- 263 -

35

И вот теперь, два года спустя после той голодовки, представил Гаврилов, как сидят они в камерах, голодая. Здесь же, в больнице, было тихо совсем. Больница эта была не как там, в Мордовии, а поменьше зданием и прогулочной территорией. Человек двадцать могли совместно лежать, не считая первый этаж справа от лестницы. Там место для больных из соседних зон. И если оттуда приезжал сюда кто, то двери к ним запирались обычно, разве что на кормежку дверь открывалась да для врачей — и опять на запор. Для них и прогулочный дворик отдельный. Контакты не поощрялись здесь между зонами: случись что на одной — сразу жди продолженья в соседней. Но сейчас пустовал первый этаж справа от лестницы. Да и во всей больнице немного лежало: Мелех, Гаврилов и еще человек, может быть, семь.

В этот декабрь, пятый уже вне свободы, он как бы снова закрывал свое дело, проверяя принципы, пробуя их на цвет и на запах: не ошибся ли с демократией? Такая ли уж она панацея от наших, российских, бед? И он стоял у окна, руки скрестив, и смотрел на ту зону, жилую. Вот голодовка там, — размышлял он, — за права человека, за признание политическими, за свободу. Но что же это такое — свобода? У каждого понимание свободы свое. Объективно же она вырастает из истории конкретного государства, его культуры, системы правления и обычаев, из его религии, наконец. Разве наша партийная жизнь не новый культ, не новая религия со своей иерархией серафимов и херувимов на уровне Политбюро, престолов и господства Секретарей Союзных республик, сил и властей областных партийных комитетов, со своими началами в городах, со своими архангелами и ангелами в первичках? Как четко определил это Сталин еще в 25-м, как раз в декабре, выступая на 14-м съезде ВКП(б). Что-то он спорил там с Бухариным, — вспоминал Гаврилов, — ив пылу опровержения его позиции заявил, что для нас, большевиков, формальный демократизм пустышка, а реальные интересы партии — все. Не народа, сказал, а партии, интересы своей секты превыше всего. Но когда секта во главе государства — это уже религия. Да так и есть. На этом же съезде Сталин ясно указал, что Политбюро есть высший орган не государства, а партии, партия же есть высшая руководящая сила государства. Во всех основных вопросах нашей внутренней и внешней политики, — говорил Сталин, — руководящая роль принадлежала партии. И только поэтому мы

 

- 264 -

имели успехи в нашей внутренней и внешней политике.

Здесь Сталин очень точно отметил, присуще ему — четко, — размышлял Гаврилов, стоя у окна и руки скрестив, — партия не орган государства, а сила, стоящая над государством, над его институтами и его законами, сила, не подчиняющаяся законам государства, а подчиняющая эти законы себе, своим интересам, вспомнить только: интересы партии — все. Правильный вывод делает Сталин: успехи и поражения государства — это успехи и поражения партии, единственно руководящей. Геноцид, политические репрессии, массовые уничтожения людей, развал экономики и культуры, развал многовекового уклада жизни миллионов людей, а значит — фактическое уничтожение его истории, — все это на совести партии, если можно говорить о совести в этой партийной религии. Фараоны беззакония и произвола, придет время, когда все ваши дела лягут на чашу весов вселенского суда. Ясно, — подытоживал Гаврилов, — что идеология этой религии ведет в тупик, если она не начнет изменяться под влиянием времени. Ясно также, что доктрина партии к переменам не склонна. «Наша партия не перерождается и не переродится, — заклинал со своего амвона Сталин, — не из такого материала она склеена и не таким человеком она выкована, чтобы переродиться». Лучше не скажешь. Значит, возможно только свержение этой диктатуры — насильственно или мирным путем. Последнее маловероятно.

И уже стали обращать внимание на него: что это он долго так торчит у окна, может, увидел что в зоне? И полезли с коек к окну — а там ничего. И снова отхлынули, как волна, на постели.

Так о чем это я? — продолжил Гаврилов, — о мирном устранении компартии от власти. Это невозможно потому, что эта партия не пойдет на коалиционное управление страной. Все или ничего. Как правящая партия, — писал Ленин, — мы не могли не сливать с «верхами» партийными «верхи» советские, — они у нас слиты и будут таковыми. Вот откуда, еще от Ленина, армия, КГБ, МВД, Прокуратура, Суды, транспорт, телевидение и радио, министерств и ведомства — являются щупальцами гигантского партийного спрута, гигантской мафиозной структуры, не тайной, как в Италии, например, а открытой, явной, безжалостно и

 

- 265 -

безответственно терроризирующей население, сведенного до уровня немых рабов. Нужен новый Спартак, чтобы сбросить ошейник.

