- 130 -

ВЛАДИМИРСКАЯ ТЮРЬМА

 

Итак, за семь лет пятая тюрьма. Позади Соловки, Орел, Соль-Илецк, Тобольск. Теперь Владимир. Впереди три года реального срока и... неизвестность

А где же мои сокамерники? Продолжающееся в коридоре движение прекратилось. Наступила тишина. Это значит, что арестованных уже распределили по камерам.

Принесли один комплект постельной принадлежности, миску, ложку, кружку чайник. Значит, больше дикого не приведут. Значит, опять одиночка. Но зачем же такая большая камера?

Странно. Чувствуется во всем какая-то временность. Не выписывают продукты из ларька, не ведут в баню, нет обхода медицинской сестры, не дают книги.

Через несколько дней зашел в камеру врач, спросил, на что я жалуюсь. Я давно перестал жаловаться на что-нибудь. Я не обращал внимания на головные боли, которые еще мучали меня. Но в тобольской тюрьме у меня отобрали подушку, и я решил сделать попытку получить ее обратно

— Это не входит в функции врача. Я не могу подтвердить необходимость иметь свою подушку в камере, — ответил он.

— Однако врач орловской тюрьмы нашла возможным ходатайствовать, чтоб мне в камеру дали мою подушку.

— Действия врача орловской тюрьмы для маня не показатель. У меня своя голова на плечах. Я врач, а не администратор. Я лечу больных заключенных, но не снабжаю их подушками.

— Но вопрос подушки в данном случае относится к вопросу о лечении больного заключенного. Почему вы не хотите облегчить мои страдания? Почему не хотите помочь мне?

 

- 131 -

— Я не вижу в этом никакой необходимости. Вы хотите жить в тюрьме с комфортом, но забываете, что это не санаторий. Выбросьте эту прихоть из головы.

О чём еще говорить с таким человеком?

Посещение врача положило конец карантину. В тот же день меня повели в баню, а вернувшись в камеру, я увидел, что постель заменена. На столе стоял другой комплект посуды. Даже параша была другая, но такая же большая.

Много раз я просил у дежурных заменить мне парашу, так как я не в силах таскать ее в уборную, но никто не обращал внимания на мои просьбы. Наконец кто-то решил, что в самом деле таскать такую парашу не под силу одному человеку, и распорядился сменить ее.

Новая параша была маленькая, легкая, и я был счастлив.

Итак, я должен жить один в этой камере. Трудно сказать, что тяжелее: маленькая одиночка с давящим сводом или эта огромная камера. Там нет ощущения пустоты, а здесь чувство одиночества усиливается, ты кажешься еще более маленьким, беспомощным.    

Пришла библиотекарша. Принесла несколько книг и предложила выбрать из них одну. Я заявил:

— В тобольской тюрьме меня не ограничивали одной книгой.

— А здесь не тобольская, а владимирская тюрьма, и не суйтесь с тем, что было в тобольской тюрьме!

Все пути к дальнейшим переговорам по этому вопросу одним ударом были отрезаны.

По всей вероятности, снова надо иметь дело с начальником тюрьмы. Я написал заявление на его имя и просил вызвать меня.                      

Через несколько дней он сам явился в камеру, поздоровался.

— Вы просили, чтобы я вас вызвал, — сказал он. — Вот я сам пришел к вам. Какие у вас имеются вопросы ко мне?

— Вопросов много, не знаю, с чего начать.

— В таких случаях обычно начинают с самого основного, чтобы его не забыть. Вы тоже поступите так, начните с главного.

Почему-то я начал с подушки.

— Вы меня можете не помнить, нас много, вы один. Я вас помню, вы были начальником орловской тюрьмы. Вы тогда разрешили мне иметь свою подушку в камере.

— Подушку? А зачем она вам? Разве у вас нет подушки?

Я объяснил, чем вызвана моя просьба.

— Лечить мигрени — дело врача. Ему виднее, чем лечить: пирамидонами или пуховыми подушками. Обратитесь к нему.

— Врачи бывают разные. Я говорил с врачом и получил отказ, между тем, как врач орловской тюрьмы считала, что мягкая подушка помогает лечить мигрень, выхлопотала у вас разрешение, и я получил тогда подушку в камеру.

— Поговорите с врачом еще раз.

— Это бесполезно. Я прошу сделать это вашей властью.

Он записал что-то в блокнот и сказал:                               

— Я пока ничего не обещаю. Выясню.                      

