- 56 -

КОНЕЦ МОСКОВСКОЙ ЖИЗНИ

 

В 1915 году отвели меня в мужскую гимназию, где-то в районе Сокольников, где мы тогда жили. В первый приготовительный класс; таких классов было два, и я их оба прошел. Французский язык, «закон божий», школьный хор поет солдатские и патриотические песни... Мало чего осталось в памяти от той гимназии.

Февральская революция припоминается мне демонстрациями (новое слово!), веселыми толпами на улицах, оркестрами, праздничным настроением. Почти у каждого - и у меня, само собой! -красный бант на груди. Песни, горячие речи (тоже - новинка!) в скверах и на площадях.

Невообразимое количество предвыборных плакатов различных партий. Хоть и был я мал, но усек: в каждом плакате партия эта расхваливалась как «самая-самая» демократическая, честная и т.п.

 

- 57 -

Изредка - стрельба; с большим азартом ловили не успевших переодеться полицейских, и они иной раз отстреливались.

В каком-то из арбатских переулков развевался над зданием большой черный флаг. Мне объяснили, что там был штаб анархистов. Запомнил это слово, а лично познакомиться с анархистами довелось спустя 13 лет в Казахстане.

Горячие обсуждения событий и в моем «2-м приготовительном». Кто-то заявляет: «А мне царя жалко!» - и тут же драка.

У людей вокруг меня изменилось поведение, стало более свободным. Женщины, во всяком случае, молодые и более передовые, одели короткие - по колени - юбки-«венгерки» и высокие сапоги на шнурках, сняли корсеты.

Новые песни - «Карапет мой бедный, отчего ты бледный», «Ночка темна, иттить боюся, проводи меня, Маруся»...

В начале лета 1917 года мы с матерью, как всегда, уехали в Плоское, уже кипевшее революционными настроениями. Припоминаю растерянные расспросы селян - ведь мать приехала из самой Москвы! – и горячие ее речи о том, что теперь, когда нет царя, все будет замечательно.

В сентябре мать уехала в Москву к началу школьного года, а меня оставила в Плоском с теткой Галей - до поздней осени; уж не помню, чем было вызвано такое решение.

Вот и отправились мы с теткой домой где-то в последних числах октября (по старому стилю) 1917 года, и поздним вечером вышли из поезда на Брянском (теперь Киевском) вокзале.

Узнали мы, что вечером опасно показываться на улицах, поэтому остались на ночь в «женской комнате», набитой испуганными женщинами с узлами и детьми. На улицах слышна стрельба. Вбегают к нам две молодые женщины, стриженые, в шинелях, брюках и сапогах. Просят спрятать! Они из женского «ударного батальона смерти» Керенского. Солдаты-фронтовики ненавидели «ударниц», а на вокзале было полно солдат, и кто-то из них решил расправиться с этими двумя.

В «женской комнате» их мигом переодели: кто пожертвовал кофту, кто юбку, дали в руки грудных детей. Через несколько ми-

 

- 58 -

нут к нам ворвались солдаты, но увидели толпу перепуганных женщин - и ушли.

А потом одной из этих двух приспичило пойти напиться. Была она приметная: высокая, рябая, да еще и с завязанной щекой. Очевидно, ее узнали: внезапно мы услышали взрыв дикого рева - и она уже не вернулась.

Всю ночь никто не спал, а на рассвете тетя Галя решила добираться до дому, кажется, он был в Мерзляковском переулке. Нашелся извозчик, мы погрузили наши узлы и корзины с площенскими харчами.

Едем через Бородинский мост, а тут началась стрельба, и что-то посвистывает: «фью-фыо». Это были пули, я потом их вдоволь наслушался в Киеве, при 13-ти сменах власти.

Извозчик наш до смерти перепугался, слез с козел и сел к нам в пролетку, предварительно подняв кожаный верх: все же какая-то защита от пуль. Нахлестывал свою лошадку, читал молитвы, и мы невредимо проскочили пустой Арбат.

Встретила нас мама - объятия, расспросы, рассказы - и тут начинают стрелять пушки! Не где-нибудь, а во дворе нашего дома поставили батарею и кого-то обстреливают.

По первому разу я испугался и заревел, но запомнилась мне не столько стрельба, как то, что мама ласково меня успокаивала, вместо чтобы пристыдить за рев (а я был порядочным плаксой).

