- 572 -

БОГОСПАСАЕМЫЙ ГРАД

1.

Прежде чем ехать к родителям в Дмитров, я отправился к сестре Соне. Она счастливо жила в старинном особняке в Большом Левшинском переулке с мужем Виктором Мейен, со свекровью, с маленькой дочкой Катей.

После радостных поцелуев меня усадили пить чай. Соня мне рассказала о главной новости в нашей семье: все благополучно получили паспорта.

— Что такое паспорт? — спросил я.

— Ты не знаешь, что такое паспорт?!—удивленно воскликнула Соня.

Живя в Горной Шории, газеты я читал лишь изредка, они тут же разрывались на курево. Я и понятия не имел о новом законе.

Но прежде чем рассказывать о богоспасаемом граде Дмитрове и о паспортах, хочу остановиться на одной несомненно выдающейся личности, о ком в нашей печати была помещена прямо-таки несусветная чушь. Я говорю о Владимире Федоровиче Джунковском[1]. Сведения о нем я почерпнул из двух рукописей воспоминаний, а также от трех лиц, одним из них был писатель О. Волков.

Джунковский происходил из старинного польского шляхетского рода, после Пажеского корпуса служил в гвардии, стал свиты его величества генерал-майором, был московским губернатором при генерал-губернаторе великом князе Сергее Александровиче, то есть ведал Мос-

 


[1] В очерках Л. Разгона «Невыдуманное» («Юность» № 5 за 1988 г.) идет рассказ о Джунковском, но автор, видимо, оказался жертвой мистификации.

- 573 -

ковской губернией, был назначен шефом жандармов. Пробыл он в этой должности недолго. За буйство в московском ресторане «Яр» по его приказу был арестован небезызвестный Григорий Распутин. Разгневанный царь сместил Джунковского, и с тех пор он жил в Москве вместе с сестрой в Большом Ржевском переулке. Один из тех, кто о нем мне рассказывал, утверждал, что он был импотентом.

В 1920 году Джунковский был арестован по крупному делу церковников, из подсудимых я ранее называл Александра Дмитриевича Самарина и Григория Алексеевича Рачинского. Тогда прокурор Крыленко для некоторых обвиняемых, в том числе и для Самарина, требовал расстрела. Суд приговорил их к различным срокам заключения, а Джунковского оправдал.

Многие удивлялись, почему бывший шеф жандармов был оправдан. Джунковский сам рассказывал, как его вызвал Дзержинский и задал ему вопрос:

— Как вы организовывали охрану царя?

Джунковский написал подробную записку и с тех пор стал консультантом сперва ВЧК, потом ОГПУ.

Вот почему он уцелел, когда поголовно сажали всех жандармских офицеров и всех рядовых жандармов. Как именно он консультировал в 20-х годах, не знаю, мои собеседники рассказывали по-разному, безусловно одно: никогда ни о ком он не давал порочащих сведений. Однажды мой отец показал мне на улице статного, с окладистой белой бородой, элегантно одетого старика и назвал Джунковского; позднее я несколько раз его встречал, такого же элегантного, шагающего с высоко поднятой головой. Он преподавал разным гражданам английский язык.

Мои собеседники да и мой отец утверждали, что именно Джунковский разработал все тщательно продуманное законодательство о паспортах 1932 года. Продолжал ли он и в дальнейшем консультировать НКВД — не знаю. Шесть лет спустя он, глубокий старик, был арестован и погиб в лагерях.

Между прочим, в изданной в 1928 году Малой советской энциклопедии о слове «паспорт» говорилось, что это полицейские меры, придуманные царским режимом, а Советское государство подобную систему всевозможных ущемлений и запретов свободных граждан не знает.

Оказывается, советские граждане очень даже узнали паспортную систему. В первое время она была введена,

 

 

- 574 -

чтобы не пускать в Москву, в Ленинград, в Киев, в Одессу всех бежавших от коллективизации.

Каждому нашему гражданину очень хорошо известно, что такое прописка. На первых порах эти запретные меры были введены только в вышеназванных городах и городах, расположенных к ним на расстоянии ближе ста километров.

Вопросы в этой тоненькой под серой обложкой книжечке были, казалось бы, самые простые, даже обычный анкетный вопрос «социальное происхождение» отсутствовал. А вся жизнь и судьба любого человека нашей страны зависела и до сих пор зависит, что и как записано в этой книжечке.

Когда я, приехав в Дмитров, бросился в объятия своих родителей, то первые их радостные слова были:

— А мы все получили паспорта!

Скажу, что тогда многие волновались, но лишенцы были выселены еще за три года раньше, а тут в основном изгоняли тех, кто явился в Москву недавно.

2.

Возвращаюсь на полтора года назад, еще когда моя семья жила в Хлебникове, и перейду на рассказ о богоспасаемом граде Дмитрове, который в жизни моих родителей и многих их потомков за последующие двадцать лет сыграл столь большую роль, что я просто обязан рассказать об этом старинном городе подробнее.

Почему мои родители и мой брат с семьей переехали в Дмитров?

А началось с незначительного происшествия: однажды Владимир выезжал из Москвы последним поездом и проспал нашу остановку Хлебниково. Он проснулся на какой-то станции, выскочил из вагона, узнал, что поезда на Москву до утра не будет, и лег спать на лавочку. Утром подошел поезд на Дмитров. Он слышал краем уха, что город старинный, решил его посмотреть и поехал.

Разгуливая по улицам, он восхищался. Тогда еще ни одна из одиннадцати городских церквей не была разрушена, а в просторных помещениях Борисоглебского монастыря находился богатейший краеведческий музей.

Не буду пересказывать о дмитровской старине, останавлюсь на том, о чем путеводители не упоминают. Городок тогда был совсем небольшой, с десятком двухэтажных кирпичных зданий, маленькие, в узорчатой резь-

 

 

- 575 -

бе деревянные домики, старинные и недавно построенные, тянулись вдоль улиц, вся промышленность состояла из трех мелких полукустарных предприятий, внутри древнего крепостного вала высился пятиглавый собор XVI века, тогда еще действующий, рядом были школа, зубоврачебная амбулатория, тюрьма и ряд домиков церковного приюта. По городу разъезжал единственный грузовик.

Вернулся Владимир в Хлебниково в полном восторге от Дмитрова. И как раз в эти дни только что отобрали у наших хозяев дом, и власти нам предложили выселяться. Владимир сказал: переедем в Дмитров. Ему робко возражали: от Москвы далековато. Владимир настаивал.

Живший в Хлебникове покровитель сестры Маши профессор геологии Алексей Павлович Иванов всецело одобрил идею нашего переселения, более того, он написал записку жившей в Дмитрове своей сестре, дантистке Прасковье Павловне Кесних, чтобы она помогла нам в поисках квартиры.

Искать не пришлось. Прасковья Павловна предоставила нашей семье три комнаты в собственном доме на углу улиц Кропоткина, бывшей Дворянской и Семенюка, бывшей Борисоглебской. Знаменитый революционер и князь приехал в 1918 году в Россию, поселился в Дмитрове и через три года там умер. А Семенюк был уроженцем Дмитровского уезда, большевиком, ныне прочно позабытым. У нас любят называть улицы в память никому неизвестных революционных деятелей.

Когда осенью 1931 года я приехал впервые в Дмитров совсем больной, истощенный тропической малярией, наши успели прочно обосноваться в новом жилище. В большой комнате с помощью шкафов была устроена перегородка, за нею спали Владимир и Елена и стоял его письменный стол. Другой стол, большой обеденный, находился в главной комнате, в двух маленьких жили трое их детей — Еленка, Мишка и Ларюшка, а также мои родители и мой дед. Тетя Саша с двумя моими младшими сестрами Машей и Катей помещались в маленькой комнате в соседнем доме.

По всем стенам были развешаны портреты предков. Гости, когда приходили, поражались ценному собранию, столь неожиданному на стенах ветхого домишки...

В Дмитровском районе такого жуткого разгула раскулачивания, как по многих областям страны, не было. В колхозы загоняли, но не очень рьяно, поэтому по селам и деревням оставалось много единоличников. За них при-

 

- 576 -

нялись позднее, задушили налогами, и мужички волей-неволей шли в колхозы.

В Дмитрове я еще застал грандиозные воскресные базары. Съезжались сотни подвод, в изобилии и баснословно дешево продавались мясо, птица, яйца, молочные продукты, картошка, овощи. Наши могли питаться относительно сытно.

Но такое «благоденствие» показалось властям мелкобуржуазным, никак не соответствующим строительству социализма. Вышло постановление: базары запретить! Легкие кавалеристы устраивали на дорогах, ведущих к Дмитрову, засады, продукты отбирали. Базарная площадь опустела. Мужики, чтобы сбыть продукты, пробирались в город пешком и потихоньку.

Но этот разгром дмитровского базара произошел уже после моего отъезда в Горную Шорию.

3.

Хочется в последний раз помянуть добрым словом моего деда — князя Владимира Михайловича Голицына. Я уже рассказывал о его плодотворной деятельности до революции. Теперь кое-что добавлю в назидание его многочисленным — а их более сотни — потомкам.

Когда, изгнанные из Москвы, мы поселились в Хлебникове, деда приютила его дочь, тетя Эли, жившая с мужем Владимиром Сергеевичем Трубецким и с семью детьми в Сергиевом посаде.

Переехав в Дмитров, мои родители и брат Владимир позвали деда к ним. И он, 84-летний, относительно бодрый старец, сразу занял в семье первенствующее положение. Мы почитали его главным и по прежним заслугам, и благодаря его врожденному аристократизму. Как он держал за обедом ложку, как тасовал и раскладывал карты для пасьянса! Его тонкие, унаследованные от предков, никогда не знавшие физического труда пальцы двигались медленно. Все в семье перед ним преклонялись, никто не осмеливался с ним спорить. Небольшого роста, с белыми усами на тонком сморщенном лице, в неизменной лиловой бархатной ермолке на лысой голове, он на фоне портретов предков производил на гостей большое впечатление. Скудны были наша обеды, а ему неизменно подавались лучшие куски. На одиннадцать человек выдавалось, как и раньше, пять хлебных карточек, но

 

 

- 577 -

никто не осмелился бы остановить деда, если он брал второй кусок хлеба.

Сын Александр Владимирович продолжал ему ежемесячно переводить из США по десять долларов (наверно, мог бы и больше). Эти доллары менялись на торгсиновские боны, на которые покупали постное масло и крупы, а также специально для деда печенье или конфеты. Каждый вечер он съедал по одной конфетке, с малыми правнуками не делился. И это принималось как должное.

Память у деда была исключительная. По вечерам, раскладывая с моим братом Владимиром пасьянсы, он неизменно рассказывал различные случаи из своей богатой событиями жизни, говорил медленно, размеренным голосом, никогда не смеялся. По утрам писал дневник, как писал всю жизнь, предварительно составляя заготовки на узких бумажных ленточках.

Незадолго до моего приезда в Дмитров он получил солидный гонорар, и вот при каких обстоятельствах: директор Литературного музея, известный революционер, сподвижник Ленина Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич приобрел у кого-то из бывших людей толстый альбом с фотографиями шестидесятых годов. А кто такие были расположенные по страницам господа и дамы — оставалось неизвестным.

Альбом в темно-синей бархатной корке был доставлен в Дмитров, и дед с увлечением принялся за работу. Он не только назвал каждого и каждую по имени, отчеству и фамилии, но и рассказал о них различные, иногда очень длинные, иногда со скабрезными подробностями истории. Только о троих он вынужден был признаться, что их не знает. Он объяснял, что они были иностранцами.

