- 2 -

Детство и юность[1]

 

Я родилась 14(26) декабря 1892 г. в дворянской семье Колюбакиных. Помню, в шутку говорили, что мне на роду написано быть революционеркой — родилась в день декабрьского восстания.

Отец в молодости служил в гвардии, вышел в запас в чине поручика и работал затем в Новгородском губернском и Устюженском уездном земстве по выборам.

Мать окончила гимназию и была только домохозяйкой. Помнить себя я начала с 4-го года. Жили мы в то время у родителей отца в родовом имении Тюлькино Тверской губ. Помню брата Мишу, которого тогда водили в платьицах, нашу комнату во 2-м этаже флигеля, добрую улыбку старой няни.

За это время самыми сильными впечатлениями были работы в кузнице, где под ловкими руками кузнеца Сильверстра из куска раскаленного металла выходили топоры, косы.

Помню еще маленького братца Колю. Он жил всего 6 часов. Живым мы его не видели и только утром, зайдя к матери, увидели на столе неподвижного холодного малыша в голубом платьице.

Грусти тогда не было, мрачная тень смерти прошла как-то мимо и никаких вопросов не вызвала.

Осенью1896 г. мы часто видели мать плачущей над письмами — тяжело заболел дедушка, ее отец, и поздней осенью мы поехали в Петербург.

Помню в постели слабого деда, нас с братом водили к нему по утрам на несколько минут. Он всегда дарил нам что-нибудь — плитки шоколада, детские книжки.

И вот деда не стало. Как-то утром нас привели в комнату, где он лежал. Его уже там не было. А на диване в слезах сидели бабушка и сестра деда. Мертвого деда нам не показали, и только через два дня в окно мы увидели, как из дверей на двор выносили длинный черный гроб.

Мы стали спрашивать маму, почему люди умирают и все ли мы умрем.

Неизбежный конец казался страшным. Успокаивала сказка о воскресении в другой, лучшей жизни, и мы с братом стали играть в Алинский дворец, где при входе все люди смазывались волшебной мазью и становились бессмертными.

Вскоре отец стал членом Новгородской губ. управы, и мы переехали в Новгород.

В то время это был тихий небольшой город с 26000 жителей.

Жили мы на Софийской стороне во 2-м этаже двухэтажного деревянного дома. Ходили с няней гулять в старый тенистый городской Летний сад, ходили в седой Кремль, на бурый желтый Волхов, но чаще всего гуляли по городскому валу.

В Новгороде мне исполнилось 5 лет, и меня начали учить читать. Была у меня складная азбука и большая таблица для чтения. Помнюи первые книги: «Рассказы гнома сказочника» и «О чем куковала кукушка».

Я очень любила, когда мать читала мне вслух, и часто по нескольку раз просила читать любимые сказки и рассказы. Часто мать декламировала нам поэму «Песнь о вещем Олеге» Пушкина, «Василий Шибанов» Ал. Толстого, и мы целые отрывки выучивали наизусть.

Летом 1898 г. отец был выбран председателем Устюженской уездной управы, и осенью того же года мы переехали в Устюжну. Летом родилась сестра Тамара, и нас стало уже трое.

Устюжна была в то время типичным захолустным уездным городком. Было 5000 жителей, 100 верст до железной дороги по грунтовому почтовому тракту. В центре по главной улице была булыжная мостовая и деревянные тротуары, а на остальных улицах весной и осенью была невылазная грязь. По ночам улицы почти не освещались. Не было ни дощечек с названиями улиц, ни номеров на домах.

Был только один клуб, где устраивались танцевальные вечера и ставились изредка любительские спектакли. Было зато 13 церквей. В одном месте стояли даже 3 церкви на небольшой площади. Раза три в день по городу несся колокольный звон. Средних школ было только 2: мужское городское училище и женская прогимназия, преобразованная


[1] Нумерация страниц не совпадает с печатным источником.

 

- 3 -

потом в гимназию. Из производственных предприятий — только винный завод. Городской транспорт был представлен двумя извозчиками.

Была небольшая земская больница и на весь город — два врача. Один из них, зав. больницей Н. С. Костин, был настоящим универсалом. Оперировал в брюшной полости, делал гинекологические, глазные, ушные операции, был педиатром, акушером, инфекционистом.

Мы вначале поселились на окраине города в большом деревянном доме, втором от въезда в город. Квартира была большая и очень холодная. Зимой мы ходили дома в валенках и теплых жакетках. Ночью в город забегали волки, и раз как-то родители, возвращаясь поздно домой, повстречали волка около дома.

При доме был большой тенистый сад с круглой белой беседкой, расписанной изнутри цветами.

За садом был дом нашего близкого родственника, деда Николая, — это был родной дядька отца.

Фигура была колоритная — тип старого помещика-крепостника. Самодур крутого нрава, он по характеру напоминал старого князя Болконского из «Войны и мира», только был значительно глупее. Крепостного права он уже не застал, зато вволю поиздевался над своей семьей. Дочерей своих по очереди проклинал за брак с не дворянами. С дедом моим он поссорился после смерти прадеда из-за наследства, и братья друг к другу не ездили. У нас он тоже не бывал — считал моего отца «слишком красным». В молодости он держал в черном теле своих сестер. Жили они в холодном помещении, и он старался насильно выдать их замуж. Старшая его сестра, кроткая и тихая бабушка Маша, бежала и была увезена своим женихом от свирепого брата.

Через год мы переехали на другую квартиру и жили уже в центре города на соборной площади во 2-м этаже двухэтажного дома. В городе мы проводили зиму, а на лето уезжали в деревню к дедушке и бабушке.

Пол-лета проводили в имении Сорокине у бабушки Лены со стороны матери и остальную половину жили в Тюлькине у родителей отца.

Эти поездки были для нас огромной радостью. С утра нам подавали тройку и пару лошадей с почтовой станции. Ехали мать, четверо нас, бонна немка и няня младшей сестры Елены, родившейся в 1900 г.

Все было увлекательно и интересно: и тройка с колокольчиками, и сама дорога по весенним широким просторам, лесам, полям, через деревни, из которых каждую мы знали по названию. Хороши были и привалы на конно-почтовых станциях, с самоварами, вкусными пирожками и холодными закусками из маминой корзиночки с провизией.

В детстве мы больше любили Сорокино, в юности нам больше улыбалось Тюлькино.

Сорокино был прелестный уголок. Усадьба была расположена на высокой горе, откуда открывался вид на живописные дали. В усадьбе — 2 дома, старый и так называемый новый, который от возраста давно уже посерел. В старом доме жили бабушка и тетки и собиралась днем вся многочисленная родня. Мы жили в новом доме.

Старый дом с мезонином, балкончиками и террасой построен был при прабабушке. Все здесь говорило о седой старине: и поющие на разные голоса двери, и окна, в которых нижняя половина рамы поднималась кверху и держалась на подставленной палке, и старинная мебель, и большие образа по углам, и часы-ходики с мелодичным боем.

