- 614 -

БЫВШИЕ... БЫВШИЕ... БЫВШИЕ...

1.

1 декабря 1934 года — это важный рубеж в истории нашей страны — до убийства Кирова и после убийства. Уже на следующий день вышел новый закон: обвиняемых в терроризме судить быстро, следствие заканчивать за десять дней, никаких кассационных жалоб не принимать, расстреливать. В том же декабре были напечатаны списки таких обвиняемых: по Ленинграду тридцать фамилий, по Москве тридцать, по Украине тридцать, по Белоруссии пятнадцать.

Как неистовствовали тогда газеты, сколько злобы изливали и на потерявших бдительность ленинградских руководителей, и на классовых врагов всех видов — вредителей, кулаков, духовенство, бывших людей!

Были сняты со своих должностей многие ленинградские чекисты и отправлены в дальние лагеря, но не как заключенные, а на руководящие посты.

Тогда пошел анекдот: чем отличается лес от ГПУ?

 

- 615 -

В лесу медведь ест ягоды, а в ГПУ Ягода съел Медведя — начальника ленинградского отделения.

Кирова в Ленинграде любили, он был очень популярен за различные заботы о городе, за свою доступность и, самое главное,— при нем арестовывали немногих и в колхозы не силком загоняли, а раскулачивали только самых богатеев.

Ленинградом стал править Жданов. Он был одним из наиболее жестоких сталинских палачей. В отличие от других вождей он был палач умный, высокообразованный и потому тем более страшный. Сейчас его знают как преследователя Ахматовой, Зощенко, Прокофьева, Шостаковича. А на самом деле он погубил сотни тысяч или еще более ни в чем не повинных людей.

Раньше членов партии арестовывали редко, расстреливали единицы. Именно Жданов первый ввел массовые аресты коммунистов — руководителей среднего ранга и рядовых рабочих. Он расправлялся с теми, кто поддерживал на XIV партсъезде ленинградскую оппозицию и кто им только сочувствовал или кто был только знаком с такими сочувствующими. Киров всем им доверял. Жданов, чтобы выслужиться, взялся всех их уничтожить.

Такова была одна линия преследований. О другой линии узнали из газет, прочли такое постановление НКВД от 20 марта 1935 года: «В Ленинграде арестованы и высылаются в восточные области СССР за нарушение правил проживания и закона о паспортной системе: бывших князей 41, бывших графов 32, бывших баронов 76, бывших крупных фабрикантов 35, бывших помещиков 68, бывших крупных торговцев 19, бывших царских сановников 142, бывших генералов и офицеров царской и белой армий 547, бывших жандармов 113. Часть их обвинена в шпионаже».

Могу назвать двух бухгалтерш, которые, прочитав эти списки, тут же защелкали на счетах, словом, превратили людей в костяшки; вышло 1074 человека. А если считать с женами и с детьми, то как бы не вчетверо больше. А говорили потом, что выслали в десять раз больше.

Писатель Константин Симонов в своих воспоминаниях пишет о своих двух тетках Оболенских, высланных в Казахстан. Мои знакомые — четыре брата Львовы — племянники премьера Временного правительства с тремя детьми и престарелым отцом попали в Самару и в Саратов.

Как выселяли? Вызывали в милицию, отбирали пас-

 

- 616 -

порта и брали подписку: явиться в такой-то день и час на такой-то вокзал, только с ручным багажом. И поехали эшелоны на восток и на юго-восток.

Одна из тех, кто писал воспоминания об Ахматовой, рассказывала, как Анна Андреевна пошла на вокзал «провожать дворян». Высылаемые—старики, и помоложе, и дети — с чемоданами и узлами шли, гордо подняв головы, прощались с провожавшими, с любимым городом, тесно набивали вагоны. Уезжала старая петербургская интеллигенция, уезжала культура.

И пошла по Ленинграду баснословно дешевая распродажа разных, накопленных несколькими поколениями предметов, продавались целые библиотеки, портреты предков, часы, фарфор, рояли, многая старина прошлого и позапрошлого веков. Отдельные скупщики тогда крепко нажились на той распродаже.

Москву такой погром миновал, а слухи ходили упорные, и в газетах писали: очистить столицу от притаившихся врагов. Аресты начались по всей стране. Великий страх объял города и селения. Люди повторяли: только бы не меня, только бы не меня... И о том, что сын за отца не отвечает, в газетах больше не упоминали...

В нашей семье говорили: слава Богу, что Алексей Бобринский подложил револьвер в квартиру своего дяди в начале 1934 года, а не в конце — получили бы обвиняемые не ссылки в Сибирь, а концлагеря или того страшнее. И не вернулся бы брат Владимир домой.

2.

Отвез я Клавдию в Москву к ее родителям, остался в Круглом доме один, понятно, заскучал. Спасибо Ридигеру — он постоянно давал мне различные поручения в Москве, и я разъезжал между Круглым домом, Дмитровом и Москвой, постоянно ночевал то у своих родителей, то у родителей Клавдии.

Однажды Николай Лебедев и я упросили Владимира повести нас к большому его другу художнику Корину на арбатский чердак.

А молва о нем и об эскизах к задуманной им огромной картине ходила тогда по всей Москве.

Сперва мы решили посетить большую выставку московских художников. Тогда специальных выставочных залов в Москве еще не построили, а в Манеже находился автопарк правительственных машин. Выставка размещалась в здании Исторического музея.

 

- 617 -

Запомнил я там лишь одно огромное полотно тогда прославленного, а ныне вовсе забытого художника Александра Герасимова — «Товарищ Сталин делает доклад XVII партсъезду». Лицо вождя с высоким лбом было величественно, размером с бочонок для солки огурцов, рука покоилась на огромном ярко-красном столе, а ноготь на большом пальце был чуть поменьше конского копыта. И народ толпился вокруг в молитвенном благоговении[1].

С той пышной выставки отправились мы на чердак к Корину. Лестница с черного хода была чрезмерно крута. Как это немощный Максим Горький по ней поднимался? Перед нашими глазами предстала просторная комната со скошенными стенами, стояли гипсовые статуи античных богов; они были спасены Кориным со двора Строгановского училища, куда их выбросили футуристы.

Нас приветствовали Павел Дмитриевич и его жена Прасковья Тихоновна. Он был в той темной толстовке, в которой его изобразил Нестеров,—тонкие, красивые, одухотворенные черты лица.

И началось священнодействие. Художник брал один за другим холсты, поворачивал их изображением вперед, говорил, кто на нем запечатлен, последним нам показал потрет скрюченного нищего. Он только что его написал, еще не высохли краски, рассказывал, как увидел его на паперти Дорогомиловского собора, как привез домой, с трудом помог ему подняться по лестнице. И в течение нескольких дней писал его портрет. Досталось Прасковье Тихоновне с этим нищим хлопот!