Сейчас в книгах, посвященных Пушкину, постоянно приводится фотография его жены Наталии Николаевны в старости. Сидит почтенная дама в кресле. Фотография эта была из того альбома, и разгадал ее мой дед; позднее одна старушка подтвердила его опознание.

Чтобы закончить рассказ о деде, остановлюсь на последних днях его жизни. В средине февраля 1932 года он заболел крупозным воспалением легких, болезнь протекала тяжело, врачи предупредили о вероятности конца.

Я тогда как раз уезжал из Москвы надолго. Пришел к деду, лежавшему в постели, проститься. Он поцеловал меня и благословил со словами:

— Друг мой, наверное, мы больше никогда не увидимся.

 

- 578 -

Он скончался в мое отсутствие 29 февраля. В его дневнике нашли вложенную ленточку бумаги с надписью:

«Сережа уезжает в Сибирь, увижу ли я его когда-нибудь?». Перенести эту запись в дневник ему не хватило сил.

Похоронили его на кладбище примыкавшего к городу села Подлинечья. Мой брат Владимир начертал на простом деревянном, выкрашенном белилами кресте надпись со словом «князь». Он жалел, что не записал и десятой доли его рассказов. Через два года кладбище без предупреждения родственников было полностью срыто под строительство, и могила деда исчезла. Вечная ему память...

4.

Лишь один год я не был в Дмитрове. А за столь краткий срок в нем произошли огромные перемены, более того, я не очень отступлю от истины, если скажу что и в 1933-м, и в следующем 1934 году в том городе произошла подлинная революция.

Правительство утвердило дмитровский вариант трассы будущего канала Москва — Волга, и в Дмитрове расположился центр управления Гидропроекта. При каком мирном наркомате состояло это учреждение — не помню. Главным инженером стал опытный пожилой специалист Фидман. По его распоряжению и было по всем газетам напечатано то объявление-клич: «требуются, требуются», которое мои родители прислали мне в Горную Шорию.

Но я прибыл в Дмитров полгода спустя после присылки той газетной вырезки. А за эти полгода в жизни нашей страны произошло крупное событие, о котором тогда много и в самых восторженных тонах писали наши газеты: силами заключенных — рабочих, инженеров и техников — был построен Беломорско-Балтийский канал.

Тогда Ягода и другие высшие чины ОГПУ получили ордена и на радостях освободили многих строителей Беломора, а многим вдвое скостили сроки заключения. Освобожденным политическим с достаточно прозрачными намеками было предложено продолжать работать на благо Советского государства в той же системе ОГПУ — НКВД.

И бывшие контрики и вредители — профессора, инженеры, духовенство, царские сановники, генералы и офицеры царской и белой армий, титулованные и нетитулованные дворяне, разные случайно попавшие за решетку молодые и пожилые интеллигенты, студенты, наконец, крестьяне и рабочие, просидевшие на Беломорканале

 

- 579 -

вместо десяти лет иногда не более года, — в огромном числе появились в Дмитрове. Не было в числе освобожденных лишь тех, кого называли троцкистами.

В спешном порядке из просторных помещений Борисоглебского монастыря XVI века был выселен замечательный краеведческий музей, а на его месте обосновались многочисленные отделы нового строительства. А музей переехал в здание только что закрытого собора.

В числе освобожденных прибыли в Дмитров и некоторые наши знакомые.

Назову тех, кого я раньше упоминал. Это двоюродный брат нашей Елены Дмитрий Гудович и бывший ухажер сестры Маши Николай Дмитриевич Кучин.

Одновременно с Беломора прибыло несколько эшелонов разобранных двухэтажных жилых домов, которые начали спешно воздвигать на горе, на городском выгоне возле села Подлинечья. Любопытная подробность: в привезенных из Карелии бревнах с этих домов оказалось полным-полно клопов.

Брат Владимир, всегда общительный, неунывающий, остроумный, оказался тем притягивающим центром, к которому на гостеприимный огонек собирались на чашку чая многие и многие, и не только прежние знакомые, но и совсем новые люди, ставшие близкими друзьями брата.

Назову некоторых из них, наиболее ярких.

Александр Петрович Преклонский — зав. чертежной — бывший офицер Преображенского полка, однополчанин убитого на германской войне брата моей матери Рафаила Сергеевича Лопухина. Был он высокий, с надменным выражением обрамленного канадской бородой лица, говорил отрывисто, с большим апломбом, однажды занял у нас целый вечер: прочел вслух свое сочинение — очень скучную трагедию об Иване Грозном и о зверствах опричников; он нам признался, что видит в образе царя Сталина и его окружение. Однажды нам рассказал об одном событии, несомненно интересном для наших историков. 9 января 1905 года он командовал той самой ротой Преображенского полка, которая, согласно нынешней официальной версии, стреляла в толпу, пришедшую к Зимнему дворцу. Преклонский клялся, что он приказал солдатам стрелять не в толпу, а в кучку отдельно стоявших агитаторов.

Наверное, не только в нашей квартире он читал свою трагедию с крамольными намеками на Сталина и расска-

 

- 580 -

зывал о своей роли в событиях 9 января. Года через два он был арестован, а заодно арестовали через три дня после свадьбы и его зятя, также бывшего беломорца — барона Таубе. Оба они исчезли навсегда.

Сергей Сергеевич Баранов — зав. механической мастерской, ранее сидевший за вредительство, изобретатель, поэт, остроумный рассказчик, охотник. Помню его рассказ о следствии. Ему грозили расстрелом, если он не сознается, однажды повели в подвал, заставили снять пиджак, брюки, ботинки и приказали в одном белье идти не оглядываясь по каменным плитам пола. Он понял, что это расстрел, шел и думал: услышит ли звук выстрела? Когда же он дошел до конца комнаты, открылась боковая дверь, и на пороге предстал его следователь.

Позднее во время войны он работал в какой-то таинственной «шарашке», бывал у моих сестер, там я однажды его увидел — бородатого, седого, по-прежнему остроумного. Его арестовали вторично, и он исчез, говорили, что на него донесла собственная послевоенная жена, чтобы воспользоваться квартирой. И такое бывало.

Николай Лебедев сам не сидел, был сыном известного профессора-почвоведа Лебедева Александра Федоровича, осужденного за вредительство на десять лет и отправленного на строительство Беломорканала. Сын, шестнадцатилетний юноша, отправился тогда в Ленинград хлопотать у академика Вавилова и Иоффе. Вот что он мне рассказывал.

Сперва он явился на квартиру к Иоффе. Тот встретил его стоя в прихожей и сказал бедному юноше примерно так:

— К сожалению, я не знаю научных трудов вашего папеньки, поэтому ничем вам помочь не могу.

Вавилов принял Николая также в своей квартире, провел в кабинет и, узнав, в чем дело, написал красноречивое письмо одному из вождей. Он спросил Николая, где тот остановился, и, узнав, что у знакомых, пригласил его обедать и за обедом расспрашивал и о нем самом, и о его отце. Хлопоты Вавилова не помогли — Александр Федорович был освобожден после окончания Беломора, просидев вместо десяти лет полтора года. Вместе с женой и сыном он появился в Дмитрове. Там-то наша семья познакомилась с ними, а я сразу подружился с Николаем — так много у нас было общего: он мечтал стать поэтом, я — писателем, но наши опусы никак не годились для печати.

 

- 581 -

Был Николай двухметрового роста, фигура нескладная, сутулая. Он очень много читал, в том числе и философию, советских писателей отвергал, любил поэтов-символистов, считал себя поэтом будущих времен и, к великому смятению родителей, не желал ни продолжать учиться, ни поступать куда-либо на работу; свои стихи он декламировал с завываниями, однажды весь вечер нам читал поэму об Андрее Боголюбском. Помню его стихи, посвященные моей сестре Маше, там были строки, что Мери — это от прерий, Мария — от Евангелия, а Маша — это капитанская дочка. Разумеется, такие стихи нам нравились. А вот еще две строчки:

Мне не забыть той ночи лунной,

Когда к заутрени мы шли...

Моя мать резонно заметила, что Пасха всегда бывает при новолунии. Тогда Николай с апломбом воскликнул, что переделывать стихи не намерен.

Его отец Александр Федорович в проектном отделе строительства канала Москва — Волга занимал должность консультанта, прожив года два в Дмитрове, он был полностью реабилитирован, сумел перевестись в Москву, в некий научный институт и получил отдельную квартиру на Пятницкой. Я там бывал. В своей комнате под потолком Николай развесил вереницу портретов великих философов мира, начиная от Сократа и кончая Лениным.

Вскоре Александр Федорович умер, а сын, наверное, декламировал свои стихи не только мне, а и другим слушателям и был арестован. Много позднее, уже перед войной, брат Владимир неожиданно через одного освобожденного получил привет от Николая, сидевшего в одном из лагерей.

Хочу помянуть добрым словом еще одного юношу, моего полного тезку — Сергея Михайловича Оболенского, который был меня моложе всего на год. Его отец князь Михаил Федорович с женой, сыном, дочерью Ириной с первых лет революции жили на хуторе близ Переделкина. Они завели лошадь, корову, птицу, своим трудом обрабатывали земельный участок. Местные власти считали Михаила Федоровича кулаком, но ему покровительствовала Тимирязевская академия, ученые на его участке ставили ценные научные опыты. Так бывший князь со своим семейством приносил пользу сельскому хозяйству. В конце концов хутор был разгромлен, Михаила Федоровича, его жену и семнадцатилетнего сына арестовали. Сына вскоре

 

 

- 582 -

освободили, он поступил на работу в Библиотеку имени Ленина и безмерно увлекся библиографией. Ему, например, поручили разыскать одну строфу в многотомных сочинениях небезызвестного графа Хвостова, его поиски увенчались успехом. Он восторженно рассказывал о директоре библиотеки Владимире Ивановиче Невском, замечательном человеке, из когорты идейных большевиков-ленинцев. Невский крепко защищал Сережу от нападок бдительных чиновников, но в конце концов вынужден был его уволить.

Так Сережа появился в Дмитрове в надежде поступить на Канал (далее я буду только так называть строительство канала Москва — Волга). Не приняли Сережу на работу ни библиотекарем, ни ветеринаром, хотя он уверял, что с детства возился с лошадьми. А может, не приняли его как сына врага народа и бывшего князя.

Среди руководства Канала была замечательная женщина, жена чекиста, некая Тольская. Она весьма сердечно отнеслась к Сереже и дала ему направление на работу ветеринара в качестве вольнонаемного в какой-то дальний лагерь заключенных.

А Сережа не поехал. Не знаю, уцелел ли он там. Познакомившись на концерте в Консерватории с моей сестрой Машей, он в нее влюбился, встречался с нею в Москве и в Дмитрове и крепко сдружился со мною. А дружба наша продолжалась всего две недели. Между прочим, он сказал Маше, что очень хотел бы видеть меня мужем своей сестры Ирины, а то еще она выскочит замуж бог знает за кого. Маша ему ответила, что я вообще не собираюсь жениться, потому что не хочу принести несчастье ни одной девушке. Меня познакомили с Ириной, высокой, тонкой девушкой с темными косами. Я весь затрепетал при виде ее, но свое сердце я сам запер на замок. Сказав ей две-три фразы, я отошел. Она вышла замуж за композитора Пейко, была с ним счастлива и скончалась в 1988 году.

А ее брат Сережа так и не устроился никуда на работу и вскоре был вторично арестован. Мне рассказывал про него сидевший вместе с ним уже в конце тридцатых годов на Колыме мой знакомый — Сергей Николаевич Коншин, из семьи серпуховских текстильных фабрикантов. Сережа на лесоповале не унывал, подбадривал других. Однажды его вызвали, повели под конвоем за зону, и он не вернулся.

