- 148 -

24

И Иван пропадал совсем. Умирал Иван, когда прошла операция, когда, казалось, было все позади уже ан, нет, тянула к нему Смерть свои костлявые руки и шамкала над ним беззубым ртом: иди, иди ко мне, Ваня, пора, брат, готовы апартаменты на французский манер. И он начал было листать страницы жизни своей с конца на начало. Примерялся уже к той, новой, бытности, к иной зоне. Прикидывал, что взять с собою, что здешним зэкам оставить. Воистину, что на этом свете, что на том — одни заборы, одна колючая проволока. Это мы придумали, что там рай да ад. А по мне так то же самое, — думал Гаврилов. Как внизу, так и наверху — еще в бородатой древности Гермес учил. Был такой мудрый мужик. Знал всё и про всё. До сих пор на литургии в церквах поют: и всех и вся. Это про него. Можно сказать, от него и пошло: Моисей у нас, Кришна у них. Дальше известно.

Так вот: умирал Иван. В тюремной прозе. В обычной провинциальной зэковской лечебнице, в обычной рубашке и кальсонах, положенных зэку по штатному расписанию. И не было нужных лекарств, как везде на Руси, и нужной крови.

Видел Иван вдали Голубое море, наподобие Черного, но посмирнее. И ручьи стекались к этому морю, и реки. Вдоль этих ручьев и этих рек и искал Иван, где шалаш заложить, где ковчег поставить. Но все не его были места.

 

- 149 -

То дорого очень, то ветер с Верхов, то глина одна, то болото, то камень. Ни травинки приличной, ни дерева — одни лишайники. Ну ладно, здесь всего лишился Иван, но там-то за что? И вот, у самого моря, остров вдруг. И мост к нему. Идет Иван через мост. Вода волнуется. Птицы кричат, но не видно птиц. Враз стихло все, успокоилось, море застыло. И откуда-то голос, тихий-претихий: Иван. И опять: Иван. То ли вопрос к нему, то ли просьба какая. Вниз посмотрел: огонек вдали и будто жена его и дети. Зовут. Прыгай, Иван, — этот же голос. И прыгнул Иван — коли зовут.

А здесь, в ординаторской, капитан, начальник больницы, провозившийся с операцией ночь, куда-то звонил и требовал крови. В ней сейчас была жизнь для Ивана.

И когда выяснилось, что кровь может быть только к вечеру, а сейчас только утро, когда ждать нельзя уже было, велел капитан готовить прямое переливание крови. И лег на стол рядом с Иваном.

И замедлился вдруг полет Ивана. Снова мост. И он на мосту. Снова лишайник и ручьи, и реки. Но от всей земли, по которой он шел, жаром парило, и смрадом, и горем. Тяжко было идти по земле. Тяжко было вновь возвращаться в знакомую зону.

За что простились грехи Ивану? А может, в наказанье за них вернулся он к жизни? Трудно сказать. Но у всех отлегло, когда узнали зэки, что жив Иван,

Конечно, каждый живет сам по себе, особенно в зонах. Но такое ненастье, несчастье такое было в лагере общим. И еще — капитан. Ясно, у зэка отношения жесткие и с охраной, и с надзирателями, и с отрядными, и с хозяином зоны, не говоря уж о куме. Да и в больницах не всегда гладко с врачами, даже если и из гражданских они. А здесь военный, капитан, лег на стол — и кровь свою зэку. Это поступок. Не совсем уж безнадежно у нас, — думал Гаврилов, — если даже здесь военный, проинструктированный с головы и до пят, нашпигованный партийной мякиной о классовом вздоре и иной чепухе, не утратил природных свойств человека, помнил о милосердии и взаимной поддержке, без которых человек, может быть, человеком не стал бы. И не только помнил, но это милосердие и творил.

 

- 150 -

Все чаще Гаврилов, особенно в этот, пятый год заключения, старался оставаться один, уходить куда-нибудь в угол зоны и там сидеть, думать там, разбираться в себе. Старался Гаврилов постичь смысл хотя бы своей маленькой жизни, в общем-то мало кому интересной, мало кому нужной. Жена и та надломилась, надорвалась после ареста его, после долгих мытарств без работы, без денег, без нормальных условий жизни. Ну-ка, батюшки, офицер — и вдруг заключенный. Как пережить? Да и как понять такое падение и развал перспектив и надежд. Как понять эту глупость его и борьбу, смешно и сказать, — борец нашелся. Угнетало же то, и его и ее, что виновен, уж если виновен, один, а кулак бьет по многим. И жен не щадят, и детей: с корнем вырвать хотят заразу даже малого неповиновения, а тем более — сопротивления и протеста. Да что же это за власть насилия и садизма?