В столовой с двумя огромными буфетами стоял большой овальный стол, за ним собирались к обеду человек 12–15 родственников. Ели много, сытно и вкусно.

Жизнь в Сорокине текла безмятежно, напоминая Обломовку Гончарова и «Старосветских помещиков» Гоголя.

Перед домом был разбит большой цветник с березовыми аллеями, песчаными дорожками, беседками и блестящими разноцветными шарами на клумбах. Дальше, за новым домом, старый запущенный тенистый нижний сад спускался по склону в сторону реки. Здесь росли развесистые вязы, буки, ясени.

Все хозяйство было сдано в аренду швейцарцу, который держал сыроварню.

На зиму бабушка с семьей уезжала в Петербург. В Сорокине она вела домашнее хозяйство, командовала прислугой. Тетки — старые девы, мамины сестры — как-то прошли мимо жизни. Старшая, тетя Лиля, занималась рукоделием, младшая, тетя Капа, всеми помыслами ушла в кулинарию. Варенья, соленья, печенья, чудеса кондитерского

- 4 -

искусства заполняли всю ее жизнь. На месяц приезжали в отпуск дяди — братья матери. Младший, Николай, был женат, работал в банке. Он был очень музыкален, и мы любили слушать его игру на рояле. Его семья тоже проводила лето в Сорокине. Старший, Владимир, горный инженер, старый холостяк. Это был чинодрал, самовлюбленный эгоист, антисемит и монархист. Мы его очень не любили и ненавидели его скучные нотации.

В детстве мы охотно жили в Сорокине, нас баловали, кормили сластями, мы играли в саду, совершали походы в лес за грибами и за ягодами с младшей теткой. Позднее нам стало душно от буржуазной мещанской морали, от бесконечных наставлений, готовивших нас для салонных разговоров благородных девиц. После 17 лет я перестала ездить в Сорокино, и мы с братом все лето проводили в Тюлькине.

Там был большой благоустроенный дом. Мы жили во втором этаже пристроенного флигеля. Все большое хозяйство имения бабушка вела сама, вводила у себя травосеяние и передовую по тем временам сельхозтехнику, держала сыроварню. Умерла она рано, в 1903 г. Тогда у деда поселилась его овдовевшая сестра, бабушка Маша, которую я уже упоминала. Дед был очень занят своей работой земского начальника. Бабушка лечила домашними средствами соседних крестьян.

В Тюлькине всегда толпился народ: одни по делам к деду, другие за помощью к бабушке Маше. Бабушка была очень живой самоотверженный чуткий человек. Я любила слушать ее рассказы о старине и воспоминания молодости.

В Тюлькине нас никто не стеснял, нам не докучали никакими поучениями. Брат увлекался сельским хозяйством. Я бродила по лесам и полям и запоем читала. У деда была большая библиотека, я знакомилась с русскими и иностранными классиками. Утром я, бывало, забиралась с книгой на верхушку ветряной мельницы. Оттуда открывался вид на поля, леса, усадьбу. Там так легко дышалось и так хорошо мечталось и читалось.

Днем я обычно устраивалась с книгой в уголке сада под березами прямо на траве.

Из Тюлькина я уезжала в последний раз в конце декабря 1917 г. Больше мне там побывать не довелось. Впереди были тяжкие ошибки и жестокие испытания. ***

С приездом в Устюжну началась моя учеба. Писать и читать учила меня мама. Она же была моей первой учительницей новых языков, немецкого и французского. По-немецки мы с братом уже довольно свободно болтали под влиянием бонны. Читать и писать по-немецки меня учили по старому готическому письму.

Уроки французского начались прямо с чтения и рассказов по картинкам. Мать владела французским довольно свободно.

В 8 лет у меня появился первый учитель — Василий Ермилович Крылов из городского училища. Помню хорошо его сухонькую сутулую фигуру в форменном сюртуке работника просвещения. С ним мы занимались русским и арифметикой. Он мне привил любовь к печатному слову и началам математики.

На следующий год у нас была уже учительница А.Д. Шемелева, и мы стали заниматься вместе с братом. Меня готовили к экзамену в гимназию.

В 10 лет я с трепетом пошла на экзамены во 2-й класс и была очень горда, что меня приняли. Нравилось все — и шумная ватага девочек, и форменная одежда, особенно парадная, с белой пелеринкой и белым передником.

Очень много внимания в гимназии уделялось религии. Преподавал Закон Божий поп Ростовцев — умный, но иезуит. Мы обязаны были в субботу и воскресенье выстаивать длинные службы в церкви, отведенной гимназии, где пел наш хор. После Пасхи надо было предъявить попу свидетельство о говении. День в гимназии начинался торжественной молитвой. Все собирались в большой рекреационной зале и становились на колени. Назначенная старшеклассница читала молитвы и Евангелие, пел хор. Вся церемония продолжалась полчаса. Затем все строились парами по классам и проходили мимо начальницы, приседая в реверансе.

Из учительниц большой оригиналкой была преподавательница географии.

Она сразу вызывала к карте человек 5–6, выстраивала их цепочкой и задавала вопросы. Если не знала одна, отвечала следующая. Отметки затем ставились как придется. Иногда она говорила: «Ну а тебе четыре за прошлогодние заслуги».

Начало учебы сложилось для меня довольно неудачно. Проучившись успешно первое полугодие, я сразу после Нового года тяжело заболела пневмонией и гнойным

- 5 -

плевритом. Пришлось четыре месяца пролежать в постели и остаться на второй год. В следующем году я успешно с наградой перешла в 3-й класс.

Война с Японией коснулась нас мало. Правда, мы читали специальные выпуски телеграмм с Дальнего Востока. Помню, переживали Цусиму и гибель «Петропавловска», смерть Макарова и художника Верещагина, но все это больше со слов взрослых.

Летом в Сорокине мы поставили в пользу Красного Креста любительский детский спектакль — играли сказку «Три лесовика». Деньги через детский журнал были направлены в Маньчжурию.

Гораздо сильнее было впечатление от Кровавого воскресенья 9 января 1905 года. Помню, как рассказывал отец о расстреле безоружных людей, о гибели детей в Александровском парке. Как сейчас вижу отца со слезами на глазах и надрывом в голосе.

Весной 1905 г. закончился устюжинский период детства. Отец перешел на работу в Новгородское губернское земство, и осенью мы из деревни приехали в Новгород.

Я поступила в третий класс новгородской гимназии. Я училась в филиале гимназии на Софийской стороне, где были только четыре младших класса.

Царский манифест с объявлением мнимых свобод 17/Х-05 г. прошел незаметно. В гимназии служили молебен, и учительница русского языка, обращаясь к нам, сказала: «Дети, мы радуемся, потому что объявлено новое управление государством, которое лучше прежде существовавшего». У нас в связи с этим никаких вопросов не возникло и ничего в душе не всколыхнулось.

Прогрессивная общественность отнеслась к манифесту скептически — «в свободы» никто не поверил.