И еще рассказ, помещенный в журнале «Огонек» № 20 за 1988 год: корреспондент расспрашивал одну

 

 

- 583 -

старую коммунистку, проведшую двадцать лет в лагере, и та ему рассказала, что сидевшая с нею молодая женщина забеременела от князя Оболенского. Корреспондент спросил старушку, за что сидел Оболенский. Та ответила, что он был князем. Да, для нее было вполне естественным — раз князь, значит, ему место только в лагере. Бедный Сережа.

5.

Сестра Маша продолжала успешно работать в Московском геологическом комитете, на летние месяцы уезжала в экспедиции и не менее успешно училась заочно, мечтая получить высшее геологическое образование. Она то ночевала в Москве, то приезжала в Дмитров.

Однажды приехала и начала нам рассказывать, как ее вызвало начальство заочного вуза и предложило подписать одну бумагу. Маша прочла заранее заготовленный текст, что такая-то отказывается от своих родителей и обязуется полностью порвать с ними отношения. Передавая ей пасквиль, начальство старалось ее убедить, что это чистая формальность, что она может продолжать вести себя по отношению к родителям, как хочет, никто за ней следить не будет. А подписать необходимо, иначе ее, «к сожалению», несмотря на очевидные успехи, придется исключить. Маша сказала, что подумает. Ей дали три дня сроку.

В комнате сидели мои родители и я, когда Маша нам рассказала эту историю.

— Пожалуйста, очень тебя прошу, подпиши эту бумагу,— сказал мой отец, голос его дрожал.

Моя мать сидела, закрыв лицо руками, и молчала. Я тоже молчал, глядел то на отца, то на Машу. Из-за перегородки вышел, прервав занятия, брат Владимир. Покуривая трубочку, он раза два прошелся молча, потом заговорил:

— Нет, подписывать никак нельзя,— твердо сказал он. Кончился этот тяжелый разговор тем, что отец написал красноречивое письмо Пешковой. Маша поехала к ней на Кузнецкий мост. Куда писала или куда звонила эта поистине выдающаяся женщина — не знаю. Факт остается фактом — Маша продолжала учиться заочно, успешно выполняла задания, сдавала экзамены. И никаких отречений от своих родителей никогда не подписывала. А сколько юношей и девушек подписало! Последняя

 

- 584 -

страница газеты «Вечерняя Москва» была заполнена такими объявлениями: «Довожу до сведения общественности, что я, такой-то, прекратил всякое отношение со своим отцом — попом, торговцем, бывшим офицером...» Я знал нескольких, которые отреклись от своих родителей, называть их не буду.

Как Маша была хороша в те годы! С тонкими, правильными чертами лица, ее светлые вьющиеся волосы казались точно ореолом над высоким лбом. Когда она в партере театра проходила к своему месту, многие на нее оглядывались. И сколько молодых людей пытались, но безуспешно, за ней ухаживать. Некоторых из них я уже называл, не все мне были знакомы.

Игорь Даксергоф в тайной надежде на успех упорно продолжал к нам ездить, вел нескончаемые разговоры с Владимиром. Но мы понимали, что он приезжает не ради этих разговоров, но ради Маши. Работал он в Осоавиахиме, чем там занимался, не помню; о своей работе он рассказывал редко. У него был изъян, из-за которого он много терпел,—два его старших брата жили в Америке. Зато ему покровительствовала замечательная деятельница, известная Валентина Гризодубова. Однажды в газете мы увидели его фотографию в шлеме летчика и большую статью о нем, узнали, что он был первым в мире парашютистом, который, спускаясь, одновременно передавал по радио свои ощущения.

С тех пор всех многочисленных поклонников Маши Владимир называл парашютистами. Это прозвище в нашей семье подхватили, оно и теперь применяется, но уже по отношению к кавалерам следующих поколений девушек нашей многочисленной семьи.

6.

После смерти дедушки самым старшим, казалось бы, должен был стать мой отец. Но со своими болезнями, удрученный лишенством, он не мог возглавить нашу семью и уступил это место своему сыну Владимиру.

Вспоминая много лет спустя своего горячо любимого брата и всю его деятельность как художника, должен сказать, как тяжко ему доставалось! Редактор «Пионера» Ивантер вынужден был по приказу главнюков прекратить заказывать брату иллюстрации. Случайно то в том, то в другом журнале, когда не находилось других художников, ему предлагали иллюстрировать что-либо морское.

 

- 585 -

До 1934 года Владимир иллюстрировал переиздания Новикова-Прибоя, потом получил отказ. Он отправился в Наркомат флота. Сперва там его приняли с распростертыми объятиями. Он рисовал корабли и точно, и талантливо, создал несколько плакатов, а потом ему и там отказали. Для издательства ОНТИ он иллюстрировал чисто технические книги, и там его ценили, но те иллюстрации не являлись художественными. Он исполнял рисунки для Дмитровского музея. Там платили скудно, но зато вся семья получила продовольственные карточки. Владимир ходил по дмитровским окрестностям и рисовал пейзажи. Он заделался также настоящим талантливым писателем, правда, для себя и для ближайших друзей, но не для печати, писал дневник и создал в стиле и духе Лескова серию очерков под названием «Дмитровские чудаки». Хочу надеяться, что эта яркая серия будет когда-либо напечатана. Там он рассказывал о разных чем-либо примечательных жителях Дмитрова и нумеровал их — № 1, № 2, и т. д., до № 13; под последним номером он разумел самого себя.

К сожалению, широкий прием гостей пришлось сократить. Дмитровское ГПУ вызвало нашу хозяйку Прасковью Павловну, о чем там ее расспрашивали, неизвестно, под страшной тайной она сообщила моей матери, чтобы гости у нас реже собирались. Перенесли вечеринки к Сергею Сергеевичу Баранову накануне выходных дней Канала. Я там был только однажды: пили, пели, разговаривали малознакомые мне люди чересчур оживленно. Жизнь приучила меня быть сугубо осторожным. Я решил, что эти вечеринки к добру не приведут, и перестал туда ходить.

И еще у брата была беда: у него начала болеть коленка. Он ходил с палочкой. Вспомнили, как еще в Хлебникове он упал, стукнулся коленкой о головку рельса. Но тогда боли вскоре прекратились, и рентген ничего не показывал. И в Дмитровской больнице новые рентгеновские снимки выглядели вполне благополучными. А боль, тупая, упорная, не утихала, все усиливалась.

Эта боль не позволяла ему часто ездить в Москву в поисках заказов. Он занялся изобретательством игр. Вместе со своими подрастающими сыновьями и с их приятелями часами прорабатывал он варианты настольных игр, заявляю, захватывающе интересных. Но чтобы их выпустить в печать, требовалось утверждение различных инстанций. Максим Горький написал восторженный от-

 

- 586 -

зыв к игре «Пираты». А были еще «Захват колоний», «Юнга», еще как-то. Много труда Владимир вложил в изобретение игр, но скучные дяди — педагоги, историки и разные консервативные чиновники ставили такие рогатки, что и здоровому человеку не хватило бы терпения их преодолеть. Словом, сил и энергии Владимир на игры приложил много, а денег за них получал мало.

Росли у него дети — дочка Елена и сыновья Миша и Ларюша. Елена спала в другом доме вместе с бывшей воспитательницей моих сестер — тетей Сашей, а для сыновей Владимир сколотил из дощечек и брусьев деревянную двухэтажную, как в плацкартных вагонах, кровать. Миша спал наверху, залезал на свое ложе по лесенке, Ларюша спал внизу. Всех троих я очень любил. В свободные вечера, когда мальчики уже были в постелях, я к ним садился и что-то рассказывал: из русской истории или шпарил подряд содержание шекспировских трагедий. Лет сорок спустя мой племянник Миша мне признался, какое огромное впечатление произвело на него мое изложение «Макбета», когда я нарочно загробным голосом пересказывал, что рыцарь Макдуф не был рожден, а его вырезали из живота матери. А было тогда Мише семь лет.

Жили мои сугубо экономно, питались почти без мяса, готовили на торгсиновском постном масле, а на одежду, обувь почти ничего не тратили.

Так постепенно подобралась нужда. Началась она с 1932 года и с каждым годом с усиливающейся болезнью Владимира все крепче захватывала нашу семью.

Отец продолжал немного зарабатывать. У него было два урока английского языка; сперва одна девушка бесшумно проскальзывала к нему в маленькую комнатку, потом другая. Владимир прозвал их «мышками».

Зарабатывал мой отец и переводами статей из иностранных журналов о гидротехнических достижениях Западной Европы и Америки для издаваемого техническим отделом Канала бюллетеня, чтобы наши проектировщики знали, какие электростанции и какие каналы строятся в капиталистическом мире. В каждом номере бюллетеня помещались две-три статьи или заметки, переведенные моим отцом с английского, французского и немецкого.

Эти заработки подбадривали моего отца. Забегаю вперед и расскажу, какой года через два произошел скандал: отец перевел статью об успешном строительстве в Германии канала имени Гитлера. Когда канальские власти

 

 

- 587 -

увидели фамилию столь ненавистного фюрера, они разъярились на редактора, и бюллетень был вообще закрыт. Нечего заимствовать технику с гнилого Запада! Наши инженеры сами должны справиться с проектом Канала. Так мой отец потерял хороший заработок.

7.

Мне тогда крепко не повезло. Я же твердо рассчитывал: поступлю на работу на Канал — никуда уезжать не надо, буду жить у родителей и брата, буду хороший паек получать и деньги им отдавать.

А с окончанием Беломорканала в Дмитрове появилось множество бывших заключенных — инженеров и техников. И прием на работу со стороны вообще прекратился. Я сунулся было в отдел кадров и сразу получил отказ. Никто меня не спросил, кто я и что я, а просто сказали — не нужно, и все, правда, добавили, что прием прекращен временно.

Но прежде чем начинать искать работу где-либо в другом месте, мне нужно было получить паспорт. Наши в Дмитрове получили паспорта сразу, без всяких затруднений, зря только боялись. И я по справке об увольнении прописался и тоже получил паспорт вполне благополучно.

Отправился я в Москву с твердым намерением куда-то поступить на работу, сперва пошел к Шуре Соколову, но его в Москве не было. Вот что мне рассказала мать Шуры Прасковья Николаевна.

Он поступил на работу, на изыскания вторых путей Дальневосточной железной дороги, собираясь летние месяцы проводить в поле, а на зиму на камеральную работу возвращаться в Москву. Нанялось много инженеров и техников. Когда же наступила осень, у них у всех отобрали документы и сказали:

— Никуда вы не поедете, останетесь здесь, пока не построите вторые пути.

Прасковья Николаевна далее рассказала, что живут Шура и его сослуживцы в тесных нетопленных бараках. Да, в те годы так могли поступать с самыми обыкновенными гражданами, заманили их, как окуней в вершу, а обратно в Москву ходу не дали.

Наверное, я тогда мог бы добровольно отправиться на Дальний Восток, но не решился, хотел устроиться поближе. И начал ходить по разным учреждениям.

На Метрострое мне сразу показали от ворот поворот.

 

 

- 588 -

В одном учреждении начальник техотдела, просмотрев мои справки, воскликнул:

— Что же вы раньше не приходили! Партия уже отправилась на изыскания, вам придется догонять.

