский порт Магадана. «Я помню тот Ванинский порт...». Сейчас «Кулу», похоже, остался «последним могиканином» тех времен. А когда-то было их много! На одном из них, однажды, заключенные подняли бунт. Дело было решено просто. Был отдан приказ: «Открыть кингстоны!» И трюмы залило ледяной водой. Сколько тысяч человек погибло так? Да их и не считали.

А «Вторая речка» во Владивостоке? Само название вызывает у меня ужас. Ведь именно здесь был пересыльный лагерь на пути в Колыму, где погиб сошедший с ума на этапе Осип Мандельштам! Или, может, всего этого не было в нашем бесценном Отечестве! Преступление молчать об этом. А у нас как, поговорили немножко в перестройку, да и решили, что хватит. Молодое поколение считает, что это им не нужно, что это не повторится, даже если было, в чем они весьма сомневаются. А ведь запросто может все вернуться! Свидетельствую для молодых людей: Магаданские лагеря стоят как новенькие, только что краской не пахнут. А, может, они ждут вас? Об этом стоит задуматься!

165

После публикации части дневника ПэПэ в «Собеседнике», получаю лавину писем. И вот оно: Люда Волькина из поселка Омчак, Усть-Омчугского района Магаданской области пишет мне, что могила Жени находится на кладбище их поселка и прекрасно сохранилась, а в заводоуправлении бывшей фабрики им. Берия имеются все документы на захоронение.

Спасибо родной Океанологии. У нашего любимого неутомимого исследователя Мирового океана, по совместительству великолепного барда, A.M. Городницкого оказываются дела в Магадане, которые могу сделать и я, чтобы ему не мотаться в такую даль. Я получаю от него техзадание и командировку. Дальше надо в милицию, так как еду в закрытый город, иначе не продадут самолетный билет. Помня свои вечные неприятности с городом Владивостоком, вписываю в командировку не только сам Магадан и Омчак, но и еще кучу поселков Колымской и Тенькинской трасс, на всякий случай. Во Владивостоке вечно было: не впишешь в Москве остров Попова, не говоря уже об острове Русском, и кукуй в городе. «Вам должны были дать разрешение в Москве!».

Иду в свой паспортный стол. Начальник паспортного стола, прямо скажем, — не в лучшей форме. Очевидно, вчера ему было очень хорошо, а сейчас очень плохо! Так плохо, что даже кефир, который он только что выпил, течет у него по обшлагу дубленки. Увидев нестандартное место «Магадан», он вскидывает на меня не очень светлые очи, силясь понять, что делать там этой дамочке? А может ей уже пора туда?

«А в Омчак — то Вам зачем?». Плету что-то несусветное про геологию. Начальник понимающе кивает, и заносит над моей командировкой огромную печать. Вот когда страху я натерпелась. Огромный мужик, с еще более огромной похмелюги, покачиваясь с печатью в руке, подбирает место — куда бы ее покрасивее пришлепнуть. А печать-то размером с командировку. Наконец, придерживая правую руку с печатью левой,

166

чтобы не дрожала, он выполняет свою «великую миссию». Трезвей, дорогой! Я тебе готова рассольчику принести, потому что могу лететь!

Билеты на самолет — это просто семечки. Самое забавное, в Магадане встречаю сплошных американцев — им не нужно разрешение на въезд. Кроме того, выясняю, что если бы была умнее, то брала бы билеты на поселок Сокол, Магаданской области. А это и есть аэропорт Магадана, и на въезд туда разрешение не требуется. Но это было около десяти лет назад. Надеюсь, правда, слабо, что с тех пор что-нибудь изменилось!

Так вот, лечу! Долго лечу. Лечу летом, а хотела еще зимой. Но на работе посмотрели на меня как на сумасшедшую: «Ты что не понимаешь? Там вечная мерзлота чуть ли не с поверхности начинается!» «Приготовься, ты увидишь ад на Земле!» — говорит мне знакомая, бывавшая в тех краях.

Пишу опять — в назидание молодым соплеменникам. Там все стоит, там все ждет, возможно, вас. Имейте это в виду!

