- 175 -

Лето 1912 г. — Штеры. Бородинская годовщина

 

 

Если с разводом моих родителей наша семья раскололась на две части, и раскол был так глубок, что я, оставшись у отца, пять лет не видела мамы, то с передачей меня ей отношения наладились. Два или три раза в год мы с мамой ездили в Петербург, причем папа всегда встречал нас на вокзале. Шурика отец брал с собой только тогда, когда у него не было занятий. Брат воспитывался в строгости и в свои детские и юношеские годы получил максимум того, что было необходимо для его развития.

Восьми лет он был помещен в приготовительный класс очень модного в то время Тенишевского реального училища. Под влиянием отца, желавшего, чтобы он приспособился к какому-нибудь инженерному ремеслу, десятилетний Шурик болтал, что он обязательно будет горным инженером, и собирал коллекцию минералов. Громадное значение для брата имело то, что в промежутках между 1905 и 1909 годами он неизменно сопровождал отца в его поездках по Европе и изъездил ее вдоль и поперек — отсюда его большая осведомленность в делах искусства.

Учась в Тенишевском училище, Шурик не носил формы, что служило к его украшению. Форма никогда ему не шла, т.к. мундир обезличивал присущую ему элегантность. В возрасте 10-12 лет Шурик был очень красивым мальчиком, и его фотография в матроске не без основания была выставлена в витрине фотографии Буассона на Невском.

Лето 1906 г. папа и Шурик проводили на даче в Петергофе, причем при брате в виде ментора состоял студент технологического института Вилли Кониц, которого потом сменил его товарищ Сергей Сергеевич Петров. Оба они, как бывшие ученики Анненшуле, прекрасно знали немецкий язык и, под их воздей-

 

- 176 -

ствием, Шурик в возрасте 13-14 лет произносил длинные тирады из Шиллера и Гете. Немецкие стихи, в которых я была тоже сведуща, меня, в конце концов, мало поражали, но когда в один из моих приездов в Петербург я услышала, как Шурик в подражание граммофонным пластинкам поет оперные арии, я была крайне удивлена. Пел он полушутливо, но так приятно, что я приходила в восторг и чувствовала себя членом утиной семьи, в которой вывелся лебедь. (У нас кроме Шурика никто не пел.)

В 1908 г., будучи неудовлетворен постановкой учебного дела в Тенишевском училище и убедившись в отсутствии у Шурика склонности к точным наукам, отец перевел его в VI гимназию, находившуюся у Чернышова моста, где брат доучился до восьмого класса. По моим наблюдениям, гимназические годы были каким-то глухим периодом его жизни и ничего выдающегося ему не дали.

В 1911 г. наступили крупные изменения. Папа был назначен на должность начальника Самарского Удельного округа, и ему предстояло на несколько лет покинуть Петербург. Шурика надо было поместить в закрытое учебное заведение и, по его настоятельной просьбе, папа остановился на Александровском лицее.

Весною 1911 г. брат прекрасно выдержал вступительный экзамен в IV (последний гимназический) класс лицея. Заминка вышла только с английским языком, который он никогда раньше не изучал, и по этому предмету была дана переэкзаменовка на осень. Решено было направить Шурика в Аладино, а мне вменялось в обязанность за лето натаскать его по-английски. Перед окончательным переселением в Самару папа поехал лечиться в Карлсбад, а Шурик, впервые со времени раннего детства, появился в Аладине.

Если в семье Сиверсов Шурик был признанным любимцем, то в семье матери он не находил столь восторженной оценки. Только одна тетя Лина Штер, сестра бабушки, встретив его в Ялте (Шурик гостил у папиных друзей Качаловых, ехал верхом и соскочил с лошади, чтобы ее приветствовать) говорила: «Вы все не понимаете, насколько Шурик очарователен!»

В Аладине на первом месте стоял Сережа, на втором я, на третьем — Ника, а затем уже шел Шурик, которого, кстати говоря, это ничуть не огорчало. Он относился к этому вопросу с полным равнодушием, облеченным в милую форму, и не находя нужным «бороться с ветряными мельницами», почему и счи-

 

- 177 -

тался в Аладине jemenfich'истом и эгоистом (определение, не лишенное некоторой доли правды).

Летом 1911 года мама, Шурик и я жили во флигеле, заднее крыльцо которого выходило в липовую аллею. В особой пристройке стояли большие пяльцы, за которыми я расшивала холщовую скатерть украинско-строгановским узором, композиция ученика Афанасьева, вычурный стиль которого забивал головы новичкам-строгановцам*.

Стоило мне только сесть за работу, как Шурик, изображая птицу, с возгласом: «Je suis le Phoenix des bois», одним прыжком взлетал на спинку моего стула. О работе не могло быть и речи. Если мне удавалось спровадить его из-за моей спины, он начинал крутиться вокруг пялец, распевая всякие глупости вроде:

 

Милая Таташа,

Ты меня не бойся.

Я тебя не трону,

Ты не беспокойся!

 

Я уже говорила, что в мои обязанности входило заниматься с ним по-английски. Впоследствии, проведя два лета подряд в Англии, он обогнал меня в знаниях, но в память этих первых уроков, благодаря которым он поступил в лицей, я стала называться darling teacher. В моем альбоме, погибшем в 1937 г., имелась запись Шурика с таким обращением. Далее шло: «В те дни, когда в стенах лицея я безмятежно расцветал, писал я эти строки моей дорогой Таташе».