Зато по всей стране прокатилась волна мракобесия — восстаний «черной сотни». Организованная крайними монархистами, «Союзом русского народа», при поддержке полиции и попустительстве губернаторов, это была дикая, оголтелая толпа, состоявшая из переодетых городовых, мелких лавочников, бродяг, темных, запуганных, ни в чем не разбиравшихся людей.

Обычно дело начиналось с торжественного молебствия в соборе. А затем с благословения церкви толпа бросалась громить школы, земские учреждения, избивала студентов, гимназистов, прогрессивных земцев.

Так было и в Новгороде. И вот, я помню, мы все сидели за обедом, когда к нам прибежал бледный трясущийся сторож земской управы и сказал отцу: «Александр Михайлович, что нам делать? У нас управу разгромили». Отец сразу поднялся, попрощался и вышел, а мать, рыдая, поставила нас на колени молиться о его спасении. Только накануне мы узнали о гибели в Твери одного из товарищей отца — земца Медведева, растерзанного черносотенной толпой. Горькие и трудные это были часы. Это был второй после Кровавого воскресенья суровый урок.

После него ненависть к существующему строю запала глубоко и навсегда в душу. Однако конкретных выводов сделано не было. Воспринималось все по-детски. На пьедестале стоял отец с его либеральными идеями. В нашем окружении революционеров не было, и даже отец считался среди родных «слишком красным».

На другой день мы поехали в Петербург. По городу после погрома для соблюдения декорума циркулировали конные полицейские. Отец ехал с докладом о «черной сотне» к министру Витте, а нас во избежание эксцессов не хотел оставлять в Новгороде.

Витте встретил отца благожелательно, обещал помощь, но в результате губернатор граф Медем получил орден и ленту через плечо, а отец через несколько месяцев был снят с работы по распоряжению министра внутренних дел.

Незадолго до его увольнения у нас был обыск. Возвращаясь из гимназии, я застала дома полнейший погром — перерыто было все, даже наш детский книжный шкаф. Забрали переписку отца.

После увольнения отец перешел на работу в кадетскую партию, стал ездить и агитировать по городам севера и востока России.

Мы жили в Новгороде до конца учебного года, а осенью, после лета в Тюлькине и Сорокине, переехали в Петербург, где я поступила в 4-й класс частной женской гимназии Хитрово.

В гимназии был дружный коллектив, было много развитых умных девочек, но меня, «новенькую», встретили вначале очень неприветливо, и тут впервые я услышала много

- 6 -

обидного по поводу моей наружности. Это были и случайно услышанные замечания, прямо ко мне не обращенные. Говорили: «Какие у нее хорошие косы — это так не подходит к ее наружности дурнушки». Иногда говорилось просто в лицо: «Ведь ты, Колюбашка, некрасивая». Раньше я как-то не думала никогда о своей наружности, а теперь временами было обидно до слез, до физического ощущения боли, хотелось спрятать свое некрасивое лицо, казалось, что всю жизнь я буду слышать насмешки и оскорбления, что личное счастье для меня закрыто.

Читая «Детство и отрочество» Л.Н.Толстого, я находила много сходного в переживаниях Николеньки Иртеньева. Скоро, однако, отношение ко мне изменилось, и к концу 4-го класса девочки приняли меня в свою дружную семью.

Вскоре возникли тяжелые переживания в семье, и на время они заслонили все остальное. Отец опять подвергся преследованию царского правительства. В то время он был членом Государственной думы от Петербурга. Против него возбудили дело за резкое выступление против царского сатрапа — премьера Столыпина.

Судили его в Саратове, где он выступал, и приговорили к 6 месяцам одиночного тюремного заключения. Свидетелями обвинения выступали полицейские приставы. Из-за «депутатской неприкосновенности личности» отца сразу не арестовали, но когда кончилась сессия Государственной думы и депутаты разъехались по домам, его вызвали для отбывания срока.

С грустью провожали мы его из Тюлькина в июле 1908 г. Трогательно прощались с ним крестьяне соседней деревни. Девушки спели ему на прощание. А лесной сторож, милый, добрый Иван Аверьянович, бывший матрос, ходивший с дедом в кругосветное плавание, даже сказал: «Слушай, Александр Михайлович, давай, если можно, я за тебя отсижу».

Начались тоскливые дни, и было больно за отца, и была гордость за него в душе. Еще сильнее вспыхнула ненависть к царскому правительству.

В августе мы поехали в Петербург. Через месяц с момента ареста отцу разрешили свидания. Они происходили еженедельно по воскресеньям и продолжались по 20 мин. Разрешалось приходить только вдвоем. Мать ходила каждую неделю, а мы с братом чередовались через неделю. Мать уходила с раннего утра записываться в контору — очередь была большая. Приходилось подолгу ждать в полутемном проходе между двух ворот. Затем наконец раскрывалась с грохотом маленькая калитка в огромных тяжелых железных воротах, мы проходили по двору, отпирались другие двери, и мы попадали в комнату для свиданий. Это был полутемный коридор, по обоим сторонам его шли ряды узеньких шкафов для заключенных. В окна, забранные двойной мелкой решеткой, ничего нельзя было передать. Дверь для заключенных отворялась сзади и сразу запиралась на замок. По коридору все время, прислушиваясь к разговорам, ходили надзиратели.

Отец был в черной своей кожаной куртке и приходил всегда бодрый и улыбающийся. Помню, хотелось сказать так много, и как-то не находилось слов. Минуты бежали безжалостно быстро, и вот раздавался крик надзирателя: «Свидание окончено». С шумом открывалась задняя дверь, на миг освещая фигуру отца, и его уводили, а мы подавленные возвращались домой.

Это была мрачная Выборгская одиночная тюрьма. В народе ее называли «Кресты», так как она состояла из двух корпусов, построенных в виде креста. В тюрьме были только одиночные маленькие камеры с крошечными окошечками под потолком. Ходила среди заключенных легенда, что запланирована была одна тысяча камер, а при постройке получилось 999. И инженер-строитель якобы повесился с горя в 999-й камере.

Много лет спустя, переступая порог «Крестов» при обстоятельствах, значительно более трагических, я вспоминала, как приходила сюда к отцу в годы юности.

Помню радостный день 13 января 1909 г. — день освобождения отца. В школу мы в этот день не пошли. И вот рано утром он появился, похудевший, но бодрый и радостный. Сколько было разговоров, рассказов. День превратился в сплошной праздник. Приходили родные, друзья, знакомые, много депутатов. И цветы, цветы — корзины, букеты — множество красных гвоздик. Отец шутил: «Бывают дни, когда депутат становится балериной».

На другой день, провожая меня в гимназию, отец приколол к моему черному переднику красную гвоздику. Девочки и некоторые учителя встретили меня очень тепло, трогательно поздравляли.

- 7 -

А через месяц III Дума правым большинством исключила из своих рядов «красного» депутата.

