- 138 -

НАЧАЛО НАШЕЙ МОСКОВСКОЙ ЖИЗНИ

1.

На первых порах я попал в старинный особняк на Спиридоновке, 18, ранее принадлежавший нашим дальним родственникам Самариным. А та квартира, где нашей семье предстояло жить, еще не освободилась.

Самаринский особняк, одноэтажный, с антресолями, в свое время занимала одна барская семья; к 1922 году он битком набился враждовавшими или дружившими между собой жильцами. В антресоли вела внутренняя, скрипевшая ступеньками деревянная лестница с обломанными резными перилами, кончавшаяся площадкой; там стояли кухонные столы с посудой и с неизменной принадлежностью всех московских квартир — примусами, аппетитно шумевшими с утра до вечера.

С площадки вели три двери. За одной из них была маленькая комнатка, в которой жил старый холостяк — бывший капитан Полозов, о ком еще недавно вздыхала наша тетя Саша; за годы революции усы его поредели и сам он сильно потускнел. Дальнейшая его судьба сложилась печально: в середине двадцатых голов его посадили, сослали в Коми АССР, где он и умер.

 

 

- 139 -

За второй дверью жила студентка-медичка, скромная девушка, время от времени притаскивавшая домой части человеческого тела, отчего на площадке стоял острый запах, смешанный с чадом от примусов и подгорелых кушаний. К уборной приходилось спускаться на первый этаж, а там постоянно оказывалось занято.

Третья дверь вела в просторную комнату, там же находилась широкая, на четыре человека, тахта, стояли старинные кресла и стулья, стояли, висели и просто валялись разные старинные вещи, цельные и разбитые — акварельные портреты самаринских предков, фарфоровые вазы и чашки, бронза и т. д. Окна выходили на крышу первого этажа, куда можно было в хорошую погоду вылезать.

Из этой комнаты шли две двери — за одной находилась маленькая спальня с двумя кроватями, комодом и шкафом. Все там было вычищено, аккуратно застелено подметено. Другая дверь вела в просторную комнату, также с двумя кроватями со скомканными одеялами и грязными простынями и наволочками. Там стояла различная старинная мебель, цельная и поломанная, и грудами валялись многие антикварные предметы, снесенные сюда со всего самаринского дома; все было покрыто пылью и потеряло свой прежний, подчас художественный облик. В комнате витал резкий запах от кучи грязного белья, пахло табачным дымом и мочой. Источник последнего запаха сразу обнаруживался: он исходил от втиснутого в поломанное кресло, перевернутого майоликового бюста царевны Волховы, изваянного Врубелем, и превращенного — искусствоведы, ужасайтесь! — в ночной горшок.

В маленькой аккуратной спальне жили моя сестра Лина и девочки Бобринские. Эта комната называлась «раем». Первая, проходная комната называлась «чистилищем» — там спали моя сестра Соня и мой брат Владимир, уволившийся из Главморнина после последней для него экспедиции в Карское море; там же спали задержавшиеся до рассвета гости-мужчины. Комната со скверным запахом называлась «адом», в ней жили два восемнадцатилетних друга — Юша Самарин и Миша Олсуфьев, сын нашего соседа по имению, бывшего владельца Буйц графа Юрия Александровича Олсуфьева.

Так образовалась своеобразная коммуна, которых тогда — с различными уклонами, от крайне левого до аскетически религиозного — было в Москве много.

 

 

- 140 -

Спиридоновская коммуна славилась весельем и гостеприимством. Лина и обе сестры Бобринские служили в АРА, которая помещалась тут же, на Спиридоновке; Юша и Миша учились на историко-филологическом факультете университета; сестра Соня только что провалилась на экзаменах по политграмоте на естественном факультете университета. За нее усиленно хлопотал отец, чтобы устроить ее учиться куда-либо еще.

Питались все вместе. Девушки приносили американские пайки. Муку несли в ближайшую частную булочную на углу Георгиевского и там меняли из расчета три четверти фунта белого хлеба за фунт муки. Юша, считавшийся домовладельцем, время от времени вытаскивал из пыльных куч какую-нибудь статуэтку и нес ее продавать антикварам, а деньги вносил В общую кассу;

Лина была за старосту и за кухарку, Юша бегал в булочную и на Смоленский рынок, Миша разыгрывал из себя барина, а впрочем, изредка привозил продукты из Сергиева посада, где жили его родители.

На Спиридоновку приходило много гостей, все больше мужчин. Являлся недавно освобожденный из Бутырской тюрьмы, живший неподалеку наш троюродный брат Георгий Осоргин. После удачной финансовой операции он притаскивал вина (водки тогда не было), начинался кутеж, изредка он возил компанию в пивную или даже в ресторан «Прагу», катал на лихачах. Он ухаживал за Линой, и были сочинены стихи:

Спиридоновская Лина

Очень любит Георгина.

Белый китель-кителечек,

Офицерский сапожочек,

Бакенбарды белокуры —

Ей сулят в душе амуры.

Еще являлся Мика Морозов, которого в детстве запечатлел в ночной рубашечке Серов. Он кончал университет и еще не успел прослыть шекспироведом, относился с презрением ко всем окружающим и сочинял заумные стихи. Однажды при мне он прочел завывающим голосом поэму о Михаиле Архангеле; не только я, но и другие слушатели ничего не поняли. Он тоже ухаживал за Линой.

Еще являлся доцент университета по кафедре греческого языка и литературы Федя Петровский, милый, общительный, остроумный рассказчик. Он когда-то неудачно ухаживал за моими тетками — тетей Элей и тетей

 

 

- 141 -

Таней Голицыными, а потом стал ухаживать за Линой, за Алькой и другими девицами, несколько раз делал предложения, но неизменно получал отказы.

И еще являлся мой четвероюродный брат Артемий Раевский, очень скромный, молчаливый, его все любили, но из скромности он не решался ухаживать ни за одной девушкой. Обладая приятным баритоном, он пел романсы под аккомпанемент фисгармонии. Кто на ней играл — не помню. Вся Спиридоновская обстановка, насыщенная поэтичной и нежной влюбленностью, была такова, что казалось невозможным оставаться равнодушным к хорошеньким девушкам — хозяйкам квартиры. Про Артемия сочинили такие стихи:

Артамоша, Артамон,

Ты в кого теперь влюблен?

И, наконец, являлся живший недалеко, на Садово-Кудринской, пожилой художник Петр Петрович Кончаловский. В те годы только еще расцветал его яркий и жизнерадостный талант, он еще не успел создать портреты, букеты и натюрморты, был человек обаятельный, веселый, ему нравилось общаться с молодежью. Он искренно веселился вместе со всеми молодыми жителями Спиридоновки и говорил, что любит сюда ходить. Кроме того, у него были определенные виды на Владимира: единственная дочь Кончаловского, черноглазая Наталья, без памяти влюбилась в моего брата. Но ведь его сердце было занято...

Приходили на Спиридоновку и другие молодые люди, а также девушки (тогда их называли барышнями), но с теми гостями не было столь тесных отношений.

Родители мои поселились где-то еще, а мне сестра Лина устроила постель в «аду» из связанных между собой двух кресел и стула. Миша Олсуфьев ни разу даже не взглянул на меня, поэтому я его остро возненавидел. Зато Юша Самарин сразу взял меня под свое покровительство, разговаривал со мной, расспрашивал меня, водил по ближайшим переулкам. Он говорил, что, общаясь со мной, вспоминает своего младшего, умершего в детстве брата, которого тоже звали Сережей. Все меня привлекало в Юше: взгляд его живых небольших глаз, его милая улыбка, его голос. Да и все, с которыми он тогда общался, говорили про него: «Какой милый молодой человек!..»

На следующий день мать мне объявила, что меня примут в шестой класс бывшей женской Алферовской гим-

 

 

- 142 -

назии, при условии, если я выдержу экзамены, а экзамены предстоят очень строгие, особенно по арифметике. Обстановка в «аду» была малоподходящей для занятий. У матери набралось много других дел — с будущей квартирой, с посещением родственников, которых она давно не видела, и т. д. Я должен был решать задачи самостоятельно.

Юша освободил мне место на мраморном столике, заваленном безделушками, попытался помогать мне с задачами, но у него они тоже не выходили. А сестры в те дни были заняты до предела.

Оставалось надеяться на молитвы. Я все повторял про себя: «Пророк Наум, наставь на ум». Мать повела меня в Иверскую часовню, стоявшую между двух проездов под старинным зданием рядом с Историческим музеем. Перед часовней двумя шеренгами выстроилось множество нищих. Очередь к чудотворной иконе Богородицы медленно подвигалась. Исполненные печали Ее глаза с упреком глянули на меня. «Постараюсь тебе помочь», словно хотела Она сказать. Мы встали на колени, сделали земной поклон, приложились к иконе и вышли, раздавая направо и налево тысячи рублей, а по-нынешнему, доли копеек. Вроде бы на душе полегчало. Я шел и все повторял: «Пророк Наум, наставь на ум».

А заняты мои сестры были грандиозным балом, назначенным через три дня, на который всем барышням полагалось явиться в белых платьях. Где, у каких тетушек обитательницы «рая» достали тюлевые занавески, старинные кружева и просто белую материю — не знаю, но достали и спешно по вечерам и ночам мастерили в «чистилище». А я сидел в «аду», тупо уставившись в задачник.

Накануне бала я услышал голос Лины, вернувшейся со службы:

— Сережа, иди сюда.