Лечу, лечу долго. Смотрю в окно. Подо мной — береговая линия, льды. Да это же Северный ледовитый океан, побережье Чукотки! Господи, Петр Петрович, это же твой край! За что ты любил эти серые краски, эту суровость. Видно судьба тянула тебя сюда, где погибли все твои мечты, твое счастье! Зачем нужны были тебе эти жуткие места, которые и тебя, в конце концов, погубили! Ах, милый ПэПэ, надо было ехать в Сан-Франциско, когда предлагали, но ты слишком любил свою недостойную Родину! Вот и сожрала она вас с Женей, как сжирала многих самых ярких и талантливых, таких, как вы с мамой! А мне как жить? Наверное, плакать всю свою пропащую жизнь.

167

Естественно, я никогда не получала подарки от моей мамы, не успела. Но все-таки один из удивительно трогательных знаков ее любви ко мне сохранился. Она прислала мне из Магадана очаровательного шелкового клоуна. У него была голова в синем колпачке, раскрашенное лицо. Из-под колпачка выбивались золотистые нитяные кудри. Его тельце было стянуто на шее красивым шнурком. Если его распустить, то мой клоун превращался в хорошенькую сумочку. Тельце было — клоунское, с широкими штанами, с широкими рукавами. Весь его костюмчик — красно-синий. И еще были большие синие туфли, тоже шелковые. По тому, как он был сделан, нетрудно понять, что упросила мама какого-то художника, причем хорошего художника, сделать дочке подарок. Он так и живет со мной до сих пор.

ГЛАВА VI. ПУТИ КОЛЫМСКИЕ

168

ГЛАВА VI

ПУТИ КОЛЫМСКИЕ

«Возвращались, в снегу седины.

Без бумажника. Без чемодана.

Кто пораньше — со страшной войны.

Кто попозже — из Магадана.

Мчатся рельсы и вьются шоссе...

Дорогое мое поколенье.

Посидим. Помолчим. С возвращеньем!

Мы-то знаем, вернулись не все!»

В. Заславский, 1955 год

Самолет садится среди сопок. Аэропорт «Сокол» вынесен далеко за город. Меня встречает Юра Балыкбаев, приятель моих двоюродных сестер — детей отцовского брата Мити. Его мама и Митина жена дружили с детства, так что можно сказать, что Юра — почти мой родственник. И это замечательно, так как от его коренастой фигуры со слегка монголоидными чертами лица просто веет надежностью. Он сам вызвался мне помочь. Даже вопросов не было. Это было очень важно, так как кроме спокойствия Юра вселял в меня вполне реальную уверенность, что наше путешествие должно удасться. Нам предстояло проехать по страшному тракту в Хребте Черского 800 километров, а он был начальником одной из автобаз Магадана и классным шофером, в чем я не раз убеждалась в последующие дни. Пока же я не очень представляла насколько важно для меня все это. Юра жил в Магадане уже много лет, приехав сюда, конечно, на заработки. Приехал из Казахстана, и «заболел» Колымой, Чукоткой. Мне это было понятно, ведь у него не было связано с этими краями столько горечи, как у меня. Он знал про эти места, казалось, все: и про долагерную,

169

и про лагерную Колыму. Знал и любил, казалось, почти всех жителей Магадана. Часть историй, рассказанных им, я приведу здесь.

История первая

Он рассказал мне про дядю Жору, которого знал весь Магадан. Дядя Жора во время войны был офицером Красной армии. Попал в плен. Был у немцев в лагере. Бежал. После войны, конечно же, попал на Колыму, как это водилось у товарища Сталина. Отсидел срок теперь уже в наших лагерях. После освобождения поселился в землянке, в бухте Нагаева, на пустынном берегу, в районе Каменного венца. Дали ему паспорт. Сколько раз пытались переселить в город! Двухкомнатную квартиру давали. А он поживет два — три дня и уходит в землянку. Не мог уже жить среди людей.

История вторая

Сидела в Симчане, в лагере, который теперь Третьей фабрикой прииска Лазо называется, баба Дора. Она была сослана в 1944 году после освобождения нашими Ленинградской области. В пятидесятые годы их Колымский лагерь расформировали. Ушли все. А она осталась. Поселилась одна в заброшенном поселке в 45 км от Симчана, да так и жила. Питалась грибами, рыбой, ягодой и редким подаяньем. Так и закончился ее век!

Подобные рассказы заставляли меня поеживаться. А страшные Колымские зимы, с пятидесятиградусными морозами? Это что же такое происходит с психикой человека, когда доживаешь вот так? А все просто, часто ехать некуда. Потом, и ад становится родным, если в нем долго находиться! Нелегка была жизнь, но как страшны годы заката колымских стариков!

