- 194 -

Андрей Гравес. Постановка «Тезея»

в Удельном доме. Весна 1913 г.

 

 

Давыдовские «четверги», о которых я говорила в одной из предыдущих глав, происходили в маленьком домике на углу Денежного и Большого Левшинского переулков, как раз напротив церкви Покрова, что в Левшине. Домик этот представлял собою флигель главного дома, отделенного от Левшинского переулка палисадником и принадлежавшего семье Загоскиных. Дмитрий Николаевич Загоскин и его жена Алевтина Владимировна (урожденная Пржевальская) в качестве домохозяев и ближайших соседей бывали на Давыдовских четвергах, встречались там с мамой, и от времени до времени я получала приглашение на вечера, устраиваемые для дочерей Кати и Веры. Девочек Загоскиных я мало знала, но с 1911 г. сохраняла приятное воспоминание о первом посещении их дома, когда я, после танцев, ужинала в новой для меня компании Дмитрия (Пути) Попова, его сестры Нади, двоюродной сестры Таточки Дрентельн и двух его товарищей по Катковскому лицею: Андрея Гравеса и Михаила Лангена. В ящике моего письменного стола с тех пор лежало меню с подписями всех вышепоименованных лиц, причем после подписи Попова значились слова: «Надолго сохраню память о первом бале, на котором мне было весело!»*

Поповы жили против Загоскиных и рядом с Наточкой Оболенской в длинном, мрачного вида особняке. После смерти их отца и матери (дочери князя Сергея Михайловича Голицына, женатого на цыганке) дети: Путя, Надя, Сережа и Анночка воспитывались у дедушки Попова. Впоследствии оказалось, что этот дедушка Попов был председателем суда в Киеве, в то время, когда мой дедушка Сивере был там же начальником Удельного

 

 


* Дмитрий Дмитриевич Попов убит в 4-м лейб-гвардейском полку осенью 1914 г.

- 195 -

округа, так что папа, будучи студентом, был знаком и с ним и с его дочерью Анночкой, вышедшей впоследствии замуж за Дрентельна, а потом за Волоцкого.

Но все это я узнала значительно позднее, а с первого взгляда могла только заметить, что в Путе Попове и его товарищах совершенно нет того неприятного тона, который был свойствен многим катковцам. Они были очень милы и просты. В ноябре 1912 г. я снова получила приглашение к Загоскиным по поводу именин Кати. О платье, которое было на мне в тот вечер, надо сказать несколько слов. Осенью 1912 г. парижский Дом моделей Пуаре устроил в Москве демонстрацию своих новинок. Надежда Петровна Ламанова* предоставила Пуаре целый этаж своего дома на Тверском бульваре для экспозиции, и я, по знакомству, могла видеть, как парижанки-манекены (это было новшеством!) торжественно выступают, демонстрируя на себе модели самых необычайных форм и смелых цветосочетаний.

Ламановской мастерице, которая на меня шила частным образом, удалось скопировать одно из платьев Пуаре, а мне ничего не стоило по памяти воспроизвести на нем вышивку. Не скажу, чтобы я это платье очень любила, но оно было безусловно интересно. Сделано оно было из лимонно-желтого шифона. С левого плеча до пояса наискось шла вышитая гирлянда полевых цветов самых ярких тонов, заканчивающаяся широким синим кушаком.

Вечер у Загоскиных был не очень парадным, так что я отправилась без мамы. До ужина я много танцевала, а за ужином мне пришлось сидеть с каким-то иностранным инженером, работавшим на Прохоровской фабрике (Прохоровы состояли в каком-то родстве с Загоскиными и бывали на их вечерах.)

Через стол от меня сидела Надя Попова, хорошенькая девушка с темными цыганскими глазами и какой-то непонятной в ее возрасте грустью и даже трагичностью во взгляде.

Рядом с ней — уже знакомый мне лицеист Андрей Гравес. У него было правильное, очень юное, даже немного девичье лицо, чуть пробивающиеся усы и гладко зачесанные на боковой пробор светлые волосы.

 

 


* Знаменитая портниха-художница, которая была замужем за присяжным поверенным Каютовым, приятелем Николая Борисовича.

- 196 -

Чтобы быть объективной в описании его облика, сошлюсь на слова Сергея Дмитриевича Попова (брата Пути), сказанные много лет спустя после описываемого мною вечера. В ответ на мой вопрос, каким стал Андрей Гравес после возвращения из германского плена в 1918 г. и нескольких лет жизни на Урале, он сказал: «Вы помните Андрюшу, он был Гретхен, а стал Фридрихом I». Про «Фридриха» было сказано несомненно для красного словца, а насчет Гретхен это — правда!

