- 539 -

Судилище

 

С вокзала меня повезли в автозаке. Тюрьма на колесах, свето- и звуконепроницаемый кузов разделен на узкие камеры-шкафы для арестантов. Ни зги не видно, понять, куда везут, можно лишь по наитию: если трясет по грунтовой дороге — значит, едешь за город, во внешнюю тюрьму, если шуршит асфальт — значит, во внутреннюю. Мне это было важно знать, ибо на пытки возили во внутреннюю.

Трясло нещадно, несколько раз я больно ударился головой о стенку, но был доволен — везут во внешнюю тюрьму! Узнать бы теперь — в одиночку или в общую камеру? Когда прибыли и надзиратель открыл дверь камеры, я на мгно-

 

- 540 -

вение почувствовал себя счастливым — меня впихнули в камеру, битком набитую людьми, как сельди в бочке.

«Московский межнациональный центр пропел лебединую песню, не бывать больше пыткам, иначе не поместили бы в общую камеру!» — пронеслось в голове.

В этой камере я находился до весны 1940 года. Здесь содержалось до полусотни людей. Все профессии представлены — профессора, управленцы с нефтепромыслов, директора заводов и фабрик, инженеры, агрономы, зоотехники, преподаватели средних школ — физики, химики, биологи, историки... Были и закоренелые преступники, с которыми я установил отношения мирного сосуществования. Эти ловкачи, возвращаясь с допроса, приносили мне иногда краденые газеты.

Для меня их мир был внове, а разбойные истории изумляли и поражали. Запомнился один трюк. Два-три раза в неделю в камере производили досмотр — искали игральные карты. Но никогда не находили, хотя уркаганы играли постоянно. Я спросил главаря блатных от Ростова до Баку (из 20 лет советской власти 18 он провел в тюрьмах и лагерях), как они умудряются, и он ответил: «Когда идет шмон, я прячу карты в карман надзирателя, а потом забираю. Дело-то нехитрое!»

 

- 541 -

В камере урки терроризировали всех. В карты играли на чужое имущество. Подходил громила и приказывал: «Снимай пиджак — я его проиграл!» Или только человек получал продуктовую передачу, как главарь Алеша посылал к нему «парламентера» — мол, дели харчи пополам. А когда приезжал ларек, воровская шайка назначала «продразверстку» — одни сокамерники должны были купить им курево, другие -продукты. Не подчинишься — потеряешь все, что имеешь. Никакие апелляции начальству не помогали: блатные — «свои», жалобщики — враги народа.

Но вскоре власть в камере переменилась. Не учли урки тюремной этнографии — большинство заключенных в камере были чеченцы и ингуши. Русских интеллигентов грабили и терроризировали, но они молча сносили издевательства деклассированных элементов и друг за друга не заступались. На иной лад вышло с горцами. Когда мазурики попытались распространить свою практику реквизиции на нашу общину и забрали у одного чеченца всю передачу, раз с ними не поделился, разразилась буря гнева. Чеченцы устроили бойню. Многих волочильных дел мастеров после на носилках выносили.

И сразу блатным отвели отдельную камеру. Почему-то запомнился ее номер — 48. (Потом

 

- 542 -

привилась такая практика: кого из политзаключенных хотели проучить, того на сутки с вещами направляли в камеру №48, — оттуда он возвращался битый, разутый и раздетый.)

В камере, не то что в Бутырке, политических дебатов не вели, ведь находились здесь преимущественно инженерно-технические работники, ученые да преподаватели. Зато каждый вечер устраивали научные конференции.

Суды происходили редко, а заключенных содержали под следствием по три-четыре года. Каждый страшился расстрела, и потому многие жаждали попасть хоть на Колыму, лишь бы в лицо дул вольный ветер. Один инженер, вернувшись из зала суда, сиял как самовар: «Поздравьте меня! Остаюсь в живых, дали только срок!» Его спросили сколько, так он растерялся: «Кажется, двадцать. Я волновался, когда зачитывали приговор...»