Но все это я узнаю позже. А пока мы садимся с Юрой в его железный грузовик и едем в город. Едем между сопок и каких-то серых заборов. «Тут лагерь был» — кивок на правый забор.

170

«Тут лагерь был» — кивок на левый забор, и на сопке лагерь был! Так мы и въехали в Магадан: сопка-лагерь, лагерь-сопка или лагерь на сопке». А иначе здесь не бывало. «Да ты еще и не то увидишь!» — обнадеживает меня мой спутник.

Город Магадан — это какая-то одна улица, сбегающая с сопок и поднимающаяся на них же. Серое низкое небо, серые сопки, серый город, серые заборы...

Наконец. Прихожу в себя от «странных пейзажей» в Юриной уютной квартирке. «Ну вот, завтра отдых, а послезавтра поедете» — говорит Юрина жена — «На чем поедем?»

Вопрос оказался на редкость дурацким: «Ты хоть соображаешь, куда мы едем?» Оказывается, плохо соображаю. Ехать нам предстоит 800 км в Хребте Черского, к северо-западу от Магадана. Дело в том, что большинство золотых, урановых, оловянных приисков, а, значит, и скопище лагерей, находится к северу от города. Кстати, сам город образовался путем слияния двух поселков: прибрежного Ногаево, куда приходили транспорты с зеками из Владивостока, и более континентального Магадана. Потом Магадан как бы «вобрал» в себя Ногаево, и стал «Столицей Колымского края». Смотри в приложении карту лагерей Колымы. Эта самодельная карта колымских лагерей была разработана ветеранами Севера, супругами Пищулиными — Лидией Алексеевной и Федором Васильевичем. В конце 80-х годов она готовилась как наглядное пособие для уроков истории, которые вела в средней школе их дочь — учительница. Федор Васильевич многие годы провел за баранкой трассового автомобиля: сам досконально знал дороги, населенные пункты Колымы, слышал много рассказов очевидцев. Данная схема, возможно, неполна, возможно, есть неточности. Теперь, в новом веке, когда в России все постарались забыть, вряд ли можно предположить преподавание с помощью этой карты истории в школе. Я привожу ее по газете «Магаданский комсомолец» за 23.05.1989 года.

171

Обратите внимание, я прошу Вас, обратите внимание на наличие в самых страшных местах, типа Эльгена, «Детских лагерей». Вот уж действительно «достижение» советской власти! Дальше я позволю процитировать Евгению Гинзбург, ее «Крутой маршрут», так как сильнее, чем она не скажешь!

«...Эльген — по якутски — «мертвый» — это прочно оседает в сознании. Правильно назвали якуты». ( Е. Гинзбург «Крутой маршрут», «Даугава», №12, 1988 год, С. 5). Волею случая или везения, Гинзбург становится после работы на лесоповале медсестрой в деткомбинате Эльгена:

«...Деткомбинат это тоже зона, с вохрой, с воротами, с бараками и колючей проволокой. На дверях обычных лагерных бараков неожиданные надписи: «Грудниковая группа», «Ползунковая», «Старшая». В первые дни я попадаю в старшую. Это вдруг возвращение мне давно утраченной способности плакать. Уже больше трех лет сухое отчаяние выжигало глаза. А вот теперь, в июле сорокового, я сижу на низенькой скамейке и плачу. Плачу без остановки, вздыхая, как наша няня Фима, всхлипывая и сморкаясь по-деревенски. Это шок. Это — несомненно тюремно-лагерный барак, но в нем пахнет теплой манной кашей и мокрыми штанишками. Чья-то дикая фантазия соединила все атрибуты тюремного мира с тем простым, человеческим и трогательно-повседневным, что осталось за чертой досягаемости, что казалось уже просто сновидением» (Там же, С. 17-18).

Дети были разные: «политические», «уголовные», «смешанные», дети с воли, дети, зачатые по самым разным причинам на Колыме. Их кормили, их пытались выходить, но умирали они сотнями. Почитайте Гинзбург. А я расскажу другую историю, которую сама знаю.

