- 60 -

ОШИБКА

 

Среди новичков, прибывших на Воркуту осенью 1936 года, я обратил внимание на одного очень изнуренного, средних лет человека. Меня заинтересовало выражение его лица. Похожее скорее на маску, лицо выражало одновременно и безразличие замученного существа, и застывший испуг, и невыразимую, безысходную грусть и обреченность. Тусклый взгляд его светло-голубых глаз, сосредоточенно устремленный куда-то вдаль, говорил о равнодушии к окружающему. Даже сидя за обедом, он жевал лениво, как отупевшее от побоев животное, неизменно устремив неподвижный взгляд в пространство. Мои попытки заговорить с ним ни к чему не приводили. Не желая быть назойливым, я оставил его в покое.„ Но несколько месяцев спустя, угрюмый человек неожиданно сам заговорил со мной, и я узнал его горькую историю.

— Я латыш, — так он начал. — Еще до революции, будучи рабочим, состоял в социал-демократической партии Латвии. Октябрьскую революцию встретил с восторгом, сразу же примкнул к большевикам, перенес все тяготы гражданской войны как боец знаменитой дивизии латышских стрелков. На моих глазах был убит мой родной брат — тоже восторженный сторонник Октября. Родители мои оставались за рубежом. После окончания гражданской войны я несколько лет учился'. Затем был ответственным работником на различных участках хозяйственной, партийной и советской работы.

Я был всегда решительным и убежденным сторонником генеральной линии нашей партии. С убежденностью фанатика боролся со всеми партийными и всякими группировками. Был совершенно убежден, что даже физическое истребление уклонистов, врагов партии, вызывается революционной необходимостью и целесообразностью. Даже когда в 1936 году, во время массовых арестов, начали забирать людей, связанных со мной долгими годами дружбы и работы, в искренности которых я раньше не сомневался, я не перестал верить в непогрешимость НКВД. Решительно и с возмущением порывал я всякие связи с бывшими друзьями, пытавшимися «раскрыть мне глаза». Я их считал тоже маскирующимися врагами народа.

В момент ареста я был совершенно спокоен, надеясь, что недоразумение, жертвой которого я стал, разъяснится в ближайшие несколько дней, и, вместе с извинениями смущенного следователя, я получу вновь свободу. Я, привыкший долгие годы чувствовать себя хозяином советской страны, был

 

- 61 -

очень уверен в себе. До сих пор не могу сообразить, какие шоры на глазах не давали мне на протяжении многих лет видеть жестокую действительность.

Можете себе представить, как я был ошеломлен, уничтожен навалившейся вдруг на меня отвратительной действительностью. Нет, это трудно передать словами. Представьте себе глубоко верующего человека, одиноко молящегося в часовне. Тусклый свет мерцающей лампады едва освещает лики святых. Усердно творя молитву и отбивая поклоны, человек доверчиво повинуется велению души, созерцая божественно-кроткий лик Спасителя. И, вдруг, подняв голову после очередного поклона, человек, вместо кроткого лика Спасителя, видит перед собой чудовищную и мерзкую пасть Сатаны!

Спокойно, с полным доверием я встретил своего следователя. Его часто улыбающееся, еще молодое лицо импонировало моему настроению. Почти весело, с примесью некоторой гордости, отвечал я на обычные анкетные-биографические вопросы. Даже последовавшие затем обвинения, фантастически нелепые по существу, вызвали у меня скорее облегчение, чем огорчение. Очевидная нелепость их, я полагал, позволяет мне тем легче их опровергнуть.

Судите сами. Меня, старого ортодоксального большевика, обвиняют в участии в националистической, контрреволюционной латышской организации, ставящей себе целью оказание «всемерной помощи» буржуазной Латвии, и в шпионской связи с ее генеральным штабом, который якобы и послал меня в 1918 году, как своего эмиссара, в Россию. Еще мне приписали связь с центром правых уклонистов и переписку с родным братом — офицером латышской армии.