Помнил Гаврилов, как после упоения ленинскими лозунгами дооктябрьского времени он вдруг ударился лбом о совсем иные призывы после захвата власти Лениным и Компанией. «Расстреливать каждого десятого саботажника из рабочих» — призывал Лидер. Дословно не помнил сейчас Гаврилов, отняли конспекты еще на следствии, но «каждого десятого» его поразило. Кронштадтский мятеж, жестоко подавленный. Это те же матросы, что шли на Зимний, на чьи штыки опирался Ленин. Дальше — покатилось само. Вспомнил он, как кричал прокурор на суде: «Имеющаяся на листе 12 из числа малых нестандартных запись: «Знамя Октября разорвано и выброшено в отхожее место. Нового еще нет, но его уже шьют. И сошьют обязательно. В этом сомнения нет. В этом ключ к двигателю истории», — вам принадлежат?» Гаврилов ответил, что это его слова и он их считает правильными, поскольку путь прогрессу нельзя закрыть и прогресс будет. Социализм, как система, не должен быть таким, каков он есть. Он должен быть преобразован и будет преобразован. Дело все только во времени. Но то, что сейчас в нашей стране, это не социализм, а всего лишь грубая, но тщательно прикрытая идеологической болтовней диктатура одной партии, диктатура над народом и против него. И дальше нагнетал прокурор из его записей, которые по закону не должны были быть приобщены к делу, так как не распространялись, никого не агитировали, никто их

- 151 -

не читал, кроме следователей и самого прокурора. А на суде он сам именно и распространял им же самим запрещенную к распространению, как они, праведники, считают, «антисоветчину». Но он-то влиял на суд, на тройку в погонах: смотрите, какой перед вами фрукт, офицер, но не наш, не из нашей компании, ату, ату его, к е..... матери, сгноим в лагерях. Вот он какой, даже в тюрьме не успокоился. И кликушески взывал прокурор к трибуналу: «Тезис на листе 17 из числа малых нестандартных: «Неужели правящей партии большевиков было недостаточно ошибок, чтобы понять, что, прикрываясь именем народа, ухватившись за власть, уничтожив оппозицию, они преступно тормозят развитие как экономических сил страны, так и духовных сил народа, ломают грубой силой диктаторской власти стремление к свободе, свету, равенству, коммунизму», — вам принадлежит?». Это мои слова, — отвечал Гаврилов. — Ив них нет ничего антисоветского.

Но вот сейчас, пройдя следствие, одолев трибунал, насмотревшись на зону, так ли он думал, этот Гаврилов. неприметный и маленький человек, дерзнувший восстать, дерзнувший сказать и свое слово, неуслышанное никем, почти нигде не отзвучавшее даже маленьким эхом сочувствия и поддержки. Повели, посадили, он все думал шутя...

Но знал Гаврилов непреложно, что с этой партией не пойдет, райских садов ее он не хочет, а силой брать, что не его, не умеет. Что тогда? Выход где? Гаврилов не знал пока выхода. Он искал его в одиночестве среди скопления людей, с теплотой вспоминая отдельную, белую, с яркой лампочкой камеру с полюбившейся ему парашей, на которой сидел, он словно на лошади — ведь и от лошади немного попахивает дерьмом. Тогда он был весь напоен демократией, поиском путей к ней: вот она, свет в окне, избавление для России. Тогда он искал у Ленина — где отклонились и куда? И Сталину норовил заглянуть в глаза, понять — почему так случилось. Посмотрел и Хрущева со всех сторон: гладкий да ладный, но не то изделие в золоченой оправе.

И вот в зоне полный набор: коммунисты, социалисты, монархисты, демократы, националисты, фашисты и просто верующие. Наверное и онанисты имелись, все же

- 152 -

мужики и без баб. На все насмотрелся он уже здесь, а выхода для себя так и не видел.

Все о свободе толкуем, о счастье ближнего печемся, не умея сотворить личного счастья, — перебирал уже в который раз свое Гаврилов, то бегая вокруг площадки, если пуста, то забиваясь в дальний угол зоны к складу с зэковским барахлом, — но свобода и счастье свои у каждого. У крапивы стремление, а значит, и свобода ее, это жалить, у розы стремление благоухать. Как совместить это разное в одно понятие Свобода? А люди закрутились в абстракциях, не замечая вокруг себя здравого смысла Природы, настроили категорий от земли до небес и к этим одиноким столбам пытаются прикрутить по желанию или насильно все многоцветие человечества. Ну-ка рос бы на земле один лишайник? Или сплошным болотом была бы земля? А внутри нас лишайник такой либо болото такое к чему б привело? К тому, что имеем, — истязал себя Гаврилов. — Ради призрака социализма — кровь рекой, море страданий, океаны слез. Ладно, можно сказать, здесь диктатура, фашизм в обертке диктатуры пролетариата. А что демократии? И там насилие. Самоопределение наций — кровь за кровь, зуб за зуб, смерть за смерть. А религии с проповедью любви? Руки в крови, крестящие лбы или сложенные в смирении. Во имя чего этот кровавый эксперимент на земле? Кем запланирован? Осуществляется кем? Ясно одно, человечество только в начале Пути к человеку. И не три перед ним дороги, как в сказках, а великое реальное множество. Может быть, Мелех-Философ и прав, говоря, что мы шею сломаем в поисках истины. Может быть, и Юра прав в своих надеждах на добрых Ангелов. Но тогда должны быть и злые. Не пешки ли мы во Вселенских Игрищах, в Забавах иных сил, нами невидимых? Это должно быть так, если внимательно вчитаться в «Изумрудную Скрижаль Гермеса»:

«То, что находится внизу, подобно находящемуся наверху и обратно, то, что находится наверху, подобно находящемуся внизу, ради выполнения чуда единства». Если строго следовать диалектическому материализму, то почему мы ограничиваем ступени развития Природы: минералы, растения, животные, человек? Почему молчим: а дальше что? Дальше, может быть и идет человечество нашей Солнечной Системы, — завирался и завирался Гаврилов,

- 153 -

завихряясь вокруг площадки. — Тогда выходит, что мы, действительно, марионетки, исполнители чужой воли. И дело крапивы — жалить, дело розы — благоухать, а дело людей на земле — мучить и убивать друг друга. Видимо, это основное желание существующих над нами Сил.

Гаврилов и дальше бы нес этот бред, если бы не столкнулся с Верующим, идущим из туалета. Он закончил выгребать из ямы детали человеческого производства, отчего Гаврилов и пробегал это место быстрее, чем дугу круга рядом с бараком. От ямы все же воняло. И этот Верующий без намордника греб и греб — жилистый малый. Пошли они рядом, но обратным движением мимо поляны к столовой и дальше, налево свернув, дошли и до бани. Здесь, с торца, была его комната с инструментом: совковой лопатой, киркою и ломом. Зимой только ломом и можно разбить дерьмо человечье или киркою, а потом уж совковой лопатой наверх и бросать. Летом похуже — объемный черпак еле дотянешь до края, глубокая яма, потом замах и попасть надо в бочку, что рядом. Машину редко давали, так и греб черпаком. Так было и в малой.

Каморка Верующего очень была уместна ему: барахлишко можно было здесь схоронить, что в бараке нельзя, а по погоде необходима, не каждый раз тебе склад открывают, и дверь под ключ, на запоре, надзиратель не всяк войдет, и оконце мало — не видать что да как, молиться можно спокойно — не мешает никто, не скалится рожей.

— Заходи, гостем будешь, — распахнул Верующий дверцу своего чистилища.

— Да неудобно как-то, чего я тут? — Гаврилов ему. Но зашли уже. Вмещалась сюда кровать, самый раз — от стены до стены. На кровати посылка. Получил, наконец-то, он посылку за вонючую работу свою, все же дождался. Верующий снял крышку с ящика.

— Вы извините, — запричитал Гаврилов, — я, собственно, не за этим пришел.

— Ничего, — можно и за этим, — в тон ему ответил Верующий и стал отрезать от копченки два кругляша. — Угощайся вот, — и себе отрезал два кругляша, подумал и еще отрезал один, понюхал, губами почмокал.

— Спасибо большое, но не ем я мясо-то.

— Что так? Вера у тебя такая, нет? А я, чай. подумал, что ты вовсе уж нехристь, — и перекрестился. — Совсем-

 

- 154 -

то неверующих, по-моему, и не бывает, — положил он кругляш колбасы на хлеб, откусил, зажмурился. — Грешат люди, да, а все одно, хоть во что, а без веры не живут, прости им, Господи. Только не осознают свою веру-то за суетой-то, — жевал он деликатес свой медленно, очень медленно, чтобы дольше была эта редкость во рту. — Думают, нехристи, что не верят они ни во что. А остановись, да подумай, куда торопишься? Куда спешишь? Вот в эту спешку вера и есть.

— Почему вы думаете, что обязательно спешка? устроился Гаврилов у маленького столика, приткнувшись на табуретке. Верующий же у этого столика сидел на кровати. — Спешка ведь может быть от того, — продолжал Гаврилов, — что человеку за свою маленькую жизнь надо много успеть. Разве нельзя испытывать радость, стремясь познать тайны мира? Радость от познания смысла жизни, например? Какая здесь суета, какая спешка? Дай-то Бог, хоть немного преуспеть в этом деле. Вот евангелист Иоанн пишет, — достал из кармана куртки блокнотик, поискал: «А кто будет пить воду, которую я дам ему, тот не будет жаждать вовек; но вода, которую я дам ему, сделается в нем источником воды, текущей в жизнь вечную». Я думаю, что вода — это познание. Постоянно познавая, человек утоляет жажду познания, но, в то же время, это познанное, это знание в нем, устремляет его к новому знанию. И опять человек жаждет: «Всякий, пьющий воду сию, возжаждет опять». Знание и есть источник, текущий в вечную жизнь. Текущий непрерывно и беспредельно.