Я хочу рассказать о Люде Волькиной, которая нашла могилу моей мамы и написала мне, которая оказала мне на Колыме максимум гостеприимства. Кажется, я уже писала, что в районе Омчака было два лагеря: женский и мужской. Когда в один и

172

тот же день освобождались из лагеря, то есть, переводились на поселение мужчина и женщина, им регистрировали брак, естественно не спрашивая их. Живи! Люда была ребенком от такого брака. Конечно, когда стало можно, то есть в пятидесятые, ее родители развелись. Отца она не знала. Но в мой приезд ее мама была еще жива. Мы не встретились. Но, на всякий случай, Люда предупредила меня, что вопрос — «За что сидела?» — задавать нельзя. Она и сама не знала. Еще меня предупредили, что при Людиной маме, как и при многих старых колымчанах, нельзя плохо отзываться о Сталине и тех годах. Это уже клиника, как жизнь в землянке дяди Жоры, попытка избегать людей. Что же надо сделать с человеком, чтобы довести его до такого состояния! Кто бы мне это объяснил?

От Магадана к северо-востоку сразу начала строиться еще в долагерные времена знаменитая Колымская трасса. Недалеко от аэропорта, в районе поселка «Палатка», Колымский тракт первый раз дает ответвление к западу. Здесь начинается Тенькинский тракт, путь в «Золотую Теньку» — один из самых страшных районов Колымы. Примерно через 800 км — начинается Усть-Омчугский район со «столицей» в Омчаке, куда я и стремилась. Недалеко от мест, где сидела мама, находился знаменитый Жигулинский Бутугычаг (Черные камни). А за Омчаком были, пожалуй, самые страшные лагеря — Хатыннах, Ягодное, Сусуман. Видела я могилы зеков и поселенцев. У поселенцев — маленькая пирамидка из лиственницы с табличкой. У зеков — номер и все, а что ему зеку еще надо!

Пишу, рассматриваю карту лагерей и карту Магаданской области и думаю, что надо, наверное, добавить, что все это еще не на плоской карте, а в бесконечных извилинах Хребта Черского, где в июне вечная мерзлота выходит на поверхность, а пропасти, над которыми проложены местные тракты, могут вызвать только зависть у Военно-Грузинской дороги.

173

Конечно, ехать можно было только на грузовичке, на том самом железном, к которому я уже привыкла за дорогу из аэропорта. «Сама сообрази, мы же поедем недалеко от Бутугычага, через перевал «Подумай» и «Долину смерти». Названия то какие!

Про эти страшноватые вещи в конце восьмидесятых знали, наверное, все, кто читал Жигулина: «Скупая радость. Щедрая беда. И голубая звонкая руда... Я помню всех, кто навсегда зачах, в долине, где ручей Бутугычаг!». А еще вспомните фотографии в «Огоньке» — я привожу их здесь. Черепа, черепа — разрубленные кем-то. Говорят, их было там много, нашли неожиданно.

174

В каждом черепе была еще аккуратненькая дырочка от пули. Так этим делом никто всерьез и не занялся! Тем более Бутугычаг был не золотым, а урановым местом. А там, как известно, долго не живут! Да кто их считал, колымские черепа! Смешно даже говорить на эту тему! Вот в «Долине смерти» до сих пор каждую весну вымывает кости на дорогу.

Из книги Бориса Павловича Кушнарева «Магадан»:

«Когда мы поднялись на перевал «Подумай», пожилой мужчина показал нам «Долину смерти»... и столько черепов, что у меня волосы поднялись... Справа находилась фабрика смерти, где добывали уран,... а дальше шли четыре лагеря: два мужских и два женских,... а еще дальше огромное кладбище, где черепа лежали просто между холмиками».

Я не видела Бутугычаг. Когда мы проезжали неподалеку, я поняла, что Юра безумно устал. И у меня просто язык не повернулся просить его свернуть туда. Однако, «Долину смерти» он мне сам показал. Я тогда не знала подробно про Бутугычаг, и выслушала другую историю. А, может, это была другая «Долина смерти»? Слишком типичное название для тех мест! Он мне рассказал, когда мы остановились в широкой долине среди гор, что здесь шел конвой, вели тысяч десять зеков. Налетела пурга. Все было кончено быстро!