Так как разговор с моим соседом-инженером не представлял для меня особого интереса, я глядела по сторонам и заметила, что беседа между моими vis-à-vis тоже не особенно клеится и что белокурый лицеист на меня пристально смотрит. Последнее я относила за счет пестрой гирлянды на моем платье.

После двух, трех туров вальса после ужина я стала собираться домой — Гравес тоже, и вышло так, что хозяйка дома сама потребовала, чтобы он меня проводил, иначе она была не спокойной.

Помню, как мы вышли из ярко освещенного дома в пустынный Левшинский переулок и пошли к церкви Успения на Могильцах. Ночь была сухая и не очень темная. Оставшись вдвоем, мы вдруг стали очень серьезными и стали знакомиться друг с другом, разговаривая на общие темы. Гравес говорил, что учится в лицее потому, что его отец состоит там преподавателем немецкого языка и инспектором младших классов, что о моем Строгановском училище он знает от своего товарища Балашова (брата Сони). Потом оказалось, что предыдущее лето мы проводили не очень далеко друг от друга — я в Козельском, а он в смежном с ним Жиздренском уезде у Каншиных, где он жил в качестве репетитора их сына Димы. Когда же выяснилось, что он знает Николая Густавовича Шлиппе, я не могла удержаться, чтобы не похвастаться своими стихами на деревенских соседей. Стихи имели успех, и я должна была их повторить два раза. В конце концов мы все же вышли на Пречистенский бульвар, хотя и не кратчайшим путем. (Все москвичи знают, что Арбатско-Пречистенские переулки в районе церкви Успения на Могильцах образуют сложный лабиринт, в котором путались даже самые опытные извозчики!)

Через неделю я получила от Гравеса письмо, в котором он проявлял большой интерес к работам Строгановского училища и просил его уведомить, когда будет открыта ученическая выставка. В конце письма говорилось, что в Историческом му-

 

- 197 -

зее выставлена для обозрения новая картина Виктора Васнецова, которую мне, наверное, будет интересно посмотреть.

Я ответила, что наша выставка откроется на Рождестве и что картина Васнецова меня, конечно, очень интересует.

В результате обмена письмами, в ближайшее воскресенье мы сидели на красном плюшевом диванчике в Историческом музее перед громадной и не очень интересной картиной, изображавшей древнерусскую тризну. Посмотрев картину и сочтя, что все прелюдии соблюдены, мы не стали очень долго задерживаться в залах музея и, миновав Василия Блаженного, в первый раз отправились бродить по Москве.

Эти прогулки, для которых мы, естественно, выбирали «дальние закоулки», имели большую прелесть. Мы открывали новые для нас места, находили какие-то проходные церковные дворы, слушали колокольный звон, спускались на лед Москвы-реки. И все это сопровождалось неиссякаемыми разговорами на самые разнообразные темы. Как мне кажется, тон задавала я и постоянно старалась вывести моего спутника из области туманной лирики и мучительных душевных конфликтов в более реальную область шутливой нежности. Основной чертой характера Андрюши Гравеса в ту пору была большая деликатность к людям и повышенная чувствительность ко всякой неделикатности извне. Мне казалось, что этот постоянный рефлекс подрывает в нем веру в свои силы, обесцвечивает его психологию. Говоря просто, его «Геттингенские рацеи» мне иногда казались скучными. Зато на этом пути он встречал полное сочувствие и понимание Таточки Дрентельн, очень милой, но несколько экзальтированной молодой особы, о которой речь еще будет впереди.

Итак, первая половина зимы 1912-1913 года прошла в прогулках по Москве и в обмене письмами по городской почте. (Это было как раз то, что девочки Востряковы насмешливо называли «filer le parfait amour».)

В декабре на Давыдовских четвергах возник проект поставить у нас в доме шутливую пародию на античную трагедию, сочиненную во дни их молодости проф. Векстерном и Гиацинтовым и носившую название «Тезей». Оба автора, посетители четвергов, очень заинтересовались этим делом, тем более, что состав исполнителей намечался блестящий и режиссировать спектаклем взялся А.И. Южин. «Тезей», поставленный на Пречистенском бульваре 5 января 1913 г., возбудил в Москве столь большой

 

- 198 -

интерес, что мне следует оторваться от своих «личных» дел и посвятить несколько слов этому спектаклю. Пьеса шла без декораций, «в сукнах», или, вернее, «в полотнах» с небольшим количеством самых необходимых аксессуаров.

До начала действия перед занавесом появлялся герольд и произносил:

 

Любопытство свойственно людям всех наций,

Но без перемены декораций

Оно не может быть удовлетворено.