Пушечной стрельбы и разрывов снарядов тоже пришлось наслушаться в Киеве - и научиться различать калибр и направление огня, и соображать, опасно или нет.

За два (или больше) года стрельба так вошла в быт киевлян, что когда она кончилась - стало вроде даже и скучно. Помню, все об этом со смехом говорили, и взрослые и дети.

Так-сяк перебыли мы с матерью и теткой полуголодную московскую зиму 1917-1918 годов. Я ее почти не помню. Мать работала в школе, тетя Галя пропадала в Украинском землячестве, я учился в 1-м классе гимназии.

Весной 1918 года мама решила переезжать в Киев, тогда - столицу молодой Украинской Республики. Уже стояла теплая погода, май или июнь. Поезд был набит до предела, люди сидели на буфе

 

- 59 -

рах, крышах и ступеньках вагонов. Настроение у всех было прекрасное, веселое: нет царя и война кончилась. Пели, слушали рассказы ехавших домой фронтовиков.

Ехали мы очень долго - несколько дней. Иногда поезд останавливался в лесу, и охочие из пассажиров отправлялись валить деревья - на топливо для паровоза. К моей большой обиде, мать не пускала меня с ними.

В Киеве мама сначала сняла комнату, затем мы переехали в маленькую двухкомнатную квартиру, почему-то без кухни, хотя и с ванной, к давней маминой подруге, Наталье Юстовне Мирза-Авакянц (по мужу). Очень милая и красивая была женщина, крупная украинка с низким контральто. Историк, в дальнейшем профессор Харьковского университета. Имела много публикаций по истории Украины.

Последний раз я видел Наталью Юстовну в Москве, в 1938 году. Она была приглашена на вошедший в историю прием работников высшей школы в Кремле, где Сталин произнес свою эпохальную речь по вопросам культуры, состоявшую из банальностей и общих мест. Я жил тогда на Кропоткинской улице. Вспоминаю, как где-то около двух ночи пришла она к нам, пешком из Кремля, прямо с того приема, под хмельком, с блестящими глазами, полная впечатлений. Очень ярко рассказала, как прошел прием, как сидела за столом чуть ли не рядом со Сталиным.

От нее я впервые узнал, что Сталин был маленького роста, рыжий, рябой и почти без лба - по портретам ничего этого, конечно, нельзя было распознать.

А через месяц-другой Наталью Юстовну арестовали в Киеве. С ней в камере сидела одна моя киевская знакомая, которую весной 1939 года освободили. Будучи в том году в отпуске у матери в Киеве, я встретил эту женщину, и она рассказала, что Наталью Юстовну сильно избивали, как, впрочем, и всех в тот период. Она говорила, что следователи так и по коридорам ходили, не выпуская из рук сплетенных из электропроводов нагаек. Но, по ее рассказу, Наталья Юстовна не потеряла ни бодрости, ни юмора, хотя почти ослепла от пыток.

Больше я не слыхал об этом милом, добром и веселом нашем с мамой друге. Мы ее очень любили.

 

- 60 -

Первый киевский год, который мы прожили вместе с Натальей Юстовной, был уже полуголодным, но еще удавалось кое-как просуществовать; настоящая голодуха настала в 1919 году и тянулась до НЭПа, до 1921 года. Но с самого начала уже стало трудно с дровами, водой, керосином, электричеством. Нервировала старших, конечно, частая смена власти, стрельба на улицах, грабежи, аресты и массовые расстрелы, трупы на улицах, неуверенность в завтрашнем дне.

Надо сказать, что в 1917 году мать сразу прекратила - как отрезала - политическую деятельность и больше к ней не возвращалась. Думаю, что уже тогда ее безошибочная интуиция подсказала, что дела ведут не к той цели, ради которой она отдала свою молодость. Она фактически вышла из УСДРП и, приехав в Киев, не присоединилась ни к одной из партий или группировок. А их хватало в первые послереволюционные годы.

К советской власти мать относилась лояльно, так и писала в анкетах, в которых был в те времена пункт «ваше отношение к советской власти». Но непримиримо относилась к жестокости, расстрелам, пренебрежению к гражданским правам, а такое тогда случалось на каждом шагу.

Вместе с тем очень радовалась возможностям учебы, что открылись для сельской и рабочей молодежи, принимала участие в работе множества вечерних школ и различных курсов.

Припоминаю много имен деятелей того периода.

