- 56 -

14. Амурные дела, очередной арест, следователь Смирнова.

 

В одной из компаний Джона Чехеля я познакомился с русской девушкой Ираидой Сахаровой, с которой периодически встречался, когда выезжал с Джоном на машине к его друзьям. Мы тогда заранее договаривались с ней о встрече по телефону. Но пришло время, когда Чехелю стало сложно брать машину, и у меня, в связи с этим, сразу же возникла проблема - как возобновить встречи? Выхода из положения я, к сожалению, не нашёл, и в один из последних дней июля 1945 года, вечером, уже темнело, я вышел из посольства, договорившись предварительно, что приду к ней домой, благо жила она в трёх кварталах от посольства.

Сахарова мне очень нравилась, была, с моей точки зрения, очень красивой девушкой. Она отвечала взаимностью, мы находили общий язык в разговорах об искусстве: музыке, живописи. Она была начитана в этой области и от неё я усвоил много интересного для себя. В то же время она многого не знала из того, что можно почерпнуть лишь в такой среде, где люди уже не опасаются говорить то, о чём в действительности думают. Среда такая по тем временам была лишь в местах не столь отдалённых, где действовал принцип: "терять мне больше нечего". Поэтому, мне тоже было что рассказать ей.

Ираида была из так называемой богемной семьи и сама немножко пела, немножко рисовала... Отец её, Александр Сахаров, когда-то был неплохим баритоном, пел, кажется, в опере, но отношения с женой - матерью Ираиды, оставляли желать лучшего из-за пристрастия его к зелёному змию.

Её мать, Анна Тимофеевна Разумовская, оставила себе девичью фамилию, со слов Ираиды, из-за старинной традиции - в семьях артистов и художников супруги носили разные фамилии. Как-то не то в шутку, не то всерьёз, Разумовская сказала, что традиция традицией, а её предки были дворянского происхождения. В конце концов они развелись и она вышла второй раз замуж за художника-декоратора Большого театра. Вот и собралась семья из трёх фамилий: Разумовская, Сахарова и её отчим Невменко. Интересное совпадение, Ираида и я родились в один день, 31 марта 1926 года, что воспринималось нами как таинственное предзнаменование и играло не последнюю роль в нашем сближении.

Несколько раз я был приглашён к ним в дом, если можно так назвать одну 20-метровую комнату в коммунальной квартире на третьем этаже дома №4/7 по улице Коминтерна как раз неподалёку от дома Коминтерна, где мы жили с отцом по приезде из Америки.

 

- 57 -

На первом и втором этажах, под квартирой Разумовской, находилась в то время приёмная Председателя Президиума Верховного Совета СССР Калинина, в честь которого впоследствии улица Коминтерна была переименована в Калининский проспект.

Не доходя до улицы Герцена, я заметил стоящую у тротуара чёрную "ЭМКУ" - обычный предвестник моих бед, и почувствовал какую-то тревогу на душе. Я замедлил шаг, намереваясь как можно быстрее вернуться в посольство. Повернув назад, я тут же столкнулся лицом к лицу с двумя субъектами в спортивных майках, которые схватили меня и потащили к автомобилю, на ходу выворачивая мне руки. Несмотря на мои заверения, что я ведь не сопротивляюсь, сам пойду, они продолжали своё чёрное дело - разве можно верить "вражескому агенту"!

На этот раз меня привезли к уполномоченному НКГБ, который находился при милиции в районе Арбата на улице Сивцев Вражек. Человек в штатском не скрывал, как ранее делали подобные ему при моих допросах, что он именно сотрудник госбезопасности. Вопросы резко отличались по характеру от тех, которые задавались на прежних допросах. От меня требовали честно назвать имя "резидента", который давал мне "задание" в шпионских целях выехать на автомобиле военной миссии в центр Москвы и район Химок. Особенно на меня наседали по поводу местонахождения "тайника", к которому я изволил ездить, и сведений о том, где я выбросил "контейнер" с заданием и шифром для мистического агента из числа советских граждан!

