- 7 -

В послевоенной Европе (1923 г.)

 

 

В предыдущей главе я не сказала о самом важном, самом для меня значительном: после четырех лет полного неведения я в конце 1922 года получила первые известия о маме.

По ее просьбе, ехавший в Петроград университетский товарищ отца Окрент сообщил, что мама жива, здорова и находится в Висбадене.

Между нами наладилась переписка, но этого было мало, и мы, т.е. мама и я, каждая со своей стороны, принялись подготавливать мою поездку в Висбаден.

Дело не представлялось безнадежным, так как между советской Россией и Германией существовали нормальные дипломатические отношения. Мама выслала мне въездную визу, а я без особых трудностей получила в калужском губисполкоме 6-месячный заграничный паспорт. На одной его стороне были записаны все данные по-русски, а на другой, не без орфографических ошибок, значилось, что в Германию на свидание с матерью едет m-me Aksakova avec son fils Demetrius.

Паспорт стоил только 10 рублей. Для покрытия дорожных расходов я имела право, по предъявлении заграничного паспорта, обменять в Московском отделении государственного банка 450 рублей (300 рублей на себя и 150 рублей на Диму) на доллары по официальному курсу — по 2 рубля за доллар.

Все советовали ехать морским путем — это было проще и дешевле. Борис, который и раньше был в дружбе с мамой, всячески содействовал нашей поездке, доставал деньги и теперь поехал провожать нас до Петрограда. Там мы задержались на несколько дней, живя у молодых Сиверсов.

Дело в том, что тетя Лина де Герн настоятельно просила привезти портрет матери ее мужа, оставшийся на квартире покойных бабушки и дедушки. Чтобы получить разрешение на его вывоз, мне пришлось пойти в комитет по делам искусств

 

- 8 -

(Шереметевский дом на Фонтанке), где удостоверились, что портрет не представляет собою уникальной ценности, взяли пошлину и дали пропуск. Занимавшие квартиру grands-parents Мещеряковы передали мне бабушкино кольцо с довольно крупным бриллиантом и соболью накидку. Я должна была вручить эти две вещи наследницам — маме и тете Лине.

Главная же моя забота заключалась в том, чтобы провезти Вяземскому его штатское пальто, которое мне удалось сохранить и о котором он сокрушался. Пальто было хорошее («довоенного качества»), и мне совсем не хотелось, чтобы его задержали на границе, обнаружив в моем чемодане мужскую вещь. Поэтому я подшила рукава, надела пальто на себя, подпоясалась замшевым пояском, а на плечи накинула бабушкины соболя. В таком виде я вместе со своим сыном Деметриусом 13 ноября 1923 года села на Балтийском вокзале в вагон с надписью: «Петроград-Таллин» и отбыла в направлении эстонской границы. Провожали нас Борис и Шурик.

На границу, проходившую через город Ямбург, незадолго до того переименованный в Кингисепп, мы прибыли ночью. Для проверки багажа и документов нас высадили из вагона и препроводили в плохо освещенный и довольно грязный дощатый барак. Документы оказались в порядке, а на мою странную одежду никто внимания не обратил, хотя мы с Димой были почти единственными пассажирами.

Очутившись в Эстонии, я сразу вынула свое пальто и приняла обычный вид.

15 ноября утром мы прибыли в Таллин и в открытой коляске направились с вокзала на пристань, где уже стоял, готовый к отплытию, пароход «Обербюргермейстер Хакен» линии Таллин-Штеттин. День был солнечный, но ветренный.

Мы с Димкой стояли на палубе в ожидании отплытия. С одной стороны виднелись очертания Ревельской крепости с ее крытыми черепицей башнями, с другой — расстилалось синее, сверкающее море, испещренное белыми пенистыми гребешками волн.

Как только отзвучал последний гудок и пароход отчалил, пассажиров пригласили к утреннему завтраку.

По тому, что я увидела на столе — эрзац-кофе и маргарин вместо масла — я сразу поняла, что это не прежняя, а «послевоенная» Европа. Не успела я, однако, как следует предаться размышлениям на эту тему, как почувствовала резкое

- 9 -

головокружение. Пароход выходил в то место Балтийского моря, где круто направо отходит Финский залив и где всегда бывает качка. Тут же, при «свежем» ветре описываемого мною утра не только я, но и другие пассажиры быстро удалились в свои каюты. Двое суток я лежала на койке в жестоких мучениях. Сейчас, когда я нахожусь на твердой земле, мне очень трудно передать ощущение морской болезни. Помню только, что минутами в голове проносилась мысль: «Скорее бы ко дну, и чтобы был конец!» На второй день, открыв глаза, я увидела, как побледневший Димка самоотверженно нагромождает чемоданы, чтобы, став на них, дотянуться до закрепленного под потолком каюты графина и полить меня водой. Его заботы напомнили мне козельскую эпоху сыпного тифа.

Как потом оказалось, мы попали в жестокий шторм, и наш пароход несколько раз перехватывал сигналы SOS с других судов. Когда под вечер третьего дня ветер стих и чуть живые пассажиры выползли на палубу — по свинцовой поверхности моря, и справа и слева, плавали бревна разбитых плотов. Наконец, в 5 часов утра 18 ноября наш «Обербюргермейстер» бросил якорь в Свинемюнде. Это уже была Германия, вернее ее форпост. По каютам прошел врач, измерил всем температуру и, удостоверившись, что мы не везем с собою инфекционных болезней, разрешил пароходу войти в устье Одера.

Несмотря на то, что Штеттин находится в 50-60 км от берега моря, он является морским портом. Несколько часов мы тихо шли широчайшим при своем впадении Одером, и этот путь, совершаемый туманным ноябрьским утром, произвел на меня очень сильное впечатление. По обеим сторонам спокойной, глубокой реки из мглы выступали безжизненные громады законсервированных по условиям Версальского мира заводов. На пасмурном небе вырисовывались силуэты неподвижных подъемных кранов. Среди полной тишины раздавался только плеск воды. Это было царство теней.

Переезд наш из Штеттина до Франкфурта на Майне, с пересадкой в Берлине, совершился без всяких приключений. Добраться же из Франкфурта до Висбадена было не просто. Прирейн-ская область находилась во французской оккупации, и немецкие поезда туда доступа не имели.

Помню, что мы проходили через заградительные посты, ехали по узкоколейке и, наконец, под большим стеклянным куполом Висбаденского вокзала увидели маму, совсем прежнюю,

 

- 10 -

совсем не изменившуюся. Тут же стоял Вяземский в штатском и, по своему обыкновению, застенчиво улыбался, с высоты своего громадного роста.

Не буду описывать маминой и моей радости при встрече — это дело само собой разумеющееся. Не имеет также смысла передавать то, что я рассказывала маме. Я только более подробно и образно излагала все содержащееся в трех предшествующих главах моих воспоминаний.

Гораздо больший интерес представляет слышанное мною от мамы, но прежде чем приступить к изложению ее рассказов, я хочу посвятить несколько слов моим впечатлениям от оккупированного французами Висбадена.

Этот тихий курортный городок был перенаселен. Ввиду того, что немецкая марка катастрофически падала (в 1923 году уже ходили бумажные биллионы) и экономическая жизнь вращалась вокруг незыблемого доллара, в прирейнскую область стекались люди, у которых были хотя бы незначительные, но не немецкие деньги. Для них жизнь была не дорога и, кроме того, открывалась возможность спекуляции.

Городское самоуправление оставалось в немецких руках, но высшая власть принадлежала французским военным /.../. Мама быстро сумела с ними познакомиться, получила пропуск в закрытый кооператив и «трудоустроила» туда по крайней мере 10 русских безработных — в их числе двух кабардинцев, о которых я когда-то рассказывала.