 

Постоянная тема утренних разговоров — разгадка снов. Когда сидишь в тюрьме годами и каждую ночь ждешь расстрела, деформируются и психика, и сознание, и убеждения. Сталинская тюрьма атеистов превращала в верующих, верующих в суеверных, суеверных в мистиков. Поэтому в тюрьме большим авторитетом пользуется хороший разгадчик снов, а лучшим при-

 

- 543 -

знают того, кто обещает волю. В нашей камере разгадывателями были мулла и ленинградский инженер, который увлекался хиромантией и телепатией. Смертник, — а мы все были кандидатами в таковые, — не должен верить в сны, но если ему твердят, что сон его вещий, предсказывающий волю, ему это слышать очень приятно. Голодному, естественно, снится хлеб, кабальному — воля. Один старик чеченец в камере говорил: «Только закрою глаза — тотчас дома и ем плов...» А односельчанин ему посоветовал: «Старик, ты тогда вообще глаза не открывай!» Думаю, чтобы разгадывать наши сны, ни сонника, ни толкователя не требовалось.

Но бывали странные сны, словно сказки. Один такой видел я 17 января 1942 года. Расскажи я его нашему мулле, он объявил бы меня гяуром и отлучил от ислама. Поведал я о нем ленинградцу.

Будто очутился я в каком-то величественном храме. Он пустой, но в глубине, у кафедры стоят служители культа в золотых и серебряных одеяниях. Меня ведут или я сам иду к ним. Подсознательно знаю, что они христианские священники, и это как-то страшит. Когда подошел вплотную к главному, он протянул мне две сушеные рыбы и серебряный кинжал, а потом отпустил с миром.

 

- 544 -

Ленинградец сказал, что большой собор — это воля, я непременно буду на воле, причем сменю коммунистическую веру. Что он плел о сушеных рыбах, не помню, а насчет кинжала разгадал так: «Это символ разбоя... Вы, наверное, станете... хищной акулой... пера!»

Почему я запомнил точную дату — 17 января 1942 года — какого-то бессмысленного сна? Ленинградец наказал мне запомнить сон, который я увижу ровно через год — 17 января 1943 года. В тот день, пояснил он, окончательно определится моя судьба. Я долго ждал того момента и не дождался — всю ночь не спал в переполненном солдатами вагоне на пути от Варшавы к Берлину...

 

Однако, назад к хронологии.

Стоял декабрь 1938 года. Сокамерник, вернувшись с очередного допроса, сообщил, что в кабинете его следователя исчез портрет Ежова. Значит, Ежова уже нет. Вещуна подняли на смех. Через пару дней один за другим два сокамерника сообщили, что, кажется, Ежова и вправду сняли, — в кабинетах их следователей портрет Ежова тоже отсутствует. Наш шутник всех успокоил: когда идет ремонт, выносят даже портреты Сталина. На следующий день скомороха повели на суд, так вернулся он оттуда с той же новостью —

 

- 545 -

конвоир шепнул ему на ухо: «Ежова сняли, на его место назначен Берия».

Вся тюрьма заходила ходуном. Мы перестукивались, оставляли в туалете записки друг другу, наблюдали за надзирателями и следователями. Хотелось уловить смысл перемен. Всех мучил один вопрос: хуже будет или лучше? Когда сокамерники спросили мое мнение, я вспомнил пророческие слова Постышева о заговоре Сталина против Ежова. Опередив меня, сострил наш гаер, инженер-химик «При Берии будет лучше, если он, чтобы сэкономить свинец, отменит массовые расстрелы и начнет массовые повешения, тогда и он сорвется — в стране веревок не хватит...»