К примеру, Мартос - министр иностранных дел Центральной Рады, который прятался у нас в Дионисьевском переулке, у Наталии Юстовны, во время деникинщины, а после возвращения Рады важно принимал нас в своем министерстве.

Не раз заходила к нам жена Петлюры, которого мать хорошо знала по совместной работе в УСДРП. Седая женщина в пенсне, с маленькой дочкой на 2-3 года младше меня, говорливой и живой.

Самого Петлюру мы как-то встретили с мамой на Большой Владимирской улице. Шел он себе в одиночестве, никто его не сопровождал. Какая-то серая форма, спокойное маловыразительное лицо. Дружелюбно поговорил с нами, но, кроме этой встречи, никаких с ним контактов не было.

Во времена Центральной Рады мать критически относилась к ее деятелям, в том числе и к Петлюре. Особенно возмущала мать,

 

- 61 -

помню, двусмысленная линия Рады в отношении помещичьей земли, то есть то, что лишило Раду симпатий села и, в конце концов, погубило ее.

С иронией говорила она и о Винниченке, которого хорошо знала и по эмиграции, и по совместной подпольной работе. Невысоко ценила его и как писателя - но это, может быть, и зря: писателем и публицистом был он сильным и интересным.

Пришлось мне один раз увидеть и гетмана Скоропадского. Поехали мы компанией, вместе с нашими друзьями Матушевскими в Межигорский монастырь, вблизи Киева, на пароходе по Днепру. Обгоняет нас большой катер, на нем - военные, среди которых порядочно немецких офицеров - ведь Скоропадский на роль правителя Украины был выдвинут немцами во время их оккупации.

На носу, отдельно от остальных, стоял гетман, в монументальной позе, отставив ногу и скрестив руки на груди, с задумчивым лицом. Одет он был в белую черкеску с кинжалом у пояса, на голове - белая кубанка. Старшие со смехом говорили о том, что он берет уроки гетманских манер у одного известного актера украинского театра.

Кого я еще видел из деятелей тех времен? Винниченка - дважды. Один раз, когда он произносил речь перед большой толпой с балкона на Большой Владимирской улице. Припоминаю его суровое и энергичное лицо с круглой бородкой, и то, как его увлеченно слушали, и иногда кричали - «слава» (украинский эквивалент «ура» еще с казацких племен). О чем шла речь - не разобрал и не помню.

В Первой Украинской гимназии имени Шевченко, где я учился, был школьный хор под руководством Ф.Е.Козицкого, в будущем известного украинского музыковеда и композитора, секретаря Союза композиторов Украины.

Хор был великолепно поставлен и имел порядочный репертуар рождественских песен, «колядок», многие из них необыкновенно хороши. И вот в 1919 году, под Рождество, часть этого хора отправилась колядовать по Киеву, человек 10-12. Гимназия наша пользовалась большим вниманием и расположением киевских украинцев, и мы посетили наиболее заметных людей то-

 

- 62 -

го времени - ученых, писателей, художников. Принимали нас везде очень тепло.

Я был «мехоношей» - носил большой мешок, и после колядок выступал с соответствующей присказкой - не помню ее, но в том смысле, чтобы хозяева не скупились и складывали нам в торбу разные вкусные вещи.

Попал на эту должность, так как был самым малорослым в хоре, к тому же довольно кудрявым, и предполагалось, что буду неотразим. К концу колядок мешок тащили уже вдвоем, а потом дома у кого-нибудь из хористов устраивался роскошный пир. Время уже стояло голодное.

Чуть не забыл: была у нас, как колядчикам положено, чудесная звезда из цветной бумаги, шестиконечная, со свечой внутри.

И наконец пригласила нас поколядовать Директория - тогдашнее правительство Украинской Республики. Вот и отправились мы на Банковскую улицу, в резиденцию Винниченки в шикарном особняке с черными колоннами у входа; кажется мне, что он и до сих пор стоит.

В большом и роскошном зале - по крайней мере, мне показалось таким это помещение - встретил час Винниченко со своей красивой женой. Были и еще какие-то люди. Настроение - праздничное, даже торжественное. Наши колядки были приняты очень хорошо. На этот раз мне, как мехоноше, сказано было помалкивать, но мы ничего не потеряли. Посадили нас за длинный стол, и каждый получил огромное пирожное (уже бывшее редкостью) и маленький стаканчик сладкого вина, в моей жизни - первый.