Нет, догонять мне не пришлось. Просмотрев мою анкету, кадровик меня спросил, не князь ли я, и вернул мне справки со словами, что я только время у него отнимаю. В другом учреждении в проектном отделе мне сказали, что такие техники, как я, очень нужны, а кадровик презрительно бросил:

— Удивляюсь, что вы до сих пор бегаете по Москве!

Что же делать? Я понял, что ходить по московским учреждениям было бесцельно. Написали письма в Тверь дяде Алеше и в Калугу дяде Валерия Перцова, получили ответы — можно приезжать, на работу примут.

Я выбрал Калугу. Там находится управление строительства автострады Москва — Киев, строят заключенные, значит, вольнонаемным я, конечно, поступлю.

Николай Николаевич Хаймин и его жена оказались милейшими людьми. Встретили они меня, что называется, с распростертыми объятиями, детей у них не было, жили они в собственном уютном домике. Николай Николаевич, бывший уездный землемер, маленький, юркий, с седенькой бородкой, со взъерошенными волосами человечек, и сам выглядел точно взъерошенным. На строительстве автострады он ведал кладовой геодезических инструментов. А главным его доходом служили утки, коих у него было не менее тридцати. Чем он их кормил, не знаю, по всему двору провел электросигнализацию, которую с гордостью мне показывал — ни один вор не пролезет.

На следующее утро он отправился на работу и собирался договориться обо мне. А я пошел осматривать город, в котором никогда не был, ходил от одной церкви к другой и любовался ими, в картинной галерее увидел портреты своих армянских предков — Лазаревых и понял, что они из маленького имения Железники, принадлежавшего моей бабушке Софии Николаевне Голицыной, оно находилось под самой Калугой.

К обеду, как условились с Николаем Николаевичем, я вернулся в его домик, и мы с ним отправились в управление строительства. Николай Николаевич мне сказал, что меня примут, у них работает много вольнонаемных с самыми неблаговидными анкетами. И опять, как недавно в Москве, началось мое хождение по мукам — в техническом отделе принимали, а начальник отдела кадров вытя-

 

 

- 589 -

гивал из меня разные порочащие меня сведения и не хотел принимать, начальник техотдела настаивал — техники вроде меня были очень нужны. Я стоял в жалкой позе опустив голову. Повели к военному с одним ромбом, спросили: можно ли принять бывшего князя или нет? Тот оглядел меня и задал лишь один вопрос: какое я отношение имею к Железникам? Пришлось признаться, что они принадлежали моей бабушке. И хоть было там всего четыре десятины, мне окончательно отказали.

Потом Николай Николаевич горячо возмущался. В их управлении только бывших священников, ранее сидевших, подвизается не менее дюжины, а тут одного княжеского сынка, не имеющего судимости, не хотят принять.

Я уехал из Калуги и отправился в Тверь. А уже была весна, светило солнышко, вовсю текли ручьи. Когда я вышел из поезда, то заколебался, куда мне идти: к дяде Алеше — Алексею Сергеевичу Лопухину или к Истоминым, к моему другу Сергею? И тот и другой принадлежали к многочисленной в Твери категории минусников, то есть высланных минус 6; они благополучно работали, значит, и я мог надеяться на успех.

Мне очень хотелось идти к Истоминым, повидать верного с детства друга, но жил он на другом конце города, в Заволжье. А дядя Алеша жил недалеко от вокзала. И я пошел к нему. Думал ли я тогда, что этот выбор решит мою дальнейшую судьбу?

О жизни и быте дяди Алеши и его многочисленной семьи я уже раньше рассказывал, когда три года тому назад приезжал крестить его шестое дитя — дочку Таню. Теперь девочка подросла, но меня дичилась и никак не хотела сидеть у меня на коленях, у нее появился еще младший братик Миша — седьмой ребенок по счету.

На следующий день я пошел, в какое учреждение — не помню. Туда раньше ходил дядя Алеша, и там меня обещали принять, не побоялись зачумленного.

— Вот он какой, княжеский сынок! — воскликнул начальник того учреждения, с самой доброжелательной улыбкой меня оглядывая.

Он сказал, что направляет меня в район (сейчас не помню куда), где позарез нужен дорожный техник. Смазливая девушка взяла мои справки, чтобы оформить меня на работу. Стреляя в меня глазками, она вручила мне простенькую, в несколько вопросов, анкету. Я подумал-подумал, раз мое княжество никого не испугало, то

 

 

- 590 -

на вопрос «социальное происхождение» написал: «дворянин». Несмотря ни на что, я продолжал гордиться тем сословием, к которому принадлежал первые восемь лет своей жизни.

Ушел, окрыленный удачей. Ура, поступил на работу! Предстояло добираться от железной дороги чуть ли не сто километров. Поселюсь у какой-нибудь бабушки и по вечерам буду сочинять рассказы о Горной Шории.

В приподнятом настроении я пошел к дяде Алеше. И тут меня ждала телеграмма примерно такого содержания: «Возвращайся немедленно поступишь работу Дмитрове — родители».

Вот так так! Я не сомневался, что были нажаты какие-то кнопки и меня принимают на Канал. А там вольнонаемным дают хороший паек. Поеду обратно. Я вновь побежал в то учреждение, куда меня только что приняли, пробрался прямо к смазливенькой девушке, что-то ей наврал, она доверчиво отдала мне справки с моих прежних работ. Я помчался к дяде Алеше за чемоданом и поспел на московский поезд. А к Истоминым я так и не успел дойти.

8.

Владелица дома, где жили мой брат Владимир с семьей и мои родители,— Прасковья Павловна Кесних принимала во мне большое участие и горячо переживала мои неудачи с поисками работы. Пломбируя зубы некоему начальнику песчаного карьера возле станции Яхрома, она рассказала ему обо мне, всячески меня расхваливая. Тот ей сказал, что ему все равно, кто я — княжеский или пролетарский сынок, лишь бы оказался знающим техником и добросовестным работником. Тогда мои родители и послали мне телеграмму...

Я предстал перед письменным столом того начальника. Он внимательно просмотрел мои справки и потребовал показать «разрешение на производство горных работ» И тут разъяснилось роковое недоразумение: ему требовался горный техник со стажем, а я в своей жизни даже ни одной могилы не выкопал и руководить горными разработками со строжайшим соблюдением правил техники безопасности, конечно, не мог. Вернулся я к родителям в полном отчаянии.

— Только сбила баба Сережку с толку! Как можно спутать горного техника с дорожным! — возмущался Владимир.

 

 

- 591 -

Положение мое было действительно ужасным. Я снова пытался искать место, ездил в Москву и только нарывался на оскорбления. Все, что я заработал в Горной Шории, было проедено моей семьей. И мне приходилось выпрашивать у родителей деньги на дорогу и на еду.

Прасковья Павловна, продолжая переживать за меня, хотела загладить свою оплошность. Кроме того что она была хорошей зубной врачихой, она еще тайно гадала на картах, а это занятие даже безвозмездное, тогда жестоко каралось как пережиток «проклятого» прошлого.

Она позвала в свою комнату мою мать и при ней разложили карты на бубнового короля, то есть на меня. Ни одной шестерки на стол не легло.

— Шестерок нет, значит, ваш сын никуда не поедет,— уверенно сказала Прасковья Павловна.

Она открыла ту карту, которую положила на короля рубашкой вверх. Моя мать так и ахнула, увидев даму бубен.

— Ваш сын женится,— еще более уверенно сказала Прасковья Павловна.

Когда мать передала мне поразительные результаты гадания, я разозлился и совсем приуныл.

— Что ты веришь этой дурехе! — с большой горечью сказал я. Мои тогдашние планы были ехать во Владимир искать работу. Там живут знакомые минусники, может, мне помогут устроиться на работу.

Прасковья Павловна продолжала за меня хлопотать. Она сказала моим родителям, что в Дмитрове проживает один профессор, может быть, он примет меня на работу, но лучше, чтобы сперва к нему пошел мой отец, она слышала, что профессору нужно перевести ученую статью с английского, и дала адрес.

Так мой отец познакомился с Владимиром Романовичем Ридигером.

Был он специалист по осушению болот, напечатал ряд научных трудов и был неутомимым изобретателем, получил более десятка патентов по разным машинам и по способам осушки болот. В теории предполагалось, что все его изобретения произведут подлинную революцию в мелиорации. А практически эти многочисленные изобретения в виде красивых бланков патентов, чертежей и пояснительных записок покоились в папках, заполнивших шкафы жилища Ридигера на Костинской улице, где помещалась и его контора.

Дворянин по социальному происхождению, Владимир

 

 

- 592 -

Романович был правнуком того самого генерала фон Ридигера, которого царь Николай I послал подавлять венгерское восстание. Но догадливому правнуку удалось избавиться от дворянской частицы «фон», и никто не подозревал о жестокостях его предка. Позднее ему удалось отвязаться и от своей немецкой национальности.

Он пожаловался моему отцу на косность разного начальства, ставящего рогатки его изобретениям. А мой отец поведал ему о злоключениях своего младшего сына. И Ридигер сказал, что не побоится меня принять, но только в качестве рабочего.

На семейном совете было решено: надо поступать; Конечно, обидно: то был техником, а ту понижение и зарплата маленькая. Но что поделаешь, положение мое тогда было безвыходным.

Я пошел на Костинскую улицу и предстал перед высоким бодрым стариком в очках. Никакой анкеты рабочим заполнять не требовалось, только Надежда Васильевна — свояченица Ридигера, она же и секретарша, и бухгалтерша, и кадровичка, и машинистка — записала в табеле мою фамилию, имя-отчество и год рождения.

Так я поступил на работу в Московскую опытную болотную станцию Белорусского института мелиорации. А почему белорусского? Владимир Романович всегда говорил: надо находиться от начальства подальше, меньше будет мешать.

Так исполнилась первая половина пророчества Прасковьи Павловны — никуда я не поехал, остался под родительским кровом.

На следующее утро с сумкой за плечами отправился я через весь город, пересек реку Яхрому, миновал действующую очень стройную белую церковь Введенья XVIII века, вышел на Рогачевское шоссе, поднялся в гору. Меня нагнал на велосипеде Ридигер, объяснил, как дальше идти, и умчался.

Я шел и наслаждался майским солнцем, теплом. После оставшегося слева села Кончинина увидел посреди лугов странное, сверкавшее белизной, большое, напоминавшее гигантскую консервную банку сооружение. Всего я прошел семь километров. Меня встретил Владимир Романович, повел на второй этаж этого дома и показал совершенно пустую комнату № 16, где я буду жить. Мы вместе спустились, он отдал распоряжение плотнику изготовить для меня топчан и стол, познакомил с высоким, ярко-рыжим, с веснушками парнем и сказал ему

 

 

- 593 -

— Вот, Семен, тебе помощник, приступайте к работе. Владимир Романович отличался неуживчивостью с властями, но зато был внимателен к подчиненным и, кроме страсти к изобретательству, еще обладал замечательной способностью добывать деньги.

Так, благодаря его энергии был построен дом, получивший название Круглый. В центре его находилась единственная огромная печь, которую окружало свободное пространство и шли расходящиеся в разные стороны по радиусам длинные комнаты: с внутренней стеной — более узкой, с наружной, у окна,— более широкой. На нижнем этаже, скрытые над потолком, на верхнем — скрытые под полом, шли радиусами от печи отопительные трубы. В теории казалось очень удобно: поднимешь в полу крышку — и теплый воздух идет в комнату. Но почему же выстроили такое странное здание?

Да потому, что на обыкновенный дом денег не давали. А Владимир Романович связался с другим таким же страстным изобретателем, архитектором по специальности. Так был построен Круглый дом. Добавлю, что и стены в нем тоже были удивительные: в каркас из деревянных брусьев трамбовалась глина.