Естественно, я был не в состоянии ответить что-либо вразумительное на эти вопросы, кроме слов: "нет" и "не знаю", что и было отражено в протоколе допроса. До меня стало доходить, наконец, что если раньше меня преследовали как сына "врага народа", но использовали методы преследования как к нарушителю общеуголовных законов, то есть под определённой маскировкой, то теперь дело приняло политическую окраску и органы госбезопасности не собираются скрывать этого. И действительно, прощаясь, гебист неприязненно бросил мне: "Можешь не радоваться (я злорадно улыбался - был доволен, что по поводу моих показаний он остался с носом. Я ещё не знал, что на Лубянке все нужные для них показания они выколачивают без особых усилий...), ты - потенциальный враг советской власти, таким же был твой отец - яблоко от яблони..." Я ещё удивился - откуда он разузнал про отца?

Из милиции меня не выпустили, а наутро перевели в общую камеру, откуда через трое суток меня вызвала на допрос следователь, капитан милиции Лидия Смирнова. Она предъявила мне постановление о привлечении к уголовной ответственности по статье 192 - "А" УК РСФСР, то есть за проживание без паспорта и иных документов, и нарушение подписки о немедленном выезде из Москвы. Я с раздражением спросил её, неужели ничего нового, кроме этой статьи, которую мне уже

 

- 58 -

инкриминировали в 1943 году в Куйбышеве, они придумать не могли? Она не удостоила меня ответом и ознакомила с постановлением об избрании меры пресечения: "содержание под стражей". На следующий день начались допросы, а вернее переливание из пустого в порожнее: почему не получаю советский паспорт, почему не прописан, почему нарушил подписку о выезде за пределы Москвы и Московской области, и десятки "почему" и "зачем".

Допросы длились около месяца - то ежедневно, то через день-два. Как-то во время допроса Смирновой было необходимо отлучиться по начальству на 5-10 минут и ей не хотелось тратить время на вызов конвоира для сопровождения меня в камеру и обратно. Она была не стара, что-то около 30-35 лет, и чувствовалось, что добра и доверчива. Это подтверждалось тем, что она относилась ко мне по-человечески, с сочувствием, называла на "ты" не из-за обычного хамства следователей к подследственным, а так, по-свойски, и я не обижался на неё.

Она переоценила меня в смысле моей лояльности, попросив побыть в кабинете до её возвращения, выразив надежду, что я не сбегу. В ответ я промолчал, а через мгновение после её ухода меня что-то буквально подтолкнуло - я вскочил с табуретки и открыл дверь в коридор. В конце его, у самого выхода в приёмную для посетителей, стоял дежурный милиционер. Я медленно пошёл по направлению к нему, приостанавливаясь на миг, чтобы для видимости прочесть объявления на стене. Сначала он подозрительно наблюдал за мной, но когда я в очередной раз остановился уже возле него и стал с интересом рассматривать стенгазету, он отвернулся - я перестал его интересовать. Боясь смотреть в его сторону, бочком протиснулся в толчею приёмной, а оттуда на улицу. Затем медленно, хотя и подмывало стрекануть во всю, добрёл до угла, быстро нырнул в ближайшую подворотню и спрятался за створкой железных ворот. Наблюдая за обстановкой на улице через узорчатую решётку, спустя несколько минут, я услышал громкие крики: "Туда! сюда! нет налево, направо..!" и мимо пробежали два милиционера, затем вернулись обратно, что-то крича. Спустя мгновение, промчался заполненный милиционерами "ДЖИП", или "ВИЛЛИС", как его называли в СССР, - "ЛЕНД-ЛИЗ" работал против меня! Со стороны милиции раздавались голоса спорящих о чём-то людей и, по-моему, среди них голос несчастной Смирновой. Мне стало жаль её, так как её наверняка накажут из-за меня. Почувствовав угрызение совести, у меня на мгновение появилось желание вернуться и покаяться, но мгновение так и осталось мгновением - я не тронулся с места, чувствуя себя негодяем и в то же время полным решимости удрать во чтобы то ни стало. Просидев за воротами до самой темноты, под покровом ночи перебрался к зданию Стройбанка СССР на Тверском Бульваре 13, и спустился в котельную, где работал кочегаром мой знакомый инвалид войны. Он спрятал меня в своей

 

- 59 -

каморке, где жил. Пробыл у него, не выходя, больше недели, решив уехать вообще из Москвы.

