- 255 -

Снова в Москве. Рождение Димы

 

 

В начале ноября, когда санитарный поезд № 39 (главный врач — доктор Полубогатов, по слухам, переименованный из Хальбрейха, комендант — поручик Аксаков), совершив несколько рейсов между фронтом и тылом, направился на свою базу, Борис попросил меня приехать к назначенному сроку в Орел. (Беспристрастный наблюдатель, к которому попала бы в руки наша переписка того периода, сказал бы: «вот люди, которым вместе бывает тесно, а врозь — скучно!»)

Среди русских губернских городов Орел славится своей, поставленной на европейский лад гостиницей «Берлин», переименованной из патриотических чувств в «Белград». Тут же находится хороший ресторан, куда Борис, по-видимому, часто наведывался с молодыми врачами своего поезда Киреевским и Шекиным, составлявшим, как и он, оппозицию главному врачу Полубогатову. К моему приезду в «Белграде» был заказан хороший номер, и я была встречена со всеми онёрами.

Как и Калуга, Орел за три с половиной военных месяца очень изменился. От тихого провинциального города, где еще не так давно пребывала «августейшая невидимка», не осталось и следа, не было ни генерала Блохина, ни черниговских гусар, губернатора Андреевского сменил вице-губернатор Николай Павлович Галахов, у которого тоже была дочь, но уже не Таня, а Кира.

Проходя с Борисом по орловским улицам в поисках тургеневских мест или сидя с ним за столиком ресторана в «Белграде» (вино лилось рекой!), я видела множество чуждых Орлу людей. Сдвинутые со своих мест, они с тайной тревогой, скрытой под явным воодушевлением, спешили к новым местам, где их вряд ли ждало что-либо хорошее.

 

- 256 -

Я тоже испытывала беспокойство, предвидя, что Борис недолго усидит в осточертевшем ему поезде. Он ежедневно ссорился с Полубогатовым и писал куда-то рапорта, прося о переводе в какое-нибудь другое место.

Кочевой образ жизни (при полном неумении Бориса обращаться с деньгами) к тому же пагубно отражался на нашем бюджете, в котором возникали неожиданные бреши. Бреши эти восполнялись, как только управление материальными делами переходило ко мне, и образовывались вновь, как только деньги попадали в руки Бориса.

По тому времени, когда золотые монеты едва только начали выходить из обращения, нам вполне могло хватать нашего ежемесячного денежного рациона, который слагался из: 170 р. сохранившегося за Борисом жалованья по Тарусе, 135 р., аккуратно высылаемых мне родными, того, что получал Борис по военной должности и еще какой-то небольшой суммы, которую получала я в московских Крутицких казармах, как жена мобилизованного офицера.

Но для этого надо было прекращать разъезды и привести жизнь к одному знаменателю. Это и случилось, когда в поезде № 39 был получен приказ о том, что «гвардии поручик Аксаков переводится в распоряжение Московского военного округа».

Дальнейшие действия Московского военного округа выразились в назначении поручика Аксакова командиром одной из рот 56-го запасного полка, 1-й батальон которого стоял в Кремле, а три остальных — в казармах ушедшего на фронт Самогитского гренадерского полка на Покровском бульваре.

Все складывалось прекрасно (во всяком случае, с моей точки зрения!), и жизнь приводилась к одному знаменателю. Сознавая важность положения людей военнообязанных, мы решили до весны не обзаводиться постоянной квартирой и поселились в меблированных комнатах «Княжий двор» на Волхонке. Это местожительство было удобно тем, что находилось близко от кремлевских казарм, места службы Бориса. Я тоже была некоторым образом связана с Кремлем, т.к. с момента прибытия в Москву из Калуги начала работать в складе Красного Креста, организованном великой княгиней Елизаветой Федоровной в Николаевском дворце. Отдел, в котором я числилась, ведал раздачей в пошивку скроенного белья и приемом готовой продукции. Как мне теперь кажется, серьезно работали только зав. отделами (Л.П. Княжевич, О.Ф. Вельяминова), рядовой же

 

- 257 -

состав сотрудниц был текуч и малопродуктивен (дань современной терминологии!). Около дам вертелись молодые люди в форме уполномоченных Красного Креста — среди них катковский лицеист Бартенев, внук известного издателя «Русского Архива» (юноша с дегенеративной формой лба, незаурядными умственными способностями — в 17 лет он уже вел все дела издательства — и громадным честолюбием). Я с ним была очень мало знакома, но это не помешало ему предпринять шаг, потребовавший большой затраты энергии и не оправдавший возложенных на него надежд.