После поездки в Омчак, я была в местном Краеведческом музее. Выставка — «Женщины Колымы». Левая в длинном ряду портретов — моя мама. А дальше... «Господи! Да они все красавицы!»: Нина Гаген — Торн, Виктория Гольдовская, Елена Тагер, Евгения Гинзбург. Да простят меня те, кого я не помянула. «Колыма любила красавиц» — горько усмехается экскурсовод. Невольно вспоминаю стихи Варлама Шаламова — великолепного поэта, которого мы сейчас совсем забыли, может потому, что он тоже преломил горький хлеб Магадана.

175

«На склоне гор, на склоне лет,

Я выбил в камне твой портрет.

Кирка и обух топора

Прочнее хрупкого пера.

В края морозов и мужчин

И преждевременных морщин

Я вызвал женские черты

Глухим отчаяньем тщеты.

Скалу с твоею головой

Я вставил в перстень снеговой

Исповедальница-тоска

Умчала перстень в облака».

Разговор в электричке под Москвой: «Вы что о Магадане рассказываете? Я тоже бывал в тех местах, с геологами, золотишко искали. Там капитан один у нас работал. Конечно бывший, если он под Кенигсбергом ранен был. Потом плен. Потом Колыма. Разве у нас иначе бывало? Лагерь его был в Штормовом, недалеко от Ягодного. Это там, где поворот на Сенокосное. Был там году в сорок четвертом бунт. Обезоружили конвоиров. Ушли в тайгу. Но основной массе оружия не досталось. Так их с самолетов расстреливали. Мы в тех местах бурили на золото. Так знаете, как копнешь, а в земле — сплошные кости...»

Из Магадана в Омчак мы выехали, как и собирались. Рано утром. Задача была добраться туда, пока есть свет, хотя ночи стояли белые, и нас это не очень беспокоило. Главное было добраться, пока Юра будет в силах вести машину. Ночевать в пути он не хотел категорически!

Бодро проскочили часть Колымского тракта. Начался путь в Теньку. Уже не помню, как въехали в горы. И началось! Узкое шоссе, две машины не разойдутся, и пыль, ужасающая пыль. Нужно все время следить, есть ли впереди машина. Если она

176

идет в ту же сторону, что и наша, то нельзя к ней приближаться, опасно, ничего не будет видно. Пыль, мелкая как мука, только желтого цвета, проникала в закрытые окна, лезла в глаза, слепила. Если машина встречная, надо было срочно искать расширение на дороге и вставать. Ждать ее, чтобы разойтись.

Справа — почти отвесная стена горы, слева — пропасть. Заглянула вниз. Валяются разбитые автобусы, грузовики. У меня — гениальный водитель, но я вижу, что и ему трудно. А я все думаю про свою бабушку Лелю, Елену Владимировну. Ведь добились они с отцом разрешения пожить ей немного с дочерью в ссылке! Работала она бухгалтером все в том же Омчаке. Однако «мотаться» за продуктами ей приходилось в Магадан, по этой самой дороге, редкими рейсовыми машинами. Жене было запрещено покидать пределы поселка. Бедная Лелечка! Это с ее-то гипертонией и немалым возрастом! Они были очень близки: Лелечка, Женя и младшая сестра Светлана. Не так часто мать и дочери — близки. Но они были неразлучны, понимали друг друга, чувствовали на расстоянии, что происходит друг с другом. Тем тяжелее было все, что происходило.

Я помню одну странную историю, рассказанную мне Светланой. В лето 1967 года она взяла меня с собой в Коми, рабочей в геологическую партию, где она сама была старшим геологом. Мы жили в одной палатке, и времени наговориться у нас было предостаточно. Существовала мамина фотография из какой-то роли. Подозреваю, что она до сих пор у меня, так подробно Светлана мне ее описала. На ней моя веселая мама — с гладкими волосами, покрытыми черным платком, как в деревнях. Но самое страшное — глаза. Они — огромные, скорбные, с застывшими слезами. Фотография была, вероятно, пробой к какой-то роли. Валялась она в Киеве у бабушки. Потом переехала в Москву. Однажды Светлане — тогда небольшой девочке-подростку еще в Киеве приснилась ее любимая Женечка, которая

177

в это время снималась где-то. Но приснилась она такой, как была на этой страшной фотографии. Света проснулась в полной истерике и стала уверять бабушку, что с моей мамой что-то случилось. Никто не хотел ей верить, а на другой день пришла телеграмма, что что-то случилось на съемках, у мамы нервный срыв и она в больнице. Еле ее тогда бабушка отходила.