Я не мог понять истинных намерений властей - то ли меня просто изгоняют из Москвы, чтобы лишить возможности надоедать им просьбами о визе на выезд, то ли меня действительно считают американским шпионом. Это сейчас не надо иметь особого ума, чтобы понять ту ситуацию, в которую я попал. Совершенно ясно, что по советским меркам у меня были все данные для пребывания в тюрьме, а не на свободе, так как в моём характере не хватало одного основного элемента - беспрекословного подчинения властям. Нет, это не имело политической окраски, просто я был своего рода несмышлёнышем, который считал, что имеет право говорить то, что думает. Поэтому я не стеснялся открыто пересказать услышанный анекдот о Сталине или возмутиться решением властей, если оно по моим понятиям было противоправным.

Итак, после побега из милиции, я решил совершить побег из Москвы. Возникшую в связи с этим дилемму я решил довольно быстро: в детстве, когда приходилось неоднократно убегать из детских домов и детприёмников у меня было одно направление, одна голубая мечта: попасть в город Мариуполь (после войны переименованный в Жданов, затем опять в Мариуполь), который находится у самого Азовского моря. Почему именно Мариуполь, сам не знаю, но помню, что все детдомовцы, которые убегали, очень хотели туда попасть и поесть досыта больших красных яблок. Для нас это был вожделенный солнечный край с бескрайним синим небом над изумрудным морем, где на яблонях круглый год висели яблоки, где росли разнообразнейшие фрукты, которые мы, не знавшие вкуса их, могли сорвать и съесть тогда, когда захотим; где жизнь была раем, - правда мы не совсем чётко представляли себе что это такое, но были уверены, что лучшего не бывает.

Обычно мы пробирались на Курский вокзал, дожидались темноты, затем забирались под вагон и залезали в собачий ящик по двое, и складывались как перочинные ножи, - вероятно, ящики действительно предназначались собакам, настолько они были малы. Но ни разу в бытность своих побегов я не видел, чтобы кто-нибудь туда заглянул с целью устроить в них своих барбосов. Я всегда думал, что уезжая из морозной Москвы, я обязательно приеду в теплый зелёный город у моря с цветущими садами. Это был для нас другой, волшебный мир, где не может быть холодов. Но, увы, мне не пришлось ни разу доехать до него - всегда снимали с поезда и отправляли обратно...

Однажды после ареста отца, мы вдвоём с напарником сбежали, конечно же, в Мариуполь. Это был, насколько я помню, очень морозный декабрь 1938 года. Устроились поудобнее в ящике и затаились, ожидая, когда тронется поезд. Перед этим я побывал в гостях у мачехи и выпросил буханку хлеба. Мои же поползновения на сумму 15-20 рублей она

 

- 60 -

категорически отвергла, несмотря на то, что на этажерке всегда стояла моя металлическая копилка в виде бочонка, в которую отец иногда бросал по два-три рубля. Таким способом он хотел приобрести для меня обещанный сразу после приезда из Америки велосипед. Но мачеха периодически заимствовала оттуда мои кровные. Так что необходимые деньги в сумме 150 рублей всегда оставались на уровне 50-60-ти, не больше, а до покупки велосипеда было так же далеко, как до построения светлого будущего в стране чудес. Тем более, что уже несколько месяцев отец пребывал на Лубянке. На этот раз я реквизировал копилку - в ней оказалось 52 рубля, что было для меня настоящим состоянием.

Когда поезд тронулся мы с облегчением вздохнули и тут же принялись уничтожать остатки хлеба. Затем попробовали вздремнуть, но упустили из виду время года - поезд набирал скорость, а по мере этого крепчал и мороз. Довольно скоро нам стало невмоготу, но, чтобы нас не схватили до вожделенного Мариуполя, мы не могли вылезть наружу до наступления темноты и, естественно, до остановки поезда. На этот раз мы не выдержали - при первой же остановке вывалились из ящика. Руки и ноги настолько затекли, что мы еле вылезли из-под вагона. Кое-как доплелись при дневном свете до вокзала и плюхнулись на скамейку у станционного буфета, наслаждаясь теплом и вкусными запахами горячей пищи.