Я в этом уверен,

А потому и намерен

Объявить вам порядок картин:

Сцена первая: площадь города Афин.

 

На сцене появляются два софиста — Афинянин и Критянин (Николай Васильевич Давыдов и А.И. Южин), оба задрапированные простынями и в сандалиях на босу ногу. В то время, как они ведут философский диспут, подбрасывая в рот маслины, на сцену вбегает Тезей (Михаил Михайлович Климов) — упитанный юноша в белокуром курчавом парике и пенсне. В экстазе он кидается на пол и целует паркет (родную афинскую землю). Давыдов говорит: «Как странно ведет себя этот человек!» На что Южин, как истый софист, отвечает: «Что странник ведет себя странно, в этом нет еще ничего странного!» Постепенно площадь заполняется народом, появляется царь Эгей (Н.О. Массалитинов), его престарелый отец Тимофей (артист Малого театра Яковлев), его молодая жена Медея (артистка Малого театра А.А. Левшина).

Хор (Татьяна Константиновна Толстая, Надя и Аня Обуховы, В.Б. Шереметев, певец оперы Зимина Генецкий, Александр Трофимович Обухов) поет кантату:

 

Прибегаем, о Афина,

Мы к тебе в сей трудный час!

Возврати Эгею сына

И порадуй этим нас!

Богиня мудрая, внемли

Молениям сынов земли! и т.д.

 

Затем хор обращается к Эгею:

 

Слез не лей, не жалей

Ты о сыне.

Не тоскуй, а ликуй

Ты отныне.

 

- 199 -

Верь ты нам,

К тебе сам

В град Афины

Будет он возвращен в именины.

 

Тезей открывает свое инкогнито. Ликование царя и народа. Ярость Медеи, мечтающей возвести на трон своего сына Доримедона. Медея предлагает Тезею сразиться с Минотавром и спасти этим страну. В награду обещает ему свою любовь. Тезей принимает почетное поручение. Сцена заканчивается куплетами Медеи:

 

Тезей на легком катере

Отправится на Крит.

Ликует сердце матери:

Мой сын почти царит!

 

Вторая сцена изображает дворец Миноса на Крите. За стеной рычит Минотавр. Минос (Владимир Михайлович Лопатин) со свирепым видом сидит на троне. Около него двое придворных (артист Малого театра Владимир Федорович Лебедев и инженер Брей) и дочь Ариадна (Е.И. Найденова). Появляется Тезей. Ариадна от него в восторге, они поют дуэт на мотив романса «Не для меня пришла весна!» Ариадна вручает Тезею клубок ниток, и он направляется в лабиринт. За сценой шум — Минотавр убит. Тезей возвращается с окровавленным мечом в руках и вместе с Ариадной поет дуэт:

 

Мы оба счастливы безмерно,

Друг в друга страстно влюблены,

Мы будет жить с тобой примерно,

Мы друг для друга созданы! и т.д.

 

Пропев дуэт, Тезей вероломно покидает Крит, Ариадна в отчаянии. В это время, сидя верхом на неизвестном звере (Никита Толстой) появляется бог Вакх (В.В. Максимов) с гроздью винограда в руках. В его объятиях Ариадна находит утешение.

Третья сцена: площадь Афин. Царь Эгей, престарелый Тимофей и весь народ ждут возвращения Тезея. Увидев на горизонте черные паруса, Эгей бросается в море. Появляется Тезей, бравурно распевающий на мотив Марсельезы:

 

Я с Крита, друзья, возвратился,

Я подвиг немалый свершил.

 

- 200 -

Я там с Минотавром сразился,

Вам волю и честь возвратил.

 

Хор подхватывает:

 

Ликуйте, ликуйте, Афины,

Свобода и счастье вас ждут,

Не будем мы больше гнуть спины:

Тезей с нами, он с нами тут!

 

Погоревав немного о своей оплошности с парусами, явившейся причиной смерти отца, Тезей решает жениться на Медее. Выносят аналой и появляется Гомер (Н.Б. Шереметев) в облачении диакона с книгой в руках и возглашает: «Гомера чтение». Тут же происходит парад войск: три воина* в разнокалиберных доспехах маршируют и поют (из «Фауста»):

 

Неустрашимы мы, как львы,

И кто попался нам, увы!

Тот с жизнью своей простись.

Скорей молись! (3 раза)

 

Спектакль заканчивается хором на мотив штраусовского вальса:

 

Когда пирует наш Тезей

С семьею царственной своей,

Вино течет рекой. (2 раза)

К себе, на свой веселый пир

Наш царь готов созвать весь мир.