Отбросив задачник, я вышел и увидел даму с седеющими волосами, в простеньком туальденоровом платье, в простенькой белой шляпке-панамке. Дама служила в АРА вместе с Линой и зашла с нею по дороге домой. Всем своим видом, гордой осанкой она была так величественна и так красива, что мысленно я назвал ее королевой. Ее большие с длинными ресницами глаза смотрели на меня приветливо, она улыбалась.

В Богородицке я никогда не целовал дамам руку. А та, которая столь приветливо смотрела на меня, про-

 

 

- 143 -

тянула мне руку не для пожатия, а по-королевски, изгибая для поцелуя. И я понял, что обязан нагнуться и приложиться губами где-то у основания ее пальцев.

— Так вот он какой, Сережа! Ты, надеюсь, придешь к нам на бал? — спросила меня дама.

Я весь затрепетал от счастья. Я понял, что эта красивая и величественная дама была сама графиня Елена Богдановна Шереметева — мать невесты Владимира, мать моего нового друга Петруши и мать Марийки, о которой я думал гораздо больше, чем о предстоящих экзаменах, и старшая сестра тети Теси Лопухиной. И еще я понял: раз хозяйка дома, где предстоит бал, меня приглашает, значит, я пойду, правда, буду смотреть, как танцуют другие. А мои сестры меня уверяли, что «никаких мальчишек на балы не пускают»!

Я показал сестрам язык, а Юша возликовал: оказывается, все три дня он уговаривал их взять меня на бал.

2.

Все дома в Шереметевском переулке до революции принадлежали Шереметевым. Кроме самого старинного, XVIII века, углового с Воздвиженкой, все они были доходные — с очень хорошими квартирами, которые позднее занимали опальные вожди Молотов, Хрущев, Семашко, Кржижановский, еще кто-то.

А в угловом доме, на верхнем третьем этаже в нескольких комнатах жили три вдовы со своими семьями — графиня Елена Богдановна Шереметева, иначе тетя Лиля, и две ее золовки — Анна Сергеевна Сабурова и графиня Мария Сергеевна Гудович, иначе — тетя Анна и тетя Марья. Но две последние вдовами себя не считали. Их мужей — бывшего петербургского губернатора Александра Петровича Сабурова и бывшего кутаисского губернатора графа Александра Васильевича Гудовича — арестовали. С тех пор их жены и сыновья пытались узнать об их судьбе, но никогда и нигде не получали ответа. И тетя Анна, и тетя Марья были убеждены, что их мужья живы, что их держат в какой-то таинственной тюрьме. Обе они, глубоко религиозные, постоянно ходили в церковь и подавали записки о здравии рабов божьих Александра и Александра.

Они редко кого принимали. Я их увидел впервые только на второй год своей московской жизни. Подобно тете Лиле, обе — величественные, но совсем иного облика;

 

 

- 144 -

бледные, точно фарфоровые, молчаливые, печальные, ушедшие от суеты окружающего мира, они изредка проходили по коридору, и все уступали им дорогу.

А молодежи на Воздвиженке жило множество. У каждого сына и у каждой дочери имелись свои друзья, а помещения были просторные. Но если на Спиридоновке веселились искренно, безмятежно и легкомысленно, то на Воздвиженке соблюдался известный этикет, казалось, смешанный с предчувствием хрупкости и недолговечности веселья, напоминавшего «пир во время чумы». На Спиридоновке было три комнаты, чтобы сидеть, разговаривать, острить, смеяться. На Воздвиженке, кроме жилых комнат, был просторный зал с фортепьяно, со стульями, креслами и диванами по стенам.

Особо примечательным в Воздвиженском доме было круглое помещение, куда вели ступени вверх. Снаружи оно выглядело как бельведер на углу дома. Из круглых окон этой комнаты открывался вид на запертый за семью запорами Кремль, на соборы с потемневшими золотыми куполами, на башни с черными двуглавыми орлами. Однажды тетя Лиля подвела меня к окнам и, показывая на купола и на орлов на башнях, сказала:

— Смотри. Только они одни и остались в России чистыми, не запачканными большевиками. Запомни мои слова...

Если на Спиридоновке вещи имели антикварную ценность, а высокохудожественных было немного, то на Воздвиженке отдельные предметы являлись шедеврами мирового искусства. Таково было большое полотно Рембрандта—«Иисус Христос, Мария и Марфа»; оно сейчас находится в том Музее изобразительных искусств, который тогда назывался имени Александра III. Но искусствоведы отнесли полотно к школе Рембрандта. Еще два голландских натюрморта, один из них мной описан в повести «Сорок изыскателей», на нем изображен бокал, наполненный красным вином, кинжал и убитая птица желтого цвета. Были ковры, гобелены, мебель красного дерева, бронза, фарфор.

А одна комната всегда стояла запертой. Ходили легенды, что она битком набита несметными сокровищами. Ключ от нее хранился у деверя тети Лили — графа Павла Сергеевича Шереметева. Был он до революции левых убеждений, с молодых лет жил отдельно и не пользовался шереметевскими доходами. А пришло время — он

 

 

- 145 -

стал директором музея в бывшем их подмосковном имении Остафьеве, где еще с XVIII века хранились мебель и семейные портреты, а также архив прадеда Павла Сергеевича поэта Вяземского, в том числе письма Пушкина, его жилет, простреленный Дантесом, и другие уникальные предметы.

В 1929 году, после разгрома Остафьевского музея,

Павел Сергеевич стал сотрудником музея Останкинского и благополучно дожил до своей смерти в башне Новодевичьего монастыря. Он уцелел, потому что жил замкнуто и благодаря покровительству Луначарского, знавшего его в течение многих лет.

3.

Итак, я впервые в жизни попал на бал. Войдя в ярко освещенный громадной бронзовой люстрой зал, я притаился в уголке дивана. Моя мать села рядом с тетей Лилей и с несколькими другими дамами. Все они держали в руках лорнеты и наблюдали.

Несколько молодых людей ходили туда и сюда, собирались кучками, когда рассказывали анекдоты, приглушенно хихикали. Они выходили курить, опять возвращались; если в дверях появлялась новая дама, все бросались к ней и наперерыв целовали ей руку; если дама была старой девой, то просто ей кланялись.

Ни один молодой человек не был ни во фраке, ни в смокинге, ни даже просто в пиджаке с галстуком и белой рубашке. И фраки, и смокинги, и крахмальные рубашки береглись в сундуках далеко не у каждого, поэтому они заранее договорились между собой прийти в том, во что одевались ежедневно. Так и ходили по залу — во френче, в толстовке, в старом офицерском кителе, в вельветовой курточке, в русской рубашке; у кого брюки были навыпуск, у кого галифе и сапоги. Брат Владимир был в матросской форме с брюками клёш.

Барышни жались к стенке, толпились все вместе, о чем-то тихо переговаривались, все они были в белых платьях, но вовсе не в столь открытых, как во времена Пушкина.

Вошли еще три барышни. Две из них были Очень похожи одна на другую, только одна выглядела постарше и повыше, другая была совсем юная и миниатюрная, у третьей черты лица были несколько мельче. И сразу в зале стало словно светлее, такой искренней радостью

 

 

- 146 -

сияли огромные шереметевские глаза всех троих, так безмятежно улыбались их губки. Нет, старцы не встали, потому что и старцев-то было не более двух-трех, но все молодые люди, оборвав на полуслове анекдоты, бросились к девушкам. Я догадывался, что это были сестры Шереметевы — Елена и Наталья и их двоюродная сестра Мэринька Гудович. Но которая Елена? Через секунду я понял! Та, к которой подошел Владимир и она ласково взглянула на него...

Зал наполнялся все больше и больше. За рояль сел специально приглашенный пожилой тапер — единственный, кто был в долгополом сюртуке, в крахмальной рубашке с галстуком. Он заиграл вальс, и пары закружились, закружились, у меня даже в глазах зарябило.

Вдруг музыка стихла. На середину зала вышел маленький, румяный, изящный старичок с белой козлиной бородкой, в военном кителе с темными следами споротых погон на плечах, в синих шароварах со споротыми лампасами, в хромовых сапожках. Старичок посмотрел на тетю Лилю, она махнула платочком, он шаркнул ножкой, поднял руку кверху и вдруг неожиданным для своей миниатюрной фигурки громким голосом рявкнул на весь зал:

— Les cavaliers, engagerz vos dames pour la premiere contredance!

Старичок этот был знаменитый еще с конца прошлого столетия дирижер генерал-губернаторских и прочих московских балов, адъютант великого князя Сергея Александровича Владимир Сергеевич Гадон; под его командой танцевала еще моя бабушка.

Тот танец, на который приглашал бывший генерал, назывался кадрилью. Давно уже ее позабыли и вряд ли когда-либо вспомнят. Постараюсь описать этот старинный танец подробнее.

Кадрилей полагалось не менее трех. Первую танцевали по обязанности — так хозяйский сын приглашал самую непривлекательную из подруг его сестер; вторую танцевали по дружбе, например, со своей двоюродной сестрой; третью танцевали по любви. Не всегда такой порядок соблюдался, в иных случаях уславливались за несколько дней, но зачастую пары составлялись тут же, на балу. Елена Шереметева всегда танцевала вторую кадриль с Юшей Самариным, который был без памяти в нее влюблен, но уступил своему более счастливому

 

 

- 147 -

другу и сопернику. Третью кадриль она всегда танцевала с моим братом Владимиром.

После команды генерала Гадона пары выстроились напротив друг друга двумя шеренгами вдоль обеих длинных стен зала. Тапер по сигналу дирижера играл то марш, то вальс, то бравурный галоп, то опять марш, но медленный. Фигур в кадрили было много, дирижер их менял, назначал то медленные, то головокружительно быстрые. Команды он подавал по-французски:

— Les cavaliers, avancez, les cavaliers, reculez, les cavaliers, chargez vos dames, chaine chinoise, figure corbeille, chaine simple, valse galop par toute la salle!