Монархист депутат Пуришкевич сказал по этому поводу: «Колюбакин — один из недовешенных в 1905 г., так неужели же мы будем терпеть его в своей среде?»

И опять дома были друзья, и опять цветы и яркие речи, полные сочувствия отцу, гнева и возмущения против правительства и думского большинства.

Отец опять перешел на работу в партию секретарем парламентской фракции. Я была тогда в шестом классе. Мне только что исполнилось 16 лет. Кончалось отрочество, начиналась юность, вставали вопросы о смысле жизни, о будущей дороге.

Наступали тревожные годы, годы романтики, нежной дружбы, горячих желаний и мучительной тоски, и все же светлые неповторимые годы.

Это было тяжелое время — время печальных чеховских героев, время царского гнета и наступающего произвола.

Началось все с какого-то отвлеченного прекраснодушия. Казалось, что мы какие-то особенные люди, призванные совершить что-то великое, а кругом лишь мещанство и пошлость — мир соллогубовской серой недотыкомки.

Больше всего душевных сил отдавалось тогда дружбе. В ней был какой-то оттенок влюбленности, то же доверие, откровенность, стремление быть вместе, ревнивое желание исключительности. Много знакомого нашла я потом у Герцена в его дружбе с Огаревым.

Моим самым близким другом была Шура Висленева. Многое нас роднило, но дороги у нас были разные — ее влекла музыка, рисовалась артистическая карьера, я мечтала об учительстве. Помню наши долгие вечера в уютной Шуриной комнате.

Мы говорили, мечтали, потом она садилась за пианино, и как хорошо думалось под мелодии Чайковского, Глинки, Шопена.

Было, однако, немало и горьких минут. Я всегда чувствовала, что моя привязанность глубже, болезненнее и сильнее, чем у Шуры, а когда появился на горизонте ее будущий муж, я и совсем ушла на второй план. А как часто бывало, не застав ее дома, я часами бродила у ее подъезда по морозной улице или сидела на подоконнике пыльной полутемной лестничной площадки.

Нашим любимым учителем был филолог Сергей Аникеевич Столбцов. Он привил горячую любовь к родной литературе. Мы ждали его уроков, ловили каждое его слово, зачитывались классиками, изучали Тургенева, Гоголя, Пушкина, Толстого. Под его руководством у нас организовался литературный кружок из учениц 6-го и 7-го классов.

Мы собирались по вечерам раза два в месяц.

Я очень любила эти вечера, насыщенные какой-то юной, наивной, далекой от жизни романтикой.

Во всей гимназии тихо и темно. Мы собирались в маленьком зале приготовительных классов. Пока еще нет Столбцова, кто-нибудь, чаще всего Шура Висленева, садится за рояль, играет классиков — Чайковского, Глинку, Рахманинова. Музыка еще больше настраивает на романтический лад. Читаем и обсуждаем романы Тургенева. Переносимся в мир людей сороковых годов, в мир Рудина, хорошо отображенный в «Истории русской интеллигенции» Овсянико-Куликовского. Кружок этот просуществовал недолго и распался. Участие в нем принимали немногие. Это был замкнутый круг, считавшийся элитой, спаянных крепкой дружбой учениц.

В 8-м классе мы уже не собирались. Передо мной встала задача подготовки на аттестат зрелости, чтобы иметь право сдавать по окончании образования государственные экзамены. Пришлось приналечь на точные науки и быстрыми темпами изучать латынь за весь курс мужской гимназии.

В конце года мы с Шурой Висленевой сидели над учебой до поздней ночи и успешно сдали экзамены при мужской гимназии. Шура, по давнему решению, поступила в Медицинский институт. Меня увлечение литературой потянуло на историко-филологический факультет. Привлекала работа педагога.

Расставались мы с гимназией с большой грустью. На торжественном акте нам выдали аттестаты с присвоением звания домашней наставницы. Был потом товарищеский вечер, было сказано много хороших напутственных слов.

- 8 -

И вот я на Высших Женских Курсах, которые тогда все называли Бестужевскими, в большом здании на 10-й линии Васильевского острова.

Все было ново, необычно: огромные аудитории, большой в два света актовый зал, шумная пестрая толпа студенток со всех концов необъятной страны.

Помню, я писала тогда о своих первых впечатлениях отцу, проводившему отпуск в Тюлькине: «На меня веет чем-то хорошим, большим, захватывающим и свободным».

В филологию я, однако, не вросла — фонетика, морфология, длинные перебои звуков показались мне скучными, и через год я перешла на физико-математический, где пробыла 2 года в группе физики.

Кто же из друзей вспоминается мне за эти студенческие годы?

Продолжается дружба с Шурой Висленевой. Вспоминаются сестры Поведские, Софья и Настя, и Катя Яковлева. Софья была старше меня лет на 12. Она была товарищем моего отца по кадетской партии и, по-моему, втайне горячо его любила. Вошла она в моюжизнь в 1909 году после освобождения отца из тюрьмы, когда стала часто бывать у нас. Было ей тогда уже за 30 лет. Некрасивая, стриженая, с мужскими повадками, сутулая, худая, с резкими движениями, грубым голосом и солеными словечками. Одета она была всегда очень скромно, немного небрежно и много курила. Но в маленьких серых глазах светился ум и много человеческой теплоты. Было много горечи, жажды общественного служения. Для меня так и осталось непонятным, почему она остановилась на полпути и не стала радикальнее кадетов. Много хороших часов провели мы с ней в беседах о жизни, о литературе, о людях. Много бродили вместе по лесам в Тюлькине и Задубье под Лугой на даче Поведских. Отец острил над нашей дружбой, говорил: «Черт с младенцем связался». С грустью узнала я в 30-х годах из письма Насти о смерти Софьи.

Гораздо ближе подружилась я с Настей. Помню нашу первую встречу в 1911 г. Это было на Бестужевских, на литературном семинаре Глаголевой.

Сестры совершенно не походили друг на друга. Мягкая, мечтательная, увлекающаяся Настя была близка с эсерами. Маленького роста, полная, с большими серыми глазами и закрученными на висках русыми косами. В средней школе Настя входила в кружок бунтарей. Они увлекались Леонидом Андреевым. В те времена это был кумир молодежи. И вот как-то раз, после прочтения рассказа «Бездна» девочки решили, по примеру героя, что стыдно быть чистым. К счастью, решили посоветоваться с Андреевым. Он ужаснулся, был страшно смущен, стал говорить о психологическом моменте, из которого не может и не должно быть никаких практических выводов.

В другой раз Настю потрясло самоубийство одного из близких друзей — Коли В.

Это была эпоха эпидемий самоубийств в ранней юности. Юноши и девушки уходили из жизни из-за провала на экзамене, из-за несчастной любви и просто из-за беспросветной пошлости и жестокости окружающей жизни. Тогда Федор Соллогуб с его мрачным творчеством написал свою дикую повесть «Опечаленные невесты».