В описываемое мною время мама находилась одна в Попе-леве. Темным ненастным вечером раздается стук в ворота и... появляется Бартенев, которого она видела 1-2 раза в жизни. Разговор он начинает с того, что «имеет удовольствие встречать Татьяну Александровну в складе, где Татьяна Александровна пользуется всеобщим уважением, настолько всеобщим, что появились даже стихи: "И любовью одинаковой все сердца горят к Аксаковой"». (Думаю, что это сочинено было самим Бартеневым по дороге.) На этом кончилась прелюдия. Главная часть заключалась в том, что, «зная о имеющихся прекрасных отношениях с Михаилом Александровичем, он решил просить матушку "прелестной Татьяны Александровны" дать ему рекомендательноме письмо к Великому князю для устройства при нем в качестве...» Я не помню теперь, в качестве чего!

При всей своей нелюбви отказывать людям в их просьбе, мама была возмущена подобным нахальством, и Бартенев уехал не солоно хлебавши.

Тут мне хочется сказать о том, что делали зимою 1914-1915 года те члены нашей семьи, которые находились в допризывном состоянии.

1. Шурик под влиянием отца умерил свой патриотический пыл и кончал курс лицея.

2. Сережа Курнаков, к ужасу бабушки и дедушки, бросил Институт путей сообщения и пошел в армию. Для начала он был направлен в автомобильную часть, которая стояла в Луге, и обучался там всю зиму под начальством некоего Маттисона (знаю об этом потому, что Сережей была сочинена песня «Лужских автомобилистов», начинающаяся хором «Славься, ты славься, наш Маттисон! Все вольноперы поют в унисон»). Сдав экзамен на прапорщика, Сережа, при мамином содействии, летом 1915 г. был зачислен в Черкесский полк Дикой дивизии.

 

- 258 -

3. Ника Курнаков, второй сын тети Лины, обучался в гардемаринских классах морского корпуса.

4. Сережа Аксаков, младший брат Бориса, которому в ту пору было 15 лет, успешно сдал экзамен в V роту того же Морского корпуса.

Что касается меня, то примерно с конца декабря я стала плохо себя чувствовать. Теперь я знаю, что такое состояние называется «токсикозом беременности» и что в нем нет ничего из ряда вон выходящего. Тогда же я знала, что это очень мучительно: все время тошнит и Божий свет не мил. Когда Борис, прозанимавшись все утро с солдатами на морозе, приходил завтракать в «Княжий двор» и находил меня, лежащей в прострации, он имел все основания еще более усомниться в теории «рая в шалаше».

Ближе к весне я стала чувствовать себя лучше, из «Княжьего двора» мы переехали в Софийское подворье. Этажом ниже в той же гостинице жила Довочка Давыдова, с которой мы посещали курсы сестер милосердия Иверской общины. Начальницей там была О.М. Веселкина, и лекции читали лучшие московские профессора с Алексинским во главе. В то время однако мои занятия медициной практического применения не нашли: в конце апреля я уехала на три месяца к маме в Попелево. (Вяземский был на Галицийском фронте.)

Оказавшись после полутора лет разлуки снова под одной кровлей, в деревенской обстановке, имеющей какой-то облик оседлости среди общей, порожденной войной, зыбкости, и мама, и я испытывали одинаковую радость. Та кровная, неповторимая близость, которая всегда существовала между нами, проявилась тут с особой силой — мы понимали друг друга с полслова, и это давало особую легкость и теплоту. Надо сказать, что мамина любовь к Вяземскому воспринималась мною как нечто, не имеющее касательства к нашим отношениям и не вызывающее с моей стороны никакой реакции.