Каждый день в 4 часа на площади перед ратушей, в том самом месте, где виднелся выложенный мозаикой германский одноглавый орел, происходил развод французского караула. По улицам дефилировали марокканские части, и перед каждой колонной рослый темнокожий тамбурмажор, под звуки дудок и барабанов, жонглировал булавой. Иностранцы смотрели на это с интересом, а коренные жители, стиснув зубы, отворачивались. Однажды Дима, не пропускавший ни одного парада, пригласил с собой девочку из соседней квартиры. И та, покачав головой, сказала: «Мы на это не смотрим». Потом я узнала, что два брата ее матери были летчиками и погибли.

При первом беглом знакомстве с Висбаденом я обратила внимание на красивую беломраморную русскую церковь на вершине доминирующей над городом горы — Неро-берга. Эта церковь была когда-то построена одной из русских великих княжен, вышедших замуж в Германию.

 

- 11 -

В 1923 году при этой церкви организовался прекрасный хор под управлением офицера Афонского. Однажды, в день, посвященный памяти защитников Вердена, французское командование пригласило Афонского исполнить в католическом соборе патриотическую кантату. Текст кантаты был роздан участникам хора. Вот ее заключительные слова:

 

Oh, Verdun! cit6 de gloire!

Dans les siecles 4 venir —

Tous les grands faits de 1'histoire

Devant toi devront palir!

 

Никогда не забуду растерянного выражения лица Афонского, когда он, забежав к маме, сообщил, что начальство просит петь кантату на мотив «Стеньки Разина». «Эта песнь, оказывается, производит на французов неотразимое впечатление, — говорил Афонский, — и теперь, убедившись в том, что размер стихов кантаты прекрасно подходит к полюбившемуся им напеву, генералы ни о чем другом и слышать не хотят!»

Для русского хора спеть «Стеньку Разина» на патетические французские слова никаких трудностей не представляло, и в день памяти Вердена под сводами собора раздались совсем не подходящие к месту и случаю звуки. Французы, однако, были довольны.

За 6 месяцев моего пребывания в Висбадене, мне часто приходилось наблюдать, как попытки оккупационных властей «офранцузить» прирейнскую область разбиваются о молчаливое, но упорное сопротивление населения. Так, в начале 1924 года я была свидетельницей явно инспирированного французами выступления «сепаратистов», т.е. сторонников отделения Рейн-ланда от Германии. Население Висбадена и окрестных поселков в одну ночь с этим делом покончило. Клуб сепаратистов был разгромлен, и об этом движении никто больше не заикался.

Несмотря на то, что Германия нуждалась в иностранцах, ввозивших валюту, их имущественные права неуклонно суживались. Мама это испытала на себе.

Еще в Калуге я знала, что мама живет на Emserstrasse 17 в собственном доме. Я никак не могла себе представить, что это за владение, и была крайне удивлена, когда мы с вокзала подъехали к очень приличному, с виду узкому, но высокому дому из серого камня, отделенному от улицы красивой чугунной

 

- 12 -

решеткой. Позади дома был небольшой садик с тремя абрикосовыми деревьями и мраморным водоемом для фонтана. Я была поражена таким великолепием, но вскоре оказалось, что это «фикция» — нечто похожее на предприятие «Кустари». Хотя мама и числилась владелицей дома («Hausbesitzerin»), но, как иностранка («Auslanderin»), она имела право полностью платить налоги, но не имела права распоряжаться жилплощадью. В доме было три квартиры (в разных этажах). В одной из них жили бесплатно (по условиям продажи) две немки, бывшие владелицы дома. Вторую занимала семья банковского служащего Пуасилли, дочь которого, Анита, не желала смотреть на марокканцев. Пуасилли, как местные жители («Einwohner»), платили маме за площадь очень мало, по твердым ставкам. В пользовании новой владелицы остались, таким образом, две комнаты в первом этаже, две мансарды под крышей и урожай с трех абрикосовых деревьев. Выгода была небольшая, но мама утешала себя мыслью, что ею на покупку дома была затрачена весьма скромная сумма долларов, которую она получила от oncle Albert'a после того, как тот узнал о смерти дедушки (в счет каких-то старых расчетов). В переводе на немецкие деньги эти доллары превратились в бумажные миллионы, на которые можно было купить целый дом, оказавшийся, в конце концов, тоже «фикцией». Таковы были «мыльные пузыри» послевоенной Европы.

Наш с Димой приезд из далекой, недосягаемой России произвел некоторую сенсацию среди русских висбаденцев, лейтмотивом настроения которых была тоска по родине. На второй день моего пребывания у мамы забежала ее знакомая, обладательница прекрасной виллы m-me Ferrot, урожденная Старицкая, чтобы пригласить нас на обед. При этом она с жаром добавила: «Вы подумайте, какая удача! Мне удалось достать пшена, и у нас будет борщ с пшенной кашей!» Под общий смех я заявила, что лучше приду после обеда, т.к. пшенной кашей, которая пять лет не сходила с моего стола, меня никак соблазнить нельзя.

Как только я приехала, мама принялась меня «одевать». Сначала я получила все, что мне понравилось из ее гардероба, а потом пришла посылка с вещами от парижских родственниц. Тут мне хочется поговорить о модах 1923 года, которые, кстати говоря, совсем не подходили ни к маминому, ни к моему стилю, и которым мы лишь очень отдаленно следовали, оправдывая себя изречением прежних времен, гласившим, что la femme distinguee

- 13 -

ne suit jamais la mode de trop pres. Раньше женщина выбирала из модных образцов лишь то, что к ней подходит — теперь это правило забыто, и везде царит один и тот же шаблон. Но я уклонилась в сторону!

Моды 1923 года интересны не столь сами по себе, сколь по своим истокам. Касаясь этой темы, надо прежде всего рассказать об очень интересных вещах, ничего общего с дамскими модами не имеющих, но, несомненно, на них отразившихся.

В начале 20-х годов на берегу Нила, в результате долгих исканий (с 1923 г. по 1937 г.) английского египтолога лорда Карнарвона и Томаса Картера, было обнаружено место захоронения молодого фараона Тутанхамона. Руководствуясь какими-то указующими надписями, члены экспедиции, в составе семи человек, неутомимо производили раскопки, и в момент, когда последние деньги иссякли и контракт с египетским правительством истек, они напали на гробницу, содержавшую несметные сокровища — главным образом, предметы из золота большой художественной ценности. Мумия была заключена в золотой саркофаг — в виде подушки под головой фараона, как нечто особенно ценное, лежал кусок самородного железа, по-видимому, осколок метеорита.

Первым следствием этой, прогремевшей на весь мир находки был процесс между лордом-египтологом и египетским правительством, вторым — то, что Западная Европа и Америка помешались на всем египетском. Женщины стремились придать себе контуры фигур с египетских фресок: квадратные острые плечи, плоская грудь, узкий таз, прямые, подстриженные по ровной линии, волосы. Отсюда — узкие платья с длинной талией и короткой юбкой, светлые чулки, туфли на низком каблуке, цветные бусы на шее, подбритые затылки, египетский орнамент на тканях и, уж совсем не египетский, коротенький и толстый зонтик под мышкой.

Шумиха вокруг наследия Тутанхамона еще не замерла к моменту моего приезда в Висбаден, и газеты постоянно сообщали ту или иную сенсацию на эту тему. Достоверным было то, что лорд-египтолог и его жена скоропостижно умерли, не дождавшись окончания процесса. Вместо них — и более успешно — выступило английское правительство, после чего большая часть сокровища Тутанхамона из Египта направилась в Британский музей. Наряду с этой официальной версией была и другая — более сенсационная, согласно которой над входом

 

- 14 -

в помещение, где стоял саркофаг, члены экспедиции прочли надпись: под страхом смерти запрещался вход в усыпальницу. Как известно, запрет этот был нарушен, и теперь все семь человек умирали самым таинственным образом по очереди: кто-то погиб от укуса ядовитой мухи, кто-то утонул, и при мне газета «Le Matin» под заголовком «La septieme victime de Toutan-khamon» сообщала о смерти последнего члена экспедиции.