Вот добрый он какой! (2 раза)

 

Постановка была запечатлена на нескольких прекрасных фотографиях, которые висели у дяди Коли до конца его жизни. Куда они потом исчезли — я не знаю.

Спектакль, проходивший при весьма ограниченном числе зрителей, имел громадный успех. В первом ряду сидели авторы со своими дочерьми, моими однокашницами по гимназии Соней Гиацинтовой и Наташей Векстерн.

Закончив краткое описание постановки «Тезея», могу снова перейти к своим «личным» делам.

 

 


* Нотариус П.А. Соколов, Генецкий, А.В. Лодыженский.

- 201 -

Мама и дядя Коля собирались в половине января ехать на 1,5 месяца за границу. Сначала предполагалось, что я останусь в Москве и перееду на это время к Нате Оболенской. Однако, когда мама заметила «ухаживание какого-то мальчишки», решено было меня оградить от «глупых увлечений» и везти с собою. Я узнала об этом незадолго до 5 января и решила воспользоваться суматохой, вызванной спектаклем, чтобы исчезнуть из дома и объявить «другой заинтересованной стороне» о предстоящей разлуке. Минуя парадный ход, заваленный шубами и шапками, я через заднюю лестницу вышла на бульвар, оглянулась на освещенный фасад Удельного дома и быстро повернула налево, к Остоженке и ее спускавшимся к Москве-реке переулкам. У какого-то заранее намеченного столба меня ждал Андрюша Гравес, взял меня под руку, и мы спустились по береговому скату на лед. В этот час никто не ходил по реке и не мог помешать нам при всестороннем обсуждении наших «личных» дел. Был крещенский вечер и соответственный крещенский мороз, от которого дух захватывало. Однако меня ничуть не пленяли картины Италии и Ривьеры, которые мне предстояло увидеть в скором времени. Стоя посреди реки, залитой лунным светом, я проливала горькие слезы, прижавшись щекой к рыжему башлыку, накинутому поверх лицейской шинели по случаю мороза. После многих милых и ласковых слов было вынесено решение — венчаться, как только будут преодолены все препятствия. А препятствий было много. Ближайшими, хотя и не самыми трудными задачами были: окончание лицея и отбытие воинской повинности.

12 января старого стиля, как известно, Татьянин день и мои именины.

Днем я, сидя за чайным столом, принимала поздравления и угощала поздравляющих шоколадом, а в 6 1/2 часов должна была обедать у Востряковых. Вечером обе именинницы, Таня В. и я, были приглашены Марией Федоровной Якунчиковой в ложу на премьеру в «Летучую мышь» Балиева. («Летучая мышь» была в зените своей славы.)

Днем Андрей Гравес в мундире и при шпаге пришел меня поздравить. Провожая его, я успела сказать, что в 6 часов вечера пойду к Востряковым. В результате этого сговора по пути в «Трубники» я задержалась на одном из церковных дворов (это было самое место для свиданий) и опоздала минут на 20 к обеду. Когда я вошла, все уже сидели за столом и,

 

- 202 -

по устремленным на меня насмешливым взглядам, я поняла, что произошло что-то неладное.

Оказывается, что от Востряковых справлялись обо мне по телефону. Подошла мама и с удивлением сказала, что я вышла час тому назад. Сплетая какие-то невразумительные объяснения, я села за стол и принялась с трудом глотать суп в то время, как остальные ели пудинг с сабайоном. Больше всего меня смущало присутствие Ивана Леонтьевича Томашевского, приятеля дяди Никса Чебышёва.

Но это были лишь цветочки! Ягодки наступили, когда лакей Евгений, среди обеда, подал мне на подносе записку. Записка была от дяди Коли и гласила: «Таня! твоя мать в отчаянии от твоего поведения! Если в тебе есть доля совести, ты поймешь, что тебе осталось делать!» (Это буквальный текст!)

Моя совесть была в недоумении: надо ли мне сразу покончить с собой или идти просить прощения. Я выбрала второе и, не дожидаясь пудинга, вышла из-за стола, записав на всякий случай номер ложи в «Летучей мыши».

Дома разговор был короток, но вразумителен. В результате этого разговора и последующих рыданий мое лицо стало совсем неподходящим для выезда в театр. Однако мама царственным жестом приказала мне умыться холодной водой и немедленно отправиться в «Летучую мышь», дабы не нарушать светских приличий (по французской пословице «le vin est tiré il faut le boire», иначе говоря, «будет неловко, если твое место пропадет: М.Ф. Якунчикова могла пригласить кого-нибудь другого»).

