- 7 -

ПЕРВЫЙ ДОПРОС

 

Хотя эти строки пишутся много лет спустя после тех страшных события, но несколько дней, проведенных в склепе с двадцатью шестью замурованными в нем людьми, не забыты и навсегда останутся в памяти.

Больше всего мы страдали от отсутствия воздуха. В нестерпимую июльскую жару в небольшом помещении 27 человек задыхались в буквальном понимании этого слова. Нот лил градом, все страдали потницей. Лица, тела были густо усыпаны красными прыщами, и каждое прикосновение к ним причиняло боль. Воздух был насыщен влагой настолько, что хлеб быстро плесневел, соль и сахар таяли и превращались в полужидкую массу. От параши исходило отвратительное зловоние. У многих, в том числе и у меня, не было даже полотенца. Как правило, аресты производились внезапно. Обычно вызывали к начальнику или в партийный орган и там арестовывали, а люди оказывались в камере без всяких вещей, и никакие передачи не принимались.

Допросы начинались поздно вечером и продолжались всю ночь. Каждый раз, когда надзиратель всовывал тяжелый ключ в скважину замка и со скрипом отворял дверь, моментально умолкали разговоры. Все напряженно ждали. За кем пришли?

Казалось, каждый должен был радоваться вызову на допрос. Ведь допрос приближает дело к развязке. Но не тут-то было. Потому что по существу не было никаких допросов, а были пытки, жестокие избиения, унижающие достоинство человека надругательства, матерщина и плевки. Вполне понятно, что люди предпочитали ждать, томиться, чем подвергаться избиениям, истязанием, оскорблениям.

Люди не верили в серьезность предъявляемых им обвинений, страшная действительность воспринималась как кошмарный сон, все происходящее казалось недоразумением. Верили, что вот-вот все это выяснится, разрешится.

О семьях говорили спокойно. Каждый утешал себя:

— Ничего, скоро все кончится...

А следователи думали о другом... Они изобретали средства, чтобы заставить свою жертву оговорить себя и других.

Практиковался странный, провокационный метод следствия: заранее от имени заключенного составляли протокол допроса, предъявляли заключенному и пытали до тех пор, пока тот не подпишет. В этих протоколах обвиняемые признавали себя виновными в контрреволюционных преступлениях против государства, диверсиях, вредительстве, террористической деятельности, шпионской, троцкистской и тому подобных действиях. Следователи, добившись подписи заключенного под протоколом допроса, изменяли свое отношение к обвиняемым, становились вежливыми, обходительными с ними.

Вернувшегося с допроса товарища засыпали вопросами, если только он в состоянии был говорить, заботливо ухаживали за ним, если его приволакивали в камеру избитым, окровавленным.

 

- 8 -

Человек удивительно вынослив. Даже в такой страшной обстановке мы старались отвлекаться от действительности и предаваться... играм.

Играли в спички — очень популярную и единственную доступную игру в камере. Двадцать спичек высыпаются кучкой на стол. Орудуя одной спичкой, надо собрать со стола остальные, причем можно трогать только одну ту спичку, которую намерен поднять. Заденешь другую спичку — сдаешь игру противнику. Кто раньше соберет обусловленное количество спичек, тот выигрывает.

Хачик Нахапетов, по натуре жизнерадостный человек, настолько специализировался в игре в спички, что стал непобедимым.

Игра в спички увлекла и меня. Очень быстро я стал одним из опаснейших противников Нахапетова.

Играли также в шашки, которые мастерили сами из хлебного мякиша.

Шли четвертые сутки моего ареста. 11 июля днем вызвали Нахапетова. Он вернулся только вечером. Я оговорился: он не вернулся, его приволокли двое надзирателей. Он не мог стоять на ногах. Один глаз распух и закрылся, все лицо было покрыто синяками, кровоподтеками, все тело в кровавых полосах. Молча окружили его, уложили как могли и ни о чем не спрашивали.