Впечатление от эскизов, изображавших столпов гонимого православия, было настолько сильное, что я потом несколько дней ходил точно ошалелый. Так необычно было искусство Корина в сравнении со всем тем, что я видел на тогдашних выставках. Так невероятно было то, что он сам, совершенно чуждый всему тому, о чем тогда кричали газеты, мог творить, и жить, и продолжать творить. И каким мелким казалось все то, что называлось пролетарским искусством!

Прасковья Тихоновна позвала нас чай пить. Мы сидели молча, переживали. Николай Лебедев что-то черкал в своей записной книжке. Неожиданно он встал и сказал,

 


[1] Репродукцию с этой картины я видел в «Правде» за 10 апреля 1934 года. Любопытно, что никто из нынешних моих знакомых художников о том полотне и не слыхивал.

- 618 -

что хочет прочесть стихи о Корине: не помню, хорошие ли они были или не очень, он назвал художника великим. Павел Дмитриевич запротестовал, сказал, что на Руси был только один великий художник — Александр Иванов... Мы распрощались, ушли...

С тех пор я время от времени хожу в дом Корина. Сперва он сам показывал, а после его кончины показывал хранитель музея его имени. И неизменно я вспоминаю, как едва дыша от восторга увидел его полотна впервые...

3.

С 1935 года власти ввели еще один праздник — Новый год, раньше его относили к праздникам, чуждым пролетариату. Была опубликована статья одного из вождей — П. П. Постышева, он предлагал устраивать для детей на Новый год елку. Да, да, все поражались: то елка считалась рождественской, ее запрещали, высмеивали в печати, а тут, здрасте-пожалуйста, повернули на 180°. В «Крокодиле» Постышев был изображен в виде улыбающегося Деда Мороза с елкой, увешанной игрушками, на плече.

Встречал я Новый год впервые в семье Бавыкиных с большой помпой и уехал, одинокий, на Круглый дом. По вечерам, вспоминая Горную Шорию, писал очерки под общим названием «Тайга».

Поехал я в субботу вечером в Москву, а ночью у Клавдии начались схватки. Я отвел ее в родильный дом в Леонтьевском переулке. На следующий день во второй половине дня отправился я со своим тестем Михаилом Васильевичем узнавать, как и что. Было это 23 января.

Мы увидели на стене доску объявлений со списками — фамилии рожениц и кто родился. Я подошел, прочел — «К. Бавыкина». От неожиданности у меня зарябило в глазах, и я воскликнул:

— Девочка!

А мы так хотели мальчика.

Подошел тесть, взглянул на доску, всмотрелся и сказал:

— Постой, что-то не то.— Пока он вытаскивал из кармана очки, пока их надевал, прошла целая минута.— Да ты что, не видишь! — воскликнул он.— Мальчик, мальчик написано!

Я всмотрелся. И правда, мальчик. И я возликовал:

— Ур-а-а! Будет продолжатель нашего славного княжеского рода.

 

- 619 -

В тот же вечер я уехал в Дмитров, пошел сказать родителям, что у меня родился сын, утром отправился на Круглый дом. Везде меня поздравляли. А я все следующие дни был и в восторге и в треволнении и вряд ли внимательно чертил и высчитывал. И, наверное, не только по вечерам, но и в рабочие часы мечтал, как буду воспитывать своего первенца.

Приехал я в следующую субботу в Москву, и наряду с чувством радости — сын родился — меня ждало разочарование: пошел мой тесть в загс регистрировать внука, а ему сказали: давайте паспорт отца младенца. Тесть сказал, паспорт будет через неделю, а его припугнули — по закону регистрации полагается в трехдневный срок, мы вас оштрафуем. И назвали огромную сумму. Так зарегистрировал дед внука под своей фамилией — Бавыкин. Только уже после войны с великими хлопотами и треволнениями мой сын стал Голицыным.

Крестили младенца в огромном храме Василия Кесарийского на Тверской-Ямской. На его месте стоит теперь Дом детской книги. Крестным отцом был старший брат Клавдии Ефим Михайлович, крестной матерью — моя мать.

Повезли мы сына в Круглый дом, устроили в люльке, взятой напрокат в Кончинине. Каждую субботу ездили в Москву. Я приспособил полотенце, перевязанное через плечо, так и нес ребенка, а в руках тащил поклажу. В любой мороз таскали.

Клавдия заняла свое рабочее место. Но сын, которого сокращенно мы назвали Гога, оказался очень беспокойным, принимался ни с того ни с сего кричать. Клавдия срывалась с места, бежала успокаивать. А существовала норма — разобрать и взвесить столько-то снопиков. Другая ботаничка — Клавдия Степановна — норму перевыполняла, а моя Клавдия едва дотягивала до половины. Она нервничала. Ридигер был ею недоволен, задерживался его отчет.

Нежданно-негаданно из Минска явилась проверочная комиссия. Какие были обнаружены недостатки — не помню. Один из них — раздуты штаты. Для чего зимой столько рабочих? — спрашивали Ридигера. Нанимайте их временно на летний сезон. И зачем две ботанички? Так были сокращены Клавдия и двое рабочих — Маруся и я.

Какое-то время мы продолжали жить на Круглом доме. Почему жили? Да недавно купили мешок картошки, и надо было его доесть. Предлог казался уважительным.

 

- 620 -

Чем мы тогда занимались? Да ничем. Просто беззаботно наслаждались, купали сына в корыте, я писал очерки «Тайга», по вечерам читал вслух. И все. Я собирался поступить работать на Канал.

Тамошние служащие — знакомые брата Владимира — подыскали мне сразу три места на выбор — какое приглянется. Я не сомневался, что поступлю работать на то строительство, где подвизалось столько бывших людей. И был спокоен за свою дальнейшую судьбу.

Но случилось одно чрезвычайное происшествие, в который раз в течение жизни перевернувшее мою судьбу.

В Круглом доме стоял грандиозных размеров шкаф из бывшего помещичьего имения, ореховый, с затейливой резьбой, но его полки оставались пустыми.

Каким образом его оттягал директор Опытной станции Шишков, не знаю, вряд ли Ридигер отдал его добровольно. Однажды к Круглому дому подъехали сани, поднялись на второй этаж несколько человек и этот шкаф поволокли.

Федор Иванович и я вышли посмотреть. Шкаф был непомерно тяжел, спускали его по лестнице с трудом, и мы оба бросились помогать, я ухватился за угол. Тут кто-то споткнулся, шкаф упустили, и он всей своей тяжестью придавил меня к ребру лестничной ступеньки. Шкаф подняли, поволокли вниз, а я не мог выпрямиться, точно здоровенный кол вонзился мне в спину ниже лопатки. Кое-как добрался до своей комнаты, лег, а вечером у меня поднялся сильный жар.

