- 89 -

6. КАТОРГА

 

Русскую каторгу описали Достоевский, Якубович-Мельшин и Солженицын. Кто осмелится стать в этот ряд четвертым?

Я ограничусь только краткими сведениями.

Советская каторга была создана по Указу в апреле 1943 взамен смертной казни за измену родине. Каторжников полагалось содержать отдельно от заключенных, режим у них был строже, переписка с родными не разрешалась (до 1947), рабочий день у шахтеров был 10-часовым — восемь часов в шахте и два на поверхности, у работавших на поверхности — 12-часовым. (Шахтеры перед спуском в шахту должны были на лесоскладе напилить и поднести к стволу крепежный лес). Выходных дней каторжанам полагалось три в месяц, но это правило в 1946 еще плохо соблюдалось.

В Воркутлаге каторжане носили букву и номер на спине, на правой ноге выше колена и на шапке со срезанным козырьком. (Мой номер был Ю—491), Каждая буква кончалась 999-м номером, и затем начиналась следующая. Когда алфавит в марте 1946 закончился, счет начался с 2А и т. д. По букве можно было судить о воркутском стаже каторжника. Первым катээрам (ктр — сокращенное название каторжника, как

 

- 90 -

з/к — заключенного) одежду на спине прорезали насквозь, и на прореху нашивали латку, на которой писали номер. Когда люди начали болеть воспалением легких, вырезать на бушлатах стали только верхнюю ткань, без ваты. Такую же латку нашивали на ватных брюках.

Среди каторжан большинство составляли западники - западноукраинцы, литовцы, латыши, эстонцы. Русские и украинцы с Большой Украины, в 1943 открывшие каторгу, в дальнейшем всегда были в меньшинстве, зато они почти на сто процентов заполнили ряды "придурков", дали каторжанским лагерям общий русский язык и русские нравы. "Умри ты сегодня, а я завтра" — этот девиз каторги звучал только на русском языке,

Русские, вообще советские, каторжане были всякие, Были такие, по ком веревка плакала, — эти весело вспоминали, как они на оккупированной территории "жидовочек" сначала ..., а потом расстреливали. Почему-то такие на общие работы не попадали. Другие раскаивались, что пошли служить немцам, но не потому, что у них проснулась совесть, а просто им было жаль, что они ошиблись, поставили не на ту карту. Все же первых и вторых было не много, большинство наших, советских, каторжан не считали себя изменниками и предателями, их плен и служба у немцев были вынужденными, и они признавались, что антисоветчиками их сделал только наш лагерь,

Лучше всех держались западники, особенно из

 

- 91 -

Прибалтийских республик. У них были сильны земляческие связи, и дух у них был здоровый: они знали, за что они сидят. В большинстве своем это были молодые люди, не знавшие даже старой России, а их судили за измену родине, нашей родине, которую они ненавидели и своей родиной не считали. Они любили свою родину и боролись за ее свободу, но с нашей точки зрения это было преступлением, потому что любить родину мы разрешаем только нашу, а патриотизм других народов, которые, по нашему мнению, должны входить в состав нашего государства, мы называем буржуазным национализмом и жестоко за него караем,

Каторга была задумана как наказание более тяжелое, чем простое заключение, но на деле оказалось не так. Катээры, изолированные от зэков, были изолированы таким образом и от уголовников (мне и здесь повезло), а из замысла загнать всех каторжан на общие работы тоже ничего не вышло. В каторжанском ОЛПе все были каторжане: и работяги, и нарядчики, и врачи, и повара, — равно как на шахте латку с номером наряду с простыми шахтерами носили начальники участков, десятники и рабочая аристократия мехцеха. Не было равенства и на каторге — одни выживали, другие погибали.

Человеку и посильнее меня лагерь и шахта в 46-м послевоенном году показалась бы адом, меня же они ввергли в состояние шока, — психика моя нарушилась и потом в течение долгих лет медленно восстанавливалась. Я был истощен —

 

- 92 -

кожа да кости, на Воркуте добавился авитаминоз, ноги мои отекли, и вся нижняя половина моего тела до пояса покрылась незаживающими кровоточащими язвами. За границей мне случалось голодать, но доходягой я не был, Я был чернорабочим, но работа моя была мне по силам. И если бы я даже стал истощенным и обессиленным и не смог выполнять непосильную работу, меня бы за это никто не бил. Что я выиграл, вернувшись на родину? — думал я.