Не всегда, однако, наши отношения носили столь идиллический характер: бывали и ссоры, все они падают, насколько я помню, на лето 1912 года, когда мы были отпущены в самостоятельное путешествие по Волге.

Весною Шурик переехал в Москву, перейдя в III (первый студенческий) класс лицея, с золотым шитьем на воротнике и духом лицейского патриотизма в сердце. Он бредил лицейскими традициями, лицейской дружбой, 19-м Октября. Из его рассказов я узнала, что в сквере на Каменноостровском, лицом к училищу, стоит памятник Александру I с надписью: «Он создал наш лицей», а позади здания, в саду — другой памятник — Пушкину, с надписью «Genio Loti» («Гению места»). Мне было

 

 


* В 1926 г. я отвезла эту скатерть в Ниццу, где ее купили как «образец русского искусства».

- 178 -

поведано, что все лицеисты между собой на «ты» (даже с теми, кому 80 лет), что бывшим лицеистам не принято оставлять визитную карточку — у них надо «расписываться», что колокол, возвещавший уроки, будет в день окончания разбит на куски, и каждый лицеист будет всю жизнь носить его осколок на часовой цепочке, что 71-й курс очень любит своего классного наставника Николая Александровича Колоколова, который почему-то называется «ананас», и что расшалившиеся воспитанники окружают его кольцом и поют: «Все мы любим ананас, ананас не любит нас!», что французский язык преподает виконт де Ми-рандоль, что самые приятные товарищи — это Ермолов, по прозванию «Брикита», и Коля Муравьев, по прозванию «Мурка», и что брат называется в классе иногда «Сивка-Бурка» (производное от Сивере), но чаще «мальчик Сашка».

Обо всем этом мы с увлечением говорили на борту Самолетского парохода, спускаясь по Волге от Ярославля до Хвалынска и осматривая попутно все, что попадало в поле нашего зрения. Конечной целью поездки было навестить отца в Самаре и погостить в деревне у Довочки Давыдовой.

Материальная сторона поездки лежала на мне: у меня были деньги, билеты, документы. Я, может быть, слишком педантично понимала свои обязанности и ограничивала Шурика в тратах на вкусные вещи. В обычное время на этой почве между нами не могло бы произойти конфликтов, т.к. вкусные вещи я любила тоже, но тут я боялась не уложиться в бюджет. Первая стычка у нас произошла в Нижнем. Осматривая город, мы зашли в гастрономический магазин, и Шурик попросил меня купить шоколаду, дорогого печенья и еще что-то. Я отказала. Тогда он, «не войдя в бой с ветряными мельницами», с самой очаровательной улыбкой подошел к продавщице и попросил завернуть то, что он хотел. Мне оставалось идти к кассе и платить. Объяснение произошло в каюте. Шурик терпеливо выслушивал мои упреки, подъедая шоколад.

Приближаясь к Казани, я решила быть умнее и в магазин с Шуриком не ходить. Все же ему удалось выпросить у меня копеек 50 мелочью, и он исчез в толпе татар, окружавших пристань. (В город, отстоящий в восьми верстах, мы заехать не успели.)

Войдя через час после отбытия от пристани в каюту, я увидела странную картину: Шурик катался по койке, смеясь и издавая нечленораздельные звуки. У него происходила борьба

 

- 179 -

с какой-то замазкой, в которую он впился зубами и от которой уже не мог освободиться. Это была купленная у татар сладость, называемая кос-халвой. Эту кос-халву следовало разбить на куски молотком, но никак не впиваться в нее зубами.

Таким образом, минуя Самару (отец был в отсутствии — объезжал свой округ), мы спустились до Хвалынска. На пристани нас ждала тройка. Кучер передал мне записку, в которой Довочка советовала дождаться утра в специально заказанном для нас номере гостиницы, т.к. проезд ночью через место, именуемое «Таши» — небезопасен. (Давыдовское имение «Благодатное» отстояло в 25 верстах от Хвалынска.) Мы последовали этой рекомендации и провели мучительную ночь в гостинице, где на нас напали какие-то необыкновенные москиты: от их укусов кожа покрывалась багровыми пятнами и пузырями.

На утро мы, с попорченными лицами, сели в прекрасную рессорную коляску и покатили по ровным полям, показавшимся мне после пересеченного ландшафта средней России очень скучными. Усадьба «Благодатного» стояла на краю села на плоском месте. Тут же в низких берегах извивалась река Терешка. Вокруг двухэтажного, очень комфортабельного, но лишенного всякого архитектурного стиля дома был разбит сад с акациевыми аллеями и цветниками. Сад этот казался зеленым островом среди безбрежных, засеянных пшеницей полей. «Благодатное» было или куплено Давыдовым, или получено с материнской стороны, т.к. родовое поместье Дениса Васильевича находилось в Сызранском уезде и принадлежало beau frère'y Довочки, Николаю Николаевичу.