— Это хорошо, что ты изучаешь Евангелие, — жевал Верующий колбасу, — но плохо, что превратно его толкуешь. Вот ты тогда церковь хайл, да простит тебе Господь, а церковь-то и говорит нам, как правильно толковать Евангелие. Христос, Отец наш небесный, учит: «Не видел того глаз, не слышало ухо, и не приходило то на сердце человеку, что приготовил Бог любящим его».

— Тогда и церковь не может знать, что Господь приготовил, если никто не видел, не слышал и не чувствовал. Для этого знания нисходит на церковь Дух Святой.

— Вот и я говорю: знания, а не веры слепой, — ерзал Гаврилов на табурете, неудобно было сидеть ему, тесно все же, да на двоих и не рассчитывались апартаменты. — Церковь верит и склоняется на колени перед Христом, а

 

- 155 -

Христос им говорит, что «Царство небесное силою берется, и употребляющие усилие восхищают его». Упасть на колени и причитать — силы много не надо. А чтобы что-то действительно познать, и кровью, и потом, и слезами не раз и не два умоешься, пока дойдешь до чего-нибудь стоящего. Да и вся жизнь человека и человечества разве не есть поиск и обретение истины: «Ищите и обрящете». «Старайтесь войти сквозь тесные врата». Тесные врата и есть муки познания.

— Эк, молодой человек, как тебя занесло. «Трезвитесь, бодрствуйте, потому что противник ваш диавол ходит, как рыкающий лев, ища кого поглотить». Вот это бы тебе запомнить, сынок, — и раздосадовался весь, засуетился, — «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят». Узрят все же, говорит Господь, но чистые сердцем. Вот главное. Чистота человека. Отсюда и «будьте как дети». Через чистоту жизни, через святость придет человек к познанию премудрости Божьей. А не лукавым рассудком своим. — И не сдержался, перекрестил Гаврилова и перекрестился сам, размашисто, широко, сокрушенно. — Возьми-ка лучше вот балычка кусочек, — полез в посылку свою, доставая балык.

— Простите, но мне, право, даже неудобно перед вами, но рыбу я тоже не ем.

— Но это ж не мясо, — совсем удивился он.

— Не мясо, но все равно.

— У тебя желудок, что ли, больной?

— Больной немного, — ответил Гаврилов, чтобы прекратить эту тему. — Вот вы про сатану говорили, — продолжил он, — мне кажется, Сатана — символ разрушающей силы в человеке и в космосе. Сознательно разрушающей. Сознательно противостоящей силам созидающим. Это больше даже к человеку относится, наверно, чем к Космосу. Разложение, распад, смерть, как мы ее понимаем, — это естественное разрушение, разложение материи. А вот войны, насилие всякого рода — сознательное зло и разрушение. Здесь Сатана. Безнравственность, эгоизм, жадность — от Сатаны. Что следует противопоставить этим разрушительным силам?

— Молитву, молитву к Господу, сынок. Без него нет на земле спасения человеку.

— Наверное, молитвой. Большая сила в молитве зало-

 

- 156 -

жена, это верно. Но в молитвах-то своих что-то вы все больше о себе печетесь: дай да дай, Господи. Когда же скажете: на, Господи, и тело мое, и душу на общее благо. Христос ведь всего себя миру отдал. Если вы в Бога верите, так неужели он, всемогущий и благий, как вы говорите, не знает, что нужно вам, смертным и заблудшим? Откуда такое недоверие к всезнанию Господа, что о всякой болячке на носу надо непременно напомнить ему? Неужели не видна ему ваша болячка? Не лучше ли вместо этого всеми силами стараться в жизнь проводить его великие заветы.

— Завет-то прост, сынок, что ты мудришь все. Возлюби ближнего своего, как самого себя. И весь завет.

И замолчали оба, каждый думая о своем, понимая по-своему.

— Пойду я, — поднялся Гаврилов.

— Трудно тебе на страшном суде придется, — засуетился Верующий. — Возьми вот с собой немного, — и сунул ему в ладонь пакетик с сыром и пачку масла.

— Чуть не забыл, — остановился Гаврилов в дверях, — вы, я видел, в больнице туалет убирали, не слышали, как там Иван?

— Спаси его, Господи, очнулся Иван. Но слаб еще. Все же оправится с Божьей-то помощью.

И вышел Гаврилов, оставив и сыр, и масло на столе у Верующего. Непросто достается ему эта посылка, зачем же лишать его удовольствий, — думал Гаврилов.

И хотя Ивана болезнь закончилась мирно, но что-то в зоне сломалось, заострилось что-то, искру дало для недовольства. Возмущались евреи задержкою писем, иногда — и пропажей. Украинцы и прибалты недовольны были своим. Владен Павленков больше меры курил. Сердцем хандрил опять Гаврилов. Лишь Володя Буковский был остер и активен обычно. Со всеми быстро сходясь, уточнял он дела: кто сел и за что, когда и сколько еще сидеть. Снимал копии с приговоров. Давал советы кому и куда жалобы направлять, здесь он был дока, на что можно жаловаться, а на что не имеет смысла такую бумагу наверх подавать. Помогал и Гаврилов с этими жалобами, если нужда у кого была. Но больше Володя. Здесь равных он не имел. Был первой персоной.