Сознавая, что я достаточно уклонилась в сторону (вплоть до египетских фараонов!) и что мне давно пора приступить к изложению маминых рассказов, я все же хочу упомянуть о том, что по приезде в Висбаден я познакомилась с семьей Нахичеванских, жившей через два дома от нас по Emserstrasse и состоявшей из старой княгини Софьи Николаевны, ее сына Юрия и его жены Марии Михайловны. Делаю я это потому, что как раз этой молодой княгине Нахичеванской будет уделено видное место в маминых рассказах.

Для того чтобы необычайность судьбы этой женщины, неожиданно встретившейся на мамином пути, не вызвала у читателя улыбки недоверия, я напомню, что дело происходило в 1918-1922 годах, в то время, когда жизнь, выйдя из привычных берегов, создавала самые причудливые комбинации.

Итак, вот что мне рассказала мама:

В начале 1919 года она ехала морским путем из Англии на Дальний Восток, на поиски своего мужа. Задача была трудная. Мама не знала, где Вяземский (она могла лишь предполагать, что он «где-то в Сибири»), и все же, продав оставшиеся у нее более или менее ценные вещи и (как я говорила выше) прибегнув к займам, она пустилась в путь. Морской переход был долгий — особенно нудно было плыть по Красному морю. В Индийском океане она, с чувством гнетущего одиночества, часами смотрела на незнакомые южные звезды, спрашивая себя: «Зачем, собственно, я здесь?!» Но все же ехала вперед, веря, что она преодолеет все препятствия на пути к намеченной цели. На одном пароходе с ней ехали два офицера, посланные императрицей Марией Федоровной на розыски Михаила Александровича, судьба которого была в то время неизвестна.

В Японии мама попала в железнодорожную катастрофу и спаслась только благодаря тому, что ехала в одном из задних вагонов. Все передние вагоны, и в том числе багажный,

 

 

- 15 -

были превращены в щепки. Пострадал мамин чемодан, но убытки были немедленно и беспрекословно возмещены управлением железной дороги. По прибытии в Шанхай мама зашла в магазин, чтобы заменить пришедшую в негодность во время крушения шляпу новой и была удивлена высокой ценой. «Почему же эта шляпа так дорога?» — спросила она. На это продавщица с гордостью сказала: «А вы посмотрите, что здесь написано!» — и перевернула шляпу вверх дном. На этикетке значилось: «Au Bon Marche. Paris». Мама улыбнулась — в Париже шляпы из универсальных магазинов особой славой не пользуются — и предпочла шанхайскую продукцию.

Впечатления о Японии были мимолетны. В память только врезалась громадная фигура Будды, стоящая на берегу моря в городе Кобе. Мама никогда не могла забыть спокойного, проникновенного, как бы знающего все истоки и все концы взгляда, устремленного в безбрежные морские просторы.

Во Владивостоке начались те самые «случайности», которые породили английскую пословицу: «Life is stranger than fiction»*. На улице, на второй день по приезде, мама встретила того самого железнодорожника (г. Нахтмана), который провез Вяземского через чехословацкий фронт где-то около Самары. Но этот человек знал не более того, что мама подозревала, т.е. что Владимир Алексеевич «где-то в Сибири».

И вот мама поехала по Сибирскому пути с востока на запад, останавливаясь на крупных станциях для наведения справок и встречая сочувствие и помощь со стороны самых разнообразных лиц. Чита была во владении атамана Семенова. Когда мама, продолжая розыски, направилась в его штаб, то перед входом в резиденцию атамана (бывший губернаторский дом) она увидела, с одной стороны, сидящего на цепи медведя, а с другой — орла. Эта азиатская экзотика была в духе того, что делалось в Забайкалье во время «семеновщины». Атаман принял маму весьма любезно, и сразу же во все концы по прямому проводу полетели депеши с вопросами о местонахождении Вяземского.

Во время маминых разговоров с Семеновым дверь его кабинета отворилась и появилась молодая хорошенькая женщина, повязанная на русский манер платочком. Это была «атаманша» Мария Михайловна, по-видимому, сгоравшая от любопытства

 

 


* Жизнь более необычайна, чем вымысел.

- 16 -

посмотреть, что за дама приехала в Читу из Западной Европы. С подкупающим простодушием она повела маму к себе обедать и стала уговаривать поселиться у них в ожидании ответа на депеши.

Атаманша Маша была в зените своей «славы» и имела в то время большое влияние на Семенова. Увешанная жемчугами и соболями, она разъезжала в собственном поезде, выкрашенном в желтый цвет забайкальского казачества; китайские газеты называли ее «божественным цветком» и «небесным лотосом» и, что замечательнее всего, она была очень популярна среди простых людей и считалась заступницей угнетенных. В городе сложилось убеждение, что она открывает атаману глаза на окружающие его безобразия, а окружающие атамана безобразники планомерно вели против нее интриги.

Все это мама узнала за несколько дней пребывания в Чите, узнала она также, от самой Маши, предшествовавшие события ее жизни и еще о том, что в Чите есть молодой человек Юрий Каратыгин, бывший катковский лицеист, который Маше очень нравится.

Полученные по прямому проводу ответы о Вяземском были сбивчивы, и мама решила ехать в Омск. В пути она размышляла о том, насколько «свет мал». Из рассказов атаманши Маши выяснилось, что она, уроженка города Козлова Тамбовской губернии, в ранней юности служила прислугой у Кашкаровой, нашей соседки по Козельскому уезду, той самой, которая описана в главе «Летние впечатления». После революции Маша какими-то судьбами очутилась в одном из сибирских городов (каком — не помню), где выступала на открытой сцене небольшого ресторанчика. Особенный успех имела в ее исполнении залихватская песня: «Ах шарабан мой, шарабан», отчего и исполнительница стала называться среди ее буйной аудитории «Машка-Шарабан». Ресторан посещали, главным образом, офицеры — бывал там и Семенов. При Машке велись разговоры о возникновении Белого движения среди уссурийского казачества, которое она, будучи очень набожной, воспринимала как «святое дело». Однажды, услышав, что из-за полного отсутствия средств (не было денег на корм лошадям), отряды приходится распустить, она завязала в платок свои золотые колечки и сережки, пришла к Семенову и попросила принять ее пожертвование.

 

- 17 -

С этого времени в истории Семеновского движения наступил перелом: со всех сторон потекли деньги, и движение окрепло. Полубурят, Семенов, будучи весьма суеверным, не сомневался, что всем этим он обязан «легкой руке» Маши, сошелся с ней и, постепенно возвышаясь сам, возвел ее в сан атаманши, в котором и застала ее мама.

В Омске подвиг моей матери увенчался успехом: она напала на след Вяземского, который, хотя и находился где-то на несколько сот верст севернее, но мог быть вызван по телеграфу. Несколько дней прошло в обмене депешами. Получив известие, что приехала его жена, Вяземский принял это за мистификацию и ответил: «Моей жены здесь быть не может — прошу меня не беспокоить». Лишь после настойчивых разъяснений он примчался в Омск. Мама обрела его примерно в таком же виде и в таком же окружении, как некогда в Остроженке, и ей пришлось применить всю силу своей любви, чтобы вывести его из состояния одичания. Великого князя он не нашел.

Колчаковский фронт, между тем, начал упорно откатываться на восток. Вяземские откатывались вместе с ним, стараясь, по мере возможности, не разлучаться, и в конце концов докатились до Читы, где были встречены как старые знакомые.