Дарья Николаевна встретила нас более чем радушно. Незадолго до этого она овдовела, чувствовала себя одинокой, и наш приезд был для нее некоторым развлечением. Меня же, кроме того, она, видимо, искренне любила и всячески баловала. Мой день начинался с того, что я заказывала знаменитому на весь Петербург повару Алексею Ивановичу свои любимые блюда (курицу с рисом и мороженое). Потом мы с Дарьей Николаевной шли купаться на Терешку. В 12 часов раздавался звон колокола, и все отправлялись на широкую площадку между усадьбой и сельской церковью, где за длинными столами обедали дети из окрестных деревень (предыдущий год был неурожайный, и Дарья Николаевна организовала за свой счет детское питание, при раздаче которого почти ежедневно присутствовала).

 

- 180 -

Когда спадал дневной жар, мы ехали кататься и останавливались иногда на высоком берегу Волги. Глядя на пустынную, перерезанную островами и отмелями реку, расстилающуюся на десятки верст к северу и югу, на бескрайние заволжские степи, я испытывала щемящую тоску. Может быть, это было предчувствием тех горестей, которые мне суждено было перенести впоследствии на тех же волжских берегах, в тех же саратовских краях.

Верстах в 12 от «Благодатного» находилось имение Медемов, и мы раза два были у них в гостях. Семейство состояло из графа Александра Оттоновича, человека энергичного, занимающегося земской деятельностью, его жены, урожденной Чертковой, молчаливой дамы с красивыми темными глазами, двух дочерей, не представлявших для меня интереса по молодости их лет, и брата хозяина Юрия, молодого человека с умным лицом, ходившего в поддевке, но собирающегося с осени служить в Кавалергардском полку.

Третий брат Медем (кажется, Дмитрий), которого я один раз видела в «Благодатном», «опростился», женился на крестьянке и жил на мельнице, расположенной по течению р. Терешки, вследствие чего он шутливо назывался «фон-цурмюллен».

Летом 1912 года у Медемов гостили брат и сестра Нарышкины, которые, оставшись сиротами, воспитывались у их родственницы кн. Голицыной (жены известного своими чудачествами кн. Льва Сергеевича, пионера русского виноделия, владельца имения «Новый свет» в Крыму). У этих детей Нарышкиных была какая-то сомнительность в законности их происхождения, и петербургский свет, допустив их в свою среду, все же называл их «Нарышкины-дворняжки».

Любочка Нарышкина была очень недурна собой и преисполнена «петербургского тона», тогда как ее брат Вадька считался неисправимым шалопаем. (Он учился во второй гимназии вместе с двоюродным братом Сережей). За обедом в «Благодатном» Шурик и Вадька Нарышкин подчас так расходились, что Довочка грозила им пальцем, говорила «Finissez!», но сама не могла удержаться от смеха, глядя на их выходки.

Проведя у Дарий Николаевны две недели, мы распрощались с милой хозяйкой, условившись, что во второй половине августа она приедет в Москву на торжества по случаю столетия Бородинской битвы и остановится у нас на Пречистенском бульваре.

 

- 181 -

Очередной пароход компании «Самолет» повез нас вверх по Волге до Самары, где нас ждал папа, вернувшийся к тому времени из служебных поездок по своему округу (так называемых «ревизий»).

Удельный дом, где находилась квартира отца, стоял немного ниже главной, так называемой Дворянской улицы, шедшей параллельно Волге. С балкона открывался прекрасный вид на реку, но в комнатах было пустовато. Зная, что его пребывание в Самаре носит временный характер, папа перевез из Петербурга только часть своей библиотеки и самые необходимые вещи. Хлопотами по переезду и налаживанием хозяйства ведала жившая уже более пяти лет в доме домоправительница Александра Ивановна, человек очень преданный отцу, но доставлявший Шурику неприятные минуты своими многословными и не всегда удачными наставлениями. Александра Ивановна была родом из деревни с берегов Волхова и в соответствии с этим говорила: «Я своим глазам видела евонные проделки». Из ее уст можно было услышать фразы вроде того, что наша «мамаша бросила вас, как котят». Говорилось это без желания нас обидеть, как простое констатирование факта, но такие слова были не совсем приятны для «котят».

Впоследствии Александра Ивановна покрыла себя неувядаемой славой, показав большую преданность отцу в первые тяжелые годы революции и мне в 1935 г. Но об этом я буду говорить в свое время.

В Самаре я провела две недели. Днем мы с Шуриком ходили на теннисную площадку, находившуюся позади театра, гуляли в Струковском саду, вечером катались по Волге на моторной лодке или посещали кинематограф «Триумф», куда иногда нам удавалось затащить и отца, с большим трудом оторвав его от рукописей и родословных карточек, представлявших для него значительно больший интерес, чем Аста Нильсен и Макс Линдер. Свое пребывание в Самаре папа использовал для работы в архивах. К самарскому периоду относятся напечатанные им в 1912 г. «Генеалогические разведки».

В половине июля истек срок моего житья в Самаре. Я должна была по Сызрано-Вяземской дороге доехать до Калуги, а там пересесть на Сухиничи, чтобы остаток лета провести в Аладине. На платформе вокзала я увидела, что провожающий меня Шурик попал в объятия долговязого юноши в пенсне, оказавшегося лицеистом 70-го курса Вильгельмом Леммерман-

 

- 182 -

ном. Брат познакомил меня с ним и тут же тихо объяснил мне, что лицеисты всегда обнимаются при встрече в память того, как Пушкин и Горчаков обнялись на проселочной дороге.