Все перемешивалось, кавалеры теряли своих дам, чье-то зацепившееся платье рвалось, кто-то падал, а генерал кричал:

— A vos places et a vos dames!

И опять вертелись, топали, прыгали, двигались, сперва медленно, потом все быстрее, быстрее и снова медленно, чтобы танцоры отдышались. Кончалась кадриль генеральским возгласом:

— Les cavaliers, remersiez vos dames!

И кавалеры низко им кланялись.

После каждой кадрили все устремлялись к столикам; там блюда севрского и китайского фарфора были наполнены бутербродами с сыром и колбасой, а также яблоками. Тут же стояли ведра с самодельным клюквенным морсом, и вазы с крюшоном из белого вина с кусочками фруктов и сахаром. А где-то в чулане молодые люди тайком распивали бутылку спирта. Ни водки, ни коньяков тогда не вырабатывали. Газеты постоянно клеймили позором царское правительство, спаивавшее народ.

После кадрили по команде генерала Гадона танцевали вальс и опять кадриль. Фокстрота не было. Американцы привезли его из-за океана, но учили наших барышень и юношей где-то потихоньку от мамаш, которые содрогались при одном упоминании об этом считавшемся развратным танце. В данном случае мамаши были вполне солидарны с газетами, которые обрушивались на этот танец — порождение насквозь прогнившего, готового вот-вот рухнуть капиталистического строя.

Сидя в уголку, я смотрел во все глаза, сердце мое прыгало от лавины впечатлений, но под ложечкой шевелился вредный червячок и шептал: «А ты не забыл, как вода вытекает из бассейна?» После второй кадрили я совсем осоловел, и мать меня увела...

 

 

- 148 -

А чем же занимались многочисленные участники балов и прочие гости Воздвиженки, принадлежавшие к так называемым «бывшим людям»?

Иные из них жили распродажей своих уцелевших антикварных вещей. Чтобы купить закуску и напитки к очередному балу, несли на Сухаревку севрское блюдо или бронзовый канделябр. Но для повседневной жизни большинство честно зарабатывало или училось в университете, либо в другом учебном заведении. Правда, иные заработки теперь покажутся несколько странными. Четыре брата — князья Львовы арендовали в местечке Гжель за восемьдесят верст по Казанской дороге печь для обжига фаянсовой посуды и успешно продавали изделия. Елена Шереметева каждое утро отправлялась в одну квартиру на Николо-Песковском переулке, там брала лоток с пирожками и несла их в кондитерскую в Столешниковом переулке. Чем зарабатывал Георгий Осоргин — я уже рассказывал. Многие, знавшие языки, служили у иностранцев, о службе тети Лили, сестры Лины и обеих Бобринских я уже рассказывал, Артемий Раевский служил в Английском пароходном обществе, Олег Волков в концессии Lena Golfields, Петя Истомин в миссии Нансена, многие дамы учили нэпманских детей французскому языку. Старший брат Елены Николай учился в консерватории, а позднее стал играть в оркестре театра Вахтангова. Словом, все были при деле.

А как сложились дальнейшие судьбы участников того бала?

Я было составил скорбный список, перечел его и ужаснулся: слишком страшно он выглядел. Да, большая часть тех юношей и барышень, особенно юношей, кто беззаботно веселился на балу, позднее погибла в лагерях, иные, испытав муки ада, вернулись, иные уехали за границу.

Сейчас называть фамилий не буду, о судьбах некоторых расскажу в следующих главах.

Иных арестовывали только за титул. Вот Авенир Вадбольский — восторженный, писавший стихи юноша — принадлежал к одному из самых захудалых княжеских родов — Белозерских Рюриковичей. Вряд ли его отец дослужился до армейского офицера и вряд ли имел хоть мелкое поместье, но он передал свой титул сыну, который за этот титул и пострадал.

Но были титулованные, которые продолжали жить вполне благополучно. Почему уцелел Николай Шереме-

 

 

- 149 -

тев — я еще буду рассказывать. Уцелели все графы Толстые — родственники и не родственники великого писателя. Уцелели, но не все, кто избегал многолюдных балов и пиров и не знался с иностранцами. Мой дядя Владимир Владимирович Голицын ни разу не арестовывался, не сидел профессор Московского университета граф Николай Алексеевич Бобринский, но в самые страшные тридцатые годы он отсиживался в Ташкенте. Не сидел живший в Тбилиси двоюродный брат Гудовичей Василий Алексеевич Голицын, но там хватало сажать своих грузинских князей. Уцелел князь Владимир Николаевич Долгоруков; он стал писателем, начал печататься под псевдонимом Владимир Владимиров, ему покровительствовал Горький, вышли его книги из серии ЖЗЛ о капитане Куке, еще о ком-то; а после смерти Горького он попал в так называемый «черный список», как Булгаков, писал «в стол», а зарабатывал на жизнь, печатая на машинке произведения своих друзей. Только к старости, когда «черный список» был аннулирован, он снова стал печататься и выпустил в Детгизе два очень хороших исторических романа. Уцелел и представитель старого дворянского рода Юша Самарин — отчасти потому, что вовремя уехал из Москвы.

Ну, довольно затрагивать эту кровоточащую тему, без которой в будущем не обойдется ни один добросовестный русский писатель, кто решится описывать жизнь нашей страны в двадцатом веке...

4.

Дня через два после бала мать повела меня в школу № 11 имени Льва Толстого Хамовнического района — сокращенно Хамрайон, которая до революции называлась Алферовской женской гимназией. Помещалась она в 7-м Ростовском переулке близ Плющихи.

Я поступал в ту самую Гимназию, в которой до меня учились мои старшие сестры. Они оставили после себя самую хорошую память и по учению и по поведению, но когда я шел на экзамены, то и не подозревал, как мне повезет благодаря сестрам. Шагал я опустив голову, точно на заклание, и все повторял про себя:

— Пророк Наум, наставь на ум.

Вообще-то я был хорошо подготовлен по русскому языку, по истории, по географии, по языкам французскому и немецкому. Даже если бы мои сестры учились в

 

 

- 150 -

других учебных заведениях, все равно я выдержал бы экзамены успешно. А тут учительницы сразу начинали радостно вспоминать — кто Лину, кто Соню, расхваливать их, спрашивать, что они сейчас делают, потом спохватывались, задавали мне два-три вопроса и отпускали. Осечка произошла с природоведением, вернее, с анатомией человека, которую я вообще не проходил. Я ответил, что у человека двадцать ребер и соединяются они как сзади, так и спереди с помощью двух позвоночников. А на вопрос учительницы, каких двух видов бывает человеческая кровь, я ответил, что черная и праведная. Когда же удивленная учительница потребовала объяснений, я патетически продекламировал:

И вам не смыть своею черной кровью

Поэта праведную кровь.

По природоведению я был принят условно, с тем чтобы через месяц вторично сдать экзамен, что я и выполнил.

Предстоял последний экзамен по арифметике. Ужас охватил меня. Учитель-то был, оказывается, новый, только в том году поступивший и, значит, не знавший моих сестер.

И он прошел мимо меня — высокий, несгибающийся, в свирепых очках, с маленькой козлиной бородкой на узком лице. Я его сравнил с палачом. В класс по очереди входили его жертвы — мальчики и девочки. Едва ступая, я вошел через роковую дверь и положил на столик свой экзаменационный листок.

— Садитесь—не глядя на меня, произнес грозный математик.

Я сел на кончик стула. Он прочел листок и сразу взглянул на меня. Я готов был провалиться в преисподнюю. Но он задал мне такой вопрос, какой я никак не ожидал. И я тут же понял, что спасен.

— Скажите, пожалуйста, что — Владимир Голицын, который учился в гимназии на Староконюшенном, вам не родственник?

— Он мой старший брат! — воскликнул я, ликуя.

— Хороший был юноша, хотя с математикой порой не ладил и по поведению не всегда... А скажите, пожалуйста, где он сейчас и что он делает?

И тут я увидел, что очки экзаменатора вовсе не свирепые, наоборот — поблескивают доброжелательными зайчиками.

 

- 151 -

Я сел на своего резвого конька и без запинки помчался рассказывать — какой мой брат талантливый художник, как он путешествовал по северным морям, как строил корабль «Персей», упомянул о малице и о шекльтонах.

Учитель — его звали Андрей Константинович Исаков — изредка вставлял:

— Как интересно! Как интересно! Только было я собрался рассказывать о предстоящей женитьбе Владимира, как в класс вошла учительница.

— Андрей Константинович, вы совсем замучили мальчика, — сказала она.—Там целая очередь, мамы волнуются.

— Да, да,—спохватился он,—задам последний вопрос.— И, обернувшись ко мне, он спросил: —Дайте, пожалуйста, четкое определение, что такое составные именованные числа?

Я как раз только что это повторил и потому отрапортовал без запинки.

— Очень хорошо! — сказал учитель и поставил закорючку в экзаменационном листке.

Я выбежал и, не стесняясь многих тетей, мальчиков и девочек, подскочил к матери и крикнул нарочно громко:

— Выдержал!

Так я стал ежедневно ходить пешком со Спиридоновки на Плющиху. Конец был порядочный. По Садовому кольцу, где двигался трамвай «Б», большую часть пути я мог бы проезжать, но мать мне сказала, что денег у нас очень мало, а пешком ходить полезно, к тому же мы вот-вот должны переехать на новую квартиру, от которой до гимназии будет совсем близко.