Внешне в окружении Семенова все осталось по-старому — он даже получил на хранение золотой фонд Российской империи — но, по мере приближения фронта, исчезала уверенность в завтрашнем дне. Атаман ездил советоваться с шаманами, вокруг Марии Михайловны сплетались интриги, имевшие целью свергнуть ее влияние, а сама она смело и весело бегала на свидания к Юрию Каратыгину.

После долгих стараний интригующей партии удалось, с одной стороны, разжечь ревность Семенова, а с другой — уговорить Машу поехать в Циндао лечиться от какой-то несуществующей болезни желудка.

Во время ее отсутствия Семенова на ком-то женили, и Машина атаманская карьера закончилась, о чем она, кстати говоря, ничуть не жалела. В Шанхайском банке на ее имя лежала некоторая сумма денег, дававшая ей возможность вызвать Юрия Каратыгина и жить с ним в каком-нибудь тихом месте. Маша приступила к осуществлению этого плана, но судьба решила иначе. За несколько дней до свадьбы, которая должна была состояться в Шанхае, Юрий встретил на улице знакомую даму

 

- 18 -

и зашел к ней в гости. Маша устроила ему сцену ревности. Каратыгин в запальчивости бросил фразу: «Если до свадьбы начинаются такие скандалы, что же будет потом?! Мне лучше сразу застрелиться!» Обезумевшая Маша крикнула: «Такие подлецы не стреляются, а вот от меня — получай!» И выстрелила в него из револьвера. Юрий Каратыгин не был убит, но случилось нечто худшее: пуля пробила позвоночник, а такое ранение ведет за собой необратимый паралич нижней половины тела. Когда на выстрел сбежались люди и была вызвана полиция (дело происходило в гостинице международного сеттельмента), Каратыгин твердо заявил, что стрелялся он сам и просит никого не винить. Маша рвала на себе волосы и клялась всю жизнь посвятить уходу за больным и замаливанию греха. Пострадавшего отправили в больницу. Вскоре пошли слухи, что врачи сомневаются в наличии попытки к самоубийству. Характер ранения указывал на то, что выстрел был произведен с некоторого расстояния.

Маше посоветовали скрыться из Шанхая и ехать с первым пароходом в Европу. Каратыгин должен был последовать за ней, как только он немного поправится и станет транспортабельным. Примерно в то же время, но на другом пароходе, в Европу ехали и Вяземские.

Появление бывшей атаманши на борту океанского пакетбота произвело сенсацию. Длительное морское путешествие всегда вызывает в пассажирах интерес друг к другу — тут же общительность «русской леди», непринужденность ее манер, ее хорошенькое личико, жемчуга и соболя, широкие траты, вывезенные ею из Шанхая и ходившие за ней по пятам китайчата «Митька и Витька», а главное — окружавшая ее легенда — привлекли к ней всеобщее внимание.

Англосаксы находили все это «Very curious» (очень забавным), а французы задумывались над тайной непонятной им славянской души («Рите Slave»).

Известно, что ничто так не успокаивает нервы, как пребывание на воде. Вероятно потому впечатления шанхайской драмы стали бледнеть в сознании Маши. Через некоторое время она утерла слезы, и это позволило ей увидеть прелестного молодого шведа, который, изучив по воле родителей банковское дело в Японии, возвращался домой. Фамилия (или имя?) этого шведа была Аллан. Он тоже не остался равнодушным и, когда вся компания (Маша, Аллан, два китайчонка и какие-то приставшие

 

 

- 19 -

в пути прихлебатели) появилась в Париже, куда мама прибыла несколько раньше, — Аллан состоял уже на правах жениха.

На весьма естественный вопрос моей матери: «А как же Юрий Каратыгин?», Маша с жаром ответила: «Ах, это ничто не значит! Юрочка будет жить с нами. Я его искалечила — теперь я всю жизнь буду о нем заботиться и возить его в колясочке!»

Разрешив так просто эту дилемму, Маша была озабочена другим, а именно тем, что из-за незнания французского языка она не могла себя чувствовать свободно в очаровавшем ее Париже. Ей нужен был не только постоянный переводчик, но и ментор. Тут мама вспомнила, что в Париже в стесненном (как и все эмигранты) материальном положении живет Таня Вострякова. Трудно представить себе людей более разных, чем Маша и Таня, однако на данном этапе жизни мамина мысль устроить Таню в качестве dame de compagnie к Марии Михайловне была очень удачной.

По воспитанию и характеру Таня не принадлежала к тому сорту легких в общежитии, но беспринципных людей, которые до той поры окружали Марию Михайловну. Совместная жизнь пошла не совсем гладко, но Таня сумела поставить себя на должную высоту. Впоследствии Мария Михайловна рассказывала, насколько она была поражена Таниной пунктуальностью в денежных делах (добродетель эту она, по-видимому, видела впервые!). Имея на руках крупные суммы и производя покупки в момент, когда весь мир был заражен духом наживы и спекуляции, Таня оставалась безупречной.

День проходил так: вставали поздно, Маша в халате, непричесанная, долго вела с Таней задушевные беседы, гадала на картах, потом ехали по магазинам заказывать туалеты. Когда наступал вечер, Маша заискивающе говорила: «Танечка! Поедем на Пигаль!»*. И тут возрождалась восточная экзотика: Маша в умопомрачительном платье с rue de la Paix, в соболях и жемчугах, сопутствуемая китайчатами в национальных костюмах, Алланом и многими другими, составлявшими ее свиту, появлялась в каком-нибудь шикарном кафешантане, и весь зал приходил в движение. Бывали случаи, что после полуночи она сама стояла на эстраде и, под гром аплодисментов столь падких на всякие новинки парижан, исполняла песни из своего прежнего репертуара.

* Place Pigalle, Montmartre, где находятся знаменитые кафешантаны.

- 20 -

Так шло время. Однажды Маша прибежала к маме взволнованная и растроганная, чтобы сообщить важные новости: во-первых, у нее скоро будет ребенок, чему она очень рада, так как Аллан на ней обязательно женится, а иметь ребенка — эту ангельскую душеньку — великое счастье. Во-вторых, получена телеграмма: Юрий Каратыгин выехал из Шанхая, и она едет его встречать в Марсель. («Юрочка непременно будет жить с нами»).

Каратыгину, однако, не пришлось испытать этого счастья. Не выдержав морского перехода, он умер в пути и, согласно морской традиции, был спущен в воды Индийского океана. Маша поплакала, но ее ждали другие и еще более тяжелые удары: в один прекрасный день газеты сообщили о крахе Шанхайского банка. Аллан, вспомнив, что он давно не видел своих почтенных родителей, отбыл в Швецию и никогда оттуда не вернулся.

Наступил период упадка. Маша и Таня переехали в дешевые меблированные комнаты. Вокруг остатков машиного имущества стали увиваться всякие дельцы, предлагая помощь в предъявлении претензий к Шанхайскому банку. (Банк, по слухам, собирался выплатить по 10 копеек за рубль, но это было гадательно.) Среди посетителей Марии Михайловны в ту пору были: кавалерийский офицер Евгений Яковлевич Сумцов, сыгравший впоследствии трагическую роль в жизни Тани (но об этом потом) и тот самый московский прожигатель жизни Прасолов, который в 1912 году убил свою жену в ресторане «Стрельна» и против которого с обвинительной речью выступил на суде дядя Никс Чебышёв. В Париже репутация Прасолова тоже была неблаговидна. Таня не подала ему руки и на этой почве поссорилась с Марией Михайловной и покинула ее.

После этого судьба Маши на некоторое время выпала из маминого поля зрения. Вяземский заболел печенью, и мама решила уехать с ним в Карлсбад, где кстати и жизнь была значительно дешевле, чем в Париже.

Теперь, чтобы связать концы в рассказе об атаманше Маше - я должна вернуться к лицам, упомянутым мною в начале этого повествования.