Я потому пишу так подробно, что для той бурной эпохи был типичен поток изобретений, удачных и неудачных.

9.

Рыжий Семен повел меня метров за триста на сырой торфяной луг и показал мне две наполненные водой ямы, а также лебедку и трос с прицепленной на одном конце металлической штуковиной, похожей на артиллерийский снаряд. Специальными стержнями с рогаткой на конце мы заглубили трос в землю от одной ямы до другой и с помощью лебедки собрались протащить между ямами снаряд, чтобы получилась подземная труба для осушения того луга.

Вдвоем взялись мы за ручки лебедки, начали вертеть, невидимый снаряд ехал под землей. Вертели с трудом минут пятнадцать. Я совсем запыхался. Все же вереница моих предков физическим трудом не занималась. А Семен не давал команды на перекур. Я считал повороты ручки лебедки, в конце концов взмолился:

— Давай перекур!

Мы протаскивали снаряд от одной ямы к другой, к третьей, к четвертой. Так осуществлялось на практике

 

- 594 -

очередное изобретение Ридигера — кротовый дренаж. На моих ладонях к вечеру вскочили пузыри. Наконец рабочий день кончился. Семен и я поднялись в зал — три соединенные вместе комнаты на втором этаже Круглого дома. За длинным столом занимался Ридигер. Семен что-то хотел ему сказать, я подозревал, он собирался пожаловаться Ридигеру, что я никак не гожусь ему в помощники.

В этот момент в зал влетели две босоногие девушки в цветастых платьях и, прерывая одна другую, начали возмущенно рассказывать, что враги распахали участки, на которых они проводили очень важные ботанические опыты.

Я не слушал их громкие возгласы, мне было очень грустно. Болели ладони, ныли плечи и спина.

Несмотря на свой пожилой возраст, Владимир Романович живо вскочил, побежал вниз по лестнице и умчался на велосипеде к группе домиков, видневшихся километра за полтора.

Я закусил всухомятку, что мне положила мать, набил соломой матрас и подушку и лег отдыхать на топчан. Да, впервые в жизни у меня отдельная комната. Это же чудесно! Я могу в полной тишине писать рассказы по горношорским впечатлениям. Но выдержу ли я испытательный срок или меня выгонят как не справившегося с работой? Я решил, что буду стараться изо всех сил...

На следующий день с утра Семен и я копали ямы, чтобы потом между ними протаскивать проклятой лебедкой проклятый снаряд. Подошел техник Федор Иванович Кузнецов, с которым я познакомился накануне,— маленький сухопарый блондин. Он явился с нивелиром, его сопровождала молодая женщина — реечница Маша. Федор Иванович собирался узнать уклон будущих кротовых дрен. Устанавливал он устанавливал инструмент, смотрел-смотрел на рейку и с места не сходил, наверное, минут двадцать.

Я не выдержал, подскочил к нему и сказал:

— Дайте я попробую! — И хоть давно не имел я дела с нивелиром, а установил в два счета, посмотрел в трубку на рейку и крикнул Маше: — Давайте на следующую точку!

Впоследствии Маша рассказывала, какой неожиданный эффект произвел мой выпад. Федор Иванович был хороший техник-мелиоратор, но совсем не умел обращаться с геодезическими инструментами. С того дня все

 

 

- 595 -

съемки планов доверили мне, да еще чертежи, да еще... Не буду перечислять те работы, какие мне поручали выполнять,— я и чертил, и считал, и помогал обеим девушкам-ботаничкам. А вертеть лебедку был нанят другой рабочий.

Обедать я ходил в тот поселок, куда помчался на велосипеде Ридигер. Там помещалось другое учреждение — опытная болотная станция (точное название не помню), которое, в отличие от нашей, подчинявшейся Минску, подчинялось Москве. Оба учреждения проводили опыты на одной и той же территории в знаменитой Яхромской пойме и, как, к сожалению, у нас нередко бывает, пребывали между собою в лютой вражде. Запахал директор той же станции Константин Никитич Шишков опытные ботанические делянки Ридигера.

Учреждение это было многолюдное, Шишкову подчинялось человек сорок, Ридигеру — десять. Шишков Ридигеру вредил, Ридигер только отмахивался. Вскоре на соседнем опытном поле узнали, что Ридигер нанял бывшего князя. Шишков вмешался. Ридигер меня отстоял, сказал, что на должность рабочего имеет право принимать любого человека, имеющего справки о предыдущей трудовой деятельности и получившего в Дмитрове паспорт.

Но если наше начальство между собой враждовало, то мы, подчиненные, наоборот, сблизились между собой. К нам на Круглый дом иногда ходили по вечерам гости — наш дмитровский сосед овощевод Никанор Ложкин с женой Симой и свояченицей лаборанткой Марусей, а также Пантелеймон Пятикрестовский — метеоролог. К нам — это означало к гидротехнику Федору Ивановичу Кузнецову, его жене Клавдии Степановне — ботаничке и к другой ботаничке — Клавдии Михайловне Бавыкиной. Маруся хорошо пела, Федор Иванович ей подыгрывал на гитаре.

Крепко я подружился с Пятикрестовским, веселым, остроумным, начитанным юношей по прозвищу Пети. Есть такая пословица — рыбак рыбака видит издалека. Пети нес гнет немногим меньший, чем я, — он был сыном священника церкви Введенья в Дмитрове. Когда гости от нас уходили, мы шли их провожать. Пети и я неизменно отставали и пускались в задушевные разговоры. Я помню его отца, высокого священника в рясе, с большими и словно испуганными глазами. Он жил в своем старом доме напротив церкви, однажды я видел, как он опасливо пробирался в храм...

Если не было гостей, я старался уединиться, достал

 

- 596 -

от родителей керосиновую лампу и в тишине писал рассказы под общим названием «Тайга». И, наверное, был тогда счастлив.

Одно мне не нравилось: уж очень я мало получал зарплаты, мне только-только хватало на еду и мелкие карманные расходы. Меня мучило, что я нисколько не помогаю родителям. Какую сумму я получал, сейчас не помню, но не забыл, что в платежной ведомости моя фамилия стояла самой последней, после фамилии Семена — старшего рабочего. А я числился просто рабочим, хотя исполнял обязанности техника. Разные поручения мне давал Ридигер, я быстро схватывал его замыслы и выполнял добросовестно и усердно. Вообще это был мой козырь — работать безотказно. И Ридигер был мною доволен.

Однажды произошла осечка. Наш профорг Михайлов, он же агент по снабжению, живший в городе, выхлопотал для всех сотрудников красные книжечки ударников коммунистического труда, а мне было отказано. Работник усердный? Ну и что! Сын бывшего князя недостоин носить почетное звание, мой брат Владимир просмеял тот факт в своем дневнике.

10.

Когда я начинал писать свои воспоминания, то рассчитывал на читателя XXII века. Но в жизни нашей страны произошли такие перемены, что просто дух захватывает от ожидания, как повернется жизнь народная дальше. И все надеялись на лучшее впереди. В журналах печаталось такое жуткое о сталинских зверствах, что мои воспоминания покажутся невинными очерками. И где-то на горизонте замаячила надежда, что в недалеком будущем, и даже очень скоро, появятся мои читатели. И, быть может, еще при своей жизни я увижу эти страницы напечатанными.

И не тот мифический читатель отдаленной эпохи, а нынешний, наверное, с нетерпением ждет, когда же исполнится вторая половина пророчества зубной врачихи Прасковьи Павловны Кесних?

Могу утверждать, что мой роман, моя любовь были совсем необычны, хотя в тридцатых годах завязывались отношения между юношами и девушками и необычнее, с такими хитросплетениями, что и не придумаешь! А началась моя любовь довольно банально.

Когда я немного освоился на работе, против меня составился настоящий тайный заговор, во главе которого

 

 

- 597 -

стояли гидротехник Федор Иванович Кузнецов и его жена ботаничка Клавдия Степановна. Они жили вместе с новорожденной девочкой на том же втором этаже Круглого дома, как и я, еще там жили рыжий Семен, а также вторая девушка-ботаничка — Бавыкина Клавдия Михайловна, остальные комнаты считались служебными.

Федор Иванович с женой загорелись идеей во что бы то ни стало сосватать меня и Клавдию Михайловну, которую я впервые увидел, когда она и Клавдия Степановна вбежали в контору, громко жалуясь на их распаханные опытные делянки.

Далее продолжалось довольно прозаически: моя мать снабдила меня керосинкой и полулитром постного масла, чтобы не ходить за полтора километра завтракать и ужинать, а самому варить себе картошку.

У моей соседки Клавдии Михайловны, или просто Клавдии, был чайник и была сковородка, чтобы ту картошку не варить, а жарить, постного масла у нее не было. Так мы скооперировались, чтобы вместе ежедневно завтракать и ужинать.

Федор Иванович командовал в Круглом доме и нарочно посылал нас вдвоем в дальние походы вдоль Яхромы до самого села Куликова. Мы искали растения ценных видов и, естественно, по дороге разговаривали, вернее, говорила больше Клавдия о своем детстве в городе Воронеже и о своей многочисленной родне. Однажды Федор Иванович мне под страшным секретом шепнул, что Клавдия призналась его жене: я ей нравлюсь. На меня эта новость тогда не произвела особого впечатления.

Оставаясь по вечерам вдвоем с Клавдией, я однажды ее спросил:

— Вы знаете, кто я?

Она сказала, что знает и на Опытном поле тоже знают, но Владимир Романович всех предупредил, чтобы никогда со мной о том не заговаривали. И еще она сказала, что директор Опытного поля Шишков собирался куда-то обо мне написать, но Владимир Романович меня отстоял.

Однажды мы пошли вдвоем с Клавдией вниз по Яхроме куда-то далеко. После затяжных дождей прояснилось, в низких местах поймы река вышла из берегов, и образовались маленькие озерки. В одном из них мы обнаружили множество мелких рыбешек. Я залез в воду по колено, и мы наловили целый рюкзак добычи.

Решили в тот же вечер угостить наших друзей с Опытного поля. Так собралась компания, да еще с пол-

 

 

- 598 -

литровкой. Федор Иванович играл на гитаре, лаборантка Маруся пела. В одном романсе были такие слова — что-то вроде: «Любит не тот, кто целует, кто о любви говорит, а тот, кто молчит». Пела Маруся много, ее просили петь еще и еще...

К полуночи собрались расходиться. Федор Иванович и я хотели провожать гостей, и тут Клавдия мне шепнула:

— Пожалуйста, останьтесь.

Мы сели. Она сказала, что изо всех романсов Маруси ей особенно запомнился один, даже только фраза из того романса.

— Наверное, «любит тот, кто молчит?» — шепнул я.

Вообще-то, встречаясь ежедневно за ужином и завтраком, да еще постоянно отправляясь вдвоем в походы, мы волей-неволей постепенно сближались. В тот вечер, когда гости ушли, мне, очевидно, полагалось бы объясниться в любви. А я стал горячо убеждать, что я отпетый, что удивляюсь, как это до сих пор хожу на воле, когда столько моих знакомых томится в лагерях или в ссылке. Может, мне свободы осталось лишь на месяц. Я вообще не имею нрава разрушать жизнь девушке и, не дожидаясь ответа, встал и вышел.

На следующее утро мы вдвоем, как обычно, завтракали жареной картошкой. Я заметил, что глаза у Клавдии были заплаканы; мы почти не разговаривали. В тот день под каким-то предлогом она отказалась идти в пойму. А вечером после совместного ужина она опять попросила меня остаться.