И хотя Гаврилов помогал иногда писать бумаги, но сам

 

- 157 -

не писал пока, считая, что зря все, эти бумаги. Не выведут они никого из зэка на круги своя, на желанную волю. Ну перебросят бумаги с места на место, туда и сюда, вниз и пошлют местным шерифам. А они, накопив побольше бумаг, с ними в сортир, а зэка того, кляузника и подпевалу, в шизо, штрафной изолятор, или, лучше еще, в карцер отправят. Еще вернее: в суде рассмотреть и на дальний этап, в тюрьму, во Владимир, за нарушенье режима. Здесь это просто.

Смысл имело, конечно, приговоры писать, чтобы слать их на волю, а там на Запад для учета и помощи. И это делали. Но с одним приговором не согласился Гаврилов: ни жалобу по нему направлять, ни передавать приговор на волю.

— Володя, — поймал его как-то в коридоре Гаврилов, — я по Богданову опять к тебе.

— По какому Богданову? — Володя к нему.

— Что с деталью попался. С секретной какой-то, ну что с радиацией.

— Помню, помню. И что ты хотел?

— Писать, по-моему, ему бесполезно. Мы же не знаем истинных обстоятельств дела. Радиация, это очень серьезно. Он же может изобразить нам как угодно.

— Но приговор-то есть.

— Есть-то есть, да не про нашу честь. По такому делу в приговоре всего не напишут. Представь, что многие облучились от украденной им болванки, что тогда? Начнут разбирать, поплывут новые данные о зараженных. Не сделать бы ему медвежью услугу.

— Но он же болен, на болезнь будем и напирать.

— У него и так инвалидность есть. Рассматривается вопрос о комиссовке. Твоя бумага все может испортить. Потом, ты же знаешь, сколько он жалоб таких отослал уже, корявых, конечно, но тем не менее. Да и я ему недавно писал, когда лежал с ним по весне в больнице. На помилование ему надеяться не приходится. Ты это прекрасно знаешь.

— Знаю, и что? Если он желает писать, пусть пишет. Хуже не будет.

— И лучше тоже. Только нервы ему лишний раз дергать пустой надеждой. Он и без этого весь задерганный. Кончится тем, что запретят ему с воли лекарства, а риж-

 

- 158 -

ский бальзам, что с трудом ему достают, найдешь ты ему?

— Я все же не согласен с тобой.

— Как хочешь, Володя, только и здесь надо с умом подходить. Приговор, ведь, не ради самого приговора, а чтоб помощь была.

— Но и обнародовать тоже необходимо.

Не договорились они на этот раз. Но, может, и прав был Володя. Начиналась компания жалоб. И лишняя жалоба в общую кучу, как голос на выборах.

Вот и Гаврилову нужно было жалобу свою начинать. Но сердце болело и не просто так, шатко и валко, что можно терпеть, а как тогда болело, в памятной малой, в Мордовской зоне.

Стояла в то лето жара, горели леса. Для сердечников самое время поближе к могиле. И с воли писали, что гибли сердечники. Многие гибли.

Недели не прошло, как вернули из третьей зоны его, где больница, а хоть снова вези: сорок ударов вместо семидесяти, руки дрожат и в ушах непрерывные звоны. Дошел до санчасти, по ступенькам поднялся. В двери вошел. Сказал санитару зэку, что плохо ему. Сел на стул для укола. И только успел санитар засучить рукав его зэковской куртки, только набрал в шприц нужного зелья и ввел иглу в вену левой руки, как поплыло все у Гаврилова, растеклось, затуманилось...

Очнулся он на полу. Юра в халате, он опять лежал, теперь уже здесь, в санчасти зоны, и Коля, Николай Иванов, оба испуганные, склонились над ним, не зная, чем помочь, что предпринять в этом вот случае, таком нежданном. И санитар, высоченный украинец, растерялся не меньше.

— Ну, что вы испугались? Нормально все, —сказал им Гаврилов глазами больше, чем ртом, пытаясь подняться.

— Лежи, лежи, — руками взмахнул санитар и прижал его к полу. — Нельзя тебе.

И подняли осторожно его, понесли тут же рядом в палату на койку. Опять оказался он с Юрой нос к носу и плечо к плечу. А еще через день или два нес уже Гаврилов Тимофеичу свою ахинею про странную логику.

— Юрий Тимофеевич, ты не отворачивай нос, а внимай мне внимательно. Логический ряд ты усвоил уже. Это как целое. Число же логическое — его элемент. Отсюда

 

- 159 -

можно ввести и отрицательное логическое число, как в математике. Что такое «отрицание», то есть логическое «не», понятно: стол и не-стол, что-то другое. А минус-стол? Ерунда, скажешь? Ну, а если глубже в материю, то минус-электрон уже не вздор, уже протон, а не-электрон: и протон и еще чего хочешь, окромя самого электрона. Ущучиваешь? Переходим теперь к «мнимому» логическому пространству: мнимый-минус-не-стол? Чуешь, чем пахнет?