Кажется, я уловил тактику политических кампаний Сталина: максимально перегибая палку, он использовал своих приспешников для скорого достижения поставленной цели, а когда цель была достигнута, объявлял усердных прислужников левыми загибщиками и ликвидировал их, зарабатывая себе на этом моральный капитал. Народ должен думать: «Вот негодяи, подвели товарища Сталина». Для себя я решил: при Берии настанет весна либерализма. Будут исправлять левые загибы — ежовцев посадят, а нас освободят.

Прогноз мой оказался чересчур оптимистичным — ежовцев посадили, но и нам свободы не дали.

 

- 546 -

И все-таки перемены при Берии произошли. Чрезвычайные тройки были распущены, пытки на допросах прекращены. Когда Берия возглавил НКВД, в Грозном перестали избивать заключенных. (Некоторые могут возразить, сославшись на телеграмму, зачитанную Никитой Хрущевым на XX съезде КПСС. Когда 20 января 1939 года, после назначения Берии, в ответ на рапорты секретарей обкомов, крайкомов и ЦК республик о продолжении применения к арестованным физические пытки Сталин ответил: «ЦК поясняет, что начиная с 1937 года ЦК ВКП(б) санкционировал применение методов физического воздействия в практике НКВД <...>. ЦК считает, что физические воздействия как исключение и впредь должны применяться к известным и отъявленным врагам народа».)

Выходит, Ежова обвиняли в применении массовых физических пыток, иначе местные секретари не осмелились бы бить челом к Сталину. А из ответа становится понятным: при Берии «методы физического воздействия» допускались только как исключение, в отношении «отъявленных врагов народа», то есть к представителям бывшей партийной элиты — членам ЦК, первым секретарям обкомов, крайкомов и ЦК республик, наркомам и ответственным («известным») сотрудникам ежовского

 

- 547 -

НКВД. В нашей республике «известных врагов народа» уже расстреляли, а остальных не истязали. Большинство процессов в республике велось тоже при Ежове. Судилище над партийным и советским руководством завершилось, можно сказать, относительно мягко: трех бывших руководителей республики приговорили к расстрелу, но затем решение изменили — дали сроки (Саламов, Горчханов, Тучаев), примерно сотне ответработников вынесли оправдательные приговоры.

Когда в начале 1939 года меня перевели во внутреннюю тюрьму и начались новые допросы, я тоже убедился в заметных переменах. Подследственный и надзиратель расписывались в специальном журнале дежурного по коридору — во сколько забрали подследственного на допрос и когда вернули в камеру. В кабинете сидел новый следователь, и без харьковских крепышей. В протоколе он указывал время начала и окончания допроса и вел его без угроз и насилия.

Следователь сообщил, что открывает мое дело и следствие заново. Пункт 1А статьи 58 с меня снят, а по остальным пунктам я должен дать честные объяснения. За ложные показания, предупредил он, я буду нести уголовную ответственность. (В этом учреждении я слышал такое впервые.)

 

- 548 -

По каждому пункту следователь ставил один и тот же вопрос: «Признаете себя виновным?» Мои ответы тут же записывал, не вступая в рассуждения и не настаивая на определениях. Он сообщил, что на меня есть два десятка показаний других арестованных, которые уверяют, что я состоял с ними в одной контрреволюционной организации. Я потребовал очной ставки с теми, кто это утверждает.

Меня вызвали только на одну очную ставку с человеком, которого я меньше всего ожидал увидеть, — с моим учителем Халидом Яндаровым. Когда его привели в кабинет и усадили напротив меня, я искренно простил ему клевету, - от него осталась только тень моего старого учителя. Безжизненные глаза ничего, кроме пережитого ужаса и безнадежной обреченности, не выражали, беззубый рот, на лице шрамы и следы от побоев, а правая рука неподвижна. Он с трудом подписывал протокол левой рукой.

Следователь предложил ему подтвердить показания против меня. Яндаров еле слышно прошептал: «Я уже ничего не помню, я ничего не знаю... — Но опасаясь новых побоев, добавил: — У вас в бумагах все записано...