Через некоторое время тишину нарушил сам Нахапетов:

— Здорово отделали меня сегодня. Пять человек, целая бригада. Так и называют: «бригада». Смешнее всего то, что я собирался убить Берия, в общем, как и все. Я говорю следователю: «Поймите, если бы я хотел убить Берия, так убил бы двадцать раз, у меня была такая возможность, я с ним встречался почти каждый день, я с ним ходил на охоту… »

Помолчав, Нахапетов продолжал:

— Нет, товарищи, если так будет продолжаться, я ж выдержу. Я больше не могу... Но и оговаривать ни себя, ни других тоже не буду, ни за что не буду

Затем Нахапетов обратился ко мне:

— Давай играть, Сурен, давай играть, ну их всех к лешему!..

Однако начавшаяся было игра не состоялась. Дверь открылась и надзиратель назвал мою фамилию. Помню, как сегодня. Это было 11 июля, в субботу, около 9 часов вечера. Оделся и вышел.

Меня привели в кабинет Керкадзе. Он был помощником начальника экономотдела, затем его назначили начальником особой инспекции отдела кадров.

За столом сидел Керкадзе, а на диване у противоположной стены один из младших сотрудников.

Керкадзе жестом предложил мне сесть на стул, поставленный в некотором отдалении от письменного стола, около круглого столика, на котором что-то было покрыто белоснежной салфеткой.

Керкадзе, не сказав ни слова, подошел к круглому столику, сел на стул лицом ко мне и поднял салфетку. Стол был накрыт жареная курица с картофельным гарниром, хлеб, лимонад я большой торт. Я отвернулся, но аппетитный запах курицы мучительно щекотал нос. В ушах раздавался хруст нежных косточек. Мне показалось, что Керкадзе нарочно громко чавкал.

Я глотал слюну. Теперь-то я вспомнил, что уже четвертый день почти ничего не ел. Я почувствовал сильный голод.

Керкадзе не спеша поужинал, встал, занял свое место за письменным столом

— Ну, Сурен, как дела, почему ты отвернулся?

Я резко повернулся к нему, посмотрел на него и ничего не ответил. Я не знаю, прочел ли Керкадзе в моих глазах то, что я хотел оказать: «Как тебе не стыдно, кто дал тебе право так издеваться над человеком? На каком основании ты ужинаешь перед голодным человеком, которого вызвал на допрос? На каком основании разговариваешь со мной на «ты»?

— Я сейчас допрашивать тебя не буду, а ограничусь предъявлением обвинения, — сказал Керкадзе. — Прочти и подпиши.

Он протянул мне бумагу. Я, стараясь казаться хладнокровным, взял бумагу и прочитал. Черным по

 

- 9 -

белому было написано, что я занимался контрреволюционной, троцкистской, вредительской работой. Я подписал, что обвинение мне предъявлено, проставил дату, усмехнулся и протянул ему бумагу.

— Мне кажется, что тебе не до смеха. Неужели до твоего сознания не дошла вся серьезность предъявленного обвинения?

— Нет, дошла, поэтому я смеюсь. Послушай, Керкадзе, неужели ты сам веришь в то, что здесь написано? — Я нарочно обратился к нему на «ты».

— Да, верно. И верю на основании неопровержимых материалов, которыми располагаю. А впрочем, я же сказал, что сегодня я не намерен допрашивать тебя, но я очень советую тебе, как только начнется допрос, подписать все то, что тебе предложат. Ты человек больной, не следует доводить дело до того, чтобы тебя мучили. Имей в виду, что все равно с тебя возьмут то, что им нужно. Послушайся доброго совета.

Тон Керкадзе был скорее тоном доброго советчика, но не следователя. Странно: почему «предложат», «возьмут», «им», а не «предложим», «возьмем», «нам»? Ведь он же следователь!

— Заранее скажу, что каким бы ни было следствие, оно не заставит меня оговорить ни себя, ни кого-либо другого.

— Подумай хорошенько о том, что я тебе сказал. Вот сейчас пойдешь в камеру, подумай так следует, а в следующий раз мы поговорим.

— Я уже четыре дня думаю. Думаю напряженно, до того, что вот-вот с ума сойду. Я думаю не только о себе, но и о других коммунистах, замурованных со мной в лишенном света и воздуха склепе. Думаю о пытках, которым они подвергаются для того, чтобы оговорили себя и других. Что случилось? Почему честные люди превращены в «контрреволюционеров» и подвергаются издевательствам? Почему ты издевался чадо мной своим ужином? Кто дал тебе это право? Кому все это нужно?