И вот узнав, что Коля повесился, Настя захотела испытать его чувства перед смертью. Оставшись одна в квартире, она накинула петлю на шею, встала на стул. И вдруг стул выскользнул из-под ног, петля начала затягиваться. Уже теряя сознание, она поймала ногой стул и была спасена. Долго потом болела голова, мучил шум в ушах и мелькали точки перед глазами.

Вспоминаются прогулки с Настей в Задубье по лесам и на лодке по озеру Вреко. Ходили иногда вдвоем, иногда шумной ватагой с ее приятелями студентами, пели, спорили до хрипоты, решали проклятые вопросы, говорили о революции, о прочитанном, о будущей работе.

Настя рано попала в тюрьму. Арестовали сначала ее друзей Соню и Веру Хрустасеевых, у которых при обыске нашли подпольную литературу. За ними потянулись и все друзья.

Настя просидела в предварилке месяца три, некоторые из друзей отправились в царскую ссылку и далекую Сибирь.

Катя Яковлева пришла к нам в гимназию в 6-й класс из начальной школы. Это была худенькая бледная девочка со светлыми как лен волосами. Росла она в нужде и бедности в рабочей семье. Она рано потеряла мать и никогда не говорила об отце. Ее мучил физический недостаток — заикание. Социальные и политические вопросы ее волновали, тревожили, и она раньше всех нас начала в них разбираться.

- 9 -

Мы с ней подружились в 8-м классе, когда в траурные толстовские дни поп на уроке Закона Божьего начал ругать и проклинать Толстого. Мы с Катей, как по команде, встали и демонстративно вышли из класса. С тех пор мы перестали посещать уроки богословия и в эти часы сидели в зале и читали газеты.

Дружба с Катей продолжалась и на курсах. И это именно Катя подсказала мне неудачные попытки как-то войти в жизнь, делать что-то общественно полезное, кому-то помогать.

Как-то, когда мы с Катей во время перерыва между лекциями ходили по залу, она мне сказала: «Знаешь, я сегодня прочла здесь у нас очень интересное объявление, думаю, что и тебя оно заинтересует, прочти».

И она показала мне среди пестрых плакатов землячеств и научных кружков небольшой листок с необычными словами: «Вы, студентки, говорите столько красивых слов, жаждете подвига, неужели никто из вас мне не поможет. Нужно пожертвовать только один год. Я отстала, вовремя не училась, не получила среднего образования, а сейчас у меня неутолимая жажда знания. Помогите мне, поезжайте со мной в деревню, подготовьте к экзамену за среднюю школу. За деньги, но не из-за денег.

Жду отзывчивого чуткого человека. Можем увидеться и поговорить. Буду ждать несколько дней в приемной курсисток от 13 до 14 ч.».

Мне сразу захотелось поехать помочь, Катя не могла преподавать из-за своего недостатка.

В тот же вечер мы с Катей отправились на свидание в приемную. Аня Васильева была дочерью помещика Валдайского уезда Новгородской губернии. На вид ей было лет тридцать. Маленького роста, худенькая, бледная, с каким-то желтоватым оттенком лица. Во взгляде маленьких зеленоватых бегающих глаз было что-то неприятно пронзительное, даже язвительное. Она сказала, что нам следует ближе познакомиться, и пригласила зайти к ней на Петербургскую сторону. Жила она у каких-то знакомых. В тот же вечер уже одна я направилась к ней.

Помню, мы сидели в полутемной гостиной, куда проникал из коридора слабый свет керосиновой лампы. Мы сидели на диване у закрытого рояля. Углы комнаты утопали во мгле.

Заглядывает на несколько минут ее брат, студент, и мне кажется, что к затее сестры он относится с иронией. Аня говорит, что ей хочется, особенно по истории и литературе, заниматься более усиленно, чем по программе средней школы. Затем она почему-то перебрасывается на спиритизм, говорит о гипнозе. У меня первое неприятное впечатление еще усиливается, но все же, хотя и с тяжелым сердцем, я решаю ехать. Мы уславливаемся встретиться на днях, чтобы договориться окончательно.

Предстоял трудный разговор дома. И вот я все рассказываю отцу. Решение мое он принял в штыки и настоял, чтобы я написала Ане отказ. «Не так просто потерять год, — сказал он мне. — Васильева всегда найдет человека, больше тебя нуждающегося в заработке, и кроме того, не понимаю, почему такая обеспеченная девушка до сих пор не училась». Возражала я слабо, так как Аня симпатии у меня не вызывала, и без большого сожаления написала ей отказ без объяснения причины.

Так неудачно окончился мой первый порыв выйти на самостоятельную дорогу и жить не только для себя.

Так же неудачна была и вторая попытка.

Царское правительство меньше всего заботилось о просвещении народа. Властвовать и угнетать темный народ было легче. В дореволюционной России 80% населения было неграмотно. Школ не хватало не только на селе, но и в городе, и даже в столице. Множество детей из бедных рабочих семей оставались неграмотными.

В студенческие годы я познакомилась с жуткой жизнью рабочих семей. Мы на курсах устраивали елку с незатейливыми подарками для детей рабочих. На елку записывалось очень много ребят, всех охватить не хватало средств, и вот мы, члены елочной комиссии, ходили по квартирам, чтобы отобрать самых обездоленных.

По грязной полутемной лестнице, где пахнет помоями, кошками, мышами, забираешься, бывало, на 4-й или 5-й этаж. Комнаты сдаются по углам. В углах ютятся семьи по пять человек, на широких, похожих на нары койках. Ругань, потасовки, иногда пьяные песни, и все это на глазах у детей, оборванных и грязных, с бледными лицами и грустными глазами.

- 10 -

Все это тревожило, мучило, вызывало желание помочь. Становилось стыдно за свою сытую обеспеченную жизнь.

Когда Катя предложила мне работать в воскресной школе, я с радостью согласилась и отправилась в первое же воскресенье по указанному адресу. Это было где-то на Выборгской стороне. Поразило меня сразу помещение школы. На каком-то пустыре, занесенном снегом, за разрушенным забором стояла старая деревянная церквушка. Службы в ней уже, видимо, давно не отправлялись. В плохо освещенном и довольно холодном помещении стояли длинные, узкие грубо сколоченные столы и скамьи для учеников. Здесь среди учеников были люди всех возрастов. Они были разбиты на группы, и за каждым столом был свой преподаватель. Распоряжались всем два сухопарых, высоких гимназиста-старшеклассника из семьи священника. Среди педагогов мне как-то не запомнился никто. Перед началом и после окончания занятий проводилась молитва с песнопениями.

Мне поручили группу детей в возрасте от 8 до 12 лет, только начинающих учение. Было их человек 12–15, я учила их читать, писать и считать. Ребята были худенькие, болезненные, явно недоедающие, плохо одетые. Занимались они охотно.

Тяготило меня с самого начала явно мне чуждое идейное настроение школы. Я узнала, что она организована религиозно настроенным обществом в духе православия. Мне было жаль бросать начатое дело, бросать ребят, и я продолжала занятия несколько месяцев, пока не было никаких политических выступлений.