Путь до Милютинского пер., где в то время помещалась «Летучая мышь», я совершила в очень плохом настроении. Однако, к чести Балиева, я должна признать, что после второго номера программы я уже забыла часть своих горестей и с жадностью смотрела на сцену, где происходили очень интересные вещи. Помню понравившуюся мне пастораль в старофранцузском духе, шедшую под звуки гавота, где фигурировали какие-то «прекрасная Suzon и графиня Montbason».

Но не только это, а все, и особенно конферанс Балиева, не преминувшего поздравить всех московских Татьян, было настолько остроумно, что мои едва сдерживаемые слезы перешли сначала в улыбку, а потом в смех.

Отпраздновав таким образом незабываемый день своих именин 1913 года, я 14 января вместе с мамой, дядей Колей

 

- 203 -

и его приятелем Николаем Александровичем Прохоровым отправилась в свою третью заграничную поездку.

Маршрут был почти тот же, что и раньше: Италия — Французская Ривьера — Париж.

В Берлине я получила первое письмо poste restante, причем мне удалось сделать это незаметно: мы с мамой получали корреспонденцию у разных окошечек почтамта: она на букву С, а я на букву S.

Помню, как при свете уличного фонаря я распечатала конверт и с жадностью стала читать написанные мелким, ровным почерком строки. Содержание письма меня удивило. Оно было столь же туманно, как окружающие меня зимние сумерки. На двух листах проходил лейтмотив скорби о царящей на земле неправде. На третьем листе эта тема разрешалась заключительным аккордом: «жизнь есть позолоченный орех!» — Мне показалось, что эта истина не стоит тех усилий, которые я затратила на берлинском почтамте для ее обретения. Сунув письмо в карман, я решила в нем разобраться на досуге. «На досуге» оказалось, что во всем виноват Леонид Андреев! Письмо писалось по возвращении из Художественного театра со спектакля «Екатерина Ивановна». Пьеса эта начинается с выстрела из револьвера. Затем, на протяжении четырех актов, Леонид Андреев, при содействии прекрасных актеров Художественного театра, треплет зрителям нервы. — И вот, в результате этой трепки, выстрел, прозвучавший на сцене в Москве, пройдя через «геттингенскую душу» Андрея Гравеса, рикошетом попал в Берлин и отразился на мне в форме «позолоченного ореха».

Этот «орех» с тех пор стал именем нарицательным. Совсем недавно я получила письмо от А.Ф.Г., в котором он сравнивает свою жизнь на Северном Урале с пресловутым орехом, но уже отнюдь не позолоченным.

Во время третьей заграничной поездки оживились мои прежние итальянские впечатления, и к ним присоединились новые — незабываемая поездка вдвоем с мамой в Сиену. Небольшой средневековый город с его покатой площадью, пестрым черно-белым собором, мрачным дворцом, в котором на протяжении веков совершались вероломства и предательства, картины Тосканской школы, «где коварные мадонны щурят длинные глаза» (Блок) — все это произвело на нас чарующее впечатление и заставило забыть о тяготах передвижения по итальянским желез-

 

- 204 -

ным дорогам, долгом ожидании поезда в Эмполи и назойливой любезности ехавшего с нами тосканского помещика.

В Монте-Карло я впервые проникла в казино и поставила скромный пятифранковик на номер 30 (дело было 30 января старого стиля, и я решила рискнуть en plein на то число, когда я в первый раз подойду к столу с рулеткой). Каково же было мое удивление, когда я услышала trente-rouge-pair-passe, и крупье деревянной лопаточкой пододвинул к моей пятифранковой монете еще 35 франков. Первой удачи было достаточно, чтобы породить во мне некоторое пристрастие к азартной игре, которое потенциально лежит на дне моей души, но которому моя дальнейшая судьба не предоставила благоприятных условий для развития.

Спустив значительную долю выигрыша в менее рискованных ставках, я все же в 1913 году покинула Монте-Карло с барышом (который я с избытком отдала в 1926 г.!) и накупила всяких souvenirs de Nice себе и своим друзьям. Пребывание в Париже на этот раз не оставило во мне ярких воспоминаний — я спешила в Москву, которая встретила меня великопостным звоном, потемневшим снегом на улицах и капелью с крыш. Свидание с Андрю-шей Гравесом в Екатерининском парке на Самотеке было очень радостным, причем и разговоров о «позолоченном орехе» уже не было!

Надзор за мною по возвращении из заграницы заметно ослабился. Думаю, что мама убедилась в «благонадежности» моих отношений с А.Г. и приняла формулу физиократов: «Laissez faire, feaissez passer!»