— Дерьмом чую, а больше ничем, — и заскучал на подушке Юра.

— Поэтому оказывается, — свое верещал Геннадий Владимирович, — что логика эта не столько для понятий человеческого ума подходит, сколько для поиска в ней аналогий с законами иных областей познания: физики, химии, генетики, да мало ли еще где.

— В генетике это точно. Скажи санитару, пусть послушает, нет ли тиков каких у тебя в башке, — и повернулся Юра к нему спиной, — как прекрасно было здесь без тебя — тихо, спокойно. Ну и что еще? — буркнул в подушку.

— А еще то, — не унимался Гаврилов, — что поскольку это все же логика, а не физика или химия там, то и свойства этой логики и от химии, и от физики отличаются, понял, Полковник? — и он щелкнул Юру по затылку, — отличаются тем, что это законы и принципы высшего порядка, и их частное отображение должно существовать в других сферах науки. Если же логический ряд свернуть в матрицу, то возникают матричные логические ряды иерархической структуры. На каждом таком уровне интересные особенности возникают. Например, зеркально-симметричные логические матрицы и прорва другой нечисти.

Юра уже дремал. И Гаврилов притих, сел на кровати, подложив под спину подушку и на коленях пристроил дощечку. Дощечка эта всегда находилась при нем — и сюда ее ему принесли.

Достав из тумбочки папку с конвертами и бумагой, он решил написать супруге письмо — не писал еще в этом месяце и можно было отправить. Положив чистый лист на эту дощечку, он отодвинулся мыслями от своих теорий и начал первые строки: «Галя, здравствуй. Привет, Любашенька...

 

- 160 -

А у нас жара. Нечем дышать. И засилие комаров. Ласточки свили гнезда под крышами наших бараков. Скворцы на готовых квартирах поют свои песни. После полудня на небе сгрудились мрачные тяжелые тучи. Молнии метались из конца в конец неба. Но дождя нет, только раскаты грома рвут небосвод на части.

За стеной санчасти, в столовой, идет кинофильм, слышна знакомая песня, старая, но ужасно памятная. Набегают воспоминания — и комок к горлу.

Я приболел немного. Врачи говорят — от внутренних напряжений. Переживания не находят выхода во вне и бьют по сердцу. Но не волнуйся — все устроится.

Посылаю открыточку, репродукция со скульптуры Родена «Кариатида», Тимофеевич подарил. Этот образ тяжелой доли изображен изящно и с чувством...

От Юры привет. И Владлен посылает наилучшие свои пожелания...».

Вечером Коля принес поджаренный хлеб, обсахаренный и на молоке. Большой был мастер Николай Викторович на такие поделки. Заварили кружечку в печке и вели разговоры, курили.

Когда же Коля ушел, довольный вечером, хорошо получившимся, они, Геннадий и Юра, оставшись вдвоем, санитар любил побродить перед сном вдоль забора, начали вдруг о России. И чего им взбрело?

— Я думаю все же, что Россия ближе стоит к востоку, чем к западу, — задумчиво говорил Гаврилов. — Как там ни верти, а мы — азиаты. У нас гораздо больше общего с Индией, например, чем с Германией, хотя и крутились немцы на Руси довольно долго по воле Петра. Многие корни русского языка и грамматика — как у санскрита. Языческие представления Древней Руси о человеке и космосе, обряды, народное творчество, лепка, вышивки, орнаменты всякие — почти Индия. И взаимное тяготение между Индией и Россией показательно.

— Китай тоже вон на востоке, — возразил Юра, — однако, такой тесной связи, как видишь, у нас нет.

— Да, Китай — несколько иная песня, другая культура, иная ветка, что ли. Но все же Китай своеобразен весьма.

— Вообще, мне эта идея «Индия—Россия» нравится

— размышлял Юра, сворачивая цигарку, трубка что-то

 

- 161 -

не шла у него сегодня, — но я бы идею эту дополнил:

Запад—Россия—Восток.

— Как мост между мирами?

— Лучше, как крылья птицы.

— Ну и что ты отсюда выводишь?

— Ничего. Это ты выводи своей дурацкой логикой, — и засмеялся. Пошел в палату, взял лист и ручку, сел на пол перед стулом у печки, лист положил на стул и стал писать. — А сейчас не мешай мне, — бросил Гаврилову.

И Гаврилов не мешал, понимая, что Юра начнет сейчас эту мысль развивать — о крыльях птицы. И то благо, лишь бы меньше о болезни своей тревожился...