Я не оговорился, написав слово «гимназия» вместо слова «школа». Все так называли то учебное заведение, в котором я начал учиться. Когда меня спрашивали, где я учусь, я неизменно гордо отвечал: в женской гимназии!

Еще до революции Алферовская гимназия славилась в Москве как одна из лучших; там обучались дочери состоятельных родителей, учились не только мои сестры, но и наши троюродные — три девочки Гагарины, а также дочери Шаляпина, дочери Нестерова, Марина Цветаева.

Славилась гимназия своими учителями. Ученики их не только любили и уважали, а боготворили. Много лет прошло с тех пор, как я кончил гимназию, а всегда с благодарностью вспоминаю своих учителей и учитель-

 

 

- 152 -

ниц. Все свое время, все силы, вею энергию они отдавали детям, стремились воспитать просто хороших людей.

Ольга Николаевна Маслова, учительница русского языка,— очень некрасивая, с чеховским пенсне на сморщенном лице, с непомерно развитой нижней челюстью. Она ежедневно ходила пешком с Антипьевского переулка, шагала по-мужски крупным шагом, ее высокую прическу прикрывала старомодная шляпка с перьями. Когда она шла, к ней присоединялись дети, еще и еще, она им что-то рассказывала по пути, наконец толпой входили в гимназию. Она снимала старенькое пальто и оказывалась в «старомодном ветхом шушуне» с раструбами на рукавах. В моем классе она не преподавала, но если кто-либо из учителей заболевал, она его заменяла и целый урок о чем-то рассказывала. И сейчас я помню ее лекцию о Метерлинке. Благодаря ей я хорошо знаю и люблю его творчество.

Три сестры Золотаревы — Маргарита, Лидия и Людмила Ивановны. Первая была начальницей, когда я поступил в гимназию, и режиссером тех спектаклей, в которых я участвовал, вторая преподавала у нас рисование и постоянно меня расхваливала, третья учила в младших классах, и я ее почти не знал.

Антонина Николаевна Пашкова тоже занималась с маленькими. Она была тем, что сейчас называют замдиректора по воспитательной части, жила в самой гимназии во втором этаже и постоянно со мной разговаривала о моих сестрах, чему я очень гордился.

Елена Егоровна Беккер, учительница географии,— очень умная, живая, интересная немка с длинным носом, отчего на нее постоянно рисовали карикатуры. Она тоже со мной часто разговаривала. И тоже жила в гимназии.

Юлия Федоровна Гертнер, учительница немецкого языка,— очень строгая, все ее боялись, но одновременно и любили.

Были учителя, которые, как, например, Андрей Константинович, поступили недавно, но основной костяк преподавателей являлся алферовским, они хорошо знали и боготворили основателей гимназии — Александру Самсоновну и ее мужа Александра Даниловича Алферовых. Она была начальницей, он — учителем литературы. И этот костяк преподавателей, из коих многие молодые сами кончали Алферовскую гимназию, во всем стремился следовать тем заветам и тем принципам, которые выработали оба супруга.

 

- 153 -

Сейчас в педагогических трудах их имена не упоминаются, так же как забыта деятельность крупнейшего русского педагога Василия Порфириевича Вахтерова (1853—1924), долголетнего председателя Российского союза учителей и автора нескольких хрестоматий и учебников. В свое время на приглашение Луначарского работать в Наркомпросе он ответил, что не может сидеть за одним столом с теми, у кого «руки в крови».

Когда Вахтеров думал о крови, он, наверное, вспоминал своих ближайших сподвижников по преподавательскому поприщу — супругов Алферовых. Зимой 1918/ 19 года за ними пришли и увели под конвоем. А несколько дней спустя ошеломленные москвичи прочли в газетах их фамилии в списке расстрелянных. Без следствия! Без суда! В том списке значились и другие представители московской интеллигенции. Но прошло несколько лет, имена тех погибших потускнели, а ореол мученичества вокруг Александры Самсоновны и Александра Даниловича продолжал светить кровавым светом в стенах основанной ими гимназии. Их дух словно витал по классам, по коридорам, по залу. И ученики, подобно мне явившиеся в это здание уже после их смерти, от своих старших сестер твердо усвоили, какими благородными людьми были оба безвинно погибших. Мальчики и девочки потихоньку передавали свое преклонение перед их памятью тем своим одноклассникам, которые попали в гимназию, потому что жили недалеко[1].

И это преклонение, и эта боль от сознания, что погибли ни за что ставшие легендарными замечательные педагоги, прошли через все мои годы учения. Их смерть сплачивала между собой в более поздние времена бывших учеников. И когда, может быть даже полвека спустя, я встречался с теми, кто учился в Алферовской гимназии, старше или моложе меня, то невольно в моем сердце возникало особенно теплое чувство к ее основателям. И, наверное, не случайно среди бывших алферовцев раз-

 

 


[1] Из тюремной камеры Александра Самсоновна какими-то путями сумела переправить письмо своим ученицам, которое было прочитано вслух. Привожу его по памяти одной из них — И. Ф. Шаляпиной: «Дорогие девочки! Участь моя решена. Последняя просьба к вам: учитесь без меня так же хорошо, как при мне, ваши знания нужны будут Родине, помните постоянно об этом. Желаю вам добра, честной и интересной жизни. А. Алферова, август 1919 г.». Это выписка из воспоминаний покойной Надежды Васильевны Вахромеевой, одноклассницы моей сестры Лины. А мне ее передала дочь Вахромеевой Реформатская Мария Александровна. (С. Г.)

 

- 154 -

ных поколений так много оказалось тех, кто побывал в лагерях и кто там погиб.

Была еще причина, почему в стенах гимназии царил крамольный, с точки зрения Советской власти, дух. Скаутское движение в России началось незадолго до германской войны. Оно перешагнуло через революцию и привлекло подростков своей романтикой, романтичными названиями подразделений, знаками, нашивками, формой одежды — куртки цвета хаки с карманами, короткие штаны, голые коленки, широкополые шляпы. В Алферовской гимназии был отряд скаутов, собиравшийся на спортивные сборы.

Я тоже должен был стать скаутом, но не успел. В год моего поступления в гимназию власти разогнали школьные скаутские организации под предлогом, что они буржуазные. Старшие скауты были глубоко возмущены этим запретом, они знали правила скаутов: делать добро, помогать нуждающимся, закалять свой организм, устраивать интересные сборы с полувоенными играми и упражнениями.

— Какая же наша организация буржуазная! — с негодованием доказывали они.— Мы и здороваемся левыми руками, потому что наши правые трудятся.

Стали собираться тайно. Где-то в лесу, по Казанской дороге, однажды собралось несколько сот скаутов — юношей, девушек, мальчиков. И попали организаторы сборища, а также ребята постарше в тюрьму. Среди них были старшие братья моих одноклассников Пети Бурмана и Васи Ганешина. На допросах все они вели себя мужественно, никто не предал других. Многие получили разные сроки. Сколько их было? Одни говорили — около ста, другие утверждали — четыреста.

5.

Наверное, не более десяти дней я ходил на 7-й Ростовский со Спиридоновки. Мы переехали по адресу: Еропкинский переулок, 16, квартира 5, заняли пять комнат плюс прихожая, плюс проходная на третьем этаже, на черном ходу.

Квартира эта принадлежала весьма почтенному московскому интеллигенту, директору музея Изобразительных искусств имени Александра III Владимиру Егоровичу Гиацинтову, который получал казенную квартиру при музее, а эту освобождал и нам ее попросту продавал.

 

 

- 155 -

Сейчас подобные сделки покажутся явно незаконными, а тогда жизнь в нашей стране еще не была столь регламентирована всевозможными инструкциями и запретами, квартиры покупали все те, у кого были средства, и такие покупки считались вполне естественными.

Денег у нас не было, но в чемоданчике береглось наследство, доставшееся моему отцу от его двоюродной сестры тети Нади Голицыной,— диадема эмира Бухарского, нитки жемчуга и т. д. Не все содержимое чемоданчика пошло на уплату за квартиру, часть оставили про черный день. Как бы то ни было, а семья почтенного Владимира Егоровича — его жена, его зять художник Михаил Семенович Родионов, две девочки внучки — Елена и Софья и младшая дочь, тогда незамужняя, будущая народная артистка СССР, Софья Владимировна Гиацинтова съехали со всей своей мебелью, а мы вселились на их место.

Бывший повар дедушки и бабушки Михаил Миронович Крючков с женой Пелагеей Трофимовной сумели сберечь на прежней нашей квартире (Георгиевский переулок, 14) часть мебели — обеденный стол, стулья и столики из столовой, желтую мебель гостиной и несколько картин, в том числе школы Рембрандта «Обрезание Господне». Все это было перевезено на нашу новую квартиру.

В эти же дни по списку, якобы составленному товарищем Троцким, высылалось за границу семьдесят профессоров Москвы и Петербурга со своими семьями. В списке были философы Бердяев, С. Булгаков, профессора Московского университета Кизеветтер, Новиков, председатель Российского сельскохозяйственного общества профессор Угримов. Словом, изгонялся цвет русской интеллигенции. В том списке был и молодой доцент Московского университета князь Сергей Евгеньевич Трубецкой — наш троюродный брат и сын известного философа князя Евгения Николаевича Трубецкого, о ком я уже рассказывал.

Сергей Трубецкой сидел в это время в тюрьме. Прямо из камеры его отправили за границу вместе с матерью Верой Александровной и юной сестрой Софьей. Их высылка производилась спешно. Куда девать вещи? Мои родители согласились принять на хранение всю мебель — очень хорошую, библиотеку — очень ценную и несколько сундуков. Что находилось в сундуках, мы не знали, но приняли их вместе с ключами.