Следователь стал читать: «В 1931 году, на квартире у Авторханова, в доме №5 Жил строя, у нас состоялось нелегальное собрание, на ко-

 

- 549 -

тором он предложил создать независимую Северо-Кавказскую республику под протекторатом Турции и Англии. А чтобы эту республику признала Россия, вызвать Троцкого из-за границы. Он займет место Сталина — так мы постановили».

Следователь обратился ко мне за ответом. Я запротестовал против такого способа ведения очной ставки:

— Во-первых, Яндаров должен, глядя мне в глаза, подтвердить свои слова, потому ведь и называется наша встреча очной ставкой. Во-вторых, вы зачитали его прежнее показание, и ваш первый вопрос должен быть обращен не ко мне, а к нему. Подтверждает ли он свои показания на предварительном следствии? В-третьих, за Яндарова сочинили нелепый вздор. Маленькая Чечня вызывает из-за границы Троцкого да еще свергает Сталина?..

Новый следователь дал мне (впервые!) отпор, чтобы я не обманывался насчет перемен в этом учреждении:

— Следователь здесь я, и не вам меня учить, как проводить очную ставку!

— В таком случае отвечаю: все, что вы прочли от имени этого несчастного человека, - ложь! Требую записать в протокол следующее: в 1931 году Жил строй еще не существовал, так

 

- 550 -

что хотя бы поэтому какое-либо собрание там состояться никак не могло.

Циничный ответ следователя меня обескуражил:

— Неважно, где состоялось собрание, важно, что оно состоялось.

Мои иллюзии полностью рассеялись.

Меня вернули в камеру. Кажется, в марте 1940 года вызвали подписать протокол об окончании следствия. Дали сначала прочесть «дело», причем поторапливали. Но мне очень хотелось выяснить, на основании чего меня арестовали и какие показания стоят за каждым пунктом обвинения. Я вовсе не спешил, изучая каждый лист.

Показаний было около двадцати. Один арестованный показывал, что, когда заседал повстанческий штаб Чечено-Ингушетии, я был уполномочен руководить восстанием в Гудермесском районе (единственный район Чечни, где я никогда не бывал). Другой, инструктор Северо-Кавказского крайкома Тлюняев, показал, что, будучи в командировке в Москве, встречался со мной. На вопрос, что нового, я якобы ответил, что за один прошлый год во время горских мятежей и бунтов в Чечне погибло людей больше, чем за всю Кавказскую войну под предводительством имама Шамиля. (Это было единственное правдивое

 

- 551 -

показание, и ту встречу я помнил. Но я мог это и отрицать, так как к показанию была приложена справка: приговорен Северо-Кавказским военным трибуналом к расстрелу; приговор приведен в исполнение.) Наш бывший руководитель областной партийной организации, друг Орджоникидзе и его заместителя Пятакова, Ефрем Эшба показал, что получал от меня секретные сведения о состоянии экономики Кавказа и что эти сведения он передавал Пятакову, а тот — английской разведке (тоже была приложена справка: приговорен к расстрелу; приговор приведен в исполнение). В том, что такое показание вынудили подписать бывшего троцкиста Эшбу, виноват, вероятно, я, — ведь я занес его в список своих знакомых, который составил по требованию Кураксина. Другие показания были составлены по шаблону: мол, известно, что такой-то является членом контрреволюционной организации. Имярек. (К каждому такому показанию тоже прилагалась справка: «Впоследствии отказался от своих показаний».) Только один арестованный, бывший завагитпропом обкома, автор статьи против меня во время партийного дела в Москве, утверждал, что все книги, которые я писал по истории Чечни, — вредительские, но ему неизвестно, по заданию ли контрреволю-

 

- 552 -

ционной организации я их писал, ибо сам он в таковой никогда не состоял. Он был единственным свидетелем, который не отказался на суде от своих показаний.