Станция называлась "Сталиногорск", а в километрах 10-12 от неё находился огромный химкомбинат, куда мы и решили направиться в надежде устроиться на какую-то работу - это в свои-то 12 лет отроду, - чтобы заработать немного денег на дальнейший путь в сказочный Мариуполь. Свои же 52 рубля, реквизированные у мачехи ещё в Москве, подальше от греха, мы зашили в подкладку моей шапки-ушанки, решив использовать их лишь по приезде на место.

В буфете за одним из столов сидел и уплетал ароматные щи небольшой человечек неопределённого возвраста и в огромном тулупе. Мы спросили его, как нам добраться до комбината. Он ответил, что у него на улице стоит запряжённая лошадь, он едет как раз туда, и когда покончит с обедом, то возьмёт нас с собой. Обрадованные стали ждать. Мы видели, как он опрокинул в себя целый стакан водки, проговорив: "Это для сугрева", затем встал из-за стола, молча прошёл мимо, сел в сани и громко крикнул: "А ну пошла, старая бл..!". Мы сорвались с места и еле догнав его, вскочили в розвальни - он забыл о нас! По дороге он пел что-то заунывное, не промолвив ни единого слова. Как только стали подъезжать к комбинату, он неожиданно - откуда и прыть взялась - схватил нас за воротники пальтишек и потребовал платы, по 10 рублей с "мордахи". Такого драматического оборота мы не ожидали, ведь сам предложил, всё равно едет к комбинату... Стали уговаривать его, даже слезу пустили, но он был неумолим и грозился отволочь за уши в милицию, а туда нам никак

 

- 61 -

не нужно! Не сговариваясь, мы проделали блестящий манёвр - рванулись в разные стороны и побежали. Но радоваться было рано, он побежал не за моим другом, который бегал как олень, и у которого в шапке не были зашиты 52 рубля, а за мной. Он догнал меня и снял с меня шапку. Самое трагичное, что возчик не знал, что у неё внутри, посчитав, вероятно, шапку достаточной компенсацией за неполученную прибыль. Успокоившись, он повернул к своей "старой бл..." и уехал восвояси. Думаю, он продал шапку за бутылку водки.

Без шапки мне стало не так уютно, так как я был острижен наголо, а мороз был нешуточный. Напарник мой исчез, и я пошёл искать прибежища, где бы мог немного согреться. Стало темно, я чувствовал, что отморозил уши, и чтобы окончательно не окоченеть, стал бегать, натянув пальто на голову. Наконец, я набрёл на почту, зашёл туда и сел прямо на пол - меня трясло, как в лихорадке, и я не мог встать. Меня обнаружили при закрытии почты и сразу же позвали милиционера. Он оказался довольно добрым человеком и, накинув на меня свой полушубок, привёл в милицию. Там выяснили мою личность и начальник приказал отвезти меня на следующий день в Москву и сдать под расписку в детприёмник. На ночь милиционер забрал меня к себе домой, где я и переночевал. Это был ещё один памятный день в моей жизни. Вернее - ночь.

Ему, думаю, было около сорока. Он был высок ростом, а его жена - очень невелика, но бойкая на язык женщина. Она успевала за минуту наорать на мужа и на всех детей по очереди, - а их было пятеро, с шести до пятнадцати лет отроду. В комнате стояла лишь одна кровать, на которой спали она с младшей дочерью, а отец с четырьмя сыновьями - вповалку на полу на расстеленных бушлатах. Бедность была вопиющая. Меня уложили с "мужиками" на полу. После холода собачьего ящика, лучшего ночлега я себе представить не мог и, поверьте, так завидовал этой семье! Перед сном мы пили чай - восемь человек за одним выщербленным столом. Вместо заварки в кипяток кинули кусок горелого сухаря - для цвета. Пили из алюминиевых кружек, обжигая себе губы, но до чего же он был вкусен! От большой головки сахара-рафинада откалывали кусочки и пили вприкуску, доливая кипяток из большого полуведёрного медного чайника. Кирпич чёрного хлеба был поделён на восемь порций. Это был прекрасный вечер!