Младший сын весьма уважаемого и погибшего в начале революции генерала, хана Нахичеванского, учился в Пажеском корпусе и являл собою тип избалованного маменькиного сынка, со всеми вытекающими из этого недостатками. Во всяком случае, такое впечатление он производил, когда мама видела его

 

 

- 21 -

еще в дореволюционные годы среди лиц, окружавших Михаила Александровича. (Муж дочери князя Нахичеванского, Керим Эри-ванский, был, как и Вяземский, ординарцем великого князя.)

Когда мама жила в Карлсбаде, до нее дошел слух, что Юрий Нахичеванский в Париже женился на «богатой казачке», взялся за ум, стал добродетельным семьянином и погрузился в коммерческие дела. Самым же неожиданным для мамы было узнать, что «богатая казачка» — не кто иная, как Маша.

Прослушав, по приезде в Висбаден, рассказ о маминой сибирской эпопее, в которую тесно вплелась новелла о «Машке-Шарабан», я испытала естественное желание увидеть героиню столь необычайного романа.

Исполнить это желание было нетрудно — она жила поблизости и сама прибежала выразить свою радость по поводу того, что «приехала Танечка, которую все так ждали!» Я с удивлением смотрела на миловидную, скромно одетую мать семейства (с Машей был ее трехлетний мальчик — швед, и она была в ожидании второго ребенка) и никак не могла сочетать этот образ с образами «новеллы».

Как я уже говорила, момент брака Маши с Нахичеванским выпал из маминого поля зрения. Она лишь post factum узнала, что Юрий твердо взял в руки и Машу и ее претензии к Шанхайскому банку. Под его воздействием Маша превратилась в преданную жену, а претензии — в некоторую вполне реальную сумму долларов, которые он, перебравшись в Германию, старательно приумножал покупкой и продажей берлинских домов.

Познакомившись со мной, Маша много расспрашивала о России, о которой несомненно тосковала. Меня же, только потому, что я приехала с родины, окружила каким-то пиететом.

Уезжая за границу, я захватила с собой альбом с зарисовками русских орнаментов, и в Висбадене принялась за вышивание, зарабатывая этим иногда биллион-другой марок. Мария Михайловна попросила меня сделать сумочку с русским узором и, получая заказ, уверяла маму: «А сумочку, которую Танечка своими рученьками вышивала, я только в церковь брать буду — и никуда больше!» В этом была какая-то трогательная достоевщина.

Юрия Нахичеванского я видела лишь два-три раза. Это был молодой человек невысокого роста с очень красивым, но холодным лицом наполеоновского типа. Поглощенный своими спекулятивными делами, он находился в постоянных разъездах, но

- 22 -

с Машей у них было, по-видимому, полное единение. Старая княгиня терпела Машу, как неизбежное зло.

Не могу удержаться от соблазна привести одну забавную и, как мне кажется, характерную сценку.

Незадолго до моего приезда в Висбаден (осень 1923 года), в Японии было землетрясение, и газеты писали, что в числе жертв был атаман Семенов. Однако уже при мне мама получила письмо от своего знакомого, бывшего советника русского посольства в Токио, Дмитрия Дмитриевича Абрикосова, в котором тот говорил, что слух этот неверен и что Семенов жив. Вечером мы пошли к Нахичеванским, и за чайным столом мама прочла вслух письмо Абрикосова. Маша широко перекрестилась и сказала: «Слава тебе, Господи! Ведь на его же деньги живем!» Старая княгиня зашипела: «Mon Dieu! qu'est-ce qu'elle dit!», но мне кажется, что эта фраза достойна того, чтобы быть сказанной под опустившийся занавес, который скрыл от меня дальнейшую жизнь этой милой женщины.

На праздник Рождества по новому стилю мы с мамой решили проехать в Париж, оставив Димку на попечение Володи Вяземского и дав ему слово непременно вернуться к русскому Рождеству. Советский паспорт французы не визировали, но мама выхлопотала мне временный пропуск, и в половине декабря 1923 года мы с ней через Саарбрюккен (это вечное яблоко раздора между Францией и Германией) прибыли в окутанный туманом Париж, находившийся к тому же в совершенно необычайном для него состоянии наводнения. Вышедшая из берегов Сена затопила низменные места, кое-где нарушились коммуникации, но картин из «Медного всадника» не наблюдалось, и парижане воспринимали залитые водою улицы, как нечто «забавное».

Остановились мы в St. Cloud у тети Лины, которая жила со своим мужем, графом де Герн, в прекрасной вилле, на воротах которой была надпись: «Fondation Anna Pavlova». Это несомненно требует пояснения.

В одной из предшествующих глав я упоминала о том, что еще в Петербурге у тети Лины наладилось знакомство с Анной Павловной Павловой 2-ой, танцовщицей, которая составила гордость не только русского, но и мирового балетного искусства. Знакомству содействовало то, что мужем Павловой был Виктор Эмильевич Дандре, с которым мою тетку связывала старая и, как гласит пословица, «нержавеющая» любовь.

 

- 23 -

В 1918-1920 годах Павлова совершила триумфальную поездку по Южной Америке, была осыпана лаврами и золотом и, вернувшись в Париж, решила учредить за свой счет интернат для 25 русских девочек в возрасте от 10 до 18 лет. Эти подростки должны были жить на всем готовом и учиться в общеобразовательных французских или русских школах (по желанию). Единственное условие, которое им ставилось — приобретать любую специальность, но не идти на сцену, особенно в балет.

Для своей fondation А.П. Павлова купила прекрасную двухэтажную виллу в St. Cloud и, находясь сама в постоянных разъездах, попросила мою тетку стать во главе учреждения.

Этим и объясняется, что в 1923 году тетя Лина занимала прекрасную квартиру в нижнем этаже стоявшего среди сада дома. (Интернат помещался в бель-этаже.)

Ее гостиная была обставлена красивыми семейными вещами де Гернов. Стены столовой украшены портретами предков, среди которых, как я уже когда-то упоминала, преобладали высокие чины магистратуры и католической церкви. Привезенный мною портрет матери графа не замедлил занять среди них надлежащее место.

На время рождественских каникул часть девочек уехала к родным, и мы с мамой могли остановиться в одном из пустующих и, кстати говоря, прекрасно оборудованных, дортуаров. 24 декабря для оставшихся была устроена богатая елка, но я вынесла впечатление, что тетя Лина держит своих подопечных в страхе и трепете. Так, я заметила, что возвращаясь из школы, девочки бросаются сменять свои ботинки на войлочные туфли, т.к. графиня не позволяет топотать у нее над головой.

Теперь мне кажется необходимым упомянуть о том, что в 1918 году тетя Лина понесла тяжелейшую утрату: лишилась своего младшего и любимого сына Николая. Обстоятельства смерти моего двоюродного брата мне доподлинно не известны, и потому я буду говорить о них кратко, в той форме, как я о них слышала.

Ника был выпущен из Морского корпуса весной 1917 года в чине мичмана и получил назначение на крейсер «Богатырь». Желая уберечь сына от всех опасностей, которым мог подвергнуться молодой морской офицер в революционные годы, тетя Лина через морского министра Григоровича добилась того, что через два месяца он был назначен в состав комиссии, кото-

 

- 24 -

рая осенью 1917 года направилась в Америку по делу о заказе новых судов.

Можно было думать, что Ника — вне всякой опасности, однако случилось совсем иное. В Нью-Йорке он влюбился в какую-то артистку и решил на ней жениться. В назначенный день Ника с букетом явился в гостиницу, где жила эта дама, чтобы идти венчаться, но застал там веселую компанию. Хозяйка встретила его словами: «Милый мой мальчик! Неужели же Вы думали, что я всерьез собралась за Вас замуж выходить! Все это была шутка!» Ника сказал: «Так не шутят!», повернулся к двери и выстрелил себе в висок. Думая об этой никому не нужной смерти на чужбине, я вспоминаю хорошенького восьмилетнего мальчика, глухое село Орловской губернии под названием Спас-Чекряк и прозорливого отца Георгия, усмотревшего в судьбе этого ребенка что-то очень тяжелое!