Через месяц я получил обвинительное заключение, утвержденное спецпрокурором республики. В нем перечислялись 12 человек, чьи дела будут заслушаны уголовной коллегией Верховного суда ЧИАССР. Список начинался с Мамакаева, бывшего члена бюро обкома партии, и кончался мною. Только мы с ним и были коммунистами, остальные беспартийные: научные работники в области филологии и лингвистики, деятели культуры Чечено-Ингушетии Х.Яндаров, А.Мациев, Д.Мальсагов и др. В обвинительном заключении приводились выдержки из выбитых на предварительном следствии признаний. Я был указан как не признавший себя виновным. Наши камерные специалисты от чекистской юриспруденции твердо обещали мне волю. Желанное казалось таким невероятным, что я не надеялся даже на такой исход: если отделаюсь 10 годами, и то лафа.

Позднее, читая рассказ, кажется, Солженицына, я долго смеялся.

Охранник, обращаясь к заключенному:

— За что тебе дали 20 лет?

— Да ни за что!

 

- 553 -

— Врешь, ни за что дают только 10 лет!

В мае 1940 года сам председатель Верховного суда Чечено-Ингушской АССР открыл наш процесс. Обвинителем был спецпрокурор республики. Присутствовали адвокаты, назначенные судом. Зал полон — родственники, друзья, знакомые. Мы видели друг друга впервые за три года. Некоторые привели на суд детей, и те с криками радости бросились к отцам, но охрана грубо преградила им путь. Комендант приказал вывести из зала женщин, которые пришли с детьми.

Суд начался с формальных процедур: опрос, есть ли отвод суду, ходатайства сторон и тд. Местный «Вышинский» вошел в раж: все 11 подсудимых, признавших себя виновными на допросах в НКВД, на суде на вопрос председательствующего, признают ли себя виновными, один за другим заявили, что отказываются от своих признаний, ибо подписали их под пытками. По залу прокатился гул. Разгневанный прокурор потребовал, чтобы матерые враги народа прекратили клеветать на НКВД. Судья пытался заставить подсудимых отвечать на вопрос о виновности или невиновности кратко. Ведение суда перешло от судьи к прокурору. Ведь эталоном служили московские процессы, когда не судья Ульрих, а прокурор Вышинский задавал вопросы подсудимым. Листая дело каждого, он ци-

 

- 554 -

тировал показания подсудимых на предварительном следствии, когда они, «пойманные с поличным», признавались в содеянном. А подсудимые твердили лишь о пытках.

Сам бывший прокурор Чечни, позднее заведовавший отделом обкома партии, Магомед Мамакаев сказал:

— Гражданин прокурор, я никаких показаний не давал, все, что вы цитируете, сочинили мои следователи. Я подписал под невыносимыми пытками. Нарком-майор Иванов дал мне слово чекиста, что, как только я подпишу показания, меня расстреляют. Но он обманул. Быть может, вы хотите выполнить обещание Иванова? Но теперь мне не хотелось бы облегчать вашу миссию. Я увидел своих детей, и если мне придется умереть, то не хочу заклеймить позором их будущее. Чтобы не говорили им, что отец их умер как трус и предатель чеченского народа.

Поскольку все обвинения строились лишь на личных признаниях подсудимых, от которых они теперь отказывались, а каких-либо вещественных доказательств и в помине не существовало, то процесс свелся лишь к зачитыванию цитат прокурором и подробным рассказам подсудимых о пытках.

В последний день суда мы все с напряжением ожидали прокурорского вердикта. Но наш про-

 

- 555 -

винциальный «Вышинский», в отличие от московского, не был витией. Против отказавшихся от своих признаний он нашел лишь один аргумент: «Что написано пером — не вырубишь топором». В отношении меня помимо тех показаний, от которых свидетели отказались, прокурор привел «два весьма важных», от которых свидетели не отказались. Это показания Тлюняева и Эшбы, «ныне расстрелянных врагов народа». Прокурор кончил речь, повторив изуверскую фразу московского Вышинского: «Я предлагаю всех подсудимых расстрелять как бешеных собак!»