Мы сели. Волнуясь, она заговорила, что согласна хотя бы на один месяц. Родится у нее сын, воспитывая его, любя его, она всегда будет помнить обо мне.

— Ну разве что на месяц,— сказал я. Мы впервые поцеловались и с того вечера перешли на «ты», расстались после полуночи.

11.

И Клавдии, и мне теперь предстояло объявить о нашей помолвке родителям и другим родным.

Тяжело писать, но, как говорится, «из песни слов не выкинешь». Раз собрался писать воспоминания, надо писать всю правду, как бы горька она ни была.

В ближайшую субботу после работы мы вдвоем отправились в Дмитров. Семь километров пешком нам казались пустяками. Я проводил Клавдию на поезд, а сам пошел к родителям. Сперва признался матери. Она не поверила.

 

 

- 599 -

Ведь этот мой шаг противоречит моей же теории, что я не имею права жениться. О женитьбе лишь на месяц мать сказала, что это вовсе легкомысленная затея, в жизни на таких условиях никто и никогда не женился. Она дождалась, когда от отца уйдет ученица, и рассказала ему о моей, как она выразилась, мальчишеской задумке.

— С тобой разговор короток! Нет и нет! — только и сказал отец.

Я продолжал настаивать, привел такой для моих родителей, казалось бы, веский довод: Клавдия глубоко верующая, в церковь ходит. Родители продолжали меня убеждать: где это слыхано, чтобы жениться на один месяц? Они назвали нескольких девушек нашего круга. Неужели ни одна из них не приглянется мне? И еще были доводы: у меня заработок крохотный, и Клавдия старше меня на два года, и имя у нее неподходящее.

Пришлось мне дать обещание, что я подожду до следующей осени. Испытательный срок показался мне чересчур долгим, но, с другой стороны, я понимал: нельзя же столь серьезные вопросы решать скоропалительно. И я послушался родителей. Они умолчали еще одну причину, почему так резко восстали против моих намерений. Но я знал, что та причина как бы не являлась решающей. Клавдия была дочерью железнодорожника. Моему брату Владимиру и моим сестрам пока решили ничего не говорить.

Когда в следующий понедельник вечером мы с Клавдией остались вдвоем, я узнал, что и ее родственники всполошились. С одной стороны, их беспокоило: дочь давно, что называется, на выданье, лет ей было двадцать шесть, и все ее предыдущие романы кончались ничем. А теперь: неужели серьезно? Ведь сослуживец-то кто? Ведь он нам всем анкеты испортит. Нашелся один родственник, который сказал Клавдии:

— Послушай, Клавочка, мне достаточно одного звонка — и твой жених тут же исчезнет.

И Клавдия, и ее родители уговорили того родственника никуда не звонить. А родни у нее было куда более, нежели у меня: родители, пять сестер с пятью мужьями, два брата с женами и бесчисленное число двоюродных. Клавдия была самой младшей.

Все ее родные были советскими служащими и добросовестно трудились на разных поприщах. Читая газеты, они искренно верили, что колхозы — это очень хорошо, что пятилетки успешно выполняются под мудрым руководством великого вождя. Среди их знакомых не было ни

 

 

- 600 -

одного арестованного. Они были убеждены, что сажают только врагов народа, вредителей в жуликов, между собой дружили и под разными предлогами постоянно собирались вместе, соревнуясь друг с другом, как бы повкуснее угостить. И все они были счастливы и благополучны, все получали обильные пайки, жили хотя и в коммунальных квартирах, но нисколько не тяготились их теснотой — тогда жильцы редко ссорились.

Последующие годы, а затем война показали, что их прежняя жизнь проходила в иллюзорной обстановке. Они совсем не знали, что творится в нашей стране, как живет простой крестьянин. К религии они были совсем равнодушны. Если кто из них оставался верующим, то скрывал свои «устарелые» взгляды.

С родителями Клавдии я познакомился еще до наших объяснений. Они приезжали в Круглый дом. Более того, мать Клавдии, впервые увидев меня, сказала ей, не зная о моих изъянах:

— Вот бы тебе жених!

Теперь ее родственники решили, что она должна в первую очередь привести меня к самому уважаемому изо всех них — к мужу третьей по счету сестры Сергею Давыдовичу Голочевскому.

Я надел единственный свой хороший костюм, который купил на свои деньги еще в те благополучные годы, когда рисовал карты для журнала «Всемирный следопыт». Моя мать его тщательно сберегала в сундуках за все время наших переселений.

Сергей Давыдович и его жена Евдокия Михайловна, иначе Дуся, меня встретили весьма любезно в своей комнате на Селезневке, угостили на славу, поднесли водочки, больше, чем, пожалуй, следовало. После вкусных обеда и чая мы с ним вместе завалились спать на широкую тахту.

Сергей Давыдович, по национальности еврей, по должности директор парфюмерного треста ТЭЖЭ, был первый член партии, от которого я не ждал для себя вреда и кого не боялся. Думается, что он был первым членом партии, который не отнесся ко мне с недоверием, не увидел во мне чуждый элемент. Он сражался на фронтах гражданской войны и был глубоко идейным, настоящим ленинцем, в партии состоял с 1917 года. И он же сказал, что я ему поправился.

Через неделю Клавдия меня привела на показ всем своим родным на квартиру самого старшего в их семье —

 

 

- 601 -

Бавыкина Ефима Михайловича, занимавшего должность бухгалтера в Наркомате обороны и жившего с женой и взрослым сыном в Мерзляковском переулке.

Все на меня глядели, изучали меня, я краснел, слушал тосты с благими пожеланиями, но сам молчал. Всем ли я понравился — не знаю. Конечно, страшно было впервые попасть в большую и дружную компанию близких между собой людей, но для меня пока еще чужих. Ночевал я в дни обоих визитов у родителей Клавдии, на полу в их комнатке на улице Красина, бывшей Владимиро-Долгоруковской, а еще раньше — бывшей Живодерке. Под этим не очень благозвучным названием ее знали старые москвичи.

А рано утром, еще до трамваев, мы бежали вдвоем пешком на Савеловский вокзал.

Я рассказал своим родителям, как меня дважды гостеприимно принимали. Было решено, что надо рассказать о Клавдии Владимиру с Еленой и моим сестрам. И надо наконец всем моим с ней познакомиться.

Конечно, Клавдии было очень страшно сидеть за общим столом и чувствовать на себе недоверчивые взгляды моих родителей и брата Владимира. Я отвел ее в соседний дом ночевать в комнату тети Саши, а сам вернулся.

Много исполненных горечи слов я услышал: и курносая она, и все молчит, и что я в ней нашел. Я знал, что брат Владимир, наверное, тяжелее других переживал мое решение. В своем дневнике он записал: «Сережка прожил девственником до 25 лет, вздумал жениться. Ничего в ней особенного. Любит покушать».

Вообще-то и сам Владимир, и наш отец тоже были девственниками до своих свадеб. А насчет «покушать» скажу, что мы тогда явились из Круглого дома действительно очень голодными.

Так должна была исполниться вторая половина пророчества Прасковьи Павловны — я собрался жениться.

В Москву привезли из Питера много полотен Рембрандта, к ним присоединили московские картины великого художника. Я повел Клавдию на выставку, там я единственный раз видел «Портрет брата в шлеме», который вскоре был продан американскому миллиардеру, как тогда говорили, за сорок тракторов.

Мы ходили, смотрели. Я был очень огорчен, узнав, что Клавдия даже и не слыхала о Рембрандте. А впрочем, что же тут удивительного — школа-девятилетка и плюс ботанические курсы. Я решил: буду потихоньку ее про-

 

 

- 602 -

свещать. По вечерам пересказывал ей события из русской и всемирной истории, читал вслух классиков.

В Москве повел я Клавдию к своей старшей сестре Соне. Глубокая христианка, она нас благословила, тепло приняла. Ее мужа Виктора Мейен тогда не было, но я знал, что к нашей предстоящей свадьбе он тоже отнесся весьма недоверчиво. Как можно начинать вить гнездо, ничего не имея за душой.

Что думала обо мне сестра Маша, не помню, а сестра Катя, к которой я пришел на Молочный переулок, меня крепко поцеловала. У нее недавно родился сын Владимир, кстати, мой крестник, и она была безмерно счастлива со своим мужем и моим другом Валерием Перцовым. Но он увидел в моем предстоящем шаге одно легкомыслие и написал моим родителям и брату Владимиру письмо на шестнадцати страницах, убеждая их отговорить меня от моего решения.

Всю осень и всю зиму 1933/34 года мы, покорно выполняя волю моих родителей, продолжали жить в Круглом доме в разных комнатах. Клавдия разбирала и взвешивала собранные за лето сухие букетики разных растений, я что-то чертил и подсчитывал. А каждую субботу после работы мы и в морозы, и в метели торопились за семь километров на московский поезд. Через воскресенье мы возвращались в Дмитров по вечерам, я ночевал у родителей, Клавдия — в соседнем доме, а рано утром бежали в Круглый дом.

Постепенно мои родители начали все более благосклонно относиться к Клавдии. Крепко помогли мне сестра моей матери тетя Катя и ее муж дядя Альда — Александр Васильевич Давыдов. Вернувшись из ссылки, они поселились рядом с нами в Хлебникове, а когда мои переехали в Дмитров, они вскоре последовали за ними, нашли квартиру недалеко от вокзала и зажили с двумя младшими дочерьми.

Дядя Альда служил в Литературном музее у Бонч-Бруевича, разбирал разные архивы. Однажды Владимир Дмитриевич вызвал его и сказал ему:

— Знаете ли вы, что приходитесь родственником Лермонтову?

— Знаю,— ответил дядя Альда,— моя мать — его троюродная сестра через Столыпиных.

— Так что же вы до сих пор молчали! — воскликнул Бонч. Он выхлопотал моему дядюшке Лермонтовскую пенсию — 600 рублей, благодаря которой уже во время

 

- 603 -

войны он получил в Москве комнату, а пенсию получал до самой своей смерти в 1963 году.

В годы молодости нередко кутивший по московским ресторанам, он приходил в Дмитрове к нам и под гитару вместе с Еленой — женой брата Владимира — пел старинные цыганские романсы.

А тут, познакомившись с Клавдией, и он и тетя Катя начали горячо убеждать моих родителей, что девушка им понравилась, нечего на нее коситься, а с доверием принять ее в семью как будущую сноху и полюбить ее.

Помню один рассказ дяди Альды из его архивных поисков. Где-то он раскопал копию обращения матери писателя А. Н. Толстого на царское имя: она просит присвоить ее малолетнему сыну фамилию и титул своего мужа, с которым не жила много лет. Выходило, что классик советской литературы вовсе не третий Толстой.

Дядя показал этот документ Бончу. Тот ахнул и сказал:

— Спрячьте бумагу и никому о ней не говорите, это государственная тайна...

12.

Расскажу о двух событиях, которые произошли в нашей семье в ту зиму, одно из них раньше, другое позднее, которое раньше — не помню.

Сестра Маша, продолжая работать в Московском геологическом комитете, ночевала в Москве, постоянно ходила то с одним, то с другим «парашютистом» в театры или на концерты, словом, жизнь вела довольно-таки беззаботную.

Ее вызвали в ГПУ, спросили о профессорах-геологах, о чем они разговаривают между собой. Маша никаких порочащих сведений о почтенных ученых не дала да и не могла дать. Они — профессора, авторы многих научных трудов, а она — мелкая сошка. Ее вызвали второй раз, предложили следить за ними, записывать их слова. Маша отказывалась, ей грозили арестом.