На следующий день я уже был в московской больнице с воспалением лёгких, а по выздоровлении отправлен в детдом - к удивлению - с обычным режимом. Он находился неподалёку от трамвайной остановки "Соломенная сторожка". Это было бывшее имение известного русского музыканта Игумнова, реквизированное у него после Октябрьского переворота.

Основное здание, в котором мы жили, было выстроено в форме буквы "Г", и окружено множеством подсобных сооружений: мастерскими, складами, кухней и пр., построенными, вероятно, гораздо позже. Сама

 

- 62 -

усадьба была очень обширной и занимала участок в два-три гектара леса, обнесённого двухметровой кирпичной стеной с пяти-шести-метровыми башнями по углам, которые от времени начали уже осыпаться. С фасадной стороны дома был большой пруд, по берегам которого стояли различные скульптуры не то из мрамора, не то из другого камня, но потемневшие и местами выщербленные. У многих не было носов, рук, а то и головы. Вдоль противоположного берега растянулся причудливой формы грот с двумя входами, вокруг которого тоже стояли скульптурные группы, более сохранившиеся, чем у дома. Пруд, видно, не чистили с дореволюционных времён, и он был покрыт толстой зелёной плёнкой тины. Вся эта красота была загажена до крайности, но всё-равно, на фоне лесного массива усадьба смотрелась очень живописно.

Итак, вернусь к своему решению удрать из Москвы. Опять, как и в детстве, возникла идея ехать именно в Мариуполь, тем более, что на дворе стоял сентябрь, было очень тепло, и я, уже великовозрастный детина, решил осуществить свою давнишнюю детскую мечту всерьёз, хотя и понимал, что вечного лета и всегда красных яблок на ветках быть не может.

Мой приятель-инвалид дал мне немного денег, хлеба и хороший совет: обходить до лучших времён посольство за версту, и я направился к Никитским воротам, чтобы сесть на трамвай, идущий к Курскому вокзалу. Но меня чёрт таки дёрнул - неожиданно я повернул на улицу Герцена в сторону Манежа, к американскому посольству - захотелось попрощаться с Джоном Чехелем и вообще... А меня там как будто ждали, но не те, которых я жаждал увидеть. В тот же день я предстал пред ничуть не гневные очи следователя Смирновой, и, к своему удивлению, не заметил каких-либо признаков неприязни в её глазах, когда она тихо мне сказала приблизительно так: "Ну и глупый же ты, неужели ты думаешь, что нужен мне или милиции со своими паспортными проблемами?" Большего она не захотела сказать, несмотря на мои настойчивые вопросы. После этого разговора, она несколько раз приносила мне на допросы незатейливые бутерброды с лярдом или салом, и махорку. Дело она закончила и передала в Краснопресненский нарсуд.

Три женщины, - это был состав суда, который должен был рассматривать моё дело,- председательствующая и две нарзаседательнщы. Ни прокурора, ни защитника не было, но зато была свидетель на стороне обвинения - моя мачеха Ирина Осадченко. Кто её разыскал, как она оказалась свидетелем, до сих пор остаётся для меня загадкой, если не считать вранья двадцать лет спустя, что её, мол, "органы заставили выступить" против меня! Я говорю о вранье потому, что она была чрезвычайно заинтересована в моём осуждении, так как в этом случае квартира (наша с отцом) досталась бы ей.

 

- 63 -

...В 1943 году, когда я выехал в город Куйбышев, намереваясь попасть в США, а попал, как известно, в тюрьму, моя мачеха, узнав, что отец пропал без вести на фронте, а я уже в "Америке", сразу же вернулась из майкопского изгнания в Москву вместе со своим сыном Олегом, родившимся вскоре после освобождения отца с Лубянки. Она вселилась в нашу квартиру, устроилась в домоуправлении бухгалтером и вычеркнула нас из домовой книги, вписав туда себя с сыном. Её можно было понять, она никак не хотела терять эту квартиру, так как кроме этого, она отдавала в рент одну из комнат сапожному мастеру, имея при этом неплохую доплату к своему жалованию.