Леммерманн гостил у своего товарища Сергея Аксакова в Самарской губ. (того самого, который в бытность свою учеником Поливановской гимназии описан в IV главе моих воспоминаний). Теперь же Леммерманн ехал в Берлин оперироваться по поводу аппендицита и (ах! какой приятный случай!..) в одном вагоне со мной до самой Калуги.

Когда поезд тронулся, я выразила мысль, что странно ехать в Берлин для аппендектомии и что я прекрасно живу без аппендикса, вырезанного в Москве. Через два часа пути я усмотрела в своем спутнике упорное желание «сделать карьеру» и не без насмешки рисовала картину, как я на склоне лет являюсь к нему, прося оказать протекцию моему сыну.

В Туле, где поезд стоял два часа, мы поехали осматривать город. Леммерманн купил открытку с изображением Тульского Кремля и написал: «Ах! Зачем Москва не Питер, а Калуга не Берлин!»

Дальнейшая судьба моего случайного попутчика осталась мне неизвестной, но можно с уверенностью сказать, что его мечта о блестящей карьере не осуществилась!

26 августа 1912 г. исполнилось сто лет со дня Бородинской битвы, и торжественное празднование этого юбилея должно было происходить на поле сражения в присутствии всего двора и многочисленных иностранных представителей, среди которых наиболее почетное место отводилось французам. Всем надлежало видеть, что «военной брани и обиды забыт и стерт кровавый след»* и что союзная страна вместе с нами отдает дань подвигам своих и наших героев.

Бородинское поле и Бородинский дворец (ничем не отличающийся от обычного помещичьего дома) входили в состав Бородинского удельного имения, которое, в свою очередь, входило в состав Московского удельного округа, т.е. находилось в непосредственном ведении Николая Борисовича. Задолго до «торжеств» дядя Коля, ненавидевший всякое представительство, уже подумывал, куда бы ему на это время скрыться, тем более, что управляющий именьем, бывший преображенец Мещеринов мог сам справиться с ролью «хозяина». Скрыться

 

 


* Ал.Блок.

- 183 -

дяде Коле не удалось, но гроза миновала стороной: царская семья ночевала в поезде, а не в Бородинском дворце.

Дарья Николаевна Давыдова, как и предполагала, приехала в 10-х числах августа в Москву, поселилась у нас и объявила маме, что на все дни торжеств берет надо мной шефство, будет меня всюду возить, все мне рассказывать и показывать.

25 августа в Кремлевском дворце был «выход». Я уже присутствовала на подобной церемонии весною того же года, когда двор приезжал на открытие памятника Александру III, и поездка на Бородинское поле обещала для меня быть более интересной. Однако все началось с неудачи.

26 августа к подъезду Удельного дома была подана коляска, заказанная с вечера в каретном заведении братьев Ечкиных (что у Пречистенских ворот), и мы с Довочкой, обе в белых костюмах и белых шляпах — она со страусовыми перьями, а я с тюлем — направились на Александровский вокзал. По дороге я занялась рассматриванием замечательной ручки зонтика Дарьи Николаевны, изображавшей вырезанную из слоновой кости померанцевую ветку — легкомысленно положила сумку, в которой находились пригласительные билеты (они же пропуска) на Бородинское поле, в кузов коляски. Когда коляска отъехала от вокзала, а мы уже собирались садиться в поезд, я с ужасом обнаружила, что сумки нет. Мысль, что Довочка, по своей маниакальности, может усмотреть в моей оплошности козни Вильгельма II, не желавшего допустить присутствия вдовы внука партизана Давыдова на всероссийском торжестве — промелькнула в моем сознании, и я, крикнув: «приеду со следующим поездом!», помчалась обратно в каретное заведение братьев Ечкиных. На мое счастье, злополучная сумка преспокойно лежала в кузове вернувшейся с вокзала коляски. Схватив ее, я опрометью бросилась на вокзал, села в первый отходящий поезд и с опозданием на два часа прибыла на ст. Бородино, где царила необычная суматоха.

Всюду висели указатели маршрутов, подписанные камерфурьерчастью и начинавшиеся словами: «Особы и лица, прибывшие на юбилей, да благоволят проследовать» и т.д. Я была не «особа» и даже не лицо, а запыхавшаяся девица, метавшаяся по платформе, как угорелая кошка, и совершенно не знавшая, куда ей надлежит «следовать». Наконец я увидела Дарью Николаевну в окружении блиставших касками и кирасами офицеров и помчалась к ним, высоко держа над головой сумку с пригла-

 

- 184 -

сительными билетами. Довочка и ее окружение бурно приветствовали проявленную мною энергию, а я радовалась, что сумела искупить свое ротозейство.

Потерянные на это «искупление» два часа все же смешали ритуал нашего следования к центру поля, и надо было торопиться. Брат Дарьи Николаевны кавалергард Николай Николаевич Шипов (младший) сумел использовать проезжающий мимо придворный экипаж, и мы поехали к воздвигнутым против редута Раевского трибунам, откуда можно было видеть все поле и парад войск. По дороге к нам подсаживались спешившие к трибунам пешеходы. Так, на подножке с разрешения Дарьи Николаевны уселся граф Дмитрий Адамович Олсуфьев, и ветер колыхал у моих ног страусовые перья его треуголки.