Поп — отец гимназистов — бывал в школе каждое воскресенье, он проводил молитву. Раз весной он разразился после молитвы целой черносотенной речью. Он превозносил царя и идею самодержавия, громил революционеров и предлагал слушателям выявлять подозрительных и сообщать ему.

После этого я сочла невозможным дальнейшее пребывание в школе.

Я подошла к одному из гимназистов и сказала, что не могу согласиться с идейным настроением школы и ухожу. Он с важностью мне ответил: «Да, наша школа имеет, так сказать, титул весьма определенный». Так и закончилась моя работа в школе.

Из политических событий того времени особенно запомнилось дело Бейлиса и в 1912 г. расстрел рабочих на далеких Ленских приисках.

Дело Бейлиса глубоко взволновало всю прогрессивную общественность того времени. Это было одно из самых отвратительных проявлений антисемитизма и расовой дискриминации, усиленно проводившейся царским правительством.

Преследование евреев отражено было в законодательстве в виде таких безобразных явлений, как процентная норма в высшей школе и черта оседлости. Любопытно, что в Петербурге студентке еврейке было проще прожить по «желтому билету» проститутки, чем по студенческому билету, и были случаи, когда еврейки получали фиктивный «желтый билет», проходили унизительный ежемесячный осмотр венеролога, чтобы иметь возможность учиться. В черте оседлости устраивались по временам жестокие кровавые еврейские погромы, спровоцированные монархистами при поддержке губернаторов и помещиков.

На этом мрачном фоне было состряпано дело Бейлиса, основанное на усиленно распространяемой юдофобами нелепой сказке о так называемых ритуальных убийствах с целью получения христианской крови, которая якобы подмешивается в еврейскую мацу.

Произошло в Киеве убийство восьмилетнего мальчика Ющинского. Труп ребенка, исколотый иглами, был обнаружен на пустыре недалеко от дома, где проживал Бейлис. Его арестовали по обвинению в ритуальном убийстве, и ни в чем не повинный человек томился в тюрьме под следствием 2 года в ожидании суда.

За это время прогрессивная общественность мобилизовала все силы, чтобы дать бой в защиту Бейлиса и для разгрома нелепой версии ритуального убийства. Защищал Бейлиса цвет тогдашней адвокатуры: Карабчевский, Маклаков, Грузенберг, Григорович Барский. Выступали и специалисты по древнееврейской литературе, доказывающие, что в Талмуде и других еврейских священных книгах указаний на ритуальные убийства нет. Выступал в качестве судмедэксперта профессор военно-медицинской академии Кадьян, доказавший, что множественные уколы были нанесены Ющинскому уже после смерти.

Не дремали и мракобесы — обвинение было поручено прокурору Виппе, выступавшему на всех грязных процессах, когда нужно было осудить кого-нибудь из неугодных

- 11 -

правительству. Были специально подобраны присяжные из подхалимов-чиновников, мелких лавочников, суеверных темных людей.

Среди студентов бурлило возмущение. Было твердо решено устроить внушительную демонстрацию протеста, если Бейлис будет осужден. Лихорадочно читались и обсуждались газеты. Вечером в день приговора я побежала на Невский, где в витрине редакции газеты «Новое время» можно было прочесть последние телеграммы. У витрины уже собиралась и гудела толпа. И вот появилась телеграмма из Киева: «Бейлис оправдан». Серенькие присяжные не оправдали надежд правительства и высказались по совести. У всех вырвался возглас облегчения. Волнение у нас улеглось.

А впоследствии было доказано, что Ющинского убила шайка воров под предводительством некой Веры Чеберяк. Мальчик Ющинский дружил с ее сыном, начал задавать неосторожные вопросы о краденых вещах, и его решили уничтожить, а потом симулировать ритуал.

Трагедия на далекой Лене разыгралась в апреле 1912 г. Это было, по существу, повторение на далекой окраине Кровавого воскресенья 9 января 1905 г.

События эти хорошо отражены в художественной литературе в романах: «Угрюм-река» Шишкова и «Лена» Саянова.

Рабочие золотых приисков, доведенные до отчаяния нестерпимыми бытовыми и материальными условиями, решили пойти со своими требованиями к администрации. Шли спокойно, организованно, безоружные. Их встретили огнем. Были десятки убитых и раненых.

Когда потом левые партии в Государственной думе внесли запрос по поводу ленских событий, министр внутренних дел Протопопов ответил классической фразой: «Так было, так и будет». Ему это припомнили в 1917 г.

В годовщину ленского расстрела 4 апреля 1913 г. центральный орган студенческих организаций вынес постановление устроить грандиозную демонстрацию. Об этом, видимо через провокаторов, стало известно полиции.

Когда утром 4 апреля я вышла на Невский, во всех дворах стояла конная полиция, по проспекту шныряли приставы и околоточные. Я решила ждать и стала ходить взад и вперед по трем кварталам в районе Казанского собора. Вскоре меня остановил пристав: «Зачем ходите по проспекту?» Я ответила: «Просто гуляю». Он подозвал городового и приказал отправить меня в участок.

Там в тесном и грязном прокуренном помещении с решеткой на окне важно восседал за столом пристав. У него было глупое самодовольное круглое лицо с синим носом, маленькими бегающими гляделками и рыжими закрученными усами. Толстые и короткие пальцы рук были унизаны кольцами. На скамье у стены сидели человек 10 студентов и рабочих. Пристав вызывал по одному человеку к столу, записывал фамилию, имя, отчество, адрес и род занятий. Затем заставлял выворачивать карманы. Одного студента спросили, зачем у него две английские булавки, для чего захватил перочинный нож. Подозрительного ничего не нашли.

Нас отвели в камеру с двумя окнами и приставили к нам городового. Время тянулось томительно медленно.

Через несколько часов, видимо наведя справки о каждом из нас в охранке, пристав вызвал нас в кабинет.

«Мерзавцы, — закричал он, — креста на вас нет, сегодня страстная пятница, люди говеют, а вы бунтовать. Ну, теперь вы у нас записаны, попадетесь еще раз — не отвертитесь, а сейчас отправляйтесь по домам». Так кончился мой первый привод, первое столкновение с полицией.

Уже с 8-го класса гимназии я начала понемногу зарабатывать, репетируя по русскому языку, литературе и арифметике отсталых учениц нашей гимназии. Я вносила сама половину платы за право учения на курсах, покупала часть одежды, книги. В связи с уроками вспоминается один забавный эпизод. Начальница гимназии предложила мне урок в одной купеческой семье. И вот я сижу в богато, кричаще и безвкусно обставленной гостиной и разговариваю с мамашей ученицы, которая словно сошла со страниц Островского. «Помогите моей девице, а то с рихметикой у нее, видите, получилась загадочная картина — одни двойки». Я предлагаю заниматься у меня. «Ладно, — говорит мамаша, — только как будете ее отправлять домой, не забудьте напомнить: ты, девушка,

- 12 -

по улице иди, да только на молодцов глазами-то не стреляй. А то, знаете, все может случиться».