Обслуживали нас настоящие лакеи в ливреях с блестящими пуговицами, коротких штанах и чулках. Таких я потом видел только на сцене.

Кого еще припоминаю из заметных в те времена людей? Как-то, после окончательного становления советской власти, в 1921 или 1922 году, пришел к нам домой член правительства УССР Любченко. Было двое Любченок в правительстве (обоих уничтожили в 30-х годах); который это был - сказать не могу, во всяком случае, хороший знакомый матери по дореволюционной деятельности. Высокий красивый человек лет 35-ти, с черной бородой, синими глазами, в косоворотке с пояском. Уверенный и громкий.

 

- 63 -

И сейчас вижу небольшую фигурку матери, как она спокойно сидела и - как гвозди вбивала - доказывала Любченке политические ошибки советской власти. Я со злорадством видел, что Любченко был явно бит в этом споре. Он вскакивал, махал руками, кричал матери:

- Вас надо расстрелять!

А она ему на это, с полнейшим спокойствием:

- Вот это и есть ваш главный аргумент, как всегда!

Рассказать подробнее хочется мне о семье Матушевских, и не из-за их особой примечательности, хоть и была это интересная семья, а больше потому, что мы дружили свыше 50 лет и стали почти родственниками.

Мы с мамой познакомились с ними летом 1915 года, когда гостили на Северном Донце, вблизи Чугуева, в крошечном имении Гали Ночвиной, нашей московской приятельницы, родственницы Матушевских. Те жили поблизости, за рекой, в своем тоже крошечном имении: скорее, это были дачи с большими участками. Семья Матушевских состояла из отца Федора Павловича, киевского юриста, матери Веры Александровны, известной в Киеве «женщины-врача» (тогда так говорили, так и на табличке на дверях у них было обозначено), бабушки и трех сыновей-погодков, из которых средний - Борис - был моим ровесником. С ними была немка-гувернантка, державшая их в ежовых рукавицах. Ребята они были отличные, но перемуштрованые, и элемент беспорядка и предприимчивости, который я внес, восприняли с восторгом.

Главой и кормильцем семьи была мать, Вера Александровна. Федор Павлович, приятный, высокообразованный человек, много занимался украинской общественной работой: всякие комитеты, редакторство, публикации.

При Центральной Раде, которую сразу же признало большинство стран, ему предложили поехать послом Украинской Республики в Грецию. В семье рассказывали, что Федор Павлович сказал Петлюре:

- Ну какой из меня посол?

А тот ответил:

- А какой из меня диктатор?

После этого обмена мнениями Федор Павлович, взяв с собой старшего сына Юрия, уехал в Афины и вскоре там умер. Юрию

 

- 64 -

помог получить образование в Чехословакии украинский эмигрантский фонд, и на родину он не возвратился.

Вера Александровна осталась в Киеве с двумя сыновьями -Борей и Васей, вырастила их. В 1937 году и она, и младший сын были арестованы по второму разу и умерли в лагерях. Средний, Борис, много лет провел в заключении и ссылках, после войны все же вернулся в Киев, умер в 1977 году.

Вот такая история этой семьи. Все они были люди способные к музыке, живописи, литературе.

Вместе с тремя Матушевскими пошел я учиться в Первую Украинскую гимназию имени Шевченко - первое после революции украинское среднее учебное заведение.

Появление этой гимназии было огромным событием для украинской общественности. Расскажу об этом позже, а сейчас попробую припомнить Киев первых послереволюционных лет.

Вот, например, как люди были одеты? Очень скоро, через каких-нибудь 2-3 года после революции, горожане уже почти сплошь имели оборванный вид. В магазинах ничего из одежды не было, да и самих магазинов почти не существовало. На базарах - перешитое старье, очень дорогое. Ради одежды грабили свежие могилы, и бывало, что люди на базаре узнавали вещи близких, в которых тех похоронили - до такой степени доходил дефицит.

Дело было еще и в том, что более или менее приличные вещи, а также золото, серебро, драгоценности - ушли на село в обмен на продукты. Появился у селян большой спрос на швейные машины, граммофоны, велосипеды - за сало, муку, крупу. Все операции шли по законам натурального обмена, без учета денежных цен.

Оказалось, что вещевые запасы города были совсем невелики и скоро исчерпались. Горожане оказались разутыми и раздетыми -и все равно голодными.