На следующий день позвали фельдшера из ближайшего медпункта. Он был старый, из тех земских, опытных, каких теперь давно не осталось. Простукал, прослушал меня и сказал, что переломов ребер нет, ничего в легких не слышно, плеврит пройдёт и я выздоровела. Бюллетеня он не выписал. Ведь я же тогда с одной службы уволился, а на другую еще не поступил.

Дня через три температура у меня спала, и я, казалось бы, мог считать себя выздоровевшим, но тяжелый булыжник все сидел у меня в груди, дышалось с усилием, и каждая затяжка папиросы причиняла невыносимую боль. Пришлось бросить курить. С тех пор ни разу в жизни, даже во время войны, я не пытался закуривать.

Начала меня одолевать одышка. За водой приходилось ходить далеко, а воды только для купания младенца требовалось четыре ведра. Таскал я их с великим трудом. Продолжать коротать дни в Круглом доме было бессмысленно, продали мы оставшуюся картошку и на под-

 

- 621 -

воде Опытного поля в конце февраля уехали в Дмитров, далее в Москву к родителям Клавдии. Кончился еще один период моей жизни. Прощай, Круглый дом, навсегда.

4.

И вовремя уехали. На Опытном поле организовался политотдел, как объясняли, для помощи колхозам, а на самом деле чтобы «выявлять классовых врагов». Был изгнан бедный Пятикрестовский, только недавно женившийся, верой и правдой проработавший много лет на Опытном поле. Но был он сыном священника. Наверное, и до меня добрались бы.

Священник села Кончинина был арестован еще при мне. В свободные часы он увлекался нумизматикой, собирал серебряные гривенники и набрал их и за царское и за советское время, как говорили, больше пуда. Власти прослышали, при обыске мешок отобрали, а самому батюшке дали срок «за подрыв финансовой мощи государства». Так писали в местной газете.

Дмитровское ГПУ устроило нечто вроде Варфоломеевской ночи. Одновременно было арестованно четырнадцать священников и диакон городского собора. В тринадцати селах Дмитровского района были закрыты церкви. Тогда же арестовали и священника городского храма Введенья отца Константина Пятикрестовского, но церковь верующие сумели отстоять. В ней и сейчас совершается богослужение.

Вот что мне рассказал уже после войны сын отца Константина. Понес он тогда с матерью передачу в тюрьму, а им сказали, что ночью «всех попов» увезли. Когда они возвращались, радио во всю глотку гремело:

 

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек...

 

Сколько-то времени спустя семья получила сложенное треугольником письмо, всего несколько слов, что везут куда-то на восток. Видно, сбросил с хода поезда бедный заключенный священник, а нашелся добрый человек, подобрал письмо, марку наклеил и послал.

Уже в хрущевские времена вернулся один из пятнадцати — бывший соборный диакон — и рассказал, как всех арестованных собрали в дмитровской милиции, явились молодцы с ножницами, с бритвами и, глумясь, издеваясь,

 

- 622 -

всех обстригли, побрили, сорвали с них рясы. Ни следствия, ни суда не было, повезли их в Сибирь в страшные Мариинские лагеря, поставили на лесоповал. Лишь он один уцелел.

Показывал мне мой друг Пети бумажку о полной реабилитации своего отца «за отсутствием состава обвинения». За свою жизнь сыну крепко доставалось, менять приходилось службу не один раз, войну прошел он до самой Вены, вернулся героем. Мог бы я много рассказать о нашей с ним крепкой дружбе до самой его смерти в 1985 году, ну да слишком отвлекусь от главной темы своего труда.

5.

Тогда ли или годом раньше Владимир очень сблизился с писателем Житковым, который был (неофициально) женат на Верочке Арнольд, дочери директора Земледельческого училища М. Ф. Арнольда, в квартире которого мы жили в Богородицке в 1919 году.

Житков энергично хлопотал в редакциях, чтобы именно Владимиру заказывали иллюстрации к его морским рассказам. Хороший он был писатель и хороший человек. Он и другим старался помочь. Владимир ему рассказал, что у него есть младший брат, довольно бестолковый, который мечтает стать писателем. Житков мною заинтересовался, пожелал меня увидеть. Владимир мне сказал: нечего писать «в стол», надо попытаться для печати.

С большой робостью я впервые переступил порог квартиры Житкова в одном из переулков на Девичьем поле. Он меня приголубил, Верочка накормила вкусным обедом. Несколько раз я к нему ходил, носил два рассказа, он меня все заставлял их переделывать, какие-то детали сам придумывал, требовал, чтобы я сократил каждый из них до четырех страничек. В конце концов он улыбнулся, свернул листки в трубочку и сказал:

— Я еду в Ленинград и сам отдам их в журнал «Чиж».

Я все ждал ответа, а потом узнал, что редактора Чижа и Ежа — Олейникова посадили, решил, что рассказы пропали. А много позднее мне прислали письмо в Дмитров на адрес родителей, что мои рассказы обнаружены в архиве журнала «Чиж», спрашивали меня, кто я такой, и оба рассказа — «Олененок» и «Чайник» — были напечатаны в 1940 году.

 

- 623 -

Владимиру покровительствовал редактор ОНТИ Лазарь Берман и давал ему заказы на иллюстрации технических книг (ОНТИ — Объединенное научно-техническое издательство). Владимиру их скучно было иллюстрировать, но зарабатывать-то требовалось. Когда в 1940 году он составлял список книг, иллюстрированных им, он эти технические не включил.

Однажды Берман показал ему план научно-популярных книг, предназначаемых для детей. Владимир прочел строчку «Топография школьнику» и спросил, кто взялся за эту тему. Берман ответил, что никак не найдут автора. Тогда Владимир воскликнул:

— Да у меня брат топограф!

Берман очень обрадовался и сказал Владимиру, чтобы я срочно к нему явился.

Вообще с моей стороны было большой самонадеянностью: не очень я был знаком с топографией, числился одно время дорожным техником, потом рядовым рабочим. И вдруг взялся поучать юношество топографии.

Провожая меня, Владимир сказал:

— Смотри не осрамись, наберись нахальства, в случае чего ври, а меня не подведи (это его подлинные слова).

Издательство помещалось в начале Остоженки у Пречистенских ворот. Берман встретил меня столь любезно, как никогда впоследствии редакторы не встречали. Тут же я написал заявку на книгу в восемь авторских листов. Берман мне сказал, что договор и аванс мне пришлют по почте и чтобы я начинал писать не откладывая.

Отправился я к Житкову советоваться. Он всецело одобрил мое нахальство, дал мне ряд чисто технических советов, как живее излагать текст, сказал, что я буду сочинять, как он выразился, «геодезию для дураков», и предложил для будущей книги более занимательное название, а именно— «Хочу быть топографом».