Она приехала в Дмитров советоваться с нами. Что делать? Подавать заявление на увольнение? Но этот шаг вызовет еще большие подозрения. А тут арестовали одного из профессоров. Было ясно: ГПУ собирается закрутить дело о вредительстве в Геологическом комитете.

Однажды в Дмитров поздно вечером приехала Верочка Никольская — подруга и сослуживица Маши — с извести-

 

- 604 -

ем, что Маша арестована, арестовали также шесть профессоров и секретаршу академика Вернадского Анну Дмитриевну Шаховскую.

Вот как, по рассказу Верочки, произошел арест Маши. Накануне после работы Маша передала Верочке свой номерок — жестяную бляшку, ей необходимо было с утра переменить в банке на торгсиновские боны очередной долларовый перевод. Верочка ей обещала потихоньку номерок перевесить.

В их учреждении служила зав. секретным отделом некая тетя, она постоянно шныряла по коридорам, заговаривала то с тем, то с другим, ее боялись панически и прозвали Ведьмой.

Утром Ведьма влетела в комнату явно взволнованная и рявкнула:

— Где Голицына?

Ей ответили незнанием. Верочка сразу поняла, зачем Маша понадобилась Ведьме, и вышла в коридор наблюдать. Она видела, как Ведьма летала в уборную, в буфет, в библиотеку, в подвал, где хранились геологические образцы. Она явно охотилась за Машей. Верочка спустилась в вестибюль. Там стояли двое мрачных незнакомцев. Ведьма к ним подбежала, те в нетерпении набросились на нее. Ведьма опять побежала по всем комнатам. Она же видела: номерочек перевешен, значит, эта бестия-княжна здесь. Ведьма, засадившая шесть профессоров, не могла додуматься, что номерок перевесила подруга. А за такое тогда могли и Маше и Верочке дать по три года.

И тут с улицы появилась Маша. Издали она увидела Верочку, улыбнулась ей. Верочка было бросилась к ней, хотела предупредить, но Ведьма опередила, вцепилась в Машину руку и передала ее тем двум незнакомцам. Верочка выскочила на улицу и увидела, как Машу увозили на легковой машине.

Впоследствии Анна Дмитриевна Шаховская, сидевшая с конвоиром в той машине, рассказывала, как Маша с очаровательной улыбкой вскочила в машину.

— Точно на бал ехала,— говорила Анна Дмитриевна. Верочка переночевала у нас, на следующее утро уехала.

— Что же, надо начинать хлопоты,— решили мои родители, услышав рассказ Верочки.

Отец написал очередное убедительное письмо Пешковой, и моя мать поехала в Москву.

Хлопоты повелись по двум направлениям: Пешкова

 

- 605 -

хлопотала и за Машу, и за Анну Дмитриевну, а Вернадский писал письма вождям также об обеих девушках. В ГПУ, кажется, поняли, что зря пристегнули двух княжон к делу профессоров-геологов, и их освободили.

Маша рассказывала, с кем сидела: какая яркая личность была проститутка, обслуживавшая иностранцев, какая умница была ученая-агроном Безобразова О. Н. из тверских дворян. Уже освобожденная, она впоследствии поступила на Канал и дружила с Машей до самой своей смерти в 60-х годах.

Торгсиновскую бону — крошечный цветной листок — Маша скрутила в тончайшую трубочку и спрятала в складке пальто, при обыске ее не обнаружили.

Маша рассказывала, как на допросах ей все подсовывали бумагу с обвинениями профессоров, грозили лагерями. Она ничего не подписала. Никаких вопросов о Владимире, обо мне, о других родных и знакомых ей не задавали. Всего она просидела на Лубянке три недели, Анна Дмитриевна — две недели...

А профессора под нажимом следователей признались во вредительстве и получили разные сроки. Двое попали на Канал, профессор Соколов стал заместителем начальника геологического отдела, профессор Добров — консультантом отдела...

Владимир, хоть и с больной коленкой, продолжал ездить в Москву за очередной работой. Он старался ночевать в разных местах, чтобы не слишком злоупотреблять гостеприимством знакомых.

Как-то вернулся он в Дмитров после ночевки у писателя Леонида Леонова. Тот рассказывал, что впервые на каком-то торжественном приеме увидел Сталина, просидевшего весь вечер молча. Великий вождь, что особенно поразило Леонова, совсем не был похож на свои фотографии. Он коротышка, лицо его сплошь изрыто оспинами, а лоб низкий и покатый, как у неандертальца. Словом, ретушеры постарались!

И еще Леонов рассказывал, что недавно приехал из крымского санатория; ехал он через всю Украину, смотрел в окно вагона и нигде не заметил никаких следов голода.

— Это все классовые враги и клеветники выдумывают,— говорил он.

Наверное, будущий литературовед напишет исследование о писателе огромного таланта, но совершенно не зна-

 

 

- 606 -

ющем жизни народа, об авторе толстых романов, в которых так мало было правды.

Однажды Владимир поехал в Москву и не вернулся ни на следующий, ни на третий день. Елена отправилась его искать и вернулась с известием, что Владимир был арестован вместе с Алексеем Бобринским, у которого ночевал. В ту же ночь арестовали и другого нашего двоюродного брата, сына дяди Вовика Голицына Сашу, работавшего в Осоавиахиме, арестовали и Петю Урусова, мужа Сашиной сестры Олечки.

Елена сразу отправилась к Корину, который тогда еще не получил своей великолепной квартиры на Девичьем поле, а ютился с женой на арбатском чердаке. Владимир изредка ночевал у своего давнишнего друга, всегда встречал у него и у его жены Прасковьи Тихоновны живейшее участие. А тут оба они воскликнули:

— Ну почему же Владимир Михайлович не пришел ночевать к нам!

А Корин после посещения Максимом Горьким его чердака сразу стал известен в кругах наших вождей. Он взялся хлопотать за Владимира. Как раз в те дни он рисовал портрет ни более ни менее как самого Ягоды — главного палача нашей страны.

Вообще не все об этой страшной личности известно. Откуда, например, пошла близость его и отдельных его сотрудников с Максимом Горьким и с его семьей? Видимо, Ягода заинтересовался искусством Корина, нашел время и пришел к нему на чердак инкогнито, в военном плаще без знаков отличия, внимательно осмотрел все знаменитые этюды художника, а позднее заказал ему свой портрет[1].

Сеансы проходили в кабинете Ягоды. Много разговаривали об искусстве, Корин осмелел и сказал об аресте своего лучшего друга, о том, что он за него ручается. Ягода обещал разобраться.

Что же произошло? Почему были арестованы в одну ночь три двоюродных брата и зять одного из них?

То, что Алексей Бобринский являлся осведомителем ГПУ, мы хорошо знали, но считали, что он капает на иностранцев, а для нас безопасен. После его свадьбы, о

 


[1] Брат Владимир видел этот портрет и говорил, что он потрясающе талантлив. Портрет этот висел в зале заседаний ГПУ, а впоследствии был уничтожен по приказу Ежова.

- 607 -

которой, возможно, мой читатель не забыл, я видел его раза два, никогда к нему на Якиманку не ходил и сделал его главным героем своей повести «Подлец». А Владимир изредка у него ночевал.

Алексей работал секретарем у известного американского корреспондента Вальтера Дюранти.

Однажды он пришел на Хлебный переулок к дяде Вовику Голицыну, который тогда жил с сыном Сашей и дочерью Еленой. Он и раньше к ним изредка заходил, а тут явился с просьбой, не показавшейся им странной. Он сказал, что идет в театр, и попросил взять дня на два на хранение его револьвер.

Дядя Вовик подумал, что у секретаря иностранного корреспондента револьвер положен для охраны, и взял его. А на следующую ночь пришли с обыском и, естественно, револьвер забрали.

На допросах Владимира и других эта улика являлась основной.

— Вы собирались убить Сталина,—говорили всем четверым следователи.

Тогда, в начале 1934 года, еще не применялись на допросах пытки, стремились брать на испуг, держали несчастных по нескольку часов без сна. И заключенные, обладавшие сильной волей, не сознавались в мнимых преступлениях. Владимира спрашивали о револьвере, подсовывали ему разные бумаги для подписи, он отказывался. А последний допрос, очевидно по прямому указанию Ягоды, вел новый следователь высокого ранга в роскошном кабинете. И Владимир был освобожден.

О дальнейшей участи Саши Голицына, Пети Урусова и его жены рассказано в приложении.

Алексей Бобринский получил десять лет лагерей и попал на Воркуту. Так кончилась его карьера предателя. Мистер Дюранти удостоился чести взять интервью у самого Сталина. Оно было напечатано во всех газетах и в полном собрании сочинений великого вождя, но один вопрос, заданный Дюранти, не поместили.

— Почему вы арестовали моего секретаря? — спросил он.

Когда-нибудь историки раскопают и сталинский ответ. Алексей был освобожден в начале войны, попал на фронт, вернулся в звании сержанта с орденами и медалями и устроился директором санатория в Крыму. Там он был арестован вторично в 1949 году, попал в Джезказганский лагерь, через семь лет освобожден. Вместе со вто-

 

 

- 608 -

рой женой он поселился в Ростове-на-Дону. Когда позднее он приехал в Москву, жена его двоюродного брата профессора Николая Алексеевича Бобринского[1] мне позвонила, убеждая меня принять Алексея. Я отказался. Для меня он оставался предателем, виновником гибели многих людей. Я услышал о его смерти в 1986 году.

13.

Все эти аресты живо переживала моя невеста Клавдия. Для нее было ново: как это так, ни с того ни с сего — и сажают? Она впервые лицом к лицу столкнулась с той обстановкой страха, в которой моя семья жила с первых лет революции. Сестра Маша дала ей понюхать свое пальто, насквозь пропахшее карболкой, тем запахом, которым для дезинфекции было пропитано все то, что находилось в стенах тюрем и лагерей нашей страны. Я спросил Клавдию:

— Может быть, пока не поздно, нам лучше расстаться?

— Нет, нет! — горячо ответила она. Мы с нею крепко обнялись.

Всю ту зиму 1933/34 года мы терпеливо выдерживали срок-испытание, которое я обещал родителям, продолжали трудиться в Круглом доме, по воскресеньям уезжали в Москву.

Огромная круглая печь, занимавшая самый центр нашего жилья, хоть и пожирала уйму дров, оказалась не шибко удачным изобретением архитектора. Во всем верхнем этаже дома стоял жуткий холод. Мы, жильцы, на ночь забирались на балюстраду, шедшую кругом, под самой крышей. В такой неприютной, холодной обстановке протекала наша любовь.

После работы я приходил к Клавдии в ее комнату, садился рядом с нею на кровать и при свете керосиновой лампы читал ей вслух книги тех классиков, которых она не знала. А иногда мы, сидя в пальто и в валенках, мечтали, как будем жить вдвоем, как у нас родится сын. А если меня сошлют куда-нибудь далеко, она приедет ко мне. Мы и в ссылке будем счастливы. Только бы не концлагерь.

 


[1] Николай Алексеевич Бобринский — профессор зоологии Московского университета — был одним из немногих титулованных, кто, как и я, благодаря счастливому стечению обстоятельств уцелел. Он упоминается в БСЭ.

- 609 -

Почему мы сидели вдвоем на кровати? Потому что, если не считать двух жестких табуреток, другой мебели у нас не было.

К весне я сказал своим родителям достаточно решительно, что хоть до окончания испытательного срока еще далеко, но мы терпеть больше не можем. И родные Клавдии беспокоятся, когда же свадьба.