Что касается старшего сына тети Лины, Сергея, то послевоенный Париж ему не понравился. В 1920 году он поехал искать счастья в Америку, был некоторое время секретарем Павловой во время ее гастролей, потом в качестве бизнес-менеджера устраивал поездки другим артистам (в том числе ездил и с Шаляпиным), сотрудничал в журналах, был тренером по верховой езде, женился — словом, в Европе больше не появлялся.

Очутившись в Париже, мы с мамой были неразлучны и, как и в прежние годы, сразу поддались обаянию этого замечательного города. Только у меня, как у «провинциалки» восторг проявлялся в более наивной и бурной форме. Помню, что я никак не могла оторваться от витрины универсального магазина «Galleries La Fayette», затмившего в послевоенные годы все прежние магазины этого типа. Широкая витрина представляла собою панораму последнего достижения Франции — железнодорожной линии через Сахару. С большим вкусом и остроумием была изображена пустыня с ее оазисами, удивленными жителями, испуганными верблюдами, убегающими львами и страусами, и среди всего этого смятения — пересекающий песчаные просторы первый поезд. У этой витрины я пожалела, что со мною нет Димы.

В том же магазине «La Fayette» я познакомилась с удивившими меня методами французской торговли: по субботам про-

 

 

- 25 -

дают «остатки» («jour des soldes»). Из дверей универсального магазина, который занимает целый квартал, выносятся на улицу столы, заваленные кусками материи, лент, кружев, сотнями пар туфель, дамскими сумочками, зонтиками, парфюмерией. К каждой вещи приколота этикетка с ценой. Публике предоставляется право рыться во всех этих грудах, выбирать подходящие предметы, подходить к кассе, платить деньги и уходить. Никаких контролеров не видно. Говорят, что в толпе есть все же неофициальные наблюдатели и что к особе, пытающейся унести неоплаченную вещь, может подойти молодой человек и вежливо указать, как пройти к кассе. Если особа вздумает поднять крик, ее отпускают без скандала; полицию вызывают лишь в крайних случаях — это не соответствует «духу коммерции».

Качество товаров в послевоенный период несомненно снизилось (недаром над отдельными предметами можно было видеть табличку с надписью «qualite d'avant-guerre»), но оставалось французское уменье преподать все в самом красивом и соблазнительном виде. В начале 1924 года в продовольственных магазинах страны-победительницы глаза уже разбегались от всяких майонезов, шофруа, паштетов, причем каждая маленькая порция преподносилась на картонном подносике и украшенная пучком салата. Попутно я заметила, что шоколад во Франции не является чем-то необычайным и входит в рацион каждого школьника. На завтрак детям дают плитку шоколада, которую они едят с хлебом. В мясных лавках Парижа товар продается уже очищенным от всяких «соединительных тканей» — пленок и жил; отбивные котлеты бывают украшены бумажными папильотками, а баранье жиго часто выглядывает из пергаментной штанины с зубчатыми краями. Птица во Франции дорога: индюки, утка и даже цыпленок являются в некотором роде предметом роскоши.

Большой интерес представляет центральный рынок Парижа «Les Halles», где можно увидеть съестную продукцию всех частей Франции. Ночные поезда подвозят с океанского побережья корзины с рыбой, ракушками, креветками. Все эти «дары моря» вываливаются ранним утром на широчайшие мраморные прилавки рынка и к полудню исчезают в «чреве Парижа». Круги сыра всевозможных сортов из центральных провинций Франции покоятся на плетеных циновках. Немного дальше — овощи: артишоки, спаржа, земляная груша, фасоль, горошек, кресс-салат, сельдерей «en branches», ревень, шпинат — все то, что почти неизвестно в России, но без чего не может обойтись ни один

- 26 -

француз — образуют громадный натюрморт, среди зеленоватых тонов которой белеют плетеные корзиночки с шампиньонами.

Особый павильон рынка занимают цветы — розы, фиалки, мимоза, еще накануне срезанные на «лазурном побережье»: они прибывают в особых вагонах совершенно свежими и ослепительно контрастируют с парижскими зимними туманами, такими мягкими, нежными и слегка пропитанными запахом бензина.

Но не дай Бог приехать в этот прекрасный Париж с малым количеством денег или совсем без них, постоянно вводиться в искушение и испытывать муки Тантала! Французы, несмотря на свою любезность, даром ничего не дают. И эту печальную истину узнали, за малым исключением, все мои русские друзья и знакомые. Главная масса русских эмигрантов, т.е. те, у которых были только руки и голова на плечах, осела в Париже. В тихие заводи, подобные Висбадену, просочились только те, у которых были какие-то средства к существованию. Во Франции почти все русские пошли на физический труд — единственный, который мог прокормить — стали шоферами, малярами, рабочими на заводах. «По специальности» занимал место Владимир Николаевич Коковцов, но это объяснялось тем, что еще со времени заключения франко-русских займов французы высоко ценили его знания и личную честность и теперь предоставили ему место директора Международного банка. Коковцовы довольно замкнуто жили на avenue Marceau. Анна Федоровна состояла в церковном совете на rue Daru, Владимир Николаевич писал свои мемуары и на вещи смотрел очень мрачно, что породило следующую эпиграмму, написанную на него его бывшим коллегой Кривошеиным:

 

Всеобщей панихидою свой разум освежив,

Коковцов счел обидою, то кто-то где-то жив!

 

В числе лиц, работающих по специальности, был «евразиец» Николай Сергеевич Трубецкой, женатый на Верочке Базилевской. Будучи не только прирожденным, но и наследственным профессором, он занимал, как я слышала, кафедру в Вене.

Среди хождений по мукам, выпавшим на долю российским эмигрантам, особенно хорошо держали себя женщины. С большим мужеством и достоинством они брались за всевозможные работы — шили, вышивали, рисовали, ухаживали за больными,

 

 

- 27 -

служили в магазинах, и все это у них выходило лучше, чем у других. Французы с удивлением, смешанным с восхищением, видели их «широкий диапазон» (которым, кстати говоря, французские женщины не обладают) и говорили: «Nous sommes a genoux devant la femme russe! Ce qui concerne vos hommes... ils boivent vraiment trop!..» К сожалению, последнее было правдой, но, если женщины под ударами материальной нужды инстинктивно подтягивались и входили в извечно уготовленную им роль охранительниц жизни, то мужчины, потерпев моральное крушение, были гораздо более несчастны, и многие из них «шли по линии наименьшего сопротивления».

Таковы были мои общие наблюдения. В качестве же частного случая расскажу о Тане Востряковой, с которой я поспешила увидеться, как только приехала в Париж. После того как она рассталась с Марией Михайловной — Таня стала брать заказы на ручную вязку дамских кофточек и настолько преуспела в этом искусстве, что создала несколько моделей, получивших приз на конкурсе. Заказов было достаточно, но для того чтобы обеспечить себе мало-мальски сносное существование, надо было работать беспрерывно. Я застала Таню с кожаными бандажами на лучезапястных суставах, которые распухли и болели от постоянного движения спицами. Несколько выше я упомянула о том, что в бытность свою у Марии Михайловны Таня познакомилась с кавалерийским полковником Е.С. Сумцовым, человеком «видавшим виды», компанейским и, вероятно, более приятным в обществе, чем в семейной жизни. Не знаю, как возник их роман, но в 1923 году они жили вместе в небольшой меблированной дачке под Парижем.