— Твое счастье, что я сегодня ни веду допроса, иначе я не позволил бы говорить со мной таким тоном. А теперь иди в камеру и думай.

Вызванный надзиратель доставил меня в камеру.

— Товарищи, я очень хочу есть.

В ответ раздался дружный хохот.

— Скажи нам, а что ел твой следователь? — спросил Лакоба.

— Курицу. Жареную курицу с картошкой и торт. Нет, он съел только курицу, а торт, большой, с кремом, он так и не тронул. Но из чего вы заключили, что следователь что-то ел?

— Мы уже прошли этот этап. Психологическое воздействие, — ответил Лакоба. — Хоть ты и старый чекист, но многому должен научиться.

К моему хлебу Лакоба любезно добавил большую луковицу, и я с наслаждением стал уплетать хлеб с луком и солью.

— А где Хачик?

Оказывается, его снова вызвали на допрос несмотря на тяжелое состояние.

— Кто твой следователь? — спросили меня — Надо полагать, что тебя еще не допросили.

— Следователь — бывший мой помощник Михаил Керкадзе. Но из чего вы заключили, что я еще не допрошен?

— Я же сказал, что тебе надо многому научиться, — усмехнулся Лакоба. — Неужели ты вернулся бы в камеру таким чистеньким?

После первой ночи, когда я впал в состояние нервного шока, наступили бессонные ночи. Лежишь и думаешь обо всем. Думаешь о семье о детях, думаешь о товарищах, с которыми работал бок о бок А что думают эти товарищи о тебе?..

Невольно задавал себе вопрос. «А что ты думал о тех товарищах, которые были арестованы до тебя?»

До меня были арестованы двое моих товарищей (Акакий Кохреидзе и Рубен Гюзалян). Арест Кохреидзе я объяснял его прежним делом. Три-четыре года назад он был арестован по обвинению в связях с троцкистами, но был реабилитирован, восстановлен в правах и продолжал работать в НКВД начальником одного из отделений экономотдела. Когда же был арестован Рубен Гюзалян, мой близкий друг, товарищ по работе, я тяжело переживал его арест. Он сразу же был

 

- 10 -

отправлен в Ереван. Впоследствии я узнал об аресте наркомпроса Армении Драстамата Тер-Симоняна и нескольких его товарищей. Рубен Гюзалян обвинялся в том, что находился в «преступных связях» с этой группой. Я хорошо знал Драстамата Тер-Симоняна, старого большевика, активного борца за создание советской власти в Армении. Знал также, что Гюзалян был близок с Тер-Симоняном. Почему я не думал о том, что и Тер-Симонян, и Гюзалян могли стать жертвами клеветы и оговора, жертвами состряпанного «дела»? Почему я не выступил где следует с заявлением о том, что Гюзаляна я знаю, как самого себя, и могу ручаться за него? Почему? Видимо потому, что я не допускал возможности необоснованного ареста. Узнав об аресте Гюзаляна, я обвинил себя в близорукости. Я ругал себя за то, что, находясь с ним в близких отношениях, видите ли, не разгадал его «подлинное лицо».

Гюзалян совсем молодым человеком поступил на работу в органы ВЧК — ОГПУ—НКВД и всю свою сознательную жизнь посвятил напряженной, трудной, опасной, ответственной работе, не зная личной жизни.

Гюзалян был человек культурный, воспитанный. Он хорошо знал музыку, играл в шахматы, много читал, сочинял стихи, был веселым, остроумным собеседником.

Гюзалян связал свою судьбу с Коммунистической партией, в рядах первых чекистов-дзержинцев включился в борьбу с контрреволюцией.

В первые годы установления Советской власти среди наших товарищей, к сожалению, находились такие, которые считали неэтичным тратить время на чтение художественной литературы, сопереживать героям в горе или радости. «Коммунисту не к лицу заниматься такими делами». — говорили они.

Гюзалян вел беспощадную борьбу против проповедников такой «этики».