— Еще вопрос.

— Я вас слушаю.

— Ваш заместитель по орловской тюрьме Севостьянов, который с нами ехал в Соль-Илецк и там был начальником тюрьмы, как-то вызвал меня и сообщил, что скоро наступит существенное изменение в моей судьбе, что скоро я буду выпущен на свободу и получу возможность где-то работать. По его предложению я даже написал заявление в Военную коллегию Верховного Суда СССР об отмене моего приговора. Не было ли это недоразумением? Ведь много времени прошло с тех пор. Может быть, следует вообще забыть об этом?

— Нет, это не было недоразумением. Что-то намечалось, в списки лиц, подлежащих освобождению, были включены и вы, но потом все это было отменено. Следовательно, надо забыть об этом.

 

- 132 -

— Еще вопрос. Если вы перелистали мое дело, то наверно видели, какой ценой я добился в тобольской тюрьме разрешения не ограничивать меня одной книгой. Ваша библиотекарша и слушать не захотела об этом. Прошу вас, сделайте распоряжение, чтобы давали мне не одну книгу на декаду, а три-четыре.

— Я не знаю, что было у вас в тобольской тюрьме. Я руководствуюсь своими соображениями. Этот вопрос не такой сложный. Я дам команду, чтобы библиотекарша приносила вам побольше книг.

— И последняя просьба. Разрешить написать письмо матери. 

— Сейчас я не могу разрешить этого. Не имею права. Но обещаю, что как только представится возможность, разрешу. Но в этом нет особой необходимости. Ваша семья знает, где вы находитесь, знает также, что вам разрешается получение денежных переводов и продуктовых посылок.

— К сожалению, я не ожидаю ни денежных переводов, ни продуктовых посылок. Я хочу, чтобы моя мать получила вместо ваших официальных уведомлений одно письмо, написанное моей рукой.

— Я вам сказал, что как только представится возможность, вы это письмо напишете.

— Скажите, почему вы меня держите в одиночном заключении и долго ли это будет продолжаться?

— На этот вопрос я могу не отвечать. Это наше внутреннее дело. Но все же отвечу. Ваше одиночное заключение является прямым следствием приговора по вашему делу. Вы осуждены на 10 лет тюрьмы со строгой изоляцией. Одиночное заключение и есть строгая изоляция. Мне кажется, совершенно излишне объяснять вам это.

— Но я же сидел с этим приговором в общих камерах почти половину моего срока.

— То было мирное время, а теперь война.                            

— А я считаю, что во время войны мое место на фронте, а не в одиночной камере. Я написал столько заявлений. Почему они остались без ответа?

— Разрешение таких вопросов не входит в мою компетенцию.

— В нарушение правил распорядка тюрьмы информируйте, пожалуйста, что делается на фронтах?

— Такое право мне не дано. Но, если это может вас порадовать, то извольте. Наши дела идут хорошо, наша Родина почти целиком очищена от врагов. Задача наших войск в том, чтобы освободить от немецких оккупантов не только нашу землю, но и всю Европу. Наша победа не за горами, и враг будет добит в своем логове.

Комок подступил к горлу.

— Вы сказали: «если вас порадует»... Вы сомневаетесь, может быть, и не верите, что сообщение о наших победах может порадовать меня. В орловской тюрьме я сидел с такими убежденными врагами Советского государства, как Чайкин и Майоров. Вы, вероятно, помните их.

— Да, я их помню.

— Выходит, что я для вас такой же враг, как Чайкин и Майоров. Между мной и ими вы поставили знак равенства.

— Степень виновности государственного преступника определяется судом и приговором. Все остальное нас не интересует.

— Значит, я изолирован так строго, как опаснейший государственный преступник?

— А как же иначе?                                 

— Вы говорите как начальник тюрьмы и, как у такового, у вас не может быть другого ответа, это я понимаю, но вы же не только начальник тюрьмы, вы прежде всего человек и коммунист. Это дает мне основание заявить вам о том, что эти приговоры и вытекающие из них строгости, изоляции и одиночки не могут из коммуниста сделать контрреволюционера. Чепуха это. Вы должны знать, что я вошел в тюрьму коммунистом, остался коммунистом и, если суждено мне выйти отсюда, выйду таким же коммунистом, каким я вошел в тюрьму. И не только я один. Почти все, по крайней мере подавляющее большинство коммунистов, жертв клеветы и оговора злополучного 1937 года, несмотря на чудовищные страдания,

 

- 133 -

унижения и лишения остались такими же чистыми коммунистами, какими были до ареста. Я не знаю, но очень возможно, что 1937 год продолжается и по настоящий день, может быть, не в таких масштабах, но продолжается. Над этим вопросом вам, как начальнику тюрьмы, следует подумать.