Я шел и ликовал, а в груди у меня сидел булыжник. Идти мне было очень тяжело, никакой боли я не чувствовал, но задыхался, особенно поднимаясь в гору, поминутно останавливался. Я понимал, что болен, хотя сперва фельдшер, потом врач в Дмитрове ничего в моей грудной клетке не находили.

Когда я уезжал в тот раз в Москву, отец мне вручил письмо давнему другу нашей семьи доктору Федору Александровичу Гетье, который в свое время лечил самого Ленина.

Я отправился в Боткинскую больницу, построенную в

 

- 624 -

свое время на средства известного московского купца Солдатенкова, разыскал там Федора Александровича. Меня не хотели к нему пускать, говорили, что доктор очень стар, а его постоянно беспокоят. Я прорвался через преграды.

Федор Александрович встретил меня с большим участием. Я увидел у него на столе фотографию Ленина с трогательной надписью, подписанной Крупской. Он долго расспрашивал меня о моих родителях, о злоключениях нашей семьи, потом начал расспрашивать, на что я жалуюсь, принялся выстукивать и выслушивать и повел в рентгеновский кабинет.

Встал я голый по пояс перед аппаратом, и вдруг Федор Александрович воскликнул, обращаясь к медсестре:

— Пусть прервут занятия и все идут сюда. Поразительно интересный случай!

В комнату ввалилось человек тридцать в белых халатах — и почтенных докторш, и молоденьких медсестер. Я стоял перед экраном аппарата, слушал ахи и охи, вроде «в первый раз в жизни вижу!». Вид, наверное, у меня был глупейший, медицинские термины я не понимал, знал одно: я тяжело болен какой-то невероятной редкости болезнью.

Гетье повел меня в свой кабинет, объяснил, что от тяжести шкафа у меня разорвалось легкое. Называется травма «спонтанный пневмоторакс». Такое случается у музыкантов духового оркестра, если они чересчур напряженно дудят, случается травма и на войне. Булыжник, который я все время чувствую,— это воздух, проникший в разрыв. Лечение — полный покой, вставать лишь за нуждой, питаться лежа. Этот строгий режим соблюдать неукоснительно, иначе могут возникнуть осложнения вроде туберкулеза. И лежать мне, пока не испарится весь воздух из легкого и не исчезнет чувство булыжника в груди, месяца три-четыре, а может быть и долее. Гетье вручил мне подробное медицинское заключение и сказал, чтобы я, когда почувствую выздоровление, снова явился к нему.

В полном унынии я еле приплелся к родителям Клавдии, где мы тогда жили, вернее, из-за тесноты спали на полу, для чего отодвигался на ночь стол, а рядом с нами в корзине спал наш двухмесячный первенец.

В эти дни неожиданно к нам пришел муж второй по счету сестры Клавдии Наталии — Кубатович Александр

 

- 625 -

Михайлович. Он был научным сотрудником института животноводства, убежденный генетик, специалист по свиньям. В семье Бавыкиных его не любили, на многочисленных вечеринках он обычно угрюмо молчал, его считали гордецом. А в первые годы революции он был белогвардейским офицером, правда, недолго и в малом чине прапорщика, что не помешало ему благополучно закончить Воронежский университет. На свадьбе моей и Клавдии он сидел в углу и молчал. Потом моя мать говорила, какой у меня мрачный свояк, точно демон в изгнании.

Он предложил мне выгодную работу — составлять для каждой отдельной свиньи из того, другого, третьего совхоза особую генетическую формулу. В состав этой формулы входили вес свиньи, ее рост, возраст, количество поросят, еще что-то. Все эти данные требовалось умножать, делить, возводить в квадрат, извлекать из них корень. По вычисленным баллам отбирались свиньи для разведения и улучшения породы. Как видно, для животноводства я буду приносить немалую пользу и за каждую свинью получать по десять рублей. Вернее, не я буду получать, князю не положено, а счета будут выписываться на имя Клавдии.

Странное сложилось у меня положение. Сразу с двух сторон два заработка: писать книгу и считать свиней. Теоретически выходило куда больше, чем Клавдия и я вместе получали на Круглом доме, а практически я нечто вроде инвалида и юридически никто, да и работать в тесноте десятиметровой комнаты было невозможно.

Забежала к нам моя сестра Маша сказать, что в Дмитрове пришел на мое имя перевод на четыреста рублей, а деньги не выдают. О том, что у меня разрыв легкого, мои родители не знали.

Хромая на обе ноги, я поехал в Дмитров, получил по переводу, нашли там для нас квартиру, вернее, летний домик в саду врача Седовой. Но до осени было еще далеко, а там найдем другую квартиру. Я закончу писать книгу, выздоровлю и поступлю на Канал. Таковы были наши мечты.

А практически я лежал, то читал различные книги и справочники по геодезии и топографии, то диктовал Клавдии страницы будущей книги, припоминал, как устанавливал и вертел нивелир и теодолит. Мой отец взялся за свиные формулы. Но математика в Поливановской гимназии была не в чести, умножая и деля, отец посто-

 

- 626 -

янно ошибался, а корни и вовсе не умел извлекать. Все его вычисления я проверял и поправлял, не поднимая с подушки головы. К сожалению, я не мог читать Клавдии вслух, сразу начинал болеть булыжник. Раза три приезжал к нам мой тесть, привозил свиные карточки и полученные по доверенности Клавдии деньги, увозил вычисления.

В том же саду в маленьком домике жили две старушки, одна вдова расстрелянного в начале революции жандармского полковника, служившего в Царицыне, другая ее бывшая прислуга. В хорошую погоду по вечерам они выходили наружу и сидели, как на картине художника Максимова «Все в прошлом», а я невдалеке лежал. Полковница мне много рассказывала о прежней жизни.

К нам заходили изредка мои родители, сестры, еще кто-нибудь, Владимир не был ни разу. Мне говорили:

зачем меня понесло помогать нести шкаф?

И на самом деле — зачем понесло? Я же был уволен и мог спокойненько стоять — руки в карманы — да наблюдать, как другие тужатся со шкафом. А теперь как нигде не числящийся, да еще не член профсоюза я не имел никакого права хлопотать о бюллетене, даже за несчастный случай...

6.

Как ни скромно жили Владимир с семьей и мои родители, а денег не хватало. Все реже Владимир получал заказы на иллюстрации, изобретение игр сулило всякие блага, но в далеком будущем, заработки отца были совсем мизерные. После освобождения из тюрьмы Машу не восстановили на работе в Геологическом комитете, зато она устроилась коллектором-геологом на Канал и поселилась в соседнем доме с тетей Сашей. Но получала она тоже мало, правда, выручал хороший паек, а десяти долларов от Моины Абамелек-Лазаревой хватало лишь на необходимые продукты.