В связи с ожиданием ребенка, который должен был родиться в первой половине августа, мне было предписано побольше гулять. Иногда я сопровождала маму в ее походах по хозяйству (со свойственной ей энергией она отстранила от этого дела дядюшку Блохина и занялась им сама), иногда отправлялась одна в поля, куда на закате дня доносился гул Оптиных колоколов — недалеко от дороги было сельское кладбище, над воротами его какой-то деревенский философ написал

 

- 259 -

«Дом наш». Эти слова наводили меня на мысль, что я могу умереть от родов, как Лиза Болконская в «Войне и мире». Мысль эта была грустной, но не страшной потому, что я находилась в состоянии душевного равновесия и жила «со всей природой в лад». Физически я чувствовала себя хорошо. Дни текли так мирно, что я не торопилась с возвращением в Москву, где для меня была заказана палата в хирургической лечебнице Натан-зона и Ратнера в Трубниковском переулке (той самой, где в 1914 г. был оперирован дядя Коля). И вдруг 20 июля пришла телеграмма от Бориса, гласившая, что умерла Ольга Николаевна Шереметева и что мне необходимо быть на похоронах 22 числа. Я в тот же день выехала. Дорога в условиях военного времени и при наличии пересадки в Сухиничах представляла большие неудобства и даже некоторый риск, однако, я благополучно прибыла в Москву в 10 часов утра 22 июля. Встречавший меня на вокзале Борис, как мне показалось, был гораздо более обеспокоен тем, что я могу опоздать на отпевание, чем состоянием моего здоровья. Он сказал, что прямо с вокзала я должна ехать в церковь, т.к. у него заседание военной комиссии и он освободится не ранее чем через четыре часа, а наше отсутствие было бы крайне неприлично. Меня это слегка покоробило, но я покорно отправилась на Воздвиженку. Заупокойную литургию служил митрополит Трифон в шереметевской домовой церкви, которая обычно не действовала и оберегалась, как памятник русского барокко, но в этот день была открыта для богослужения.

Обедня длилась не менее четырех часов. Оттуда все, в том числе и я, отправились на Ново-Спасское кладбище. Когда могилу забрасывали землей, приехал Борис. Филипп Николаевич Шипов стал приглашать на обед — неудобно было отказаться — в результате я попала домой лишь в 8 часов вечера.

«Дом» этот был на углу Малого и Большого Левшинских переулков в квартире Наты Оболенской, уехавшей на лето из Москвы и любезно предоставившей его в наше распоряжение до тех пор, пока мы не подыщем собственного жилища. С утра 23 июля мы пошли его подыскивать, осмотрели 3-4 квартиры, сдававшиеся в районе Арбата, а в три часа дня я, не выдержав такой нагрузки, почувствовала себя плохо. Под вечер Борис проводил меня на консультацию к Натанзону и Ратнеру, откуда меня уже не выпустили.

 

- 260 -

Всеми, кажется, признано, что самая глупая на свете роль бывает у отцов рождающихся младенцев: они ничем помочь не могут и их отовсюду гонят. Борис испытал это, когда утром 24-го явившись в больницу, увидел меня ходящей по палате с почерневшим лицом и искусанными от боли губами. Из палаты его быстро выпроводили, и он отправился в Кремлевские казармы, сел у телефона и стал ждать вестей (это был как раз день его именин). В 5 часов вечера раздался звонок: дежурная сестра просила передать поручику Аксакову, что у него родился сын. Когда Борис (на этот раз весьма растроганный) приехал в больницу, я уже чувствовала себя хорошо, просила есть и смотрела на спеленутого ребенка с недоумением и страхом, как на «инородное тело», к которому еще надо привыкнуть.

Теперь мне кажется несколько странным: ребенок родился в глубокой асфиксии, его долго поливали горячей и холодной водой, прежде чем он подал голос, но ни Натанзон, ни Ратнер так и не появились. Со всем справлялась акушерка Софья Михайловна. А это была частная и дорогостоящая лечебница.

Намучившись за день, я всю ночь видела один и тот же сон: лесная поляна, поросшая мелким березняком, сплошь уставлена треножниками-жаровнями, на которых кипят в прозрачном сиропе крупные антоновские яблоки. Проснувшись, я подумала: это надо запомнить, но вещий смысл этого сна остался мне непонятен. Вернее, что никакого смысла вообще не было.