Десять лет спустя этот самый граф Олсуфьев был упомянут в стихотворении Мятлева, описывающем свержение Скоропадского Петлюрой:

 

Увидав, что зреет драма,

В ночь, из гетманских хором

Граф Олсуфьев, сын Адама,

Перебрался в частный дом.

 

На трибунах в непосредственной близости к нам оказались вел. кн. Виктория Федоровна и Елена Владимировна, обе красивые, нарядные, в кружевных платьях, больших шляпах и с биноклями, направленными в то место горизонта, откуда ожидался шедший из Смоленска крестный ход с чудотворной иконой Смоленской Божьей Матери, сопутствовавшей русским войскам при Бородинской битве. Когда процессия показалась, великие княгини заволновались и защебетали: Voilà l'Odigitrie, чем вызвали негодование московского нотариуса Павла Алексеевича Соколова, контора которого находилась около ресторана Тестова и который дома потом говорил: «Эти иностранки могли бы знать, что Смоленская икона называется не Одижитрия, а Одигитрия!»

День 26 августа 1912 года выдался чудесным. С трибун как на ладони видны были восстановленные фортификации: бастион Раевского, Семеновские флеши. Налево, на фоне синего неба, вырисовывался Тучков монастырь, а в центре поля, выстроенные громадным каре, стояли войска с развернутыми знаменами, и гремело раскатистое «ура». Государь объезжал войска верхом, а императрица с детьми следовала в коляске, запряженной шестью белыми лошадьми (à la Daumont).

 

- 185 -

Все это я наблюдала с высоты «птичьего полета», т.к. трибуны были очень высокие. По окончании парада мы с Дарьей Николаевной очутились перед каким-то маленьким домиком, у крыльца которого государь беседовал с четырьмя столетними старцами. Одному из них было, кажется, 120 лет, и он был очевидцем нашествия Наполеона. Самой беседы я не слышала, зато при мне кто-то, знакомя Довочку с французским представителем, сказал про нее: La veuve du partisan. Дарье Николаевне это не понравилось, и она отвела сердце, заявив тут же немецкому представителю Донау-фон-Шлобитен, что она терпеть не может Берлина.

Мне очень хотелось увидеть маму, Шурика и Сережу Курнакова, находившихся где-то в районе Бородинского дворца, но при таком скоплении народа найти их было невозможно.

Наступал вечер, и мы с Довочкой решили искать пристанища на станции. Мы были голодны, и нам было весьма прохладно в наших белых платьях.

На Бородинском вокзале мы увидели «оборотную сторону медали» — сутолоку и неразбериху. На путях стояли сверкающие огнями поезда, составленные из одних салон-вагонов, но они были недоступны. Станционные помещения были забиты народом. Кроме того, мы постоянно натыкались на оцепления воинской охраны и нигде не могли найти места отдохновения.

Я вновь почувствовала угрызения совести: из-за меня был нарушен распорядок дня, и я металась по платформе, ища выхода из положения. Вдруг я услышала: «Танечка, что Вы здесь делаете?» Это был знавший меня с детства Владимир Николаевич Коковцов, который, покончив со своими официальными делами, со скучающим и утомленным видом возвращался в свой вагон-салон. Выслушав мой рассказ, он тотчас же направился к Дарье Николаевне с предложением приютить нас до утра. Через полчаса мы уже сидели в столовой министерского вагона, и Коковцов, сменив расшитый золотом мундир на обыкновенный пиджак, угощал нас ужином. В честь Бородинской годовщины была подана бутылка шампанского; мы обсуждали события минувшего дня, и Довочка благосклонно принимала радушие Коковцова, считая его министром не немецкой, а французской ориентации. После ужина нам был предоставлен ночлег в запасном четырехместном купе. На следующее утро, когда наше приключение получило широкую огласку, решено было, что никто не провел эту ночь на Бородинском поле с таким комфортом, как мы.

 

- 186 -

28 августа в зале Благородного собрания всероссийское дворянство подносило царю стяг, который должен был знаменовать собою его готовность, как в 1812 г., встать на защиту отечества. Честь вручения стяга была поручена старейшему из губернских предводителей 90-летнему князю Николаю Васильевичу Челокаеву (кн. Челокаев был женат на сестре Николая Васильевича Давыдова, и как раз накануне летом мама и дядя Коля гостили вместе с Давыдовыми у него в деревне под Мор-шанском). В момент вручения стяга я находилась в зале очень близко от главного места действия, так что все хорошо видела и слышала, а Шурик и Сережа, как учащиеся, не могли быть в зале и сидели на хорах.

С трудом удерживая древко тяжелого, бархатного, шитого золотом стяга, старик Челокаев произнес соответствующую моменту речь, на которую государь, принимая стяг, ответил соответствующими моменту словами. Говорил он четко и ясно, но в его внешности не было ничего торжественного — он был похож на простого армейского офицера.