Когда дошла очередь до её показаний, то она стала поливать меня: что вся моя жизнь прошла в детских домах, колониях и тюрьмах - как будто мне не девятнадцать, а под семьдесят лет, а в детские дома я сам уходил, а не она меня спроваживала. По её словам, я веду разговоры против советской власти, и лучше было бы, чтобы меня упрятали опять за решётку, так как я не прописан, квартиру продал, а она её отсудила... В общем всё сводилось к тому, чтобы я побыл ещё пару лет в тюрьме.

В русском языке слово или понятие "психика", согласно толкованию по словарю Ушакова, происходит от греческого psychikos -душевный, то есть "совокупность душевных переживаний как отражение в сознании объективной действительности, душевный склад, свойственный кому-нибудь". Так вот, на этом суде я воочию наблюдал, как на моих глазах эта "совокупность душевных переживаний" медленно, но упорно претерпевала такие изменения, что я диву давался!

Дело в том, что в начале процесса, как я догадывался, из-за содержания дополнительных материалов, предоставленных в распоряжение суда органами госбезопасности, все судьи были явно настроены против меня. Они разглядывали меня в упор с такой откровенной неприязнью, с таким суровым видом и неприкрытым любопытством, что я понял - моя участь предрешена и осталась лишь формальность судебного разбирательства. В суд была вызвана и мой следователь Смирнова, которую председатель не без подковырки спросила, почему обвинительное заключение, написанное ею, выдержано в столь мягких тонах и более походит по содержанию и стилю на положительную характеристику. Смирнова довольно смело отреагировала, что расследование она провела на основе объективных данных и материалов дела и не понимает причины предъявляемых претензий по этому поводу.

Этот вопрос был ей задан ещё до показаний моей мачехи, по ходу которых лица судей суровели ещё больше. Я не выдержал их гневных взглядов и отвернулся, желая мачехе подавиться. Вдруг я услышал, что она действительно поперхнулась, не зная как ответить на заданный нарзаседателем вопрос, причём каверзный: "Скажите, свидетель, каким

 

- 64 -

образом подсудимый, будучи прописан вместе с отцом в своей квартире, оказался на улице?" Затем опять: "Кто выписал их из домовой книги и вписал туда вас..?"

Зал был битком набит любопытствующей публикой, в основном женщинами - мужчин-то отстреливали по тюрьмам и на фронтах, а остатки, в основном, по лагерям разбросаны... Одна из них, как я потом узнал, - Козлова, - демонстративно преподнесла мне бутерброд с американской тушёнкой. Потом я обратил внимание на то, как на меня взглянула председательствующая - мне показалось, что с сочувствием. Затем в адрес мачехи полетели нелестные эпитеты: "сука", "стерва" и тому подобные, что было для меня мёдом по душе. Поднялся неимоверный шум, и судья предупредила, что удалит всех из зала. Я чувствовал, что судьи постепенно принимают мою сторону. После двухчасового перерыва для почерковедческой экспертизы, был объявлен результат: все записи по поводу меня с отцом и мачехи с сыном были сделаны её рукой.

Суд ушёл на совещание, а затем - приговор: "...оправдать в связи с тем, что право на прописку и жительство в Москве подсудимым не утрачено так же, как и право на пользование жилищной площадью, в которой в настоящее время проживает гражданка..." Говоря обычным языком, суд своим определением постановил вселить меня в нашу квартиру! А из-под стражи я был освобождён прямо в зале суда - вот это да!

Итак, чудо свершилось, несмотря на то, что я был арестован по инициативе и при непосредственном участии органов госбезопасности, и притом, вдобавок, что сбежал из-под стражи. Суд меня оправдал! В чём-то отец был прав - воистину страна чудес!

Итак, я был освобождён в конце сентября 1945 года, просидев всего лишь около двух месяцев в тюрьме.