В Дмитрове открыли торгсиновский магазин со всякой продовольственной снедью. Никогда ни один иностранец им не воспользовался, но дмитровские жители там меняли на продукты серебряные монеты и разные ценности.

Брат отца Николай Владимирович усердно подвизался в редакции «Journal de Moskou», но зарабатывал мало. Его сын Кирилл вернулся из ссылки и благодаря женитьбе получил право жить в Москве. Зарабатывал он

 

- 627 -

как чертежник и того меньше, а у него пошли дети.

Брат отца Владимир Владимирович, к всеобщему удивлению, благополучно подвизался в Банке для внешней торговли, но тоже зарабатывал еле-еле. А у него арестовали и сослали сына и зятя. Надо было снаряжать дочку Олю в Сибирь к мужу.

Тяжелее всего тогда жилось сестре отца тете Эли — Елизавете Владимировне Трубецкой в Сергиевом посаде — детей семеро, мужа Владимира Сергеевича и старшую дочь, восемнадцатилетнюю Варю, в 1934 году арестовали и сослали в Андижан. Семья собиралась туда ехать.

Деньги требовались всем четырем семьям, а семье тети Эли в особенности.

Основными голицынскими ценностями являлись спасенные в 1923 году моим отцом, моим братом Владимиром и мною из дома на Покровке портреты, а также небольшая картина Рембрандта «Обрезание Господне» и мраморный бюст князя Федора Николаевича Голицына, изваянный Шубиным.

Встал вопрос об их продаже. И хоть береглись эти ценности в нашей семье, но мой отец считал, что они принадлежат всем четырем семьям и вырученные суммы надо или делить на четыре части, или передавать только тете Эли как самой нуждающейся.

Так было продано в Музей изобразительных искусств полотно Рембрандта «Обрезание Господне», которое после нашего выселения из Москвы висело у Корина. Еще с XVIII века, когда оно было куплено Иваном Ивановичем Шуваловым, а после его смерти перешло Голицыным, все мои предки считали, что оно создано Рембрандтом. Но, увы, искусствоведы единогласно решили, что оно написано одним из его учеников. Корин тоже присоединился к их мнению. И картина была продана за вдвое меньшую сумму, чем мы рассчитывали. Из-за разбитого носа и шубинский бюст был продан в Третьяковскую галерею тоже дешевле.

Береглись у нас портреты, целая вереница предков — портреты большие, писанные масляной краской, и маленькие, писанные акварелью. Мой брат Владимир их особенно любил. При всех наших переездах он неизменно в определенном порядке развешивал их по стенам, какими бы тесными ни были комнаты,— сперва портреты князя Ивана Алексеевича Голицына и его жены Анастасии Петровны, урожденной княжны Прозоровской, писан-

 

- 628 -

ные в 1728 году Андреем Матвеевым. Супруги в жизни ничем не прославились, а теперь стали известны благодаря своим портретам. За ними вешался портрет их сына, затем их внука с женой и так далее, так далее, через весь XVIII век и начало XIX.

Целая коллекция. Когда кто к нам приходил, то всегда поражался. В других семьях бывших людей висело по одному, по два портрета предков, а у нас их было более двух десятков! Не хотелось нам их продавать, разбивать коллекцию, а пришлось. Начали с портрета Ломоносова, висевшего крайним. Предком он нам не приходился, не так жалко было с ним расставаться, продали в Московский университет, и за крупную сумму. Затем продали в Музей изобразительных искусств портреты императора Павла и его жены в молодости, затем великолепный портрет Ивана Ивановича Шувалова кисти французской художницы Виже Лебрен. Он не был нашим прямым предком, приходился дядей нашему прапрадеду, князю Федору Николаевичу, значит, расставаться с ним было не столь жалко. Затем продали портрет самого Федора Николаевича мальчиком и портрет его первой жены, дочери фельдмаршала князя Репнина. А мы происходили от второй жены, урожденной Шиповой. Третьяковская галерея нас обдурила. Мы продавали оба портрета как написанные неизвестным художником, а на самом деле выяснилось, что первый писал Вишняков, а второй — Ро-котов.

...В последующие годы постепенно продавались мелкие акварельные портреты, два — кисти Соколова, один — Брюллова, несколько писанных неизвестными художниками. А продавались они, потому что мой брат Владимир вынужден был вовсе прекратить работу и собирался из-за боли в коленке лечь в больницу. Нигде юридически не оформленный лишенец, он не мог рассчитывать ни на какую денежную помощь от профсоюза.

7.

Одна беда за другою приходила в нашу семью. В 1932 году паспорта выдавались на три года. Теперь пришел срок их менять. Слухи пошли самые тревожные, а статьи в газетах только подогревали эти слухи. В Ленинграде после убийства Кирова вон какой погром над дворянской интеллигенцией был учинен, в Москве выселили за стоверстную зону несколько семей.

 

- 629 -

Пошли мой отец и брат Владимир в милицию с какими-то справками, прежние паспорта у них отобрали и сказали: выселяйтесь! Неужели переезжать в Талдом? Владимир тогда записал в своем дневнике: «Не понимаю, почему за сто километров от Москвы жить можно, а за шестьдесят нельзя».

Надо хлопотать. Через Пешкову, как всегда раньше? Нет, вернее будет через Корина. Его ценит сам Ягода, однажды благодаря Корину освободивший Владимира. Добрый друг и второй раз выручит.

Вот какое письмо написал Владимир, почте его не доверили, отправилась к художнику сестра Маша.

г. Дмитров

25 ноября 1935 г.

Дорогой Павел Дмитрович!

Неприятности приходят кучей. Третьего дня я заболел гриппом и жестоким флюсом, вчера дочь, больную скарлатиной, увезли в больницу, а сегодня у меня отобрали паспорт и объявили, что в 24 часа я должен уехать из Дмитрова за 100-километровую зону. Завтра я надеюсь получить бюллетень от врача, что даст мне 2—3 дня отсрочки. Кроме того, 5 декабря я должен лечь в Протезный Ин-т на операцию. На столе у меня лежит работа на 400 р., выполненная на 95%, которую я не могу сдать. Жена и мальчишки изолированы по подозрению в скарлатине. У моих родителей паспортов пока не отобрали, но я думаю, что это случится незамедлительно. По-видимому, распоряжение обо мне пришло из Москвы. Если Вы найдете возможным помочь нам в эту тяжелую для нас минуту, век буду вам признателен. При хлопотах обо мне можете ссылаться на мои игры, известные Горькому и Бубнову[1] (Комитет по игрушке), на мою ногу и проч. заслуги. Если Вы найдете невозможным просить о выдаче паспортов для всей нашей семьи или Вам откажут, то просите, чтобы нам дали хотя бы 10 дней на переезд.

Если Ваше вмешательство в это дело с нашей семьей

 


[1] Андрей Сергеевич Бубнов — тогдашний нарком просвещения, впоследствии расстрелянный.