Царские слова были покрыты громким «ура». Присутствующие в патриотическом экстазе инстинктивно двинулись вперед. Я обернулась, чтобы посмотреть на хоры, и увидела Шурика и Сережу с раскрытыми ртами от кричания «ура». В то время, как я вертела головой, моя украшенная незабудками соломенная шляпа зацепилась за тюрбан напиравшей сзади начальницы Дворянского института Ольги Анатольевны Талызиной и сдвинула его с места. Это было неприятно. Негодующий возглас Талызиной и мои приглушенные извинения потонули в звуках гимна.

В конце августа двор уехал, и Москва вернулась к своей обычной жизни до следующей весны, когда снова была взбудоражена новыми юбилейными торжествами по поводу трехсотлетия дома Романовых.

 

ШТЕРЫ

 

В первой главе своих записок я вскользь упомянула, что у моего прадеда с материнской стороны Петра Афанасьевича Чебышёва, кроме моей бабушки Александры Петровны, была вторая дочь Валентина Петровна (мужского потомства не было).

Теперь мне предстоит более подробно рассказать об этой ветви моей семьи.

 

- 187 -

Валентина Петровна, несколькими годами моложе сестры, была невысока ростом, но красива лицом. Точеные черты, тяжелые золотистые косы и прекрасное здоровье она сохранила до последних дней, а умерла она семидесяти лет от случайной простуды.

Воспитание, полученное сначала в Парижском пансионе, а потом в Петербурге у m-me Troubat, дало ей прекрасное знание французского языка и, может быть, способствовало развитию того упрощенного взгляда на жизнь (черты не русской), который помог ей в перенесении тягот от неудачного брака. . Муж Валентины Петровны, Петр Петрович Штер, принадлежал к бюрократическому, веселящемуся слою петербургского общества. Сын цензора С.Петербургского почтамта, он окончил Александровский лицей (XXV курс), служил по ведомству Государственных имуществ, а потом состоял предводителем дворянства по назначению в Кобринском уезде Гродненской губернии, где у него было имение. Петр Петрович претендовал на щеголя-денди. Тон его был резок и неприятен. Все немодное, нефешенебельное вызывало в нем презрение, которое он не считал нужным скрывать. Так, если радушная хозяйка за чаем угощала его печеньем, добавляя: «возьмите, пожалуйста, это домашнее», Петр Петрович холодно отвечал: «Очень жаль! Покупное наверное было бы вкуснее», — чем повергал хозяйку сначала в недоумение, а потом в смущение.

Персонажи Оскара Уайльда могли бы, пожалуй, соревноваться с Петром Петровичем в области снобизма, но в России ему конкурентов не было.

Семейными добродетелями, как и все люди этого склада, Петр Петрович не отличался, и жизнь его жены могла бы быть трагичной, если бы Валентина Петровна имела склонность к трагическому восприятию действительности. В ранней молодости она напоминала пеструю порхающую бабочку, а потом перенесла свою любовь на детей и была «матерью-тигрицей», что давало повод бабушке говорить: «Преувеличенная любовь к детям свойственна несчастным в браке женщинам».

Чтобы не возвращаться больше к Петру Петровичу, скажу, что старость его была незавидной. Лет за десять до смерти он совершенно ослеп. Я помню его высоким, чрезвычайно гибким стариком с невидящими глазами и тщательно расчесанными бакенбардами. Интересы его были сосредоточены на тонкости подаваемых к столу блюд.

 

- 188 -

Детей Штер было трое: Наталья, Андрей и Николай. Метод их воспитания вызывал осуждение бабушки, которая говорила: «Valentine fait de ses enfants des jouisseurs».

Андрюша, как это показало будущее, устоял против коррупции среды и материнского баловства и был безупречен. Одним из первых он окончил Морской корпус, доблестно сражался на знаменитом «Новике», раненный в голову пешком пересек Сахалин и трагически погиб 17/Х-1907 г., командуя миноносцем «Скорый». Привлекательный внешне, он оставил прекрасную память о себе. (Эпизодически выведен под своей фамилией в романе Степанова «Порт Артур» в главе о гибели «Новика».)

Ната и Котя, с точки зрения бабушки, были jouisseur'aMH. Ната в меньшей, а Котя, как любимец матери, в большей степени.

С непокорностью и свободолюбием Наты бабушка впервые столкнулась, когда тетя Лина Штер, отправившись в 1899 г. вместе со своей матерью Юлией Григорьевной Чебышёвой на Всемирную Парижскую выставку, оставила детей на попечение сестры. Перемена воспитательного режима вызвала в 12-летней Нате столь бурный протест, что в ходе какого-то скандала, она вскочила на подоконник раскрытого окна (дело было на Николаевской улице) и закричала: «Вот сейчас брошусь вниз, и Вы будете отвечать перед моей матерью!»

Впоследствии резкость характера Наты сгладилась, и годам к 16 она стала хорошенькой, веселой барышней (тысяча слов в одну минуту!), имевшей большой успех в обществе. Даже заядлый холостяк дядя Кока Муханов не устоял против ее чар: встретив Нату в нашей детской, он подумал: «не посвататься ли?» В нашей семье считалось, что «Штеры любят дешевые удовольствия», что в их вкусах и развлечениях мало «солидности». Бабушка также не одобряла того, что тетя Лина при жизни отдала свою часть бриллиантов, доставшихся от Юлии Григорьевны, Нате. Бабушка никогда не шла по пути безрассудства короля Лира, и ее вещи во славу принципа целиком погибли в недрах Волжско-Камского банка.

