- 20 -

3. Прозрение

 

Когда я встретил отца после его выхода из тюрьмы, то с трудом узнал - так он изменился, стал абсолютно седым, с лицом, испещрённым морщинами, и очень осунулся. В свои 42 года он выглядел стариком. Это было объяснимо, - всё время ждал расстрела. Он был со мною более откровенен и без обычной демагогии рассказывал то, о чём раньше предпочитал молчать, видя, что я стал почти взрослым и сам понемногу разбираюсь во всём. Отец как-то признался, что всей душой верил в строительство справедливого общества в СССР и лишь в тюрьме, встретив себе подобных "шпионов" и виновных лишь в том, что они были преданы советской власти и партии, понял, что его многолетняя мечта, надежда на построение "светлого будущего" лопнула, как мыльный пузырь. Он чувствовал опустошённость и нежелание дальше жить: "Лучше бы меня расстреляли в НКВД", - промолвил он.

Вскоре после нашей встречи, как-то в выходной день, - была зима и шла кровопролитная война с "могучим" соседом, Маннергеймовской Финляндией, которая вероломно "напала" на беззащитную родину мирового пролетариата, - мы прогуливались с отцом неподалеку от нашего дома. Он что-то говорил мне, а я думал о своём, вспоминая его рассказы

 

- 21 -

перед отъездом в СССР о счастливой стране: теперь это у меня ассоциировалось уже не с СССР, а с Америкой. Передо мной мелькали туманные сценки из моего раннего детства: жизнь в Нью-Йорке, мать, отец, Лина Джеггер, которую я любил не менее своих родителей, и в моём сознании всё поворачивалось вспять - наверное, это было детской ностальгией по безвозвратному прошлому..., - ничего определённого, только в груди щемило от какой-то непонятной тоски, мне было жаль ушедшего детства и, вероятно, подсказывал инстинкт, что ничего хорошего, после девяти советских лет детдомов и колоний, не будет.

Подойдя к улице у нашего дома, мы увидели длинную очередь к пивному ларьку, и отец произнёс: "Ты уже совсем взрослый, давай-ка выпьем по кружке пива!" Мы встали в очередь. Неожиданно, расталкивая всех, к прилавку стал протискиваться чернявый, небольшого роста человек, пытаясь без очереди взять пива. Когда его стали стыдить, он встал в позу и горделиво выкрикнул: "Вы что, не видите, я - грузин, а товарищ Сталин тоже грузин, - вопросы есть?". На лицах людей появился страх, все молча расступились, освободив ему путь к пиву. Отец неожиданно схватил меня за руку и быстро потащил прочь. Это был первый случай в моей жизни, когда я видел его плачущим. Придя домой, он стал сбивчиво говорить мне что-то, путая английский с русским. В то время моим основным языком стал уже русский, но по-английски я говорил ещё сносно. Плача, он твердил одно только слово, повторяя его с ненавистью: "Подонок, подонок, подонок...", и я не мог понять кого он имел ввиду, - того грузина, Сталина или самого себя, так как стал умолять меня простить его за те невзгоды, которые я испытал, благодаря его опрометчивым поступкам. Он говорил, что никогда не простит себе, что привёз меня в эту Богом проклятую страну, а когда немного успокоился, стал просить, чтобы при первой же возможности я немедленно покинул Союз и вернулся в Нью-Йорк. Он продолжал сетовать на непродуманность своей жизни: что он опоздал - он конченый человек, но пойдёт дальше этим же путём, так как не может уйти в сторону, хотя и знает, что впереди ничего нет, кроме обмана. Затем, помедлив, обнадёживающе произнёс: "А может что-то мы недопонимаем, какая-нибудь ошибка? А, Морти, как думаешь?" А Морти никак не думал. Единственное, что он понимал - отец был неисправим!

После этого объяснения с ним, я ни разу не видел его улыбающимся до начала войны, хотя по натуре он был весёлый и со своеобразным юмором человек. Лишь уходя на фронт 7 июля 1941 года, он печально улыбнулся мне на прощанье - эту улыбку я никогда не забуду.

При выходе из тюрьмы отец рассказывал, что там во время следствия его били, а он неустанно повторял: он предан советской власти, верит, что арестован по ошибке, что настоящие враги гуляют на свободе, нанося непоправимый вред, пока его здесь мучают, или же следователи

 

- 22 -

просто недопонимают обстановки и существа происходящего в стране, но скоро прозреют и будут извиняться перед ним...

Ещё в 1940 году я выпросил у отца адрес матери и написал ей, что хочу вернуться в Нью-Йорк. До этого случая, по его настоянию, я ей не писал. Ответа на это письмо я не получил, не зная, что во время моего пребывания в Даниловском распределителе в Москве, а отца - на Лубянке, мать писала запрос за запросом во все советские инстанции, в том числе и в Генеральное консульство СССР в Нью-Йорке, но получила лишь ответ от советского консула. Много лет спустя, в 1990 году, когда я вернулся в США, мой кузен, М. Дистел из Нью-Джерси, передал мне оставшиеся после смерти моей матери документы, среди которых я обнаружил подлинник ответа Генерального консула СССР за подписью Н. Смирнова на её запрос о местонахождении сына. Ответ датирован 12 июнем 1939 года за номером 572/НФ с обратным адресом: 7-й Ист 61 стрит, Нью-Йорк. Автор ответа сообщает ей, что местонахождение её сына не известно. Как просто, нет такого и делу конец! И это при знаменитой системе прописки и регистрации каждой мухи в стране! В это время я находился в детском доме чуть ли не в центре Москвы.