- 630 -

может хоть как-нибудь повредить Вам и Вашему положению, а следовательно, и творчеству, плюньте на это дело. Ведь не такая это уж катастрофа (по нашему счету это 10-й[1] раз нас переезжают). Я Вам и так всем обязан. Главная сейчас для Вас цель — это картина, а остальные явления, которые преподносит нам жизнь, это чушь и ерунда. Поклон Прасковье Тихоновне. Машенька сестра может передать Вам подробности.

В. Голицын

Нет, не таков был Корин, чтобы отнестись равнодушно к беде друга. А тут как раз выселяли за сто километров нескольких знакомых священников и дьякона Холмогорова, чей портрет он писал. Пошел Павел Дмитриевич к Ягоде.

— Опять за своего князя хлопочете!—таковы были подлинные слова Ягоды.

И остались в Дмитрове мои родные. Получили все они паспорта, а Владимир, получив за иллюстрации четыре тысячи, слег в больницу в Теплом переулке.

Я у него там побывал. Коленка его не сгибалась. А он, неистощимый изобретатель, сам придумал конструкцию из деревянных планок с винтами. Врачи одобрили, конструкция была изготовлена, прикреплена к его кровати, и он должен был постепенно закручивать винты. Боли от этого закручивания усилились. Видя бесполезность лечения, врачи предложили Владимиру ногу ампутировать. Он отказался, тогда они посоветовали ему на долгий срок — весну, лето и осень — поехать на Черноморское побережье Кавказа, там он будет прогревать ногу на солнце и, возможно, вылечится.

В начале 1936 года он уехал с женой Еленой и двумя сыновьями — Мишей и Ларюшей в Гудауты, дочь Елена как школьница осталась в Дмитрове.

Он писал интересные письма родителям и многим друзьям, звал Житкова там купить дом, поселиться постоянно. Эта идея сперва увлекла писателя, но он все не решался — наверное, знакомые отговорили.

А Корин с женой отправился на берег Черного моря

 


[1] Из этих десяти раз изгнаний было три, а семь раз переезжали по житейской необходимости.

- 631 -

в 1938 году и пробыл там с 17 июля по 22 августа[1]. И он, и Владимир писали там пейзажи, а Владимир также сделал иллюстрации к двум или трем книгам.

9.

Моя самая младшая сестра Катя, когда я ей читал отдельные главы из своих записок, упрекнула меня, что я очень мало рассказываю о ней.

Выполняю ее просьбу именно в данной подглавке — ведь Катя, как и Леночка Урусова, тоже была «бывшей княжной».

Раньше я упоминал, как её не допустили учиться далее седьмого класса, как она работала на опытной агрономической станции в Долгопрудной, как мыкалась из одного учреждения в другое, как училась на курсах то на лаборантку, то на чертежницу.

В 1932 году она вышла замуж за моего друга Валерия Перцова и поселилась с ним и с его матерью в доме № 7 по Молочному переулку близ Остоженки. Она поступила на работу сперва в одно научно-исследовательское учреждение, потом в другое, занимала должности лаборанта, при поступлении добросовестно заполняла анкеты, на вопрос «социальное происхождение» указывала — «дочь служащего», но опускала каверзную приписку: «бывшее сословие родителей». Ее фамилия по мужу — Перцова — никому не казалась подозрительной.

Жила она с мужем вполне счастливо, кротко терпела капризы свекрови и родила одного за другим двух сыновей — Володю и Колю. В начале 1935 года ее приняли лаборанткой в только что переехавший из Ленинграда Физический институт Академии наук.

В суматохе первых после переселения месяцев пропустили, что она не является членом профсоюза. Позднее ее вызвал профорг и, расспрашивая о том о сем, поинтересовался ее девичьей фамилией. Узнав, что она Голицына, он ее спросил об отношении к Бучалкам. Она сказала, что провела там первые три года жизни.

— Так значит, вы бывшая княжна!—воскликнул он, очевидно, от ужаса то ли побледнел, то ли покраснел и

 


[1] Брат Владимир о пребывании Корина в Гудаутах вел дневник, который был напечатан в книге «Владимир Голицын — страницы жизни...», 1973 г., а также в Сборнике воспоминаний о Корине, 1988 г.

- 632 -

добавил, что после революции жил там в детском доме.

Он побежал к ученому секретарю по фамилии Вул, вместе они побежали к кадровичке и там в Катиной анкете в приписке к тому вопросу обнаружили чистое место. Какой скандал!

В тот же день был вывешен приказ, что Катя увольняется «за сокрытие социального происхождения».

Но этим дело не кончилось. В отсутствие Кати было созвано внеочередное открытое партийное собрание, на котором выступил Вул с обличительной речью. Он обрушился на кадровичку за потерю бдительности, вспомнил опального Енукидзе, у которого в аппарате ЦИКа также была разоблачена бывшая княжна. А теперь выяснилось, что и в их институте оказалась подобная классовая врагиня. Но та, енукидзевская, «по счастью», арестована, священный наш долг — избавиться от своей. Исполненная гнева резолюция была принята единогласно.

На следующий день, ничего не подозревая, Катя явилась в институт за расчетом. Ей сказали, что сперва надо пройти к Вулу. Сколько сдержанного презрения Катя угадывала в лице того молодого ученого, который, как видно, делал свою карьеру не одними научными путями!

Очевидно, Вул уже успел связаться с тем учреждением, которого боялась добрая половина жителей нашей страны. Он сказал Кате, что ей надо отправиться на Кузнецкий мост — дом номер такой-то, бюро пропусков.

И она покорно пошла. Наверное, по дороге с тоской думала о своем муже и о двух малышках-сыночках.

Следователь НКВД неожиданно оказался вполне корректным и после нескольких наводящих вопросов произнес непонятную для Кати фразу:

— Нет, вы не та, которую мы ищем.— И подписал пропуск.

В этот трудный для Кати час показал себя порядочным человеком мой друг еще со школьной скамьи, ставший профессором,— Андрей Киселев. Он не побоялся принять Катю на работу в Текстильный институт, хотя и с «черной» справкой. Но там она пробыла недолго и начала трудиться чертежницей по договорам. Я не знал никого, кто бы так быстро и так аккуратно чертил надписи на плакатах, на картах, на разных этикетках. Катя оформляла стенды в различных музеях нашей страны. И никогда ни до войны, ни после войны не заполняла анкет с каверзной припиской. И никогда больше ее не вызывали ни в какие зловещие учреждения.

 

- 633 -

10.

К осени 1935 года я выздоровел. После рентгена доктор Гетье меня поздравил, сказал, что я счастливо отделался. Рукопись «Хочу быть топографом» я закончил и отнес в издательство. Редактор Берман обещал меня вызвать. Я терпеливо ждал и одновременно, уже без помощи отца и Клавдии, усиленно вычислял свиные баллы. Не оставлял я своей мечты — стать настоящим писателем и начал подумывать: а не попытаться ли мне продолжать писать книги по научно-популярной тематике?