На первой неделе, решив выполнять все, что полагается православным христианам, мы с Андрюшей два раза отстояли мефимоны: один раз в церкви св.Варсонофия поблизости от Строгановского училища, а другой раз у Троицы в Полях за Китай-городской стеной. Тишина полупустынных сводов, черные ризы, покаянные напевы «помилуй мя Боже, помилуй мя», канон св. Андрея Критского: «Душа моя, душа моя, восстани, что спиши! Конец приближается!..» Мерцание свечей, молящиеся старушки, — все это нас умиляло, но не печалило. Мы никак не могли проникнуться мыслью, что «конец приближается»! Конец нам казался таким далеким, что о нем не стоило думать, и мы чинно стояли рядом, крестясь, и становились на колени в положенные моменты, изредка обмениваясь боковыми взглядами, в которых светилась контрастирующая с великопостной службой радость.

 

- 205 -

Из церкви мы шли на Грибной рынок — традиционное торжище, развертывавшееся ежегодно на первой неделе Великого поста между Москворецким и Устьинским мостами. Набережная Москвы-реки была буквально завалена рыбой, грибами всех видов, бочками с капустой, брусникой и мочеными яблоками, лотками с пряниками, орехами, рожками с черносливом. Среди толпы сновали продавцы горячих «площадных» пирожков и гречичников. Гжельские мастера вывозили на Грибной рынок свои причудливые поделки: кувшины, жбаны, подсвечники из поливной глины самых различных форм и оттенков. Нам нравилось толкаться в рыночной толпе и, жуя коврижку, воображать себя живущими во времена Хованщины. Я говорю «нам», но в душе думаю, что главной «заводиловкой» была все-таки я, а Андрей Гравес был только «умиленным» свидетелем. Впрочем, я может быть ошибаюсь!

С моего согласия постом он написал о наших проектах Таточке Дрентельн, которая в то время была уже не Дрентельн, а Воейкова и жила в Царском селе. Дружеские отношения между Андрюшей и Таточкой слагались на протяжении нескольких лет, когда она гостила у Поповых в Пятницком (Калужской губернии), она — в качестве внучки хозяйки, а он в качестве товарища ее двоюродных братьев.

Осенью 1912 г., заходя с мамой на примерку к Ламановой (у Ламановой одевалась, конечно, не я, а мама), я видела, как мастерицы проносили вороха каких-то кружевных предметов и говорили, что это «приданое барышни Волоцкой» (мать Танечки была за Волоцким), которая выходит замуж за красавца Воейкова. Воейков был действительно красив, но не имел никаких средств. Он и его брат, брошенные отцом, воспитывались бар. О.П. Менгден, рожд. Воейковой, приятельницей моей бабушки Александры Петровны. По окончании Пажеского корпуса Николай Сергеевич вышел в стрелки и сделал предложение Таточке Дрентельн. С его стороны это был, очевидно, брак по расчету, если не ради денег, которых, кажется, не было, то ради карьеры. (Генерал Дрентельн, очень милый и порядочный человек, был близким другом государя в те дни, когда тот был наследником, и сопровождал его в поездке на Дальний Восток.)

В описываемое мною время брак Таточки уже совершился, и Воейковы жили в той части Царского Села, которая называлась София и где были расположены казармы 4-го стрелкового полка. На письмо Андрюши Таточка ответила восторженным по-

 

- 206 -

сланием, в котором обещала всячески содействовать, приглашала меня к себе и под конец рисовала картину дружественного союза, который должен был навеки объединить Андрюшу, меня, ее и... Н.С. Воейкова. Я была очень тронута, но присущий мне здравый смысл восстал против проекта этой «квадратуры». Я знала, что попытка создания таких надуманных отношений потерпела фиаско в 30-х гг. XIX века (Герцен, Огарев и их жены). В XX веке она была бы совершенно абсурдна.

Тем не менее, гостя на Пасхе у отца, вернувшегося в 1913 г. из Самары в Петербург, я направилась в Царское, где была встречена с распростертыми объятиями. Во время визита к Воейковым мой хваленый «здравый смысл» явно бездействовал: я наивно верила в возможность появления Deux ex machina, когда Таточка утверждала, что в нужный момент ее отец скажет два слова государю, тот умилится над судьбой «Германа и Доротеи» и окажет им помощь. Какую и в чем? — Это было очень туманно, но я все же покинула Царское Село, окрыленная радужными надеждами. Суровая действительность не замедлила о себе напомнить. На первый день Пасхи я получила письмо, где тема «ореха» звучала очень ясно и вполне конкретно: в газетах был опубликован указ о продлении срока военной службы для вольноопределяющихся c 11 месяцев до 2 лет. Это значительно осложняло ситуацию и подвергало мое чувство испытаниям.