 

- 156 -

Библиотека была обширная, книги в хороших переплетах — издание многих классиков, полное собрание сочинений Герцена, изданное за границей, много трудов тех философов, которые сейчас в советских энциклопедиях именуются идеалистами, был и «Капитал» Карла Маркса, были книги с дарственными надписями, например, сочинения Владимира Соловьева, Сергея Николаевича Трубецкого и других философов начала века. Теперь тем книгам цены бы не было.

После размещения мебели мой отец, брат Владимир и я отправились на Покровку, 38, в родовой голицынский дом и забрали оттуда многочисленные портреты предков и царей — масляными красками и акварелью XVIII и начала XIX веков, вывезенные в 1917 году дядей Александром Владимировичем из Петровского и хранившиеся в течение пяти лет в чулане у бывшего голицынского управляющего Корнеева. Наняли ломовика, погрузили навалом портреты на телегу, увязали веревками. Владимир и я сели сзади, и мы покатили через всю Москву.

Привезли груз в нашу новую квартиру, Владимир принялся развешивать портреты по стенам двух лучших комнат. С тех пор суровые глаза наших предков в течение десятков лет являлись молчаливыми свидетелями многих событий — радостных и печальных, происходивших в семьях их потомков. Они переселялись с нашей семьей десять раз, видели шесть обысков и арестов, Одну смерть, шесть свадеб, несколько крестин, бесчисленное количество балов, празднований дней рождений и именин, а также просто выпиваний...

6.

Учреждение, в которое поступил мой отец, называлось Москуст. Куст — это объединение нескольких предприятий различного профиля. В данном случае под эгидой одной администрации были объединены две московские обувные фабрики, две московские текстильные, два брянских стекольных завода, тверской кожевенный, владимирский металлургический и еще какие-то.

Правительство искало способы, как лучше в условиях нэпа управлять национализированной промышленностью, лишенной изворотливости частной инициативы. Кусты являлись изобретением самого товарища Троцкого, Москуст находился под его особым покровительством, и потому это искусственное объединение различных пред-

 

 

- 157 -

приятии казалось весьма удачным и перспективным.

Во главе куста встал Колегаев — бывший видный левый эсер и первый нарком земледелия, перешедший в Коммунистическую партию. Сам товарищ Троцкий ему покровительствовал и однажды даже удостоил своим посещением особняк Москуста.

К сожалению, слово «товарищ» после революции утратило свой первоначальный благородный смысл, наоборот, к нему стали приставлять явно агрессивные глаголы: «товарищи ограбили», «товарищи выселили», «товарищи арестовали» и т. д. И обязательно в печати, в речах, в докладах всех вождей называли этим опошленным, полинялым словом.

А среди наших знакомых постоянно произносились иные слова— «господин», «госпожа», «господа». Помню, как я был горд, когда в одном доме открывший мне дверь мальчик побежал к отцу со словами: «Тебя какой-то господин спрашивает».

Отец мой в том кусте занял должность экономиста-плановика. Работа его увлекла, он выезжал в командировки в Брянск, не только выполнял обязанности со свойственной ему аккуратностью и добросовестностью, но и проявлял инициативу, несколько раз предупреждал, как избежать убытков, как получить дополнительную прибыль.

И начальство его ценило и уважало, но денег платило мало. Вернее, в абсолютных цифрах выходило астрономически много, с каждым месяцем отец получал все больше и больше миллионов, потом миллиардов рублей. Но иждивенцев у него было свыше десяти человек, а эти миллиарды стоили копейки. И потому у нас был введен строжайший режим экономии на еде, на одежде, на транспорте, на дровах.

Из Богородицка приехали дедушка, бабушка, тетя Саша, Нясенька, няня Буша, Лёна, мои младшие сестры Маша и Катя. С собой они привезли много продуктов — мешок пшена и две четверти конопляного масла, которые в Богородицке стоили дешевле, а также тыкву и картошку с нашего участка и трупы наших кур. С болью в сердце я потрогал острие шпор обезглавленного рыцаря петуха Жоржа. Съели мы наших протухающих былых кормильцев за несколько дней, и с тех пор я несколько лет не пробовал курятины.

Отцовой зарплаты не хватало. Мы питались хлебом только черным, чай покупали морковный, ни белого хле-

 

 

- 158 -

ба, ни сливочного масла не ели, сахару давали каждому по кусочку за один прием — только вприкуску, для супа покупали самые дешевые кости, на второе варили картошку в мундире либо жидкую пшенную кашу, в которую разрешалось лить лишь по ложечке конопляного постного масла. Сестра Лина ежемесячно приносила аровские посылки, но содержание их значительно ухудшилось: вместо бекона давали какой-то растительный жир вроде стеарина, вместо риса — молотую кукурузу, вместо густых, как мед, молочных консервов — жидкость белого цвета.

В гимназию мне давали на завтрак два куска черного хлеба и пару вареных картошин; на трамвай деньги давались в исключительных случаях; в церкви на тарелочку разрешалось класть минимальное количество денег, горсть тощих миллионов.

Нашу кассу держала тетя Саша и записывала все расходы. Счетные книги изредка проверял мой отец и всегда хмурился.

Материя для одежды доставалась со скидкой с текстильных фабрик Москуста. Была она белая, сами ее красили в тазах, и весьма неумело, поэтому платье и юбки выходили окрашенными неровно, а шила платья одна дешевая портниха.

Сейчас родители стараются одеть и обуть своих детей как можно наряднее, а тогда дети, и не только в нашей семье, ходили в чем попало. Так, сестра Катя щеголяла в подшитых валенках с носками, загнутыми кверху, на манер коньков. Я носил бальные туфельки, приобретенные на обувной фабрике Москуста с большой скидкой, и синюю курточку с медными пуговицами, которая мне досталась от Алексея Бобринского; за три года я безнадежно из нее вырос. Белья у меня вообще не было, а курточка и брюки — старые гимназические Владимира — надевались прямо на голое тело и кололи меня. С этими брюками произошла ужасная история.

Однажды на большой перемене, когда все с криками без толку носились по залу, один из старших учеников схватил меня сзади за брюки. Гнилая материя затрещала, и в его руках оказался клок тряпки. Девчонки завизжали. увидев нечто круглое и розовое, а я помчался стремглав в уборную. Там меня окружили сочувствующие одноклассники и кое-как закололи английскими булавками дыру. В чужом длинном пальто, пропустив два последних урока, я побежал домой. Я бежал, а мне казалось,

 

 

- 159 -

что все встречные с удивлением смотрят на взъерошенного мальчика с искаженным от стыда лицом. Вечером мать наложила на мои брюки большую квадратную заплату более темного цвета, а я готовил уроки, закутавшись в одеяло.

С наступлением холодов пришлось сбросить бальные туфельки и надеть на голые ноги огромные подшитые валенки с несколькими разноцветными заплатками. Валенки эти приносили мне много унижений. Когда я приходил в гимназию, требовалось тщательно вытирать подошвы. Те, у кого были калоши, быстро снимали их, вешали пальто и тотчас же взбегали вверх по лестнице. А те, кто носил валенки или сапоги, терли, терли подошвы о специальный коврик. А в начале лестницы стояло двое неумолимых дежурных, заставляя проводить ногой по куску линолеума, и если обнаруживалась сырость, возвращали несчастного еще и еще тереть, пока не раздавался звонок. Я утешал себя тем, что в параллельном классе был мальчик, носивший валенки еще более страшные, чем у меня, и потому застревавший перед лестницей дольше меня. И еще я утешался, что в моем классе сын истопника гимназии Шура Каринский одевался хуже меня.

Юша Самарин подарил мне свою старую гимназическую шинель, а вместо форменной фуражки — громадный темно-синий французский блин с красным помпоном наверху. Помпон этот я тотчас же оторвал, но все равно вид у меня, да еще в огромных валенках, даже для того времени был нелепый. К тому же иные прохожие усматривали во мне классового врага, дергали меня за блин и за шинель и кричали: «Недобитый барчук» или «Карандаш». До революции карандашами называли гимназистов за их узкие внизу шинели. Это прозвище мне казалось очень обидным.

И еще я обижался из-за сшитого матерью холщового, с синей каемкой, мешка, в котором носил учебники. Мои одноклассники говорили, что я его стащил из уборной. Однажды я попытался умолить мать купить мне ранец, она с дрожью в голосе ответила, что купит, но тогда два дня мы не будем обедать.

А вот из-за чего я совсем не обижался, так это из-за своего прозвища. Все учителя и все ученики имели прозвища, и на всех на них наши доморощенные художники рисовали карикатуры мелом на доске, на бумажках, в специальных альбомах. И прозвища эти — добродушные,

 

 

- 160 -

без насмешки—либо относились к характерной черте лица или фигуры, либо к происшествию, случившемуся с данным учеником.

Меня называли Князем и рисовали в короне сидящим на ночном горшке, вытянув длинные ноги. А впрочем, кроме меня были в гимназии еще титулованные: граф Ростопчин, князь Кропоткин, князь Гедройц. Таким образом, в гимназии я не чувствовал себя белой вороной из-за своего происхождения.

А плохая одежда угнетала меня ужасно. Уже в восьмом классе как-то окружили меня мальчики и начали говорить, правда, достаточно деликатно, чтобы я убедил своих родителей купить мне одежду получше: вот и девчонки морщатся, глядя на меня. Да, Шура Каринский хуже меня одевается, но его отец пьяница, зарабатывает мало. Мне было очень горько слушать сочувственные речи, но я молчал.