Я говорю, что в четверг заниматься не могу, так как занята в лаборатории, и предлагаю перенести урок на утро в воскресенье. Я вдруг вижу на лице мамаши явный испуг. «Помилуйте, как же так, да Вы уж нашей ли православной веры? В воскресенье утром все добрые люди у обедни». Я отвечаю, что тогда придется ограничиться пятью уроками в неделю и соответственно снизить зарплату. На этом расстаемся.

А на другой день меня вызывает начальница и говорит, что почтенная мамаша от моих уроков отказалась, боясь плохого влияния нехристя на свою дочь. Так мне и не пришлось просвещать эту девицу, и мне предложили в гимназии другой урок.

В эти годы меня уже мучили вопросы о социальном неравенстве. Нужда, нищета, беспросветность жизни петербургского рабочего. Резкий контраст между нашей сытой обеспеченной жизньюи раздетой полуголодной деревней. Обидно, что я тогда не сделала надлежащих выводов.

Я в то время увлекалась Толстым. Отбрасывая религиозную сторону его философии, я восприняла его анархизм и знаменитое учение о четырех упряжках, и вот в моей комнате появились коса и грабли, и я проводила полдня на сенокосе и в поле, работала с радостью.

Так я и не сблизилась тогда с социалистами, не вошла ни в одну из партий, и это впоследствии вызвало тяжелые ошибки.

Лето 1913 г. запомнилось трагическим событием. Мы с братом проводили каникулы в Тюлькине. У меня гостила Шура Висленева, у брата Миши — товарищ Саша Проневский.

Был сияющий летний день. Мы с Шурой ездили на лодке по реке и, возвращаясь, увидели на берегу Сашу Проневского и сына рабочего Шуру Пораничева. Они собирались купаться. Мы вернулись домой, а через полчаса во дворе раздался крик Шуры: «Ой, помогите скорей, утонул Саша!» Когда мы бегом спустились к реке, Сашу уже вытащил на берег мельник. Саша был холодный, бледный и не дышал.

До ближайшего врачебного участка от нас было 14 верст. Сразу послали человека за врачом. Лошадь он загнал насмерть, а врач приехал только через 3 часа.

Сашу пробовали оживить домашними средствами: жгли перья у носа и качали на простыне, высоко подбрасывая. Никто не умел делать искусственное дыхание, не было шприца и сердечных средств, была полная беспомощность.

К приезду врача на теле уже проступили трупные пятна, и ему осталось только констатировать смерть. Так и погиб в расцвете сил 19-летний юноша только потому, что среди окружающих не было ни одного медика.

Как веселая радостная сказка, запомнились зимние каникулы 1913/14 года, последние каникулы перед войной, последние зимние праздники дома.

С отцом, братом и Настей Поведской я проводила их в Тюлькине. Стояли погожие ясные морозные дни. Мы бродили с Настей по снежным полям и лесам, катались на санках. Была устроена чудесная елка для всех ребятишек Тюлькина. По вечерам собиралась молодежь, играли во всевозможные игры.

Особенно запомнилась одна лунная ночь. Выпал иней, и мы поехали на двух санках в лес. Разубранные инеем березы и ели стояли, как замороженные, а маленькие деревца подлеска, укутанные снегом, напоминали причудливых животных, сказочных гномов. Две недели пролетели, как сон.

Лето 1914 г. выдалось особенно жаркое, горели леса, горели в соседнем уезде торфяники, и часто небо было затянуто каким-то дымным туманом, и солнце в виде огромного шара просматривалось, как через закопченное стекло. Я в то время увлекалась астрономией, была членом астрономического кружка на курсах и собиралась ехать в Крым наблюдать полное солнечное затмение. Я даже смастерила незатейливый аппарат для наблюдения скорости ветра во время затмения. Ехать мне не пришлось — началась война.

Как-то в летний и жаркий июльский день мы увидели вблизи огромное зарево — горела деревня Сельцы в полутора верстах от нас. Мы с братом и несколькими рабочими забрали пожарную машину деда и направились на пожар. Целый ряд изб уже пылал, как гигантский костер. Надо было отстоять то, что еще не горело. Заработала пожарная машина, быстро по цепочке передавались ведра с водой от колодца.

- 13 -

В деревне стоял крик, плач и стон погоревших семей. Многие вернулись с поля только к догоравшим избам.

Мы возвращались после пожара домой усталые и потрясенные. Дома нас ждали газеты с известием о сараевском убийстве австрийского эрцгерцога Франца Фердинанда. Стрелял в него доведенный до отчаяния гнетом австрийского правительства юный патриот-хорват.

Помню, дед сказал по этому поводу, что Россия может только радоваться, уничтожен один из ярых наших врагов.

Радоваться, однако, не пришлось, Австрия предъявила Сербии ультиматум. В России была объявлена мобилизация, и вскоре германский посол Пурталес явился к министру иностранных дел и вручил ему Ноту с объявлением войны. Заговорили пушки.

События развивались с невероятной быстротой. Многих охватила военная лихорадка, затянула она и меня.

Произошло так называемое патриотическое заседание Государственной думы, где все депутаты от монархистов до меньшевиков и эсеров проголосовали за войну. Голос разума, голос протеста прозвучал только из фракции большевиков. Они за это отправились в Сибирь.

Отец числился офицером в отставке и сразу решил ехать в Петербург подавать заявление о зачислении в действующую армию и добиваться отправки на фронт. Среди рабочих в Тюлькине были солдаты запаса — они сразу получили повестки и направились к уездному воинскому начальнику.

Помню вечер накануне отъезда отца. Мы вышли с отцом и братом на балкон. Был ясный летний вечер, догорала заря, и кругом стояли тишина и мир. И отец заговорил с увлечением, с огоньком: «Мы сейчас накануне величайших событий, за войной придет революция. Я уйду на фронт, и у меня есть предчувствие, что не вернусь. Дайте мне слово, что вы оба не оставите мать и младших сестер, они совершенно беспомощны». И мы дали слово.

А потом я долго бродила по дорожкам сада. На душе было тяжело и тревожно, казалось невозможным оставаться дома и про должать учебу, когда люди отдают жизнь на войне. Я пошла к отцу, сказала, что не могу исполнить обещание, тянет уйти на фронт сестрой, и он меня освободил от данного слова.

Через несколько дней я прочла в газетах, что в Петербурге при женском медицинском институте открываются курсы сестер военного времени, и я уехала в Петербург.

По дороге чуть не на всех станциях стояли плач и причитания женщин — провожали в армию солдат.

В Петербурге я сразу записалась на курсы при Медицинском институте и с увлечением стала слушать лекции. Вскоре нам объявили, что по окончании нам выдадут удостоверения о пройденных курсах, но никаких отрядов из нас формировать не будут и тем, кто хочет скорее отправиться на фронт, лучше записаться на курсы при одной из общин сестер милосердия.