Внешне Таня мало изменилась за те шесть лет, что я ее не видела — только вокруг ее красивых глаз легли темные круги. Внутренне же ничего не осталось от избалованной барышни из Трубниковского переулка. Передо мной была исстрадавшаяся и глубоко любящая женщина, тяготящаяся своим неоформленным положением (жена Сумцова не давала развода) и не совсем уверенная в прочности своего счастья. С утра Сумцов уезжал в Париж, где у него были комиссионные дела. Таня оставалась одна на холодной даче, где дуло изо всех щелей — сидела и вязала. В пять часов наступало напряженное ожидание. Не сводя глаз с калитки, Таня отгоняла от себя мысль, что может наступить время, когда эта калитка не откроется и «Сумочка» из Парижа не вернется.

 

- 28 -

В один из последних дней 1923 года, когда я приехала в Медон спозаранку и уже вдоволь наговорилась с Таней о прошлом и настоящем (будущее было слишком туманно), ровно в пять часов хлопнула калитка и появился хозяин дома с двумя приятелями, двумя бутылками вина и съестными припасами. Сумцов был человеком лет сорока, с довольно видной, но грубоватой внешностью, радушный и, по-видимому, неглупый. Он и оживившаяся при его появлении Таня принялись готовить ужин. Мы очень приятно провели вечер, и я даже осталась ночевать в Медоне.

Два года спустя, в Москве, я услышала хорошие вести: Сумцову удалось получить развод, и он обвенчался с Таней в церкви на rue Daru. Таня, судя по ее письмам к матери, была на верху блаженства, которое, однако, длилось недолго. Не более чем через полгода Сумцов домой не вернулся. После двух дней поисков Таня нашла его в морге с простреленным черепом: он взял на продажу чьи-то бриллианты, проиграл их в карты и застрелился на скамейке Булонского леса.

Таня была близка к умопомешательству, однако жизнь требовала своего, и она поступила лектрисой к слепому старому господину, который, по счастью, оказался милым и приятным. Чем завершилась ее жизнь, я буду говорить позднее, но чтобы не ставить точку на столь мрачных событиях, скажу, что это был тот самый happy end (счастливый конец), который так любят англичане.

Еще одна встреча с друзьями гимназических лет: в первоклассном предприятии haute couture с rue de la Paix (не помню точно, каком) в качестве «dame receveuse» работала Ольга Кампанари, сестра моего приятеля Вовки Матвеева, того самого, который перед экзаменом ходил «не к Иверской, а к Сиверской»*.

Ольга была замужем за отпрыском давно обрусевшей семьи маркизов Кампанари, Лёвой, которого я, в бытность его катковским лицеистом, встречала на московских балах. (Было даже какое-то стихотворение, начинавшееся словами: «Кампанари в первой паре...»). Я знала также, что у Левы Кампанари, совместно с его сестрами, есть небольшое имение около Тарусы, но дальнейшее мне было неизвестно, даже то, что он женился на Ольге Матвеевой и, как будто, с ней разошелся; во всяком

 

 


* См. главу «Гимназические годы».

- 29 -

случае за границей я его не видела, так же как (к сожалению!) и Вовку Матвеева — последнего потому, что в 1923 году он работал водителем трамвая в Лилле.

Зато в Висбадене жила его мать, Екатерина Владимировна, на попечении которой остался ребенок Кампанари. Я часто к ней заходила и помню, как провожая меня в Париж, она говорила: «Когда Вы, Таня, зайдете к Ольге на службу, ради Бога, не называйте ее m-me Campanari* — там она m-me Olga. Свои фамилии мы оставляем дома и не таскаем их с собой на работу!»

В обязанности dame receveuse, которая должна была знать языки, входило принимать иностранок (главным образом, американок) и сопровождать их по отделам магазина в качестве переводчицы. Это было утомительно, но менее противно, чем многое другое. В худшем положении находились манекенщицы. В maison de couture, где работала Ольга, русских на этих должностях не было, но манекенщицы-парижанки представляли собой любопытное зрелище. С неподвижными кукольными лицами они чинно проходили по анфиладе комнат, демонстрируя новые модели, а потом в задних помещениях, сбросив эти модели, спешили вознаградить себя за это вынужденное безмолвие и каменное спокойствие. В предназначенной для них комнате царила полная (говоря мягко!) «непринужденность». Полураздетые девицы катались друг на друге верхом, порою дрались или, в самых отборных выражениях, сводили счеты, не замечая того, что какая-нибудь пожилая американка, приоткрыв дверь, смотрит на них через лорнет совершенно так, как она смотрела бы на клетку с обезьянами, а потом говорит сопровождающей ее Ольге Кампанари: «Oh! how funny!»**

Перед моим отъездом за границу Татьянка, жена Шурика, дала мне строгий наказ найти и повидать в Париже Лизу. Сестры расстались в 1918 году в Царевщине, когда Лиза, одев брюки и гимнастерку, пешком ушла вместе со своим мужем Колей Муравьевым (Муркой) на юг. Потом доходили слухи, что в Константинополе Лиза и Мурка разошлись, что Лиза очень бедствовала, но что ее спасли, если не крупные, то многочисленные ее таланты. Она пела, танцевала, снималась в кино и неизбежно соприкоснулась с богемой.

 

 


* или еще хуже — la marquise Campanari.

** Как забавно!

- 30 -

В Париже я нашла Лизу Юматову в далеко не первоклассном отеле на rue Blanche — жила она, по-видимому, au jour le jour случайными ангажементами (выступала с песнями на эстраде, начиная уже входить в моду), тосковала по России и по родным, с которыми я оказалась первой живой связью. В ее больших темных глазах отражалось нечто большее, чем грусть: в них была трагичность. В 20-летнем возрасте эта поистине «бедная Лиза» попала в мясорубку истории, познала оборотную сторону жизни, пережила неудачный роман на чужбине и была принуждена своими силами выбиваться из чудовищных трудностей того времени. Шалопай Мурка не был ей, конечно, ни защитником, ни поддержкой, и к тому же они вскоре разошлись, по чьей вине — не знаю. Беседуя со мной, Лиза рассказала об одном вечере в Константинополе, когда она, выступив с песнями в небольшом ресторанчике, по обычаю уличных певиц, пошла в обход с тарелкой и наткнулась на Мурку, беспечно ужинающего с какой-то дамой. Он положил на тарелку небольшую монету, а Лиза пошла дальше.*

Слушая этот печальный рассказ, я вспомнила веселый предвоенный Петербург, веселую Лизу Юматову на крыше четырехэтажного дома, веселого румяного лицеиста Мурку и любимую пословицу О.В. Храповицкой: «Les jours se suivent mais ne se ressemblent pas!»

Таковыми были мои впечатления от поездки в послевоенный Париж. Большего я увидеть за 10 дней не смогла. К русскому Рождеству мы с мамой вернулись в Висбаден, выполняя тем самым обещание, данное Диме и везя ему подарки от тети Лины — прекрасный матросский костюм с длинными штанами и свистком на шнурке. В этом костюме Димка фигурировал на трех елках, и на одной из них имел большой успех.

 


* Упоминание о Муравьеве наводит меня на мысль о том, что его имя в нашей семье стало нарицательным, и вот по какой причине: Шурик и я обнаружили, что наш отец, Александр Александрович, несмотря на свою серьезность, на непоколебимые устои своих взглядов и довольно большую строгость к людям — имеет своих «любимчиков», которым подчас прощает то, что другим никогда не простил бы. Классическим примером такой «слабинки» был Мурка. Припертый к стене нашими доводами, отец со смехом сказал: «Ну что же я могу сделать — у него физиономия симпатичная!» Вот почему все люди, к которым отец проявлял, по нашему мнению, излишнюю снисходительность, стали называться «Мурками».

