- 39 -

ПРАЗДНИК РЕВОЛЮЦИИ

 

Мое знакомство с начальником началось с того, что я потребовал выпустить из холерного изолятора — неотапливаемого карцера — молодого парня, который сидел там уже несколько суток в одном белье. Начальник раздраженно мне ответил, что поступает по закону: содержать в изоляторе полагается в нижнем белье, а отопительный сезон начинается с 15 октября. Я возразил ему, что здоровье арестованного очень плохое и он протянет еще едва ли несколько дней.

Потом мне довелось встретиться с начальником и в неофициальной обстановке, когда к нему приехал лагерный ветеринарный инспектор Грузаков, кто-то еще и мы, сложившись, кто сколько смог, купили водки и выпили. Кутеж начался с того, что у здешнего ветеринара была какая-то экономия спирта, но этого показалось мало, и дневальный начальника предложил сходить в деревню — ту самую, где мы, сойдя с баржи, покупали белый хлеб. После выпивки языки развязались. Начальник дал характеристику своему дневальному. «На воле» он был каким-то крупным руководителем, но лагерь за годы заключения превратил его почти в ребенка — робкого, послушного, готового на все ради начальства. Вот, дескать, что делает лагерь с людьми: строгим режимом, непосильной работой, издевательствами и питанием, от которого человек теряет волю, интерес к жизни, становится импотентом. Жадный до куска хлеба, он может выполнять только физическую работу.

Ветеринарный инспектор Грузаков был человеком другого типа. Ко всему относился иронически-снисходительно, но видеть и понимать людей не разучился. В прошлом он был работником наркомата в Белоруссии, начальником животноводческого отдела. Когда его арестовали, он понял, какой развал организован во всем наркомате, сколько идет арестов, и как люди, спасая себя, топят друг друга. Ну, а работникам НКВД лишь была бы малая зацепка, а дело они состряпают.

 

- 40 -

Он особенно жалел женщин, попавших в лагерь, и чем мог, помогал им. Рассказывал о двенадцатилетней девочке из Архангельска, у которой арестовали отца. Она сказала, что бросит бомбу в начальство. Ее арестовали и дали семь лет. В лагере она попала в психиатрическую больницу, пролежала полгода, там подружилась с женщинами, которые и взяли ее под свою опеку после выписки.

Грузаков оставался внимательным и добрым к людям до самого освобождения. В 1954 году он был реабилитирован и переехал в Москву.

Другие участники нашей пирушки ничем себя не проявили. На меня смотрели, как на наивного оптимиста, говорили, что мне придется менять свой характер, ибо я не могу здесь рассчитывать на легкую жизнь, что для таких, как я предусмотрены самые плохие условия, что «наши акции низко ценятся», и выше общих работ нам не подняться. Я сказал, что общие работы меня не страшат, я умею держать в руках любой инструмент. На это мне ответили, что всегда найдется тот, кто сделает это лучше меня. Эта встреча за рюмкой водки ничего хорошего мне не открыла, только настроила на плохое, но изменить мой характер, конечно, не могла — характер человека, кое-что повидавшего на своем веку, и не позволявшего другим наступать ему на ногу.

Население нашей пересылки постоянно менялось, больных было много. Я их смотрел и лечил все в той же конюшне. Самых тяжелых удавалось отправить в больницу, хотя и с большим трудом, — одна подвода на пять-шесть больных. То, что превратили в общую больницу, раньше было психиатрическом отделением лагеря. Больных принимал очень хороший, человечный врач по фамилии Зиновьев, впоследствии расстрелянный.

Из пациентов того времени мне запомнился тяжело больной туберкулезом инженер-электрик Векслер. Его назначили на этап в Чибью — триста километров пешком, дойти он, конечно, не мог. Его сняли бы на первом же промежуточном лагпункте. Отправить его в больницу за тридцать шесть километров я сразу не мог, не было подводы. Он меня умолял отпустить его на все триста километров с этапом, говорил, что у него в Чибью жена, что она не виновата, сидит за него, он должен быть с нею. Но он был слаб, его

 

- 41 -

и в конюшне-то оттеснили на самое плохое место у выхода, в грязи и на сквозняки. Температура у него доходила до 39-40 градусов. Через два дня я его все-таки в больницу отправил.

В один из этапов попал и я с группой ленинградцев. Прибыли в большое лаготделение, где содержались и женщины, всего несколько тысяч человек. Нас, «каэровцев» (КР — контрреволюционер) поместили отдельно, около восьмисот человек. Через дорогу была другая часть лагеря — для «бытовиков», на три тысячи человек.

Мы попали туда как раз на праздник Октябрьской революции. Вечером беседовали, делились воспоминаниями и в честь праздника решили спеть «Интернационал». Это пение вызвало такой переполох, что к нам, чтобы заставить нас замолчать, согнали чуть ли не взвод стрелков и заставили разойтись по своим местам. Утром при свете на воротах другого, общего, отделения мы увидели плакаты с праздничными надписями. Потом мы заметили, что надписи появились и на наших воротах, точнее на стороне ворот, обращенной внутрь лагеря. Адресовали их явно нам: «Долой фашистское отребье!», «Уничтожим пятую колонну», «Смерть фашистским псам!»

Здесь уже был благоустроенный лагерный быт: общежитие с топчанами или нарами, кухня, амбулатория и небольшой стационар на двадцать коек. Начальником стационара был вольнонаемный фельдшер. Мне поручили всех больных, стационар и амбулаторный прием. Коечных мест в стационаре не хватало, и для более легких больных в общем лагере поставили еще санитарную палатку на десять мест, где соорудили нары, на которых можно было разместить и двадцать человек. Начиналась текущая лагерная жизнь.