Мои родители дали согласие. Тогда в загсах никаких проволочек еще не придумали, пришли, словно в сберкассу, а через пять минут — выходите. Мы решили расписываться не в Москве, а за два километра от Круглого дома в сельсовете села Кончинино. Накануне Федор Иванович Кузнецов и я ходили договариваться с председателем. Он назначил на следующий день в 10 утра.

14 апреля 1934 года неожиданно пошел тяжелый сплошной снег с ветром. Мы шагали с трудом, низко наклонив головы,— Клавдия, Федор Иванович как свидетель и я. Пришли, председателя не было, ждали его целый час, явились к нему на дом. Он вышел к нам весь окровавленный.

Нет, читатели, не пугайтесь. Свинья не могла разродиться, ее пришлось спешно прирезать: мы его застали, когда он ее свежевал. Извиняясь, он попросил нас обождать. Да, причина была уважительной. Наконец оформление нашего брака началось. Председатель нас спросил, какие мы желаем носить фамилии.

Заранее было решено, что Клавдия останется Бавыкиной. Так будет вернее, нежели на семнадцатом году революции стать княгиней, притом сразу бывшей. Ну, а я? При тогдашних порядках я мог превратиться в обыкновенного советского гражданина Бавыкина — и долой всякие страхи, унижения, тревоги. Так мне советовали родные Клавдии.

Нет, не буду менять! Родился князем и останусь князем, несмотря ни на что! Так же поступил и мой двоюродный брат Кирилл Голицын, и это стоило ему семнадцати лет тюрьмы. А Кирилл Урусов при регистрации брака взял фамилию жены, стал Волковым. Он был единственным изо всей их семьи, кто уцелел.

Вернулись в Круглый дом. Вечером пришли гости с Опытного поля с единственной поллитровкой. Началось пиршество, и опять Маруся Пономарева пела под гитару о том, кто больше любит, а мой друг Пятикрестовский произнес торжественную речь.

18 апреля Клавдия и я венчались в церкви святого

 

- 610 -

Власия в переулке между Пречистенкой и Арбатом. Она и сейчас стоит, ее недавно отреставрировали.

Тогда опасались, венчались редко. В церковь пришли моя мать и моя сестра Соня Мейен, со стороны Клавдии — ее родители и старший брат Ефим Михайлович с женой. Венчал нас тот старый и мудрый священник отец Павел Левашов, который за одиннадцать лет до того венчал моего брата Владимира и Елену Шереметеву. Белое платье Клавдии лишь отдаленно напоминало венчальное, а вместо фаты была кисейная наколка. Венец над головой невесты держал ее женатый брат, хотя такое не полагалось. Был я в своей жизни шафером тринадцать раз, а над моей головой никто не держал венца. Я сам его придерживал рукой. Очень было неловко, когда батюшка повел нас вокруг аналоя.

Какой прекрасный православный обычай, когда священник дает новобрачным пить вино из одной чаши, сперва пьет жених, потом допивает до самого дна невеста! После венчания батюшка произнес хорошие, прочувствованные слова о верности до гроба, о любви...

Пошли мы пешком на Малую Никитскую, на квартиру самой старшей сестры Клавдии — Полины, жены известного авиаконструктора Георгия Мироновича Можаровского.

Нас встретили не хлебом с солью, а тортом с солью, что, очевидно, было вкуснее, обсыпали овсом. Началось пиршество, семейство Бавыкиных было в полном составе, из моих — только моя мать и сестра Соня. К этому времени моя сестра Маша поступила работать на Канал, а там выходные не совпадали с воскресеньями, а сестру Катю не пустил ее муж — Валерий Перцов, хоть и был он лучшим моим другом. И брат Владимир не приехал. А мой отец, будучи больным, вообще никуда не ездил. Единственный на пиршестве член партии — Сергей Давы-дович Голочевский — произнес мудрую и тактичную речь, пожелал нам и счастья, и любви, и принимать участие в том огромном созидательном процессе, который охватил всю страну.

Я потом отвечал, что всегда буду работать на благо Родины, а если понадобится, пойду с винтовкой в руках на ее защиту. Знаю, что моя речь понравилась.

На брачную ночь нам уступили свою комнатушку в бараке четвертая сестра Клавдии Серафима и ее муж Борис Александров — артист театра Красной армии. Помещался тот барак в бывшем селе Всехсвятском, куда

 

 

- 611 -

тогда добирались на трамвае. Теперь там метро «Сокол»

В том бараке тянулся длинный коридор, а направо и налево от него шли узкие комнатки, занимаемые артистами. На ночь в конце коридора на табурет садилась старуха сторожиха. Она увидела, что в комнату Александровых пробралась незнакомая пара, и подняла тревогу. Через час раздался ужасный стук. Клавдия вскочила, подбежала, спросила: кто? С искаженным от ужаса лицом она повернулась ко мне и прошептала:

— Милиция!

Струхнул и я. Неужели меня сейчас заберут? За нас заступились выбежавшие в халатах из своих комнатушек артисты, в том числе и Раневская, которая тогда еще не была знаменитой. Они знали, кто в ту ночь должен ночевать в комнате Александровых, потом много смеялись и ругали чересчур бдительную сторожиху. Между прочим, за сколько-то дней до того происшествия Раневская встретила в коридоре Клавдию и меня и потом спросила Серафиму:

— Кто этот породистый мальчик?

Всю следующую весну и все лето 1934 года я вспоминаю как счастливейшее наше время. Мы почти ежедневно уходили на Яхромскую пойму за разными травами. А вечерами я читал Клавдии вслух.

Сестра Маша побывала у нас в Круглом доме с очередным «парашютистом». После ареста и освобождения она поступила работать в геологический отдел Канала, получала хороший паек. Она показала нам красную книжку своего удостоверения, на корке которого большими золотыми буквами было выведено — ОГПУ. Однажды в Москве на улице к ней начал приставать хулиган, она издали показала ему ту книжку, и он в ужасе от нее шарахнулся.

Как-то моя мать пришла с нею к нам на Круглый дом, мы их угощали чем могли. Потом мать долго вспоминала живописную дорогу и радовалась нашему счастью, которое тогда казалось безмятежным.

Однажды явился к нам Николай Лебедев, он нас не застал и остался ждать, забравшись на верхнюю балюстраду. Его двухметровый рост внушил страх всем жильцам Круглого дома. Мы пришли, начали его угощать. Я попросил его почитать стихи. Он декламировал, завывая, а потом выяснилось, что у двери несколько человек подслушивало.

 

- 612 -

14.

Той осенью 1933 года в Москве правительство созвало совещание молодых колхозников-ударников. Рядовые трактористы и доярки произносили пламенные и торжественные речи, клялись в верности великому Сталину. И вдруг выступил один тракторист и сказал примерно так: сидит он в этом прекрасном зале и дали ему слово, а на самом деле он сын кулака и сумел скрыть свое происхождение, а сейчас признается. Тут Сталин прервал его:

— Сын за отца не отвечает.

Речи выступавших, в том числе и этого тракториста, и, разумеется, реплика Сталина были напечатаны во всех газетах. Мне давал читать сперва мой отец, потом один, другой, третий из родных Клавдии. Они очень обрадовались за меня. Сергей Давыдович улыбался, хлопал меня по плечу; он сказал, что выступление тракториста явилось полной неожиданностью для всех и что я теперь могу быть спокоен.

Тогда много о той сталинской реплике говорил, вот и Твардовский о ней вспоминал. Вскоре в «Правде» была напечатана большая статья, подписанная неким весьма важным чином, разъясняющая эту реплику.

Отец мой радовался за всех своих детей. И я ликовал:

больше не будут меня попрекать моим княжеством. Эх, если бы я знал, сколько разочарований нас ждало впереди!

Между тем наступили холода. Мы больше не ходили на пойму. Клавдия разбирала и взвешивала сухие букетики набранных нами за лето трав, я чертил и считал. Она была беременна и плохо себя чувствовала. А морозы крепчали. Мы поднимались спать на балюстраду, но и там мерзли. Мы понимали, родится у нас малыш, но жить с ним в Круглом доме будет невозможно.

И тут явился избавитель, тот самый архитектор, который спроектировал Круглый дом и его отопительную систему, забыл его фамилию. Он сказал, что печь выложена не по проекту.

Ридигер выделил ему рабочего. Архитектор разломал часть печи, выяснил ошибки в кладке и засучив рукава начал трудиться. Клавдия и я взялись его кормить. Какие-то продукты он привез с собой. А по вечерам мы собирались втроем, и он очень интересно нам рассказывал, как участвовал в гражданской войне, как учился на рабфаке и в вузе. Был он идейным коммунистом-ленин-

 

 

- 613 -

цем, но чувствовалось, что далеко не все происходившее в стране для него приемлемо.

Наконец настал счастливый день. Печь завалили отборными березовыми дровами и затопили. Все волновались: пойдет ли по трубам в комнаты тепло да как греет печь? Мы открыли в полу фанерную крышку, и из отверстия подул животворный теплый воздух. Я поставил рядом сушить валенки. Радоваться бы надо. Значит, сможем жить в Круглом доме с будущим малышкой!

Мы позвали архитектора обедать, тут в дверь постучали. А надо сказать, что жили мы без газет, без радио и ничего не знали, что творится на белом свете.

Вошел рыжий Семен, он вообще никогда к нам не заходил и только что пришел из города весь заиндевелый.

— Слышь, по всему Дмитрову радио гремит, в Ленинграде самого главного убили,— сказал он.

Архитектор вскочил, переспросил: кого убили? Неужели Кирова?

— Да, кажись, такая фамилия,— подтвердил Семен, равнодушно почесывая затылок.— Радио говорит: кто убил, сам партейный.

Архитектор долго сидел молча, потом сказал, что в Смольный любой член партии мог пройти без пропуска, только покажи партбилет...

Он стал с нами прощаться. Мы уговаривали его остаться еще на ночь, по утрам с Опытного поля каждый день отправляется подвода. Он отказался, сказал, что ему крайне нужно в Москву, и пошел пешком. Клавдия и я провожали его до Кончинина. Больше я его никогда не видел, но, думается, он был из тех, кому жить предстояло не более трех лет.

Подведу некоторые итоги:

В 1934 году в нашей стране произошел ряд исторических событий. Изданы новые законы.

7 марта — закон о мужеложстве, карающий до 8 лет.

Погиб в Северном Ледовитом океане ледокол «Челюскин», с конца марта и в первой половине апреля газеты печатали очерки и карты, как спасали пассажиров, как летели спасать летчики. Вся страна переживала, волновались и мои родные, и родные Клавдии.

17 апреля было введено звание «Герой Советского Союза».

16 мая — постановление: с осени ввести школы-десятилетки.

8 июня — закон об измене Родины. Сам перебежчик

 

- 614 -

приговаривался к расстрелу, члены его семьи — к ссылке до 10 лет.

19 июня Москва встречала челюскинцев. Сотни тысяч жителей столицы не по приказу свыше, а вполне добровольно расставились по улицам, махали руками, кричали «ура», и я с Клавдией встречал, махал, кричал. Как все гордились подвигами летчиков![1]

10 июля ОГПУ было преобразовано в НКВД, наркомом стал Генрих Ягода, были организованы «тройки», выносившие приговоры за десять минут.

25 июля — закон об обвешивании и обмане покупателей, сроки давали до 10 лет.

17 августа открылся съезд писателей.

В самом конце ноября были отменены продовольственные карточки.

Все постановления подписывали (вернее, подмахивали) М. Калинин и А. Енукидзе.

 


[1] Был выпущен двухтомник о спасении челюскинцев с многими фотографиями, с восторженными статьями, потом его изъяли из библиотек, иные спасатели оказались врагами народа.