Выслушав эту бредовую чушь, я совершенно спокойно заявил следователю, что достаточно самого общего знакомства с моей биографией, чтобы отвергнуть всю эту неумную мазню. И добавил, уже с возмущением, что у меня был только один брат, краснознаменец, большевик, который погиб, защищая Октябрь, а портрет его хранится в галерее героев Центрального дома красной армии.

По-прежнему улыбаясь, следователь предложил мне подумать и отпустил в камеру. На следующую ночь в мою одиночку ворвались, как видно пьяные, четверо служащих НКВД и, не говоря ни слова, стали меня избивать. Били резиной, кулаками, а когда я свалился, топтали ногами, неистовствовали, пока я не лишился сознания. Очнулся я на своей койке. Тело все ныло, точно по мне проехался тя-

 

- 62 -

желый трактор. Во рту чувствовалось присутствие чего-то постороннего — я выплюнул три выбитых зуба.

Бешеное возмущение клокотало во мне. Преодолев боль, я стал колотить руками и ногами в дверь, и когда в волчок глянул коридорный, я потребовал чернильный прибор и тут же написал резкое заявление прокурору республики. Копию этого заявления я адресовал в ЦК ВКП(б). На следующий день меня вызвали в кабинет следователя и снова, уже в его присутствии, избили до потери сознания.

А затем потянулись бесконечной чередой дни, один мучительней другого. Трудно даже предположить такую живучесть в человеке, какая оказалась у меня. Кроме жестоких избиений, которым я и счет потерял, я восемнадцать часов простоял у лампы. Представьте себе электрическую лампу триста или более свечей. Вас ставят в 20-30 сантиметрах от нее, — так, что лампа приходится на уровне глаз. По бокам сидят двое заплечных дел мастеров и все время следят, чтобы вы, не закрывали глаз и не отворачиваясь, смотрели на яркий электрический свет. В случае потери сознания вас обливают холодной водой, взбадривают резиновыми палками и снова ставят к лампе.

Больше четырех суток мне ни минуты не давали спать, заставляя стоять с открытыми глазами в положении «смирно». Терзали и другими приемами. Особенно мучительно было сидеть на остром уголке табуретки. Сажают тебя так, чтобы конец позвоночника, так называемый копчик, опирался на уголок табуретки. Боль возникает страшная. Редкий человек может долго выдержать это испытание. Эти так называемые утонченные методы постоянно чередуются с исступленными, зверскими избиениями.

С истинно латышским упрямством я переносил все эти мучительные надругательства. Следователь мой давно уже перестал улыбаться, а однажды, взбешенный моим нечеловеческим терпением, гневно воскликнул: «Да поймите вы, наконец, человека вашего масштаба мы не можем оставить на воле!».

Вскоре передо мной предстала целая группа латышей. Они, как попугаи, на все вопросы следователя отвечали «да». Среди них только двое были лично знакомы мне. Все они утверждали, якобы я вовлек их в свою контрреволюционную организацию. Глядя на их истерзанный вид, я понял, какой ценой следователь вырвал у них эти самообвинения.

Упорствуя, я продолжал

 

- 63 -

писать заявления прокурору. И однажды был обрадован словами следователя: «Пойдемте со мной. Сейчас вы увидите прокурора». Пройдя коридором и поднявшись этажом выше, мы вошли в просторный и светлый кабинет. За столом сидел человек в форме. По другую сторону стола, там, где обычно сидят посетители, я увидел жалкого человека. Все лицо его было в кровоподтеках, а один глаз совершенно заплыл от удара. Несколько секунд никем не прерывалось молчание. А затем следователь спросил меня: «Знаете вы этого человека?». Я ответил отрицательно. Но тот криво усмехнулся и назвал меня по имени. Только сейчас я узнал в нем заместителя московского областного прокурора по надзору за органами НКВД Евзерихина, с которым жил в одном доме и был лично знаком.

Я вспомнил, как этот человек, за год до того, рассказывал мне анекдот: в театральном фойе, дружески беседуя, сидели профессор и энкаведист. Проходящий мимо студент поклонился профессору. Обратите внимание, — заметил профессор, — это мой ученик Сидоров, такая балда: на зачетах не мог сказать, кто является автором «Евгения Онегина». Две недели спустя, встретившись снова с профессором, энкаведист, самодовольно улыбаясь, сообщил: «А знаете, ведь ваш Сидоров сознался, что это он написал «Евгения Онегина».