Борис провел эту ночь более весело: Таня Вострякова, ее кузина Леля Клочкова с мужем и еще кто-то из их компании затащили его праздновать рождение сына в «Мавританию». Теперь я не нахожу в этом ничего особенного, тогда же моя теория «рая в шалаше» требовала, чтобы он провел этот вечер в созерцательном настроении дома, а не в ресторанном зале. Когда я на следующий день это высказала со слезами на глазах*, Борис был несколько удивлен, но признал мою «высшую правоту». На следующий день ребенок получил от его «собутыльников» по «Мавритании» прекрасную лакированную коляску.

24 июля мама, извещенная телеграммой о преждевременном рождении внука, была уже в Москве. Она всегда любила грудных детей и потому обнаружила в нем прелести, которые я

 

 


* Моя нервная система вероятно была еще не в порядке.

- 261 -

оценила значительное позднее, хотя соглашалась с тем, что он «аккуратненький ребенок».

При мамином содействии мы нашли квартиру в новом доходном доме А.Т. Обухова, фасад которого выходил на Б.Молчановку, а двор — на Собачью площадку, со стороны последней был еще особняк, который занимали сами Обуховы, и маленький флигель в три окошка, где жил дядя Коля.

Наша квартира состояла из трех комнат с ванной и кухней, существенным ее недостатком было то, что она находилась в полуподвальном этаже, светлой была только спальня (она же детская), которая выходила во двор. Бывшая с нами в Спешиловке Ариша была вновь принята на роль няни и сразу командирована в Богимово за вещами. Как я уже говорила, многое оказалось съеденным крысами, но кое-что Ариша все-таки привезла, и квартира была обставлена.

Мама не могла быть со мною более 10 дней и уехала в Попелево, где шла уборка урожая, но на крестины прибыл из Петербурга папа — он же и был крестным отцом, крестную мать — Довочку Давыдову — замещала Елена Кирилловна Вострякова, носившая крещаемого Димитрия вокруг купели. Так как мы поселились в приходе Николы на Курьих Ножках, то крестины совершал причт этой церкви, и на Диминой метрике фигурировала большая печать, где «Курьи Ножки» были уже совершенно официально упомянуты. За чаем после крестин священник объяснил мне происхождение этого названия: в царствование Алексея Михайловича причт церкви подал царю челобитную о выделении куска земли «хотя бы с курью ножку». Земля была дана, а за церковью так и осталось название «Николы, что на Курьих Ножках».

Зима 1915-1916 года не отметилась в моей жизни какими-либо выдающимися событиями. До половины января я кормила ребенка, а потом решила, что «довольно», и Дима перешел на коровье молоко и манную кашу.

Стоявшая в Кремле рота Бориса считалась образцовой и несла караулы по Москве. Один из постов был у Красного Крыльца (в подвалах Грановитой палаты во время войны хранился золотой фонд Российской империи). Другие — на окраинах города. В те дни, когда Борис бывал дежурным по караулам, за ним приезжала лошадь и, если погода была хорошая, он приглашал меня ехать с ним на пороховые склады в Лефортово или в Бутырскую тюрьму. Пока Борис заходил в карауль-

 

- 262 -

ное помещение на поверку, я сидела в санях у ворот и беседовала с солдатом-кучером.

С дядей Колей Шереметевым, жившим на одном дворе, мы виделись часто. Надо сказать, что его карьера в Малом театре началась с неудачи. А.И. Южин совершил неосторожность и дал ему дебютировать в большой костюмной роли в пьесе Гнедича «Самоуправцы». Партнерами дяди Коли были Ермолова, Рыбаков и еще кто-то из знаменитостей. На их фоне актер Юрин казался любителем. Не было ни жеста, ни уменья носить костюм. Роль передали кому-то другому, а дядя Коля перешел на второстепенные или даже третьестепенные амплуа. Его любовь к Малому театру от этого не уменьшилась. Более тяжело было видеть, как те самые актеры (за исключением безупречного в этом отношению А.И. Южина), которые льстили ему на Пречистенском бульваре, резко изменили свое отношение, когда он стал с ними на одни подмостки, да еще потерпел неудачу.

О маме дядя Коля никогда не говорил и, как мне кажется, уже не вспоминал. Давно тлевшее в глубине его души увлечение Елизаветой Ивановной Найденовой перешло теперь в какую-то манию, а так как Найденова всегда была к нему равнодушна, а теперь стала пренебрежительна, то от этой мании он не излечился до самой смерти.