Мне с Клавдией нашли отдельный домик, очень близко от квартиры родителей. Мы там зажили счастливо с нашим малышкой. Опять я по вечерам читал вслух. Даже казалось удивительным: собирался жениться сроком на один месяц, а уже полтора года живу вполне благополучно.

Да, зарабатывал я тогда хорошо, но меня смущала неопределенность моего положения. Сумею ли я продолжать творчески работать, жить литературным трудом?

Берман вызвал меня телеграммой на определенный день и час. Я поехал и застал его разговаривающим с невысоким, сухощавым, с бородкой военным с двумя ромбами. Берман мне сделал знак, и я сел ждать. Невольно прислушался к разговору и неожиданно обнаружил, что речь идет о моей рукописи. Военный ее хвалил, могу похвастаться, даже очень хвалил, сказал, что, когда книга выйдет из печати, он ее будет рекомендовать своим ученикам. Берман представил ему меня и назвал фамилию военного.

Я так и обомлел — профессор Александр Михайлович Казачков, автор учебника «Военная топография», по которому учатся слушатели военных академий и с которого я бессовестно сдирал целые абзацы для своей книги! И он был моим рецензентом! Тут же я исправил мелкие неточности, и моя рукопись была одобрена. И через каких-нибудь полчаса я получил деньги за ее одобрение. Нынешним авторам такая сверхоперативность покажется невероятной. Владимир уже был в Гудаутах, книгу иллюстрировал мой двоюродный брат Кирилл и, к сожалению, очень сухо. Владимир обязательно подпустил бы разные придумки-изюминки.

По моей просьбе Берман выдал мне справку, что я работаю в издательстве по договору. Он сам ее написал и пошел ставить печать. По этой справке без всяких

 

- 634 -

проволочек я получил в Дмитрове паспорт, значит, мог считаться полноправным гражданином нашей страны, правда, временно, пока не выйдет книга.

Казачков пригласил меня участвовать в топографическом кружке при Осоавиахиме, которым он руководил. Несколько раз я ходил на занятия того кружка, сидел на равных правах с командирами со шпалами и ромбами, а также с несколькими пареньками-комсомольцами. О чем толковали в том кружке, не помню, но не забыл чай и бутерброды с икрой и ветчиной. Подобное угощение было тогда в диковину.

Вскоре кружок ликвидировали. Понес я в ОНТИ заявку на следующую книгу—"История дорог", начиная с Персии и Ассирии, но мне сказали, что редакция для юношества ликвидирована, Берман перешел на другую работу. Толкнулся я в издательство «Молодая гвардия», но там мне ответили, что тема моей заявки неактуальна, и отказали. Не знаю, справился ли я с ней.

Книга моя «Хочу быть топографом» вышла в 1936 году. Честно говоря, мне ею нечего гордиться. Но зато с нее начинался мой литературный стаж, много лет спустя она мне пригодилась для оформления пенсии. После войны ее дважды переиздавали в Детгизе, и я даже получил за нее премию, кстати, единственную в своей жизни.

А бедный Казачков был арестован, его учебник объявили вредительским и изъяли из всех библиотек. Находчивые ученики Казачкова издали новый учебник по топографии почти без изменений, но под своими фамилиями. Был арестован и директор издательства ОНТИ старый большевик Мещеряков.

Житков рекомендовал те мои рассказы, которые он тогда отдал в журнал «Чиж», также и в редакцию для младшего возраста издательства Детгиз, к ним я присоединил еще два, получивших благословение Житкова. Получалась маленькая книжечка.

Редактор Наталия Шер (забыл отчество) прочла рассказы, они ей понравились, она меня познакомила с заведующей редакцией Оболенской — женой известного большевика Осинского (не княгиней). Мою книжечку решили издать. Я потом увидел на задней стороне обложки ранее изданной другой книги список, какие сочинения собираются печатать; начинался он Пушкиным, Крыловым, Некрасовым, далее шли фамилии ныне ни-

 

- 635 -

кому неизвестных пролетарских писателей, на последней строчке стояло: «Сергей Голицын—рассказы».

Послал я Житкову по почте еще один рассказ, в прилагаемом письме написал, что он мне не очень нравится, но печатаются авторы куда хуже меня. Вообще с моей стороны было великим самомнением так высказываться. Житков мне ответил гневным письмом и рассказ забраковал. Потом он писал Владимиру в Гудауты: пусть Сережа не очень обижается на его нападки, а продолжает работать над рассказами. После войны все письма Житкова к Владимиру и одно ко мне были переданы его последней жене Верочке Арнольд.

В Детгиз я пошел узнавать, как мои дела. Мне ответили, что мою книгу издавать не будут — нет бумаги. Потом я узнал, что и Оболенская, и Шер, и директор издательства Добин были арестованы. Так кончилась моя довоенная литературная деятельность.

А Житкова я увидел еще однажды. Он приехал в Дмитров и зашел прямо к нам. Владимир с Еленой тогда были в Гудаутах, он застал только моего отца и его маленьких внуков, которым тотчас же принялся рассказывать сказки.

А приехал Житков в Дмитров хлопотать об арестованных писателях и художниках, сидевших в дальних лагерях, чтобы их перевели в Дмитлаг, а если возможно, и полностью освободили бы.

Я повел Житкова к самому начальнику Дмитлага Фирину. Мы шли, и он все сокрушался, сколько талантливых людей погибает. В приемной я его оставил, секретарь сказал, что Фирин может принять через два часа. К нам Житков потом не зашел, а прямо отправился на вокзал. Знаю, что ничего из его хлопот не вышло.

Умер он в 1938 году от рака горла. Незадолго перед его смертью к нему приходила моя мать и уговорила его исповедаться и причаститься. Он с радостью и слезами согласился, она привела к нему священника. Когда он умер, и я, и брат Владимир были далеко от Москвы, хоронило его множество народа, в том числе моя мать и мои сестры. Потом было тайное отпевание.

Я потому так подробно пишу о своем первом учителе писательского мастерства, что нынешние историки литературы ничего не знают об этой странице его жизни.

 

- 636 -

11.

Убедился я, что из моих попыток стать писателем ничего не выходит, и понял — надо устраиваться на работу. Куда? Да, конечно, на Канал.

Друг брата Владимира Сергей Сергеевич Баранов горячо взялся мне помочь, или, как тогда выражались, «составить блат». Он сам был завом механической мастерской при Канале, там мне делать было нечего. Но тогда организовывалось некое Бюро наблюдений за сооружениями. Воздвигались шлюзы, насосные станции, плотины, другие сооружения из бетона. Как они ведут себя во время строительства и по его окончании — дают ли трещины, протекают ли, какие дают осадки?