Нату мало тревожила та или иная оценка ее образа жизни. Подобно стрекозе из басни, она «без души» пела, танцевала, играла в спектаклях, участвовала в загородных поездках, получая цветы, конфеты, стихи, романсы и прочие знаки внимания петербургской военно-морской молодежи.

В третьей главе я говорила, что мамина двоюродная сестра Ната училась вместе с Татьяной Константиновной (Тюлей)

 

- 189 -

Шиловской, что Тюля Шиловская вышла замуж за гусара П.М. Котляревского, который с размахом, достойным менее меркантильной эпохи, заказывал от времени до времени экстренный поезд и вез своих знакомых «на пикник» в Полтавскую губернию.

В одной из таких поездок участвовала Ната и братья хозяйки дома: похожий на цыгана Саша Шиловский и недавно женившийся на княжне Елизавете Васильевне Оболенской его младший брат Владимир*. На правах родственника последнего приехал также и его beau-frère кн. Василий Васильевич Оболенский, один из сыновей многочисленной, но обедневшей семьи московских Оболенских (так называемых «Кореневских»).

Вася Оболенский, поручик артиллерии в запасе, был крупным, плотным, добродушным малым, с коротко остриженными волосами и розовым лицом, что придавало ему вид новорожденного ребенка, рассматриваемого в микроскоп (появившись однажды на костюмированном балу в чепчике и с соской, он имел бурный успех!).

Встреча Наточки Штер с Васей Оболенским закончилась свадьбой, состоявшейся в Москве 29/IV-1899 г. Семья Оболенских приняла новую невестку очень благожелательно. Василий Васильевич получил место земского начальника в Московской губернии, и жизнь Штеровской семьи переключилась в орбиту Москвы.

В начале 900-х годов было продано Гродненское имение и куплена усадьба Овсянниково в 80 километрах от Москвы по Николаевской дороге. В Овсянникове был поместительный двухэтажный дом, куда и переехала вся семья, за исключением Андрея, бывшего на Дальнем Востоке, и Коти, служившего в Преображенском полку.

Младший сын Валентины Петровны, Николай, не проявлявший склонности к науке, 15 лет был отдан в Пажеский корпус, но и там продвигался с трудом. Вспоминая впоследствии годы учения, он рассказывал о каком-то легендарном паже (с которым несомненно имел много общего). Будучи спрошен на экзамене о семилетней войне, этот паж мог ответить только, что она длилась семь лет и была кровопролитна. О тридцатилетней войне он знал, что она длилась тридцать лет и была еще более

 

 


* Погиб в 1907 г. во время Быковского пожара.

- 190 -

кровопролитной. Когда же преподаватель задал вопрос о войне Алой и Белой Розы, паж обиделся и сказал: «Вы можете поставить мне единицу, но я старый паж и издеваться над собой не позволю. Причем тут цветы?»

Внешне Котя был строен, ловок и даже, может быть, красив. От бабушки Юлии Григорьевны (если верить ее портретам в молодости) он унаследовал миндалевидный разрез глаз. Черты лица у него были тонкие, рот капризный и во всем облике было что-то польское. Такими я представляла себе хлыщеватых шляхтичей-конфедератов.

В августе 1902 г. он был произведен в подпоручики, вышел в Преображенский полк и прослужил там 6 лет.

В первый раз я увидела Котю Штера, когда мне было лет двенадцать. Мы с мамой, будучи на Невском, зашли под вечер в ярко освещенный магазин хозяйственных принадлежностей Цвернера. У прилавка, к нам спиной, стоял офицер в шинели с бобровым воротником и рассматривал сверкающие никелевые кастрюли особой конструкции. Его вид и осанка почему-то поразили меня, и я даже выразила предположение, что это «великий князь». Мама поспешила меня разуверить словами: «Во-первых, это не великий князь, а во-вторых...» — тут офицер обернулся, — «это — Котя!» Последовали приветственные возгласы.

Странность нахождения Преображенского офицера в посудном магазине объясняется пристрастием Коти Штера к кулинарии. Он слыл мастером в этом деле и, ужиная у Кюба, спускался, говорят, в кухню, чтобы перенять у поваров секрет приготовления того или иного блюда и потом блеснуть своим искусством в кругу знатоков.

За годы петербургской жизни, он еще обучился дирижировать танцами. Непревзойденным дирижером придворных балов много лет подряд был лейб-улан Михаил Евгеньевич Маслов. Потом его начал сменять стрелок барон Притвиц. Котя Штер, знавший толк в балете и танцах, наблюдал приемы, и, обосновавшись в 1908 г. в Москве, получил признание опытного дирижера с петербургским стажем.

Эта, если не вполне счастливая, то во всяком случае беспечная атмосфера штеровской жизни была внезапно нарушена. 17 октября 1907 г. как удар грома пришла весть о гибели Андрея. Двумя неделями позднее, на ст. Сухиничи из Владивостока прибыл цинковый гроб с его телом для погребения в Субботниках, рядом с дедом Чебышёвым. При гробе был серебряный

 

- 191 -

лавровый венок от команды «Новика». Первой на серебряной ленте стояла подпись командира Эссена.