Об этом разговоре я рассказал родителям. Мать продала серебряные ложки, а мне купили более или менее приличный френч, брюки, пальто. С того дня для сохранения складок на брюках я каждый вечер клал их себе под матрас.

В квартире, кроме нас, одну комнату занимала почтенная вдова, бывшая каширская помещица — Бабынина Елизавета Александровна. С первых же дней она близко сошлась со всеми нами, по вечерам приходила пить чай со своим сахаром и вела нескончаемые беседы о добром старом времени с бабушкой, с дедушкой и их гостями, которые являлись почти ежедневно. С нею я очень подружился и за небольшую плату — три миллиона рублей мешок — носил ей из сарая дрова, а иногда читал вслух стихи символистов.

Самовар ставила няня Буша, и по рассеянности иногда без воды, отчего он несколько раз распаивался. На ее обязанности было жарить и молоть для кофе рожь, но она, поставив противень на плиту, забывала его, и тогда ужасный чад распространялся по всей квартире.

Дни рождений и именин у нас неизменно соблюдались, иногда звали гостей. И всегда няня Буша пекла пирог из размоченного черного хлеба с изюмом, называвшийся «шарлоткой». Дня за два до торжества она подходила к матери и с дрожью в голосе просила дать указание тете Саше выдать из семейной кассы денег на покупку фунтика изюма и полфунтика сахарного песку. Эта шарлотка нам казалась божественно вкусной.

 

 

- 161 -

Года через три с очередным распаянным самоваром произошла неприятная история: мой отец, обычно сдержанный, повысив голос, начал упрекать няню Бушу, она расплакалась, начала говорить: «Я вам в тягость», и выхлопотала место в богадельне. Мой отец просил у нее прощения, мы все умоляли ее остаться, были очень расстроены. Она все равно от нас ушла. Когда в 1928 году она скончалась, мы всей семьей ее хоронили.

7.

Гости были все те же, кто «во времена деспотизма» являлся к нам на Георгиевский,—старички и старушки, но они поблекли, высохли, и мех на их шубах облез. Назову некоторых из них:

Князь Волхонский, однокашник дедушки по университету, преподавал химию в бывшей мужской Флёровской гимназии в Мерзляковском переулке. Он всю жизнь был простым учителем. Дедушка его очень любил, и они могли часами беседовать между собой. А в роно спохватились: «В советской школе учитель—князь!» Вызвали его, кто-то сочувствующий спросил, не родственник ли он декабристу? Ему бы ответить: «Да, родственник, он четвероюродный брат моего деда». И злополучный учитель был бы спасен. А он брякнул: «Я совсем из другой ветви». И прогнали беднягу, прослужившего учителем чуть ли не пятьдесят лет. В 1930 году он умер, наверное, просто от голода.

Петр Петрович Кончаловский — известный художник Крупная фигура, широкоплечий, улыбающийся. Он приходил к нам один, без жены, жизнерадостный, шумный, остроумный. Бабушка тогда садилась за рояль, и он пел неаполитанские песенки, арии на итальянском языке, а слушатели — старые и молодые — наслаждались.

Елена Сергеевна Петухова — вдова купца, владельца магазинов готового платья, ее называли «замоскворецкой Семирамидой». Она и в старости была поразительно красива, величественна, жила в Малом Екатерининском переулке между Ордынкой и Полянкой в собственном доме, имела четырех замужних дочерей и сына холостяка, была остроумной собеседницей. Когда к нам приходила, приносила дедушке и бабушке гостинцы — конфеты и варенье. О ней и о ее потомках я мог бы много рассказать, так своеобразны и колоритны были все они. Отмечу только, что все четыре ее зятя — трое из старых купеческих

- 162 -

фамилий — Ноев, Вишняков и Свешников, а четвертый — бывший гвардейский офицер Вульферт — погибли в лагерях. А ее сын Николай Григорьевич до конца жизни был домовладельцем, что кроме хлопот и убытков ему ничего не приносило. Уже после войны он приютил известного коллекционера картин и фарфора Вишневского. Теперь в этом доме музей имени Тропинина. О плодотворной роли Петухова в создании этого музея искусствоведы молчат.

Графиня Анастастия Михайловна Баранова — тетя Настенька — урожденная Баратынская, внучка брата поэта. Жила она недалеко от нас, в Обуховом переулке. В 1918 году умер ее муж Александр Павлович — дядя моей матери, и арестовали двух ее сыновей — офицера Мишу и гимназиста Колю. Их увели, и никогда она не узнала об их дальнейшей судьбе. Так же, как А. С. Сабурова и М. С. Гудович, она была убеждена, что они живы и сидят в какой-то тайной тюрьме. Она очень меня любила, говорила, что я напоминаю ей ее младшего сына. Но горе свое она тщательно скрывала, была остроумна, любила шутить и совмещала в себе два, казалось бы, несовместимых качества: была очень богомольна, чуть ли не ежедневно ходила в церковь и одновременно обожала неприличные анекдоты. Когда она к нам приходила, брат Владимир обязательно ей рассказывал такое, что она стыдливо закрывала лицо руками и восклицала: «Ах, Боже мой!» Управдом все ее выселял из маленькой комнатушки как вдову нижегородского губернатора, хотя муж ее был лишь небольшим чиновником. Суды тянулись один за другим. О том, что она графиня, управдом и не подозревал, но она никак не могла доказать, что не является губернаторшей. Ее большой друг, известный московский адвокат Орловский блистательно выигрывал все до одного процессы, в настойчивый управдом опять подавал кассацию. Тетя Настенька предлагала ему заключить «пакт о ненападении», а он снова строчил заявления и так замучил старушку, что в 1934 году она уехала за границу; там ей было очень плохо, и она умерла в доме для престарелых. А ведь литературоведы ее признали, начали приглашать в президиумы своих заседаний, хлопотали о персональной пенсии как родственнице Баратынского, и, наверное, суды бы прекратились, и кончила бы она свою жизнь в почете; не надо было ей уезжать за границу.

Список наших гостей я мог бы продолжить — так

 

 

- 163 -

интересны были многие из них. Одни кончили свою жизнь более или менее благополучно, а другие в лагерях и ссылках, вот так генерал Гадон умер на берегах Вычегды.

Дедушка в гости ходил лишь ко вдове купчихе Бахрушиной в Денежный переулок, а также гулял по нашему переулку с собачкой Ромочкой. Бабушка ходила в гости часто: если близко, то пешком; если далеко, то на трамвае. Одна она ездить боялась и брала с собой меня. Поездки эти я очень любил, в гостях меня угощали, а кроме того, бабушка давала мне денег, чтобы я купил у трамвайной кондукторши билеты, а я клал деньги в карман и провозил бабушку и себя «зайцами». Ездили мы однажды на Первую Мещанскую к Валерию Брюсову, но там я просидел в прихожей и не видел известного поэта, вскоре после того умершего.

Помню поездку к знаменитой артистке Федотовой, в один из переулков близ Покровки. Сидела старуха с парализованными ногами, окруженная кошками, все стены ее комнаты были увешаны иконами и фотографиями, большими и маленькими. Я привык, что наши гости на все лады костерят Советскую власть, но речи Гликерии Николаевны пылали такой жгучей ненавистью, что я даже поразился. Одна из ее кошек обобрала шерстью бабушкино платье, так Федотова воскликнула, что только при большевиках завелись столь линючие кошки.

Родители мои в гости ходили редко, только в два дома: на Большой Левшинский переулок к Сергею Львовичу Толстому и слушали там концерты известных музыкантов, да и сам хозяин хорошо играл на рояле. Другой дом был в Палашовском переулке. Приглашала Мария Николаевна, жена знаменитого артиста Александра Ивановича Южина, урожденная баронесса Корф. С ней мой отец был связан по своей дореволюционной деятельности, а сам Южин появлялся редко. После его смерти в 1927 году вдова ежегодно устраивала вечера его памяти, на которые мои родители тоже приглашались.

Моей матери сразу нашлось большое и ответственное дело. Она стала поварихой — готовила обеды для всей нашей многочисленной семьи. Ей пришлось взять на себя эту обязанность, а нашу всеми любимую Нясеньку позвал жить в Тулу ее брат Сергей Акимович — бывший наш бучальский конторщик.

Нясенька сказала нам, что видит, как нам трудно жить и дети подросли, пытались мы уговаривать ее, но не

 

 

- 164 -

смогли поколебать ее решения. К большому нашему огорчению, она уехала, но все последующие годы вела деятельную переписку с тетей Сашей.

Уже в тридцатые годы она неожиданно явилась к нам. Арестовали мужа ее сестры — сельского учителя. Кто-то ей подсказал, что Крупская поможет, и она приехала хлопотать за совершенно невинного, по ее мнению, человека. Она отправилась в Наркомпрос, добралась до секретарши Крупской, но та, узнав, в чем дело, дальше ее не пустила. Бедная Нясенька бросилась перед ней на колени, стала умолять ведь она была убеждена, что вдова Ленина всесильна Ее вывели силком. Да вряд ли Крупская взялась бы помогать. Посадили многих ее близких друзей - старых большевиков, она и за себя-то, наверное, тряслась.

Когда я уже стал писателем, мне показали в Доме литераторов толстую и напыщенную старую даму, разыгрывавшую из себя классика советской литературы. Это была бывшая секретарша Крупской, которую приняли в Союз писателей за книгу воспоминаний о ее патронессе Вряд ли там упоминалось о тех несчастных, кого она к ней не пускала.