— Если бы я думал над этим, то перестал бы быть начальником тюрьмы. В моих отношениях с заключенными я только начальник тюрьмы  и обязан быть только им.

— Если даже исполнение обязанностей начальника тюрьмы не согласуется с тем, что вы думаете как человек и коммунист. Так?

— Мы слишком отвлеклись, философствовать нам некогда. Есть ли у вас ко мне другие вопросы? — сказал он, уклоняясь от ответа.

Я поблагодарил его за посещение.

Много раз я задавал себе вопрос: какова причина, что меня содержат так строго в тюрьме? Теперь мне этот вопрос кажется по крайней мере странным, если не смешным. А как же иначе? Ведь я такой же крупный государственный преступник, как Чайкин, как Майоров. Идет война. Все вражеские элементы должны быть обезврежены. Мне больно, что меня и многих таких, как я, принимают за государственных преступников, что государство тратит деньги на наше содержание, держит охрану. Больно и обидно.

Да! Нами уже занялись. Бессонов оказался прав. Занялись именно в худшую сторону. Не знаю, жив ли он, мои предположения о нем самые мрачные, а что касается меня, то я давно уже в одиночке.

Из тобольской тюрьмы я, кажется, еще послал «слезливое заявление» и просил о пересмотре моего дела. Я, может быть, и не верил, что кто-то прочтет мое заявление, растрогается и скажет: «Ах, ах, бедняга, жертва, новый Дрейфус, как это могло случиться? Эй вы, такие-сякие нехорошие, как вы могли так несправедливо поступить с человеком? А ну немедленно отпустите его на свободу, извинитесь перед ним и верните ему его доброе имя!» Наверно, я не верил, что будет так, но все же писал для «успокоения совести».                        

Теперь, во владимирской тюрьме, я убедился, что писать бесполезно. И прекратил.

В этой большой камере я жил около двух месяцев. Потом меня перевели в Другую — в том же коридоре, но маленькую, одиночную камеру рядом с уборной. В тот же день в коридоре началось большое движение, приводили людей. По всей вероятности, в тюрьму прибыла новая партия заключенных и большие камеры заполнялись ими.

Моя новая камера мне понравилась. Я в ней чувствовал себя «в своей тарелке». Потолок был прямой, исчезло ощущение пустоты. Я уже сказал своему двойнику в чайнике, что согласен весь остаток срока провести в этой камере. Из всех одиночек, где я бывал, эта камера была самая лучшая и светлая.      

Хотя тюремная администрация сообщала матери о моем местонахождении, но она была в могиле. Никто мне денег не присылал, тем более неоткуда мне было ждать продуктовых посылок. У меня на счету оставалось 30 рублей. Я перестал тратить их. Если Майоров, имея десять тысяч на счету, не тратил ни копейки, то мне простительно, что я эти 30 рублей оставил на всякий «пожарный случай», Я даже перестал курить. Стало еще тяжелее, но ничего не поделашь. Стакан самосада стоил в ларьке три рубля. На мои деньги можно было купить десять стаканов, максимум на один месяц, а дальше? Какая разница, когда прекратить курение, сейчас или через месяц? Первое время страдал очень, но помогла философия обреченного: «На нет и суда нет».

Итак, тянулись дни, похожие один на другой. Впечатления от последнего этапа перешли в воспоминания, чем дальше, тем отдаленнее. А настоящее то же, что в Тобольске. Один сам с собой, со своими мыслями, со своим бородатым двойником в чайнике.                                                      

Теперь уже у меня нет никаких оснований сомневаться в том, что я, как государственный преступник, должен отсидеть положенный срок, да и после этого, если меня выпустят на свободу, клеймо преступника останется на мне навсегда. Нет, не навсегда, а до тех пор, пока все это не изменится. Разве можно потерять веру в то, что все это изменится? Разве можно потерять веру в партию?

Нет, нельзя!

И много раз я подходил к чайнику и говорил своему двойнику: «И это пройдет, держись, старина, а то, кто его знает, возьмешь да с ума сойдещь, тогда все будет потеряно...»