И вот, когда мама была уже на поселении, отец добился, чтобы и Светлана поехала к ней в свои каникулы. Если в тюрьме Женя была угнетена, то на поселении она стала приходить в себя. Это не было странно, так как в Омчаке ее окружали люди, ее любили, с ней была мать. Поговаривали, что возможна амнистия. Не разрешили, правда, играть в театре ссыльных актеров, но она уже это пережила.

Светлане надо было уезжать, чтобы не опоздать в университет. Они прощались. Женечка стояла в лыжном костюме, веселая, полная надежд... И вдруг Светлане показалось, что не ее красавица-сестра перед нею, а та скорбная женщина в черном платке с фотографии... «Я очень плакала тогда, потому что поняла, что больше ее никогда не увижу!» — рассказывала мне Светлана. Ей, конечно, никто не хотел верить, но через месяц моей мамы не стало. Что это было! Мистика будет и дальше. Я не знаю, как это объяснить.

В Омчаке мама и бабушка жили в крошечном однокомнатном домике, а в сенях денно и нощно сидел охранник. Мне показали его. Десять лет назад он был еще жив. Предложили познакомить, но я отказалась. «Знаете, ему, вероятно, страшно. Вон его окна светятся. Всегда спит со светом. Видно, совесть не чиста!»

Вот так, уходя в воспоминания, слушая рассказы Юры, неслась я на встречу с моей мамой! «Да ты меня не слушаешь совсем! Слышишь, говорю, в твоем Омчаке сидел Жженов. Только ему не поселение, а лагерь достался. Потом, когда досиживал, в театре разрешили играть. Тут актеров много было. Надо тебя в Магадане с Козиным познакомить». К сожалению, это

178

знакомство не состоялось. Козин был болен, и его старались не беспокоить.

Когда кончались горы, у поселков, начинались и вовсе странные пейзажи. Как будто какой-то гигант перекорежил всю землю здесь. Настоящие горы сменялись горами отвалов руды, перемешанными ржавыми вагонетками, какой-то старой техникой. Отвалы были черного цвета и горы были черного цвета. Это напоминало не золотые прииски, а отработанные шахты Донбасса. Черный цвет сопок стал мне ясен позже — урановая смолка. Действительно, ад на земле!

В Омчак мы приехали к вечеру. Нас встречали несколько женщин. Одна из них — Люда Волькина, которая мамину могилу нашла и мне написала. Две другие были учительницы местной школы. Окрестности Омчака состояли из бывшей фабрики имени Берия, ныне рудника Александра Матросова, поселка при руднике, двух (мужского и женского), ныне заколоченных лагерей, располагавшихся в широком распадке, между сопок. Правда, на вершине сопки с левой стороны дороги был действующий и поныне лагерь строгого режима. На мои вопросы, кто там сидит, за что, никто не мог ничего ответить. От лагеря к подножию сопки спускалось кладбище, на котором всегда хоронили ссыльных. «А зеки?» — спросила я. «Этих хоронили по ту сторону сопки. Там нет фамилий, все — под номерами. Так и до сих пор».

Идем на кладбище ссыльных. Весь склон сопки порос низким кустарником кедрача. Только кое-где виднеются пирамидки из лиственницы, с привинченными к ним табличками. Это памятники тем, кто здесь лежит. Многие уже не стоят, а лежат на боку. Пытаюсь разобрать надписи. Бесполезно. Большей частью они не сохранились, хотя это захоронения сороковых годов. Недоуменно смотрю на сопровождающих меня женщин: «У Вас — все в порядке!» — говорят мне. И я выслушиваю еще одну совершенно невероятную историю. Оказывается, когда я

179

опубликовала часть дневника отца в «Собеседнике», то местные вспомнили, что вроде это здесь, у них в Омчаке была в ссылке красивая актриса, которая быстро умерла. «Знаете, здесь в горах много легенд ходит!». Пошли искать на кладбище. Может, что и сохранилось. Искали, искали, совсем отчаялись. Казалось, все уничтожено временем. Вдруг в дальнем углу кладбища заметили они густые ветки кедрача, которые росли так, как будто закрывали что-то. Подошли. Распрямили ветки, и увидели надпись, совершенно свежую, на крепкой пирамидке: «Здесь покоится прах Евгении Александровны Горкуши — Ширшовой. Родилась — 8 марта 1918 года. Скончалась — 11 августа 1948 года. Мир праху твоему дорогое дитя». И, что самое удивительное, как распрямили эти ветки, так они который год и стоят, не ложатся. Наверное, ее охраняли! «Да вот она, смотрите!» Вижу все это своими глазами. Вот я и нашла тебя, мамочка! Кто-то оградку сделал, наверное, к моему приезду. Достаю из сумки землю из отцовской могилы. Зарываю в мамину. Беру ее землю — для отца.