Получив известие о смерти сына, тетя Лина была очень близка к помешательству, от которого ее спасло сближение со спиритическим кружком А.И. Бобровой, а также беседы с Львом Михайловичем Лопатиным, другом Владимира Соловьева. Эти влияния направили ее помыслы в некое спиритуалистическое русло и заставили поверить в то, что «надо плакать над колыбелью и радоваться над могилой».

Вера эта еще более упрочилась после того, как она обнаружила в себе способность к автоматическому писанию. Я не знаю, какими видами рефлексов объясняет наука это явление, но я была свидетельницей того, как тетя Лина в темноте, совершенно бессознательно исписывала целые тетради философскими изречениями. Был такой случай: весь день тетя Лина провела у нотариуса. Вечером она села за свои тетради. Чувствует, что ее рука выводит «Not» и с досадой думает: «ну вот, отражается то, что я была у нотариуса!» Старается удержать руку, но рука помимо ее воли выводит фразу: «Notre devoir est de vous dire: méfiez-vous des charmes trompeurs des esprits ordinaires!»

Впоследствии то ли кружок Бобровой распался, то ли тетя Лина решила «se méfier des esprits ordinaires», но она отошла от спиритизма и стала ревностной прихожанкой церкви Покрова в Левшине.

Через год после смерти брата Котя вышел из полка, перевелся на какую-то должность при Владимире Федоровиче Джунковском* и женился на единственной дочери помощника управляющего Московской конторой импер. театров Сергея Трофимовича Обухова (управляющим в то время был Николай Константинович фон-Бооль, тот самый, про которого Шаляпин во время одной из своих «молодецких» выходок кричал: «Я сотру ему весь "фон" и останется одна боль!»).

Сергей Трофимович был старшим представителем многочисленного и не раз уже мною упоминавшегося семейства Обуховых. В молодости он готовился стать оперным певцом — из этого ничего не вышло, но, будучи знатоком теории пения, он руководил музыкальным образованием своей племянницы Нади, у которой безусловно «вышло» стать украшением Большого театра.

 

 


* Московском губернаторе.

- 192 -

Бывая у Востряковых, я всегда с интересом рассматривала висевшую на стене фотографию: молодой Сергей Трофимович Обухов в обстановке итальянского возрождения и в обличий Отелло, стоя в живописной позе, повествует восемнадцатилетней красавице Дездемоне — Ел. Кир. Востряковой — о своих похождениях. Эта фотография была воспоминанием о живых картинах, поставленных в Москве в 90-х годах.

В мое время С.Т. Обухов был высоким грузным человеком мрачного вида. Он и его брат Александр Трофимович были женаты на родных сестрах Хвощинских. Надежда Николаевна и Вера Николаевна были рослыми, спокойными женщинами с приятными лицами русского склада. Такую же внешность унаследовала и дочь Надежды Николаевны, Лиля, бывшая к тому же очень молчаливой.

Увидев в первый раз новую племянницу, бабушка довольно метко сравнила ее с мраморной кариатидой (чтоб не сказать «каменной бабой»), сошедшей с фасада здания.

Николай Штер и его невеста мало подходили друг к другу и по внешности и по внутреннему складу, что позволяло думать, что брак совершается, если не по расчету, то по разуму. Венчание, на котором я присутствовала, совершалось в домовой церкви Большого Кремлевского дворца. Молодые поселились в Малом Власьевском переулке, но тесная связь Елизаветы Сергеевны с родителями не порвалась. Когда же родился ее первый и единственный сын Николенька, ставший в центре внимания, Котя оказался как бы за флагом, на что он, кстати говоря, ничуть не жаловался. Не имея склонности к «пеленкам» и прочим «тихим радостям», он вполне довольствовался ролью второстепенного члена семьи.

Крестной матерью Николеньки была приятельница обуховской семьи кн. Лобанова-Ростовская. Выходивший на Собачью Площадку дом этой оригинальной особы почти всегда стоял заколоченным, т.к. хозяйка странствовала по Европе (в последние годы по следам тенора Смирнова). Один раз мне пришлось видеть эту меценатку в ложе Большого театра — это была немолодая, сверкающая бриллиантами женщина в открытом платье и рыжем парике. И вот, по завещанию этой умершей за границей международной дамы, маленький Штер унаследовал некоторую сумму денег в швейцарских франках. Упоминаю об этом факте, так как он сыграл известную роль в дальнейшей судьбе семьи. С отъездом из Москвы Николай Петрович Джун-

 

- 193 -

ковский перешел на открывшуюся вакансию полицмейстера Императорских театров, на которой и пребывал до 1917 г. Должность эта была необременительна и давала постоянное место в третьем ряду партера. Став лицом так или иначе причастным к театральной жизни Москвы, Котя Штер более интересовался делами балета, чем делами «дома Щепкина», однако сумел создать дружелюбное к себе отношение. Столь нелюбимый москвичами «петербургский тон» он применял лишь в умеренном количестве, и, сравнивая его с ненавистным Нелидовым, актеры находили, что Штер «хотя и бывший гвардеец, но веселый и безобидный малый».

На этом я заканчиваю главу о Штерах, а если они и будут входить в мое повествование, то уже как знакомые лица.