Между делом вспомнив все это, Гаврилов закончил, наконец, свою жалобу. И бумага пойдет. Не только его, но многих зэков, решивших все же отстоять кое-что у них отнимаемое. Стало заметно, что ступень за ступенью и шаг за шагом обращалось все жестче с ними начальство. Ерунда, пустяк — а бьют по желудку. Из барака в тапочках вышел на двор — лишают ларька. Не встал по подъему, залежался усталый или больной на пять минут, или в строй опоздал на проверку, или начальство прошло, не заметил, — лишают надбавки к ларьку. На работу не вышел — подожди со свиданием еще годок или в камеру тебя, на хлеб и воду. И там говоришь, качаешь права — увезут во Владимир. Система работала как жернова — молола жизни без состраданья. Не о перевоспитании шла у них речь, а о возможном уничтожении на законном, естественно, основании. Но все мы знаем, как работают на Руси законы: какова широка спина есть, столько и ремня ляжет. Это с той стороны. Со стороны же другой, с точки зрения зэков, за все, что положено им, нужно бороться. И в одиночку затруднительно выжить иному зэку. Поддержка нужна. И зэки, сплотившись, начинают компанию жалоб. Это первый этап. Пусть работают начальники, а не толстеют, и здесь, внизу, и там, наверху. И прокурору местному побегать полезно. И кагебисту. Буковский официально ему бойкот объявил, — посмотрим, что выйдет.

На жалобы эти иногда приезжают с проверкой. И не только зэков шерстят, но и местную знать, несмотря на их хлебосольство и радушный прием. Бывает, но редко, и сдвинется нечто в сторону зэка, смягчится

 

- 162 -

режим на малое время. Затем опять закрутка гаек, еще более жестко.

И все сначала, как снежный ком, одно наворачивается на другое: жалобы, протесты, отказ от работы, голодовки, а с ними — болезни. Это и калечило зэка, но и давало ему тот невидимый стержень, около которого и держалась его тщедушная жизнь, его воля и его надежда.

Встав тяжело, со звоном в ушах, добрался Гаврилов до барака скособоченного, где начальство, и бросил жалобу в ящик для жалоб. Был такой в зоне ящик, рядом с почтовым. И уже повернул было обратно идти, но с жалобой подошел Павленков. Бросив в ящик свое послание, обратился к Гаврилову:

— Слышал, у Верующего твоего посылка пропала.

— Не может быть, — опешил Гаврилов. — Три дня назад я был у него — все в сохранности лежало в его каморке. Он угощал еще меня, довольный такой.

— А сегодня утром зашел, говорит, — нет посылки.

Ящик, бумажки на месте лежат, из еды — ничего.

И пошли они рядом к бараку, обсуждая случившееся. Оконце в каморке оказалось разбитым — замок не одночасье осунувшийся, похудевший, даже на румяные щеки его желтизна накатилась. одночасье осунувшийся, похудевший, даже на румяные

— Ящик, бумага да пакеты целлофановые остались, да веревочка от мешочка, где сухофрукты лежали, — уточнил он Гаврилову. — Господи, прости их, грешных, дабы не ведают, что творят.

Но Господь не простил.

Стали сопоставлять в зоне, стали смекать — кто же мог быть этим вором непрошенным. Таких вещей не любили в политической зоне, чтобы положить ничего нельзя было. Таких вещей не прощали.

Вспомнил Гаврилов, как перед самым отбоем вчера ходил он по дорожке своей вдоль барака начальства до вышки на вахте и дальше по своему пустырю. И заприметил ханырика из бывших бытовиков. Неспокойно стоял у столовой, у самых дверей. А что там торчать, — думал сейчас Гаврилов, — если давно на запоре столовая. Что стоять? А мимо ханырика этого, налево и баня, и прямо с торца каморка Верующего. Дверь и окно на запретку выходят — отсюда не видно. И чувство у Гаврилова было —

 

- 163 -

неспроста здесь стоит. Но мало ли какие дела могли быть у зэка. Но чтоб воровать, у своих же зэков, — не продумал Гаврилов. Если же так, значит не он, а кто-то другой. Этот на шухере. Сразу и вычислилось ему, кто же это мог такой быть.

Еще в малой зоне эта морда, широкая снизу узкая вверху, проявила себя. Бывший крытник, он в зону приехал с разбитой башкой. Проигрался там или что еще — неясно было, но валялся в санчасти недели две, пока швы не срослись. Потом, надо ж случиться так, нарядчиком стал и с начальством свой, и в библиотеке гостиная у него. Вроде свет знания людям нес: книжечки, подшивочки, смехуечки. А потом: фальшивые документы, подкоп в столовой и нож между книг. Спровоцировал, падла, подкоп и всех заложил. Сашу Чеховского таскали и Витольда Абанькина, Райво Лаппа и Пидгородецкого Василя, Олега Сенина и Гуннара Астру, Гаврилова с Юрой и Владлена, конечно.

Думал Гаврилов — не встретится больше, а вышло — сошлись. Молодого в этой уж зоне он пристроил к рукам.