Молодой чекист Гюзалян познакомился в Батуми с Анаидой Фетваджян. Она только что вернулась из-за границы, где училась. Воспитанная на других традициях, дочь обеспеченных родителей, она была совершенно незнакома с моралью советского человека, а тем более с бытом чекиста. Гюзалян все больше и больше привязывался к Анаиде, и они полюбили друг друга. Товарищи старались убедить его в том, что эта «заграничная фифа» не может стать другом чекиста, что у нее кроме танцев и развлечений в голове ничего нет. Другие предупреждали Рубена, что если он свяжет себя с этой девушкой, то едва ли такое можно совместить с пребыванием в партии. Да, были и такие.

В это дело вмешался также начальник Рубена, председатель ГПУ Аджаристана Михаил Степанов.

Он позвал к себе Гюзаляна и спросил:

— Вы действительно намерены жениться?

—Да.

— На ком?

— Но вы ее не знаете, и если я назову фамилию, то вряд ли это что-нибудь вам скажет.

— Нет, я ее знаю, иначе не было бы этого разговора. Она вернулась из-за границы? Училась в Вене?

—Да.

— А вы не находите, что этот ваш поступок может скомпрометировать вас как работника наших органов?

— Скомпрометировать? Но почему же? — недоумевал Гюзалян. — Нет, я этого не нахожу.

— Я считаю, что ее воспитание не позволит ей воспринять мораль и традиции советского человека. Я считаю, что она чуждый нам человек и, безусловно, эта связь скомпрометирует вас.

— Нет, товарищ Степанов, я считаю, что наоборот, женившись на ней, я следую указаниям Ленина.

— Каким образом? — искренне удивился Степанов.

— Разве вы не знаете, что говорил Ленин: если бы каждый коммунист мог перевоспитать хотя бы одного человека, то было бы очень хорошо. Так вот, в порядке выполнения указаний Ленина я хочу заняться перевоспитанием моей будущей жены.

 

- 11 -

Степанов был обезоружен.

Будущее показало, что эта «заграничная фифа» не только превратилась в верного друга Рубена, но и стала передовой советской женщиной.

Вспоминаю один эпизод. Это было в Ереване. В моем служебном кабинете собрались несколько человек. Среди них Рубен Гюзалян. На столе у меня лежала составленная мною, но еще не отправленная телеграмма жене в Степанаван по случаю дня ее рождения. Один из собравшихся, Арам Маркарян, прочел телеграмму и изрек:

— Телеграфно поздравляете свою жену с днем рождения. Это мещанство, коммунисту не подобает заниматься такими делами, а вы не только поздравляете, но и целуете телеграфно. Это неэтично.

- Ты прав, Арам, я поступил неправильно, — серьезным тоном ответил я. — Я написал тут «целую», а надо было «целую крепко, крепко». Вот и исправлю свою ошибку.

Все засмеялись. Многие осуждали «философию» Маркаряна.

Гюзалян прищурил глаз, посмотрел на него и сказал:

— Послушай, Арам, ты настоящий ханжа! — Что? Ханжа? Какой это ханжа?

— Да вот такой, самый обыкновенный. Если не понял, объясню!

Недоумевающий взгляд Маркаряна выдал его. Он так и не понял, что значит ханжа, а спросить не решался.

Мысли снова перенесли меня домой ... Мне жаль мою мать. Как несправедливо распределены между людьми горе и радость! Сколько горя досталось в жизни моей матери, сколько несчастий испытала эта маленькая худенькая женщина!..

А Люба? Как она перенесла мой арест? Как она относится ко мне? Неужели тоже сомневается в моей честности и откажется от «недостойного мужа», как это делали многие жены, выступая через газету? Мы не знали тогда, каким способом принуждали жен делать такие заявления.

Что делают дома? Наверное спят, а я вот заснуть не могу. Камера притихла, одни спят, другие думают... Нахапетова еще нет... Как долго его мучают...

— Оправка!

Окрик надзирателя возвестил конец ночи.

Оправка. Это хорошо. Можно подышать несколько минут.

Начался пятый день моего пребывания в тюрьме, что же он принесет?