Уже после войны Нясенька вновь появилась в Москве Умер ее брат, и моя сестра Катя, которая в детстве была ближе всего к Нясеньке, позвала ее жить к себе Умерла она в глубокой старости в 1967 году, мы все ее хоронили...

С Еропкинского в церковь мы ходили всей семьей каждое воскресенье. Нашим приходом являлась стоявшая на Пречистенке, известная своей самой высокой в Москве шатровой колокольней церковь Троицы в Зубове XVII века, но мы предпочитали более дальнюю, белую с большим синим куполом церковь XVIII века Покрова в Левшине, на углу Большого и Малого Левшинских переулков. В ней хор был лучше, и главное туда ходило много бабушкиных знакомых После окончания обед ни она с ними оживленно беседовала

Из этих знакомых назову Нарышкину, бывшую статсдаму и слывшую самой важной барыней Москвы. В свои восемьдесят лет она ходила прямо, ни на кого не глядя На ее похоронах собралась вся старая Москва.

Еще княгиня Софья Александровна Голицына, урожденная княжна Вяземская, бывшая владелица знаменитых Симов Владимирской губернии. Муж ее, принадлежавший к другой ветви, чем мы, умер еще до революции, два ее сына были расстреляны, а третий в тридцатых

 

- 165 -

годах попал в лагеря. Она жила на подношения крестьян из ее имения. Когда в шестидесятых годах мне пришлось быть в судейской коллегии на Владимирском областном туристском слете, я прочел в альбоме девочки, побывавшей в походе в Симах, такие строки (цитирую по памяти):

«Две старушки мне рассказали об их барыне Софье Александровне прямо-таки удивительные вещи. Оказывается, она совсем не была похожа на эксплуататоров-помещиков, на свои деньги организовала школу, а если у крестьянина умирала корова, то дарила ему другую из своего стада...»

В церкви Покрова в Левшине был необычный молодой дьякон, по убеждению принявший этот сан,— Сергей Сергеевич Толстой. Возглашал он ектеньи голосом гнусавым и тоненьким, но с большим чувством. Позднее он бросил

дьяконство и стал профессором английского языка. Потомки Толстого и сотрудники музеев его имени не любят вспоминать об этих годах жизни внука великого писателя...

8.

Возвращаюсь к нашей семье.

Наверное, месяца через два после нашего поселения на Еропкинском явилась к нам целая комиссия из домоуправления. Стали измерять рулеткой площадь каждой комнаты, мерили с захватом подоконников и наискось. Нам объявили, что у нас лишняя площадь и мы должны одну комнату сдать. Отец пытался было хлопотать, писал заявления, но его припугнули, что будут доискиваться, на каком основании мы вообще тут поселились, и отец отступился.

В комнате, где жили бабушка и дедушка, теперь поселился молодой человек по фамилии Адамович. Сперва мы его приняли за большевика, работал он где-то счетоводом, обладал глазами ягненка и вел себя очень скромно. Когда же он повесил над изголовьем своей кровати огромный портрет красавицы в декольтированном платье и сказал, что это его бабушка, полька, урожденная графиня Яблоновская, мы поняли, что никакой он не большевик, а свой человек, и стали приглашать его по вечерам чай пить.

К нам переехала из Ливен целая семья, младший брат моего отца Владимир Владимирович — дядя Вовик с женой тетей Таней и тремя детьми — сыном Сашей, ко-

 

 

- 166 -

торый был меня старше на полтора года, моей ровесницей Еленой и маленькой Олей. Жить стало тесно. Меня переселили в комнату, где под эгидой тети Саши спали только женщины и девочки, и поместили в шкаф, который был такой широкий, что я мог там спать, вытянув ноги. Когда ложились, шкаф вместе со мной закрывали, а на ночь тетя Саша его открывала, чтобы я не задохнулся.

Спал я так под юбками, наверное, месяца три, пока дядя Вовик с семьей не переселился в подвальное помещение на Хлебном переулке, 10. Квартиру для них купили на остаток драгоценностей из наследства тети Нади Голицыной. Живя у нас, они как родственники, естественно, ничего за еду не платили, но, уезжая, подарили нам два мешка пшена, которые привезли из Ливен.

Вскоре после их отъезда моя мать прочла нам свое сочинение — «Горести кухарки, или Нечто о пшене». Она писала, как в течение года кормила свою семью только пшеном, как изобретала различные пшенные блюда, как мечтала, что наконец эта всем надоевшая крупа кончится. А нам опять и опять дарили мешки. К сожалению, тетрадка с очерком, в котором в юмористических тонах описываются детали нашей тогдашней жизни, исчезла во время одного из наших переселений.

Как бы скромны ни были наши тогдашние расходы, а все же мои родители совместно с родителями нескольких других мальчиков и девочек решили, что детей надо обязательно учить танцам. Где? Да только у нас в большой зале. Сложенная в углу в первые годы революции плита не помешает. И каждую субботу являлось к нам человек двадцать детей и внуков знакомых бабушки и дедушки и наших родственников. Учила нас настоящая балерина, которая из-за своей некрасивости не поступила в труппу Большого театра. Учила она очень скучно, только разным па и позициям, под аккомпанемент девушки-таперши, игравшей на рояле. Зато когда обе они уходили, наступало бурное, безудержное веселье. За рояль садилась бабушка, сестра Соня бралась дирижировать кадрилью. Явно подражая генералу Гадону, она возглашала баритоном:

— Les cavaliers, engagez vos dames pour la premiere contradance!

Наши кадрили никак не походили на чинные и изящные танцы на Воздвиженке. Медленных партий бабушка не играла. Был у нее галоп, такой захватывающий, что

 

 

- 167 -

ноги сами собой начинали дрыгать. С тех пор я никогда не слышал бабушкина галопа.

— Galopant en toutes les directions! — гремел голос Сони, и в зале начиналось нечто невероятное.

В огромной зале все дрожало,

Паркет трещал под каблуком...

Пары носились в бешеном темпе, сталкивались, девочки визжали от азарта. На первую кадриль я приглашал ту, которую требовали пригласить мои сестры — Соня или Маша. Они подходили ко мне и злым шепотом шипели: такую-то! На вторую кадриль я приглашал свою двоюродную сестру Елену Голицыну, на третью кадриль

приглашал Марийку Шереметеву.

Как только являлись юные гости, дедушка и мой отец

удалялись в свою спальню. В связи с этим тетя Надя Раевская сочинила такие стихи:

Мрачно шествует сам дед.

О, ему здесь места нет!

За ним и папенька спешит,

Ничего не говорит...

А про меня были такие стихи:

Начинайте же скорей!

Вот хозяйский сын Сергей,

Всех подряд он приглашает,

Пот платочком вытирает...

Случалось, что танцы прерывались резким звонком. С первого этажа являлись жильцы и требовали, чтобы «потише топали», а то у них штукатурка сыплется.

Читатель, возможно, ждет, чтобы я назвал фамилии тех безмятежно счастливых мальчиков и девочек, хоть в двух словах рассказал бы об их дальнейшей судьбе.

Нет, не буду! Все они были на несколько лет моложе участников Воздвиженских балов, о судьбе некоторых из наших юных гостей я еще успею рассказать в своем месте, но не о всех. Слишком это страшно...

В ту зиму приехал к нам из Богородицка попытать счастья дядя Владимир Сергеевич Трубецкой. Теперь у него было пятеро детей, и должность ремонтера при военкомате его никак не устаивала. Видимо, в тот раз он привез ноты своей оперетты «Пилюли чародея» и потерпел с нею полную неудачу, о чем я уже рассказывал. Другая его неудача приключилась с хромовой, то есть с желтой, галкой, убитой им в Богородицке. О нем речь пойдет впереди.

 

- 168 -

Несмотря на множество досадных мелочей жизни, вроде дороговизны, строжайшей экономии, неладах с учением, основные мысли и в нашей семье и в семье Елены Богдановны, тети Лили Шереметевой, витали вокруг романа Владимира и Елены — так много в их отношениях, в их любви было подлинной поэзии. Мы все — и взрослые, и дети — радовались предстоящему браку, но взрослых очень смущала их молодость и полная неопределенность их будущей практической жизни,

Владимир ходил учиться во ВХУТЕМАС. Было тогда такое высшее художественно-техническое училище, а вернее, отдельные мастерские, в каждой из которых преподавал кто-либо из известных художников. Владимир ходил в мастерскую Кончаловского. Он не был там оформлен студентом, а ходил, потому что его позвал Кончаловский. Когда он являлся в студию, то сразу под ходил к Владимиру и больше всего внимания уделял его работам, поправлял их, ставил его в пример другим Часть юношей и девушек приняли в студенты, а отдельных неспособных отчислили, в их число попал и Владимир. Кончаловский возмутился, бросился хлопотать, объясняя, что Голицын является лучшим его учеником Не только Кончаловский хлопотал, ходатайство написал также Аполлинарий Михайлович Васнецов. Мой отец поднял свои прежние связи, дошли до каких-то верхов.

Да будь он хоть сверхталантлив, но он сын князя, и ему не место в семье советских художников,— так отвечали в различных инстанциях.

Владимир начал ходить в частную художественную студию недалеко от нашего дома, на Пречистенке, но ее закрыли. Встал вопрос: что же ему делать? В стране была безработица, газеты звали уезжать в провинцию. Владимир ежедневно пропадал на Воздвиженке и там уединялся с Еленой. Он не мог уехать. Да и родители не хотели, чтобы он уезжал.