«А Вы разве забирать ее не будете?» — Не знаю, что и ответить. Лежит она по документам на глубине пяти с половиной метров. Бабушка специально так хоронила. Лежит в куске льда нетленная, как Спящая царевна. Зачем ее тревожить и тащить через половину Земного шара? Оказывается, с того кладбища многих забирали. Однажды приехала старушка забирать расстрелянного до войны мужа. Достали его, а ему двадцать лет. Заводоуправление предлагало мне оплатить эксгумацию и доставку до Магадана. Дальше можно было бы перевезти одним из наших кораблей. Но душа у меня к этому не лежала. До сих пор не знаю, была я тогда права или нет. Не страх увидеть ее спящую мной двигал, но почему-то мне не хотелось ее тревожить. Теперь до Магадана не доедешь, и корабль не подгонишь. Смогу ли я еще раз там побывать? Кто знает. Знаю только от Люды Волькиной, что прииск поставил там новый памятник и что

180

Люда свою маму рядом с моей похоронила, когда переезжала в Москву.

Были сумерки. Поднялись мы с Людой тогда на черную сопку, поросшую прошлогодней брусникой. «А вот там — самые страшные лагеря были» — показала она мне куда-то в распадки, покрытые туманом. «А сейчас?» — «А сейчас там старики свой век доживают, которым некуда деться» — «Да как же это возможно! А еда, а морозы» — «Шоферы на Колыме хорошие. Подкидывают им продукты». А как в пятидесятиградусный мороз жить в бараке? — подумала я.

А знаменитое «колымское ведро»? Люда мне объяснила, что про канализацию здесь никто и не слыхал. Ведро, несмотря на любые морозы.

181

Я написала кажется все, что знала. Не знаю только одного, как и почему умерла моя мама. Задолго до смерти кто-то начал присылать ей из Москвы посылки со снотворными. У нее скопилось их очевидно много. Отравилась она, когда бабушка уехала в Магадан за продуктами. Отравилась, получив какую-то телеграмму из Москвы. Ее можно было спасти. Этого делать не стали. Когда вернулась бабушка, мама была еще жива. Она жила еще три дня. Но время было упущено, у мамы развилось крупозное воспаление легких. Всю правду знали только бабушка и отец. Но кому от этого легче!

Спи спокойно в своем хрустальном гробу, моя милая мамочка Женя! Не встретились мы с тобой на этой земле! Но каждое мгновение, пока дышу на этом свете, ты ~ со мной! Плакать мне по тебе всю жизнь!

182

ГЕНЕРАЛЬНАЯ ПРОКУРАТУРА

Российской федерации

17 февраля 1995 года 13/253-95.

Уважаемая Марина Петровна!

Ваше заявление Генеральной Прокуратурой рассмотрено. В соответствии со статьей 22 Закона РСФСР «О реабилитации жертв политических репрессий» от 18.10.91 Вы признаны пострадавилей в связи с необоснованным применением репрессий к Вашей матери — Ширшовой Евгении Александровне.

Прокурор отдела по реабилитации жертв политических репрессий.

МОСКОВСКАЯ ПАТРИАРХИЯ

КАНЦЕЛЯРИЯ

11 августа 1998 года.

Ширшовой М.П.

На Ваше прошение от 11 августа сего года сообщается Вам, что, по благословению ЕГО СВЯТЕЙШЕСТВА, заочное отпевание Гаркуши-Ширшовой Евгении Александровны разрешается.

Протоирей Александр Куликов.

«О люди, Люди с номерами!

Вы были люди, не рабы.

Вы были выше и упрямей

Своей трагической судьбы.

Я с вами шел в те злые годы.

И с вами был не страшен мне

Жестокий титул «враг народа»

И черный номер на спине».

Анатолий Жигулин