В это время открывались курсы при Кауфмановской общине, и я направилась туда. После медицинского осмотра меня сразу приняли, но я попала в совершенно чуждую мне среду.

Студенток среди слушательниц почти не было, преобладали жены гвардейских офицеров. В карете на собственных лошадях приезжали дочери убитого эсерами министра Столыпина.

Нас заставили сразу надеть форму сестер и разбили по группам под руководством сестер общины. Я попала в группу княжны Мещерской. Мы слушали лекции в общине и на практику ходили в хирургическое отделение Александровской городской больницы, находившейся по соседству.

И вот как-то на ночном дежурстве зашел разговор между сестрами о расправах над евреями в прифронтовой полосе, где верховный главнокомандующий великий князь Николай Николаевич их безжалостно вешал по малейшему подозрению, по любому, часто вздорному, наговору. Я сказала, что меня возмущают вообще казни, в особенности бессудные, что у нас в стране казнят не только преступников, но и героев-революционеров. Напомнила статью Короленко «Бытовое явление» и знаменитое толстовское «Не могу молчать». После моих слов наступило молчание, явно мне враждебное. Затем мне резко возразила жена полковника. А на другой день разразилась гроза. Во время перевязок ко мне подошла Мещерская, вырвала бинт у меня из рук и

- 14 -

стала кричать, что я ничего не умею делать. Я спокойно ответила, что пришла учиться и прошу указать, в чем моя ошибка. По окончании перевязок Мещерская вызвала меня в коридор и заявила: «Сестра Колюбакина, Вы человек нам не подходящий, на фронт Вы не поедете, и здесь в военных госпиталях работать я Вас не допущу. Как вы осмелились сказать, что у нас в России казнят героев? Можете считать себя уволенной».

С грустью пришла я домой и все рассказала отцу. «Не печалься, — сказал он мне, — будет еще место всем, и благонадежным и неблагонадежным. Сейчас открываются курсы при Городской думе, я там расскажу твою историю, и тебя примут».

Через несколько дней я стала ходить на городские курсы.

На заявление отца о приеме в армию тоже пришел отрицательный ответ. Было сказано, что он, как судившийся по политическому делу, учету не подлежит.

Как-то раз, вернувшись вечером с практики в больнице, я застала дома переполох, не пришла из гимназии сестра Тамара. Из гимназии по телефону ответили, что на занятиях ее не было, а на другой день пришла от нее открытка с какой-то станции Варшавской дороги. Она писала: «Простите меня, папа и мама, я уехала на фронт, хочу быть солдатом, защищать родину».

Отец сразу поехал в Варшаву искать Тамару, на другой день пришла из Варшавы телеграмма: «Ваша дочь Тамара умерла в Варшаве». Мать заболела и слегла, отцу вдогонку послали телеграмму о смерти сестры. В гимназии отслужили по ней панихиду. Друзья и родные приходили с выражением сочувствия. Телеграмма была подписана «Утгоф». Как выяснилось впоследствии — это была заведующая автомобильным отрядом Красного Креста. Отец везде на больших станциях справлялся о телеграммах до востребования. В Белостоке ему передали печальную весть. Придавленный горем, приехал он в Варшаву, разыскал Утгоф и встретил живую Тамару. Был перепутан текст телеграммы. Она звучала в действительности: «Ваша дочь Тамара у меня в Варшаве».

Решив уйти в армию, Тамара договорилась бежать вместе со своей подругой Зиной Остапович. Зина должна была с ней встретиться утром в назначенный день, но в последний момент струсила и на свидание не пришла.

Тамара остриглась в ближайшей парикмахерской. Купила и спрятала в сумку солдатскую фуражку и села в поезд на Варшаву.

В Варшаве она ходила по воинским начальникам и всюду получала отказ. И вот она на вокзале в незнакомом городе, деньги все истрачены. Она не знает, что делать, бродит по вокзалу и встречает какого-то на вид симпатичного и приветливого деда, рассказывает ему свою историю и просит совета. Дед говорит, что здесь на вокзале сейчас зав. отрядом Красного Креста, предлагает обратиться к ней и приводит Тамару к заведующей.

Через несколько дней разочарованная, как-то сразу на вид повзрослевшая Тамара вернулась с отцом домой. Она еще подавала потом прошение в Ставку верховного главнокомандующего, но и оттуда пришел отказ.

Быстро промелькнули полтора месяца на курсах сестер. Эти первые контакты с медициной, живая работа в больнице, где уже лежали раненые фронтовики, возможность практического применения только что полученных знаний — все это казалось увлекательным и интересным.

Раненые солдаты держались как-то удивительно бодро и спокойно переносили иногда мучительные перевязки. Запомнился один харьковский украинец могучего сложения, широкоплечий, с исторической фамилией Кочубей, он потерял на фронте правуюруку и бодро напевал, улыбаясь, ходил по больничному коридору.

Экзамены на курсах прошли успешно.

В это время для помощи раненым и больным наряду с Красным Крестом были основаны на средства земств и городов — Земсоюз и Согор. Близкий друг и товарищ отца Николай Виссарионович Некрасов как раз в это время организовал один из отрядов Согора — 1-й Сибирский передовой врачебно-питательный отряд. В этот отряд меня и зачислили сестрой.

Для отправки на фронт сестры должны были приписываться к какой-нибудь общине Красного Креста. Решено было приписать нас к Елизаветинской общине. Во главе ее стояла попечительница Родзянко — жена председателя Государственной думы.

В один из ближайших дней мы, группа сестер, ездили под предводительством члена Государственной думы Лебедева торжественно представляться попечительнице.

- 15 -

Дородная важная дама пожимала нам руки, произнося трафаретные напутственные слова. Нам дали указания относительно форменной одежды и выдали сестринские книжки Красного Креста.

Начались радостные для меня хлопотные дни экипировки и снаряжения в дорогу. Отряд собирался, организовывался и снаряжался в Москве, и я должна была в ближайшие дни выехать туда.

В эти дни решалась и судьба отца, он получил повестку — вызов в армию. Царское правительство решило сменить гнев на милость, а может быть, просто задумало таким образом избавиться от неспокойного элемента. Так или иначе, ему было разрешено идти умирать за родину.

И вот наступил день моего отъезда в Москву — 10 ноября 1914 г. Это был в моей жизни рубеж. Кончалась беззаботная жизнь под крылышком родных, кончалась романтика юности, начиналась более суровая самостоятельная дорога.

Помню этот вечер прощания на Николаевском вокзале.

Была вся наша семья, были друзья по курсам и гимназии, был наш любимый учитель-филолог С.А.Столбцов. Было сказано много трогательных напутственных слов. Я уезжала радостная, окрыленная.

Только одна где-то глубоко притаилась боль — прощание с отцом. И вот когда поезд тронулся, я быстро прошла в вагон, мне хотелось еще раз взглянуть на отца в окно и не удалось — поезд быстро набирал скорость, и отца заслоняли другие провожающие. В этот день я его видела в последний раз.