В начале 20-х годов можно было увидеть на улице женщину в платье из мешковины, мужчину в таких же штанах, да еще и с каким-то не смытым штампом. Летом многие ходили босиком, случалось и мне посещать так школу, как и многим моим сверстникам.

Вошли в моду парусиновые туфли на веревочной подошве - кстати, очень удобные, но дорогие, по крайней мере, для нас с ма-

 

- 65 -

мой. Массовой летней обувью были деревянные сандалии, от которых шел на тротуарах страшный треск.

Вместе с тем в Киеве, да и во всех крупных городах, шла интенсивная культурная жизнь: в изобилии издавалась художественная литература, организовывалось множество концертов, создавались разные молодежные театры, устраивались выставки всевозможных художественных течений - все это иной раз под стрельбу при очередной смене власти.

Голод смягчился в 1921-22 годах, когда начался нэп, установился твердый рубль и на базарах и в частных магазинах, как из-под земли, появилось очень много еды, разнообразной и, в общем, доступной. И одежда понемногу стала появляться, можно было видеть и отлично одетых людей, женщин в драгоценностях - нэпманов.

Стали лучше жить и мы с мамой. А до этого, помнится, месяцами бывала у нас лишь сухая пшенная каша, чай «фруктовый» с сахарином. Мамин учительский паек был очень скудным. Случалось, что на него вообще ничего не давали, особенно в 1920 году. А иногда мы получали неожиданные вещи: один раз это было 2 фунта (800 г) лаврового листа - чуть ли не мешок. Другой раз -красное вино. Иногда это были подсолнухи или жмых.

До нэпа и появления «червонца» деньги очень быстро падали в цене. После тысяч пошли миллионы, затем - миллиарды. Получив зарплату, все сразу же кидались ее тратить, так как завтра она уже теряла часть покупательной способности. В трамваях каждый день вешалась бумажка с новой ценой билета - «10 тыс.», «25 тыс.», то же и в кино.

Кинотеатры всегда были набиты до отказа. Шли рваные ленты дореволюционных фильмов, русские и заграничные, особенным успехом пользовались сентиментальные, вроде «Молчи, грусть, молчи». После сеанса на полу лежал толстый слой подсолнечной шелухи.

Знакомые и соседи то и дело предпринимали небезопасные экспедиции за продуктами в окрестные села. Припоминается зрелище: на двухколесной тачке всей семьей везут пианино - на село, менять.

Но нам с мамой, увы, ни продавать, ни менять было нечего. Вспоминается одна очень страшная зима без дров, с замерзшими

 

- 66 -

водопроводом и канализацией, без электричества; кажется, это было в 1920-21 году.

Интересные были уличные объявления в 20-х годах. Непоправимая потеря для археологов - ликвидация знаменитых киевских афишных тумб, еще дореволюционных, в виде огромных бочек, которые можно было крутить. Когда менялась власть, то никто не морочил себе голову сорвать старые декреты, лозунги и приказы. Просто поверх них наклеивались новые, и так накапливались толстые слои бумаги, начиная еще с царских времен, которые, конечно, можно бы было расслоить.

«Героем можешь ты не быть,

Но добровольцем быть обязан»

- большой деникинский плакат.

Объявления немецкой комендатуры, с худым и хищным орлом наверху - расстрелы и многолетние тюремные сроки за проступки против оккупационных властей.

«Грабь награбленное!» - плакат первых месяцев советской власти. И действительно, были такие дни, когда группы красноармейцев посылались в богатые кварталы. Там они ходили по квартирам и реквизировали, что попадалось на глаза. Помню рассказы потерпевших из знакомых. Анархисты в дальнейшем обижались, доказывали, что это их лозунг.

Еще плакат 20-х годов: «Смерть берущим, гибель дающим, взятке нет места в советской стране!». Смертью грозили тогда часто, на каждом шагу, от мировой буржуазии до сыпнотифозной вши.

Огромное количество бытовых объявлений. «Гадаю на картах по системе девицы Ленорман» - и на чем угодно: на хрустальном шаре, по руке, на бобах и т.п.

«Триппер и сифилис лечу травами» - таких объявлений было множество. Очень распространились тогда венерические болезни:

не хватало ни врачей, ни медикаментов.

Много интересного мог тогда увидеть любопытный и шустрый мальчишка на улицах, также и на нашей, сравнительно тихой Львовской.