Изгнание Владимира было первым моральным ударом по нашей семье. Не пустили дальше учиться из-за, как тогда говорилось, «социального происхождения» Как переживал неудачу сам Владимир — не знаю, обиду он держал при себе. Но мои родители очень возмущались. Тогда это было внове — не пускать учиться, изгонять из высших учебных заведений за «грехи» отцов...

Между тем любовь Владимира и Елены, несмотря ни на какие житейские преграды, все разгоралась. Мои родители и тетя Лиля Шереметева пытались тянуть со

 

 

- 169 -

свадьбой под предлогом молодости жениха и невесты. Так продолжалось всю зиму 1922/23 года.

Неопределенность положения Владимира оставалась, заработков у него почти не было. Кто-то рекомендовал его одному нэпману, владельцу кондитерской, рисовать образцы конфетных коробок. На пробу нэпман заказал коробку для пастилы. Владимир очень старался, бабушка ему помогала, несколько раз он носил заказчику варианты, почему-то в голубых тонах, а тот их отвергал. Я возненавидел того нэпмана, который, видно, и сам не знал, что ему хотелось. В конце концов Владимир бросил бесполезную работу.

К весне влюбленные предъявили ультиматум: «На Красную горку должна быть наша свадьба».

- Пришлось уступить. На свадьбу, на первые месяцы жизни молодых и тетя Лиля, и мои родители решили продать различные драгоценности, руководствуясь принципами: «а там видно будет», «с милым счастье в шалаше», «Бог поможет». Назначили день свадьбы—на 30 апреля.

Приходской шереметевской церковью был известный храм Знамения Богородицы XVII века в стиле нарышкинского барокко, который и сейчас стоит сзади здания университета. Но он был тесен, а приглашенных с обеих сторон ожидалось множество. Решили устроить венчание в наиболее просторной из ближайших церквей — в Большом Вознесенье между двумя Никитскими, в которой некогда венчалась дочь Шаляпина, а сам Федор Иванович читал Апостола[1].

Свадьба Владимира и Елены — это одно из самых поэтичных воспоминаний моей ранней юности. Перед свадьбой было проведено два совещания моих родителей с Тетей Лилей, утрясали до мелких подробностей, кого пригласить только в церковь, кого на завтрак стоя «a la fourchette» к нам на Еропкинский, кого на парадный обед на Воздвиженке. Распорядителем свадьбы был давнишний поклонник тети Лили староста церкви Знамения Сергей Георгиевич Прибытков. Позднее, в 1929 году, его посадили и сослали, а тогда он считался богатым человеком. Он брал на себя невестину половину свадеб-

 

 


[1] Все нынешние москвичи уверены, что в храме Большое Вознесенье венчался Пушкин. К сожалению, это мнение ошибочно. Храм был построен архитектором Бове в 1840 году, а Пушкин венчался на девять лет раньше в церкви XVII века Старое Вознесенье, стоявшей на этом месте и за ветхостью разобранной

- 170 -

ных расходов. Венчать пригласили духовника семьи Шереметевых отца Павла Левашова, священника церкви упраздненного еще при Екатерине Никитского монастыря.

Шаферов с каждой стороны набралось человек по десять. Первым шафером у Владимира по праву следовало бы быть мне, но я был слишком мал ростом, чтобы держать над ним венец, когда он пойдет вокруг аналоя, тем более что первым шафером Елены, а следовательно, моим напарником, оказался бы ее старший брат Николай.

Остро мечтал быть первым шафером Владимира Юша Самарин, безответно влюбленный в Елену. Он видел радость и счастье в том, чтобы на лихаче прикатить с Большого Вознесенья на Воздвиженку, стать перед невестой на одно колено, поднести ей букет цветов, поцеловать ей руку и возвестить: «Жених в церкви»,— а затем вместе с ней и с ее сопровождающими с шиком подъехать на автомобиле к храму. Так я стал лишь четвертым шафером, в паре с Петрушей Шереметевым.

Храм наполнялся народом. Наконец подъехали дедушка с няней Бушей на извозчике, остальные добрались на трамвае, я прибежал пешком. Владимир в белой матроске и брюках клёш, высокий, бледный, был ослепляюще красив.

Прибыла невеста, как мне казалось, немыслимо прелестная, в длинном белом платье, в белой фате с флердоранжами, ее огромные и светлые шереметевские глаза сияли таким искренним счастьем, что все радовались, глядя на нее. Она шла под руку с посаженным отцом — толстым, с отвислыми усами, похожим на Тараса Бульбу Прибытковым. Впереди вышагивал непередаваемо важный мальчик с образом, самый младший ее брат курносый Павлуша, а сзади нее шли ее сестры Наталья и Марийка, а также Юша Самарин.

Впервые я увидел самую красивую из всех церковных служб. Народу собралось множество — не только родных и знакомых, набежали и чужие. Я не помню, кто присутствовал, но не забыл няню Бушу; вся в слезах, она стояла в стороне и не могла насмотреться на своего «ненаглядного царя-батюшку». Подняли венцы над головами жениха и невесты, священник повел их вокруг аналоя[1]. После первого круга первые шафера

 


[1] Эти венцы были старинные, перенесенные из церкви Старого Вознесенья; очевидно, их держали над головами Пушкина и его невесты.

- 171 -

уступили место вторым шаферам, затем третьим. Молодые встали на коврик. Петруша мне кивнул, и мы с ним одновременно протянули руки к держалкам венцов. Я схватил за ручку, венец показался мне неимоверно тяжелым, я его держал вытянувшись, стоя на цыпочках, и боялся, что уроню, наконец пятый шафер взял из моих рук держалку...

Постороннего народу так много хотело пройти в церковь, что двери заперли. На улице теснилась толпа. Когда же венчание кончилось, приглашенные устремились поздравлять молодых. Елена поцеловала меня в лоб. А народу на улице все прибывало. Двери храма открыли, шафера грудью начали пробивать путь навстречу напиравшей толпе, им удалось встать двумя шеренгами от двери, сцепившись за руки. В образовавшийся проход молодые смогли добраться до автомобиля. Когда они шли под руку, в толпе раздавались восторженные возгласы.

Храм Большого Вознесенья сохранился, очень хорошо отреставрирован. Когда мне случается проходить мимо паперти по короткому проезду, соединяющему обе Никитские улицы — Большую и Малую, я всегда вспоминаю, как стояли молодые шафера, как напирала на них сзади толпа, а по проходу между шеренгами шли молодые...

Свадебный кортеж на автомобиле, на извозчиках, на трамвае и пешком отправился к нам на Еропкинский. На входной лестнице молодых обсыпали горстями овса. Зал битком набился гостями, все стояли с бокалами, наполненными крюшоном, кричали: «Горько!», закусывали бутербродами.

Не обошлось без инцидентов. Забыли пригласить на свадьбу очень важную и богомольную старую деву, двоюродную сестру бабушки Лопухиной тетю Катусю (Екатерину Петровну) Васильчикову. Она очень обиделась, позднее потребовала, чтобы молодые явились к ней с визитом извиняться, те ни за что не хотели идти, их уговаривали, они упрямились. В конце концов отправилась к своей двоюродной тетке моя мать, всю вину взявшая на себя...

С Еропкинского гости, но только избранные, отправились на Воздвиженку.

В шереметевском доме вдоль всей залы был накрыт длинный стол, сбоку стоял другой стол, поменьше,— для детей. Произносились тосты. Двоюродный брат Едены Борис Сабуров продекламировал стихи собственно-

 

 

- 172 -

го сочинения; выпив вино, он бросил на паркет хрустальный бокал, со звоном разбившийся на тысячи кусков.

Какие подавали кушанья — не помню; разговоры за большим и за нашим детским столами становились все оживленнее и громче, и вдруг разом установилась тишина.

Встал с бокалом в руке большой друг брата Владимира по Архангельску, сын кораблестроителя-помора Борис Шергин. Он приехал в Москву попытать счастья на литературном поприще и попал на свадьбу шафером. Он был молод, полон самых радужных надежд, и, видимо, сама свадьба, весь ее ритуал, поэтичный облик невесты произвели на него неизгладимое впечатление.

— Княже Володимеру и княгиня голубица Олена,— начал он свой тост окающим северным говором, слегка нараспев, как сказители былин.

И потекла его красочная речь, пересыпанная сравнениями и эпитетами из сказок и песен поморов. Я не в силах воспроизвести ее, помню, что он говорил, как плавал по северным морям и в Норвегию и на Грумант — Шпицберген, побывал на Онеге, Мезени и Печоре, но такой красы дивной, как «белая лебедка княгиня Олена, нигде не видывал». Он говорил о счастье, какое ожидает его друга с такой молодой женой, предрекал ему славный, но трудный путь художника. Закончив свою речь, он выпил вино и тоже разбил бокал.

Обед кончился, все встали. Мы отправились на Николаевский вокзал провожать молодых в Петроград. Дядя Николай Владимирович Голицын предоставлял им две комнаты в своей просторной квартире на Бассейной. Молодые собирались провести свой медовый месяц, гуляя по городу, посещая музеи и дворцы в самом Петрограде и в его окрестностях, не думая о том, как будут жить дальше.

Прибытков расщедрился. Молодые уезжали в двухспальном купе международного вагона. Мне это купе показалось маленьким дворцом, я с любопытством щупал кнопки, крючки, занавески, обои и прочие невиданные мною штуковины. Много народу провожало молодых. Елена была в светло-сером, в полоску, костюме — свадебный подарок от нашей семьи. Владимир был в морском, темно-синем, надевавшемся через голову бушлате.

Раздался третий звонок. Последние прощальные поцелуи. Замахали десятки платочков. Поезд тронулся. Петруша и я побежали наперегонки до края платформы...