И так резко отличались двое этих от всех остальных, что сразу и решилось для всех: они! Этого не учел узколобый. Ясно стало, у кого искать. И нашли.

Потом били его в рундучной на втором этаже барака — братья лесные парни были здоровые. Оттащили на вахту. И как причалил он к политической зоне с разбитой башкой, так и отчалил. Позже зэки узнали, что пришили его пижоны свои же за грехи еще старые. Законы тюрьмы жестоки: под себя греби, но знай и меру.

Но бывает в зонах смерть и иная.

Опять же в малой, перед самым отбоем уже, в десятом часу, три недели спустя как вернулись Гаврилов и Юра из местной санчасти, готовил Геннадий в тот жаркий июнь открытку ко дню рождения Юры. И подписывал дарственно книгу ему о Матиссе. Такая традиция здесь была — открытки дарить и книги. Больше нечего было. Ровно два месяца тому назад, в апреле 16-го, и Юра поздравил большою тетрадью в красной обложке с днем рождения Гену, на ней написав: «В день Рождения Геннадию Владимировичу Гаврилову для особо важных занятий по космологической логике и цифровой магии». И открытку подарил с Никитой Кожемякой у плуга: «Эту открытку я берег для лучшего друга. Вот и дарю ее тебе в

 

- 164 -

день твоего Рождения. Мы — лошади. И как лошади — должны работать ради России. Этой ответственной работы ради России — я и желаю тебе. Полковник Ю. Галансков». А Николай Викторович подписал: «Дорогой Геннадий! Доброго Вам здоровья, бодрости, юмора и снисходительности к друзьям, которые Вас любят и ценят. С симпатией и расположением Николай Иванов». Эти открытки и просматривал сейчас Гаврилов, собираясь с мыслями, что бы такое написать и Юре, не заумное, а простое, доброе и памятное. Три дня — совсем уж скоро. Может, столик ему сварганим — посидим, побалдеем, Супермен побренчит на своей шестиструнке.

Из окна, где Гаврилов сидел, притулившись у тумбочки, запретка была видна, рукой подать, часовой на углу забора, и прожектор его, и полянка, немного левее тропинки, у самой стены барака почти.

На этой полянке, заметил Гаврилов, что-то случилось. Сразу выскочил он, словно вылетел, в дверь, в темноту, к той полянке, к толпе, что враз собиралась, к телу тому, что здесь распростерлось. Михайло Сорока. — выдохнул он.

Темнота резко резалась отблеском света от прожектора на углу, да светлый квадрат от окна лежал на поляне. Санитар, тот высокий, из зэков, со шприцем уже бежал из санчасти. И делал укол. И снова в санчасть. Время позднее — нет никого из врачей, кроме зэка медбрата. И еще укол. И еще. И ухо к груди — пульса все нет. Толпа все плотнее.

— Да отойдите же, наконец! Разойдитесь! — закричал надрывно Гаврилов. Впервые видел он близко так смерть.

И бросился к телу — санитара сменил. И руки, холодные уже, за кисти схватил. Стал поднимать их и опускать: к голове и на грудь, к голове и на грудь, к голове, на грудь. Санитар же над сердцем массаж: толчок, толчок, еще толчок.

И время встало.

И только руки: к голове, на грудь, к голове, на грудь.

И над сердцем: толчок, толчок, еще толчок.

Дыхания нет. И пульса нет. Застыли все над поляной, над телом Михаилы. Ясно вдруг стало, что помочь уже нечем ему.

И последний хрип — слюна ртом. Гаврилов в отчаянии:

«Ну дыши же. Дыши-же »

 

- 165 -

Но жизни не было. Была смерть.

И подняли на руки. Понесли в санчасть. В кабинете врача на диван положили — здесь, в маленькой зоне, не было морга. Зажгли свечу. В изголовьи поставили на подоконнике. И сменяя друг друга, стояли всю ночь около тела, накрытого простынью: прощались с Михаиле. Было ему чуть больше шестидесяти.

О нем ходили по зонам легенды. За ум и непреклонную волю уважали Михаиле Сороку безмерно. Сильный был человек. И на этой поляне, на которой в погожий день он обычно читал, нашла его смерть. В это жаркое знойное лето 1971 года от рождества Христова.

Может, жил бы еще, — думал Гаврилов, — да засуетились все, растерялись. Может, его и трогать-то совсем нельзя было. а тут затискали тело, не зная. И врача не случилось — в это время и нет никого.

Так ходил он по зоне вокруг санчасти, себя ругая и других — не смогли уберечь. Все не мог успокоиться он от этой вот смерти у него на руках.

Утром гроб сколотили. И на крыше крест. Когда вывозили его, в зоне жилой и в рабочей, на высоком крыльце, с непокрытыми головами стояли все зэки. И отрядный стоял, сняв фуражку. Это Гаврилов заметил и многое простил тому лейтенанту. И такой вот бывает Суд Божий.