А наши защитники вели себя как в чеченском анекдоте.

После суда чеченца возвращают в тюрьму. Сокамерники спрашивают:

—  Чем кончился суд?

—  Мне дали 20 лет, а защитник так хорошо говорил обо мне, что его оправдали!

Так и наши защитники: с одной стороны, нехорошо, конечно, заниматься контрреволюцией, но с другой — велик гуманизм советского социалистического суда!

В коротком последнем слове все мы просили суд вернуть нам свободу и дать возможность работать на пользу народа.

Мучительным было ожидание, когда суд удалился в совещательную комнату. В смертный

 

- 556 -

приговор я мало верил, но если дадут срок, то высокий, судя по поведению прокурора.

И вот 19 мая 1940 года около пяти вечера председатель суда начал зачитывать приговор: «Уголовная коллегия Верховного суда Чечено-Ингушской АССР именем <...> приговорила: считать всех подсудимых по суду оправданными и освободить из-под стражи в зале суда».

Матери, сестры, жены рыдали от радости, мужчины кричали, а мы, остолбеневшие, даже не пытались выйти из-под стражи — настолько невероятным нам казался оправдательный приговор. Толпа вынесла нас на улицу буквально на руках.

Представьте себе состояние человека, который из кошмара небытия сразу очутился на свободе. 11 октября 1937 года на рассвете, еще в полусне, я медленно открывал глаза в надежде, что пережитое накануне было только страшным сном, но решетки на окошке быстро вернули меня в реальность. 20 мая 1940 года, на другое утро после освобождения, проснувшись, я думал: вчерашнее освобождение не сновидение ли в тюрьме?

После моего ареста квартиру нашу, конечно, отобрали. Жена с дочерью ютились в комнатушке у тещи, я устроился на время у своих друзей. Выделять мне жилплощадь и определять на

 

- 557 -

работу администрация не спешила. Милиция отказалась выдать паспорт, так что выехать куда-либо в поисках работы я не мог. Но главное — я был на свободе! (Хотя и была она советской, то есть условной.)

Поздравить меня приехал Хасан Исраилов, мой друг еще по детскому дому. Он, юрист по образованию, раньше меня успел отсидеть в тюрьме НКВД. Теперь работал адвокатом в горном Галанчожском районе. В нем сочетались поразительные контрасты — добродушие и сентиментальность с мужеством и непреклонной волей. Когда ему предложили второй раз вступить в партию (он был исключен в связи с арестом), чтобы назначить судьей, он отказался, заявив, что в дальнейшем намерен зарабатывать хлеб головой, а не партбилетом. По-чеченски он писал лирические стихи, а по-русски — желчные памфлеты в «Крестьянской газете». Осуждал произвол местных властей, за что и был арестован в начале кровавой коллективизации.

Хасан приехал неделю спустя после моего освобождения, привез масло, сыр и целого барана.

Наши продолжительные разговоры повлияли на всю мою дальнейшую жизнь. Хасан предупредил:

— Запомни, отныне твоя личная и семейная жизнь под присмотром НКВД, а за тобой след в

 

- 558 -

след будут ходить соглядатаи. Горцу, который думает о судьбе своего народа, чекисты не дадут умереть своей смертью.

— Так думаю и я. Какой же выход?

Хасан ответил, что, если мы дорожим своей историей и независимостью, нам надо организовать во всей горной Чечено-Ингушетии силы самообороны. Я сразу понял, что он имеет в виду. Чтобы Хасан не заподозрил, что я слишком дорожу своей головой, рассказал ему о массовом расстреле под Терским хребтом и о своей клятве бороться против режима. Потом ответил по существу: «Силы самообороны понадобятся тогда, когда режим начнет рушиться. Иначе не избежать бессмысленных жертв».

Я не убедил его, и мы решили вернуться к этой теме в другой раз.

Но другого раза не случилось. Меня ожидали новые испытания.