— Гаврилов! На укол, — сунулась сестра в дверь.

И пошел на укол. Потом в столовую. Потом — в палату. Читать не хотел. Лег на койку, руки за голову, глаза в потолок.

Ну, сбросили партийную диктатуру, — продолжил он начатое, — а дальше что? Свобода и братство? Ничуть не будет этого на Руси. Наш исконно-российский тяжеловесный бюрократизм проглотит всякую демократию, в тенеты закрутит любую свободу. Уж на что после революции энтузиазм масс бил ключом, но уже в 28-м на съезде комсомола Сталин откровенничал: чем объяснить позорные факты разложения и развала нравов в некоторых звеньях наших партийных организаций? Тем, — отвечал он на свой вопрос, — что монополию партии довели до абсурда, заглушили голос низов, уничтожили внутрипартийную демократию, насадили бюрократизм. Вы, конечно, не будете отрицать, — продолжал Сталин, — что кое-где в комсомоле имеются совершенно разложившиеся элементы, беспощадная борьба с которыми абсолютно необходима, поскольку в некоторых звеньях верхушки комсомола происходит процесс бюрократического закостенения. А профсоюзы? Кто будет отрицать, что бюрократизма в профсоюзах хоть отбавляй?

А при Брежневе? Канцелярские крысы уже съели все зерна народного устремления к свободе и братству. В любом государстве, конечно, — искал и искал выход из этого лабиринта Гаврилов, — в любом государстве существует узкая привилегированная чиновничье-административная каста, сосредотачивающая в своих руках государственную власть, но в Америке, Англии, в Европе — там есть какие-то исторически сформированные противовесы ей. У нас же — свободное размножение сине-зеленых водорослей чиновничества по горам и долинам бескрайней России. И никакой химикат не берет эту заразу на русской почве. А уж бабочка демократии — тем более. Наши Советы — всего лишь проститутки при партийных комитетах: от начинающих — местных, до профессионалок на государственном уровне.

 

- 266 -

Эти дни в больнице были для него сном наяву, чередою мыслей и образов — с утра до вечера и с вечера до утра. И ночь не несла покоя. Будто снова вставали перед ним: следствие и тюрьма, тюрьма и лагерь. Кончались силы сопротивления, нарастало разочарование, безысходность. Что изменил он своим протестом? Кого вдохновил? Но разрушил вокруг себя все, что можно было разрушить: и семью, и будущее свое, и надежды. Да и на что надеяться ему, понимающему теперь, что плетью обуха не перешибешь, что между воронами и сорока по-вороньи каркает. Силы тьмы заливают Россию плотно, густо — и травинке не прорасти в этой жиже безнравственности и бездуховности.

И зрело в нем — освобожусь, брошу все, уйду в монастырь. К чертовой матери всю эту трескотню и возню. Нигде нет ни слова искренности, ни слова правды. В газетах — ложь, по радио — ложь, между людьми — ложь, ложь и ложь. Да и сам я, — мучил себя Гаврилов, — нужен кому? Сам-то я искренен ли даже с самим собою? О система, воспитавшая подхалимов и лжецов. И просвета не видно. Какой уж там луч в темном царстве — хотя бы искра где промелькнула. Да и люди-то спорят неизвестно о чем, не знают сами, для чего убивают, насилуют, сажают в тюрьмы, растлевают все вокруг и самих себя. До чего докатилась ты, великая Русь? Где святость Твоя? Где зерно Духа?

Под новый год его выписали из больницы. А вечером 31-го, перед самым отбоем, он обошел койки близких ему, чтобы поздравить с праздником, но не был понят — и удивился тому: не вовремя, что ли? Или по старому стилю отмечают здесь наступающий год? И опять оказался один на пороге, но не в тюрьме уже, как в прошлом году, а в лагере, в зоне, среди множества зэков.

И первый день 74-го года он провел в одиночестве, в кинобудке — с дневниками и письмами: подводил итоги прожитой, перевернутой страницы жизни.