Вот идет деникинская офицерская часть. В большинстве молодые люди, интеллигенция. Отличная выправка, почти у каждого

 

- 67 -

георгиевский крест, иногда и не один: фронтовики. Поют любимую маршевую песню белогвардейцев - романс «Белой акации гроздья душистые». Этот мотив потом, немного упростив, использовали для красноармейской песни «Мы смело в бой пойдем за власть советов».

Колонна красноармейцев. Разнокалиберная одежда, такой же оружие: у многих даже однозарядные «берданки» чуть ли не с русско-турецкой войны, трофейные австрийские, японские винтовки - мы отлично разбирались в оружии. Иные красноармейские части летом вместо одежды - в нижнем белье, окрашенном бурой краской; сам видел. Видно - полуголодные, а идут свободно, даже сказать бы, форсисто.

Раз среди белого дня, не помню при какой власти, на моих глазах на Львовскую вылетела откуда-то тачанка, сзади пулемет, и открыла огонь вдоль по Дионисиевскому переулку, на углу которого мы жили. И исчезла. Кто и зачем стрелял - неизвестно, да и не интересовался никто - такое время. На воротах Покровского монастыря, в конце переулка, еще много лет оставались дыры от пуль.

Марширует по булыжнику Львовской колонна немецких солдат в полной походной форме, серые мундиры, ранцы, стальные каски. Тянут пулеметы на колесиках. Тяжелый, уверенный шаг, по сторонам не смотрят, веет от них деловитостью и целеустремленностью. При них оркестр - шеренга флейтистов и шеренга барабанщиков, музыка резкая и неприятная. Рядом с колонной идет по тротуару офицер. Высокий и прямой как жердь, в плаще стального цвета до пят, тоже в шлеме - ну, средневековый рыцарь с картинки. Споткнулся на выщербленном кирпичном тротуаре - едва не растянулся. Такой контраст с рыцарским обликом, что мы с мамой, позади, сами чуть не падаем от хохота.

Прошло несколько месяцев, и те же немецкие солдаты на улицах, но уже не в шлемах, а в серых бескозырках, винтовки за спиной вверх прикладом, красные ленточки. Это - спартаковцы - началось разложение кайзеровской оккупационной армии.

Или еще: молодцеватая колонна бойцов в серых мундирах вроде кафтанов. Это галичане, сiчовi стрiльцi (сечевые стрелки). Идут стройно и уверенно, все молодежь. Громко поют незнакомую

 

- 68 -

нам маршевую песню «Позбиралися орли чайку рятувати». Офицеры - в шапках с рожками, знакомых по картинкам из учебников истории, как у средневекового казачества, с гербом-тризубом, впереди сине-желтое знамя - украинский государственный флаг.

«Сечевики», укомплектованные из перешедших на сторону России украинских солдат и целых частей австрийской армии, были лучшими боевыми войсками Центральной Рады. Но и они не выстояли перед могучей силой целенаправленной большевистской агитации, стали терять дисциплину и в конце концов разбрелись.

Гайдамацкая конница производила впечатление оперетты: широкие синие штаны, чубы-оселедцы из-под запорожских шапок с кистями. Красные пояса, длинные усы... Обывателей больше всего интересовало, когда они успели поотращивать чубы чуть не в пол-аршина.

Впрочем, говорили, что они очень боеспособны. Но и гайдамаки рассеялись, какдым.

Вспоминается и польская оккупационная армия на улицах Киева. Отличная серая форма, французское вооружение, на головах четырехугольные «конфедератки», шикарные офицеры с золотым галуном на фуражках, на великолепных конях.

Но поляки пробыли на Украине недолго, вероятно, месяца два-три. И тоже исчезли.

О количестве и последовательности смен властей в Киеве говорить, конечно, не буду - и не припомнил бы. Считалось, что этих смен было тринадцать. Каждая со стрельбой и трупами на улицах, грабежами и расстрелами.

Что ж еще вспомнить об этих временах? Когда Центральная Рада оставляла Киев, то с ней отправилась в эмиграцию большая, даже, пожалуй, очень большая группа украинской интеллигенции, в последующие годы осевшая, в основном, в Чехословакии, а также во Франции, Германии и Канаде.

Среди организаторов выезда многие хорошо знали отца и мать. Предложили уехать и маме. Но она ответила, что уже ела эмигрантский хлеб, знает его вкус, и поэтому останется на родине, какая бы власть не установилась.