Весной 1913 года в Москве праздновалось трехсотлетие дома Романовых. Самая дата избрания на царство Михаила Федоровича приходилась на 18 января и была отпразднована в Петербурге и Костроме. Монетный двор отчеканил неудачно оформленные юбилейные медали и рубли с изображением первого и последнего представителей династии, появились нагрудные значки с изображением грифона (герб дома Романовых), но, по существу, празднование ограничилось стенами Зимнего дворца. В мае двор прибыл в Москву, чтобы в «первопрестольной» более широко и всенародно отметить юбилей. Несмотря на пышные приготовления, «всенародности» не получилось. Многие считали юбилей делом династическим, а не общегосударственным. К тому же невольно приходила мысль, что династия уже не Романовская, а Голштинская.

В связи с готовящимися торжествами Строгановское училище получило крупные заказы по вышивке, чеканке, керамике. Мотив двухглавого орла широко использовался в орнаментовке: тут были курицеподобные орлы первых Романовых, красивые,

 

- 207 -

широко распластанные александровские орлы и современный государственный герб, приводивший на память казенную печать или монету.

Николай Васильевич Глоба был, как я уже говорила, великим рекламистом. Заручившись содействием вел. кн. Елизаветы Федоровны, он решил устроить выставку работ училища в той части Грановитой палаты, которая примыкает к жилым помещениям Кремлевского дворца. Таким образом, он рассчитывал показать нашу продукцию членам императорской фамилии и тем лицам, от которых можно было получить субсидию. (Как раз в то время начали строиться корпуса по Звонарному переулку и требовалось много денег.)

Небольшая по размерам выставка была устроена удачно. Особенно хороши были тканые ковры и керамика. Мое творчество было представлено диванной подушкой, вышитой в блеклых тонах французских гобеленов. (Я к тому времени уже отошла от увлечения русско-строгановским стилем.)

При выставке находились, кроме Николая Васильевича, Нина Адрианова, Соня Балашова, Настя Солдаткина и я. В день открытия к нам пришли четыре великих княжны, проще и милее всех держала себя маленькая Анастасия. Ясно помню княжну Ирину Александровну (впоследствии Юсупову) с красивым, но неприятным лицом, и уже немолодую вел. кн. Марию Александровну (Кобург-Готскую), которая пленилась моей подушкой и купила ее за 50 рублей. По окончании выставки я получила 40 рублей. 10 руб. было удержано за казенный материал, причем сороковой рубль был выдан мне юбилейной монетой, которая долгое время хранилась на дне моей рабочей коробки.

Официальное торжество начиналось, как всегда, с царского выхода через Красное крыльцо в Успенском соборе. В это утро я была не на выставке, а в залах дворца вместе с мамой. Когда царская фамилия в строгом церемониале прошла мимо нас по всем залам (наследника нес на руках дядька матрос Деревенько) и стала спускаться по наружной лестнице к Красному крыльцу, я оказалась стоящей на подоконнике вместе с Татой Трубецкой, которую не видела со времени танцклассов. Вид с нашего подоконника открывался очень интересный: море голов, сверкающее облачение духовенства и царский кортеж, медленно движущийся по ковровой дорожке к Успенскому собору. К этому надо добавить яркий солнечный свет и несмолкаемый гул колоколов.

 

- 208 -

От моего внимания не ускользнуло, что от Спасских ворот до Николаевского дворца шеренгой стояли катковские лицеисты.

23 мая московское дворянство давало бал в том зале, который теперь называется «Колонным». (Тогда он так не назывался.)

Непривычно было собираться на бал не темной зимней ночью, а светлым весенним вечером. Помню, как я, уже одетая в декольтированное платье, вышла на балкон Удельного дома, и проходившие по бульвару люди смотрели на меня с некоторым удивлением. Мое бледно-розовое платье, украшенное гирляндой из лепестков роз, было перехвачено широким поясом цвета pervenche, такое сочетание было модным в 1913 г. Это было мило, но не могло идти в сравнение с обличием моей матери. В платье из серебристой мягкой парчи, отделанном брюссельскими кружевами, и с букетом каких-то стилизованных цветов у пояса, мама в этот день имела определенно «маркизистый» вид.

В вестибюле дворянского собрания мы увидели Лидочку Шлиппе (младшую сестру Николая Густавовича) в слезах: она оказалась одетой не по форме для бала, носившего характер «придворного». Вырез ее платья был слишком мал, и церемониймейстер ее не пропустил.