Теперь нам было не до анекдотов.

Возвратясь в камеру, я пробовал удавиться. Это была уже вторая попытка, но бдительность коридорного и на этот раз помешала мне умереть. Не видя, как уйти от жестоких истязаний, я решил последовать примеру «Сидорова», то есть подписывать, несмотря на всю их абсурдность, все протоколы, предлагаемые мне, а затем, во время суда, заявить, что все это ложь, добытая истязаниями.

С этого дня меня не только перестали мучить, но "перевели в общую камеру и улучшили еду. Подписывая всякую галиматью, я успокоил себя мыслью: в худшем случае меня расстреляют, ну что ж — лучше ужасный конец, чем ужас без конца!

Три недели спустя я в числе семи создателей мифической контрреволюционной организации предстал перед военным трибуналом. Суд шел при закрытых дверях. На скамьях публики было только несколько человек в военной форме и среди них — мой следователь. Не только в зале, но и в коридорах суда был усиленный конвой. После оглашения обвинительного заключения всех нас, подсудимых, спросили, признаем ли мы себя виновными в перечисленных преступлени-

 

- 64 -

ях, которые охватывали почти все пункты статьи 58-й уголовного кодекса РСФСР. Все без исключения ответили отрицательно и указали, что в результате пыток следствие вырвало у нас ложные признания. После небольшой паузы поднявшийся прокурор потребовал перерыва. Требование прокурора было удовлетворено. Мы, подсудимые были отправлены вниз, в подвальное помещение суда. Здесь каждый встретился со своим следователем и его подручными. Снова мы подверглись страшным истязаниям. Только наши лица палачи старались щадить, имея в виду, что мы снова должны предстать перед судьями. Больше часу длилось это неистовство, а затем заставили нас умыться и снова повели в зал заседаний трибунала.

Судебная комедия началась. И снова четверо из нас заявили суду о своей невиновности. Судьи сделали вид, что не верят в искренность наших заявлений, и быстро, быстро, комкая весь процесс, закончили судебное следствие. Прокурор в очень коротенькой речи, упирая на доказанность преступлений, потребовал расстрела всех обвиняемых. Едва удалившись на совещание, суд появился снова в зале и огласил приговор, суть которого мой слух уловил: в отношении меня — пятнадцать лет, обжалованию не подлежит. И еще: привести в исполнение немедленно.

Еще звучали последние слова приговора, как на меня набросились несколько конвоиров. Вмиг скрученные назад мои руки очутились в наручниках. «Вот оно, немедленное исполнение», — промелькнула у меня мысль, и рядом другая: «Но мне же пятнадцать лет, я ясно слышал?!» Ошибка, хотел крикнуть я, но тут же почувствовал, как в рот воткнули жесткий и противный кляп. Увлекаемый двумя конвоирами к выходу, я, сопротивляясь, глянул на судей. Двое стояли с папками, готовясь выйти в боковую дверь, третий, собирая со стола бумаги, глянул в зал и вдруг крикнул: «Не того! Он, и тот с бородой, — указал судья на меня, — имеют по пятнадцать лет, остальные к расстрелу!».

Снятые с моих рук браслеты немедленно очутились на руках другого обреченного. Освободившийся от кляпа рот, широко раскрываясь, жадно глотал воздух.

Дальнейшее следование этапом на заполярную каторгу — вам известно, — закончил мой собеседник.

- Но как вы себе объясняете совершающееся в нашей стране? — спросил я.

- Я слишком много размышлял над этим. Трудно, мучительно трудно преодолеть инерцию и сразу от-

 

- 65 -

вергнуть все то, во что верил, за что боролся и что прививалось жизнью на протяжении десятилетий. Но жестокая действительность раскрывает нам глаза, одному раньше, другому позже: это не подлинный, а подлый социализм.