- 31 -

Как мне потом рассказывали (Димка был в гостях без меня, но с «дядей Володей Вяземским»), когда дети закончили выступать поочередно с «самодеятельностью», — петь, декламировать — встал Димка и, угадывая настроение аудитории, сказал: «Ну а я, если хотите, расскажу вам о России». Это предложение было встречено с восторгом. Димка дал самое настоящее интервью, в ходе которого не поскупился на теплые слова о милых калужских краях.

На одной из елок он получил в подарок костюм индейца: головной убор из разноцветных перьев, такой же широкий пояс в виде юбочки, браслеты, наколенники и амулеты. К костюму были приложены лук со стрелами и топорик-томагавк. Все это не могло соперничать с тем костюмом индейца, который я видела в дни своей юности на сыне художника Серова*, но будучи привезен в Калугу, этот наряд имел большой успех у Диминых сверстников.

Во избежание того, чтобы он не «разболтался», мама определила Димку на обучение французскому языку к старушкам Татариновым, тетушкам Вовки и Ольги Матвеевых — в ходе этих уроков он твердо выучил басню «Le Corbeau et le Renard», но других результатов не замечалось. Зато с городом Висбаденом Дима освоился очень быстро; на урок он ходил один, ловко лавируя между прохожими, раскатываясь на замерзших лужах и примыкая к толпе зевак при прохождении марокканских частей.

22 января в Висбадене распространилась весть о смерти В.И. Ленина. В последующие дни газеты подробно описывали внушительность похорон, толпы плохо одетых людей, стоявших денно и нощно на улицах при 30-градусном морозе, костры на перекрестках, рыдания и траурные мелодии. Даже мне, «советской гражданке», трудно было представить себе в тихом Висбадене эту «потрясенную» Москву — иностранцы же совсем ничего не понимали.

В начале 1924 года в бытность мою за границей немцы сделали попытку вывести из тупика свои финансы. Была введена, якобы обеспеченная золотом и иностранной валютой, «гольдмарка» — на которую обменивались бумажные биллионы. По тому же образцу и у нас вскоре Государственный банк выпу-

 


* См. главу «Гимнастические годы».

- 32 -

стил червонцы, поглотившие обесцененные «лимоны». (Эту реформу провел бывший управляющий казенной палатой Кутлер.) Моя переписка с Калугой шла регулярно — Борис даже раза три перевел нам деньги, и потому я была очень удивлена, когда в конце февраля к маме пришла m-me Терещенко (тетка министра Временного правительства Михаила Ивановича Терещенко) и с большим жаром стала доказывать, что мое возвращение в Россию небезопасно. «В Москве, — говорила она, — идут повальные аресты». Я на это выразила предположение, что аресты касаются «спекулянтов» в связи с денежной реформой и поэтому мне страшны быть не могут, на что m-me Терещенко воскликнула: «Да что Вы, что Вы! В Москве идет разгром дворянской молодежи. На днях на Остоженке арестованы три мальчика Львовы — я это хорошо знаю, потому что их сестра, находящаяся в Париже, выходит замуж за моего сына!» Я никак не могла предполагать, что эти «мальчики Львовы» будут иметь ко мне отношение, но постаралась выяснить, кто они такие, и поняла, что это двоюродные братья тех княжен Львовых, с которыми я в ранней юности танцевала на Знаменке у Трубецких. Отец этих девочек (как я говорила в соответствующей главе) был директором Училища Живописи и Ваяния. В Москве он назывался «князь А.Е. Львов — художник», у него были братья: князь Георгий Львов — политик (сначала друг Дмитрия Николаевича Шипова и «мирно-обновленец», а потом глава Временного правительства), князь В.Е. Львов — дипломат (в мое время — директор Архива Иностранных дел на Воздвиженке) и, наконец, князь С.Е. Львов — делец, который сначала управлял делами Всеволожских на Урале, а потом сам прочно обосновался где-то недалеко от Соликамска, ворочая крупными лесными и металлургическими делами.

Потерпевшие несчастье на Остоженке «мальчики» были «Сергеевичами», т.е. сыновьями «Львова-дельца».

Сообщенные мне m-me Терещенко тревожные вести не поколебали все же моего решения в конце апреля ехать обратно в Калугу. Допускаю, что отдельным лицам мое возвращение казалось странным и даже подозрительным. Во всяком случае, одна из этих заметных фигур русской колонии в Висбадене, адмиральша Макарова, при встрече со мной покровительственным тоном изрекла: «Советую Вам говорить, что Ваш муж будет расстрелян, если Вы не вернетесь. Иначе Ваше возвращение к большевикам произведет неприятное впечатление».

 

- 33 -

Это была та самая «Капочка Макарова», которая, с присущим ей глупым снобизмом, доставляла много неприятных минут ее умному и скромному мужу. Петербургская серия анекдотов об этой даме пополнилась в Висбадене рассказом о том, как она, желая проникнуть в военный кооператив, с царственным видом бросила проверяющему пропуска французскому солдату: «Je suis 1'amirale Makaroff!»

Когда это не произвело ожидаемого действия, адмиральша, окинув солдата презрительным взглядом, сказала: «Jeune homme, vous ne connaissez pas l'histoire!»

За недолгий срок моего общения с русской эмиграцией я поняла, что как раз такие «пустоцветы», как Макарова, находясь постоянно на виду, и определяют общественное мнение, заслоняя собою людей более скромных и более достойных, которые остаются в тени, несмотря на то, что их значительно больше, чем «пустоцветов».

В связи с этим, подходя к концу главы, посвященной моим впечатлениям о поездке в послевоенную Европу, я хочу сказать несколько слов о семье Ниродов. В Петербурге граф Михаил Евстафьевич был предшественником моего отца по должности помощника начальника Главного Управления Уделов — отец всегда отзывался о нем с большой теплотой и уважением. Двое сыновей Нирода погибли в Цусимском бою. Как сейчас помню окруженные траурной рамкой портреты двух красивых морских офицеров на страницах газет и журналов того времени.

В Висбадене жили их родители и младший брат. Средств, видимо, не было никаких, потому что старый граф Михаил Евстафьевич разгружал багажные вагоны на вокзале, и можно было видеть, как он в брезентовом фартуке проходит по платформе, толкая перед собой тележку с чемоданами, не только не теряя при этом своего достоинства, а вызывая какое-то умиленное уважение. Молодого Нирода мама старалась устроить через нашего соседа Пуасилли на какую-нибудь конторскую должность, и он несколько раз заходил к нам узнать о результатах, а потом — поблагодарить маму, когда ее хлопоты увенчались успехом. Это был молодой человек, болезненный и молчаливый, внешне, быть может, ничем не отличавшийся, но производивший впечатление исключительной душевной тонкости. Казалось, что Михаил Михайлович Нирод, по своей сущности, не может сделать чего-либо некорректного или неделикатного — таким по крайней мере он остался в моем воспоми-

 

- 34 -

нании. Написав эти строки, я подумала: «Как был бы удивлен Миша Нирод (если он жив!), что какая-то женщина, видевшая его 3-4 раза в жизни и обменявшаяся с ним лишь несколькими незначительными словами, пишет о нем так хорошо, причем ее отзыв совершенно бескорыстен!»

В конце апреля мы с Димой стали собираться домой — на этот раз уже не морским путем, а по железной дороге. Прощание с мамой не было надрывным — мы словно чувствовали, что увидимся снова, но уже не в Германии, а во Франции, куда маму все время тянуло.

Путешествие наше совершилось без приключений — мы пересекли границу в Себеже, и на таможне к нам отнеслись милостиво. Я беспрепятственно перевезла кое-что из одежды Борису, все наши вещи и небольшие подарки.

О том, какие изменения произошли в Калуге за мое полугодовое отсутствие и как там потекла моя дальнейшая жизнь, речь будет в следующей главе.