Баранов привел меня к начальнику бюро — инженеру-гидротехнику Угинчусу. Был он худощавый, одетый в военную форму, показался мне сухим и надменным. Он расспросил меня, что я знаю, заинтересовался договором на издание моей книги и на моем заявлении написал:

«О. К. прошу оформить в качестве техника».

Отдел кадров помещался в ограде бывшего Борисоглебского монастыря. Там, в бывшей гостинице, за дощатой оградой сидел хмурый белокурый военный и тоже без знаков отличия по фамилии Осипов. Он вручил мне анкету на восьми страницах, подобную той, какую заполняла девочка Варя из романа «Дети Арбата», поэтому не буду перечислять вопросы.

Я сел за стол и начал писать. Услышал, как три выпускника технического вуза, крайне раздраженные, начали спорить с Осиповым. Он заставил их за какие-то помарки в третий раз переписывать анкеты. Они сели за тот же стол, где сидел и я, и, ругаясь про себя, углубились в писанину.

А к Осипову, защищенному оградой, установилась целая очередь пришедших с поезда. Я заполнил анкету, встал сзади них. Выпускники прорвались без очереди. Осипов листал, листал их анкеты и велел в четвертый раз переписывать. Они, видно, не привыкли иметь дело с ГПУ, взорвались, начали браниться. Осипов им отвечал хладнокровно и невозмутимо. Они сказали, что уходят. Осипов только пожал плечами. И они ушли. А, наверное, молодые вольнонаемные инженеры были очень нужны строительству.

Сколько поступающих мне потом рассказывало, как этот законченный бюрократ все жилы вытягивал из них,

 

- 637 -

прежде чем они устраивались на Канал! Бывали случаи, что и за день не успевали оформиться.

Прочитав мою анкету, Осипов оглядел меня и понес ее во внутренние комнаты. Оттуда вышел военный с двумя шпалами и позвал меня в свой кабинет. А других туда не таскали, только меня. Это был замнач отдела кадров Киссин. Он меня расспрашивал, а вернее допрашивал долго, все повторял: «Ничего не скрывайте, ничего не скрывайте»,—вытягивал из меня сведения не только о родителях, но и о дядях и о двоюродных, кто чем занимался, занимается теперь, кто арестовывался. И все это велел мне написать в отдельной автобиографии, приложенной к анкете.

И опять я сел за тот же столик, писал и наблюдал, как Осипов мучает поступающих на Канал. Он взял у меня автобиографию, скрылся с нею, вновь вернулся, велел мне ждать. Я сидел и наблюдал, как посетители постепенно краснели, как их лица покрывались потом, в конце концов они узнавали, что приняты, и с облегченным вздохом уходили.

Осипов меня окликнул:

— Вам отказано. Без вас Канал построят,— с презрением сказал он.— Только время у нас отнимаете.

На моем заявлении синим карандашом стояло «Отказать!» и непонятная закорючка вместо подписи.

Я ушел. Потом Клавдия мне говорила, что лицо у меня было, как слоновая кость. Да, положение складывалось тяжелее и страшнее, нежели два года тому назад. Тогда я еще не женился и у меня не было сыночка. И еще не убили Кирова.

Потом знакомые вольнонаемные служащие Канала возмущались: множество бывших заключенных, бывших царских и белых офицеров, помещиков, царских сановников, в том числе титулованные, а также священники после освобождения с Беломора за совесть и за страх усердствовали на Канале, да и моя сестра Маша там работала. Почему мне отказали?

12.

Ходить по московским учреждениям было безнадежно, хотя газеты пестрели объявлениями: «Требуются, требуются». Только лишняя трепка нервов, лишние оскорбления. Я продолжал вычислять свиные родословные и баллы, но деньги-то получала Клавдия. Значит, как выйдет

 

- 638 -

моя книжка, я буду числиться бесправным, теперь таких называют «тунеядцами», а тогда этого словечка еще не придумали.

— Попробую напишу Пешковой, — сказал мой отец.

Так я, наверное, в пятый или шестой раз попал на Кузнецкий мост в Политический Красный Крест к одной из самых выдающихся в нашей стране женщин.

Народу в первой большой комнате было полным-полно. Люди и сидели, и стояли в очереди к следующей двери. Да, понятно, почему полно. После убийства Кирова арестовывали куда больше народа.

Я с трудом протолкался к девушке-регистратору без всякой очереди и сказал ей, чтобы передала Екатерине Павловне — пришел Голицын. Минуя всех страждущих и несчастных жен, матерей и отцов арестованных, я прошел в самую последнюю комнату. Пешкова встретила меня очень приветливо, начала расспрашивать, как живет моя сестра Лина во Франции, как живут мои родители, брат и остальные сестры, узнала, что у меня маленький сын, и обещала помочь, велела прийти через неделю.

И я пришел и опять протолкался мимо несчастных. Пешкова мне улыбнулась, сказала, что говорила обо мне ТАМ, что ей обещали меня устроить на работу на Канал. Я должен явиться к секретарю самого начальника Дмитлага Фирина и сказать ему, что обо мне звонил Буланов.

— Кто такой Буланов? — спросил я.

— Это не важно,— ответила, улыбаясь, Пешкова,— только не забудьте фамилию.— Она добавила, если мое дело застопорится, я снова должен прийти к ней.

Только пятьдесят с лишним лет спустя я прочел в газетах фамилию Павла Петровича Буланова — секретаря ОГПУ, посмертно реабилитированного по делу о вымышленном отравлении Максима Горького.

А Пешкову я увидел еще раз в Доме детской книги в 1962 году на торжественном юбилее Маршака. Была она совсем старая, столь хрупкая, точно из фарфора, и была по-прежнему ослепляюще красива. Маршак ей поцеловал руку, когда она ему поднесла букет цветов, ей указали место в президиуме. Я все ждал, когда кончится заседание, чтобы к ней подойти. Но потом ее окружила такая толпа, что я никак не мог пробиться. Отошел, написал записку, что я такой-то, мог бы рассказать о судьбе своих родных, указал свой телефон и опять сунулся к Пешковой. А она говорила с одним, с другим,

 

- 639 -

с третьим. Я сунул записку ей прямо в руку. Она оглянулась, продолжая с кем-то говорить. Я отошел.

Целый месяц я ждал звонка и решился пойти на Малую Никитскую, где теперь мемориальный музей Горького. Позвонил, мне сказали, что Екатерина Павловна больна. Позднее я узнал о ее смерти. Она скончалась 84 лет.

Пусть эти строки будут моей благодарностью. Она спасла меня дважды: один раз из тюрьмы, другой раз помогла мне устроиться на работу. А скольких тысяч несчастных она избавила от гибели! Вечная ей память.