В ожидании прибытия императорской фамилии приглашенные группировались за колоннами и в боковых залах. Я сразу попала в дружеские объятия Таточки Воейковой, которая вместе с мужем приехала из Царского Села — он по наряду, а она за компанию.

Наконец раздались звуки полонеза. В первой паре шел государь с Александрой Владимировной Базилевской (женой губернского предводителя), за ними Александра Федоровна с Базилевским и далее 11 уездных предводителей в паре с кем-нибудь из великих княгинь и княжен.

Больше всех меня поразила Александра Владимировна Базилевская. Мы привыкли видеть ее рыжеватой шатенкой, а тут она вдруг появилась с серебристо-пепельными волосами, что ей, кстати говоря, очень шло.

Обойдя под звуки полонеза зал, царь и царица сели в приготовленные для них под сенью цветущих кустов и деревьев кресла и попросили начинать танцы. Дирижировали Притвиц и Штер. Во время полонеза я стояла с Воейковыми у колонн. Таточка, как бывшая фрейлина, знала в лицо всех великих князей и княгинь и называла мне незнакомых. Между тем середина зала опустела.

 

- 209 -

Котя Штер, получив распоряжение открыть бал, быстрыми шагами направился в мою сторону и склонился передо мною в почтительном поклоне. Я была поражена. Котя со мной очень редко танцевал, а теперь — такое внимание! Несколько секунд я находилась в замешательстве и вдруг услышала тихие, но веские слова, мало гармонирующие с почтительным поклоном: «Не жеманься, как поповна!» Тут вмешались Воейковы, одобряюще вытолкнув меня немного вперед; я положила руку на плечо Коти и, не смотря по сторонам, двинулась в вальсе по необъятным просторам зала. Когда полный круг был пройден, я поблагодарила своего кавалера, который вернулся к своим дирижерским обязанностям, и сразу была окружена калужанами. Иван Анатолиевич Каншин, успевший, видимо, побывать в буфете, бурно приветствовал в моем лице «калужанку, на которую пала честь открыть столь знаменательный бал!» Николай Густавович Шлиппе, несколько огорченный неудачей, постигшей его сестру Лидочку, повел меня к ужину и покинул лишь для того, чтобы подойти к Кириллу Владимировичу и напомнить ему, как они вместе плыли на бревне после взрыва «Петропавловска».

После ужина старшая часть императорской фамилии отбыла, и веселье стало более непринужденным. Мария Павловна младшая, у которой (судя по запискам Игнатьева) нарушение правил этикета было явлением хроническим, перекинула шлейф через руку и так бойко отплясывала со своим братом Дмитрием Павловичем, что на следующий день (по слухам) ей было поставлено на вид, что так танцуют только в кафешантанах, а не на официальных балах.

В то время как я «торжествовала» по поводу трехсотлетия, Андрюша Гравес готовился к выпускным экзаменам. Мне думается, что подготовка была не очень усердной. Во всяком случае, она часто прерывалась поездками в Петровское-Разумовское или Сокольники. В одну из таких поездок на мне был светло-серый костюм со стальными пуговицами, чем-то напоминавшими артиллерийские снаряды. Вид этих пуговиц навел нас на мысль, что вместо беззаботных блужданий по окрестностям Москвы следовало бы съездить на Ходынское поле в казармы второй гренадерской артиллерийской бригады и зачислиться там на отбытие воинской повинности.

Это было сделано, но, увы, слишком поздно. В канцелярии бригады сказали, что прием вольноопределяющихся давно закончен, а что для ротозеев есть пехота и, в частности, Перновский

 

- 210 -

полк. Это была катастрофа. Я мобилизовала всю свою энергию и решила спасать положение «своею собственной рукой».

На Пречистенке жила сестра Довочки Наталья Николаевна, муж ее был начальником штаба Московского военного округа. Из гостиной Натальи Николаевны я проникла в кабинет генерала и геройски изложила ему свое ходатайство о приеме во вторую артиллерийскую бригаду одного вольноопределяющегося сверх комплекта. Выполнение моей просьбы оказалось совсем не так сложно, как я себе представляла. Это была «стрельба из пушек по воробьям». Генерал взял телефонную трубку, сказал кому-то несколько слов и с улыбкой заверил меня, что все устроено. В эти несколько минут завязался узел судьбы — Андрюша Гравес на горе или на радость себе стал артиллеристом. На расстоянии года и двух месяцев от нас стояла война, но мы тогда ее не видели.

На этом кончается моя глава, посвященная Андрюше Гравесу и связанным с ним милым дням. В конце мая я уехала в Аладино, он в лагеря в Клементьево. Дальнейшее будет изложено в следующей главе.