Раздевалки и спецодежды на шахте не было, и шахтеры в чем работали, в том и спали. Когда развод уходил на вахту, дневальные метлой сметали с голых нар уголь, на том уборка и заканчивалась, Баня на шахте была, но в нее никто не ходил, туда иногда "гоняли". Однажды к нам в барак пришла комиссия из санчасти и спросила, есть ли вши. Я, по своему обыкновению, выскочил со своим "есть", и на меня со всех сторон зашипели. Баня и прожарка отнимали два часа отдыха и ничего не давали, грязь и вши оставались.[1] Белье тогда еще не меняли, да оно не у всех и было, а у кого было, тот носил его до сносу.

Когда я совсем дошел, вольнонаемный врач Тамара Александровна Шарбе списала меня с шахты в стационар и потом в ОП (Оздоровительный пункт). Доктор Грунин, катээр, поставил меня медбратом и разрешил выписывать из аптеки

 


[1] "См. у Варлама Шаламова "Баню".

- 93 -

столько рыбьего жира, сколько я могу съесть. Тут я ожил,

Летом 1947 нас из ОП выписали больше ста человек, но на шахте в это время людей не требовалось, и нас отдали в стройконтору строить вольнонаемный поселок возле 6-й шахты. Прораб и все начальство стройконторы были зэки, и мы возле них стали тоже будто и не катээрами. Мы работали десять часов в день и отдыхали каждое воскресенье,

Между поселком и ОЛПом была ложбинка, дно ее после дождя долго не просыхало. Среди наших конвоиров был один шальной малый, которому очень хотелось положить нас в грязь. В те дни, когда он водил нас на работу, мы уже знали, что будет вечером, на обратном пути. Как только мы подходили к самому мокрому месту, он командовал: "Ложись!" — и стрелял в воздух. Тут главное было держаться в куче, не отбиваться в сторону. Пригнувшись и втянув голову в плечи, мы бежали по грязи, в то время как он строчил из автомата над нашими головами. Только добежав до сухого места, мы садились на корточки — все-таки не ложились!

С Крюковым я расстался в мае 1946, когда его вместе с другими инвалидами отправили на этап на Урал. Пока он был на 6-й шахте, я заходил к нему в инвалидный барак. Он очень постарел, лицо его обрюзгло, он жаловался на сердце. Своей вольной одежды мы лишились еще в первые дни пребывания в лагере — одно у нас украли, другое мы сами променяли, не дожидаясь, когда его ук-

 

- 94 -

радут. Крюков сидел на нарах в своей нелепой кургузой шинельке и иногда делал странные движения губами,

— Владимир Матвеевич, — сказал я, — на кого вы похожи?

— На старую обезьяну, — отвечал он равнодушно.

И тут я спросил его то, что меня давно занимало.

— Владимир Матвеевич, ну я молодой, а ведь вы вдвое старше меня, ну на что вы надеялись, когда возвращались?

Лицо Крюкова плаксиво сморщилось:

— Павел, если вам доставляет это удовольствие, упрекайте меня...

Я не упрекал, я хотел понять,

В конце мая, перед этапом, я видел его в последний раз,

— Да, вы правы, — сказал он мне. — Нас разлучают, и мы ничего не можем сделать. Мы — невольники,

Осенью я получил от него письмо — самодельную открытку. Переписка между лагерями не разрешалась, но ему, вероятно, удалось передать ее через вольных. На открытке стоял обратный адрес: Молотовская область (бывшая и нынешняя Пермская), город Чусовой, Створ К. Терино, Фамилии отправителя не было. В открытке было всего несколько слов: "Живу надеждой когда-нибудь снова вас увидеть".

10 января 1947 года он умер. Я узнал об этом из письма Анны Михайловны, Моя мать не хоте-

 

- 95 -

ла, чтобы Анна Михайловна писала мне, но отказать ей не могла и дала мой адрес с неверным номером почтового ящика. Как это сделать, она не знала, и обман не удался, — письмо я получил, Анна Михайловна писала, что успела отправить Владимиру Матвеевичу две посылки, а третью он уже не получил. Она получила два письма с извещением о его смерти от незнакомых людей, которых Владимир Матвеевич просил это сделать.

Мое первое письмо моя мать получила в январе 1947 (я передал его нелегально через одну вольнонаемную медсестру), В этом первом письме я писал, что до мая 46-го года мы с Владимиром Матвеевичем были вместе. Анна Михайловна до смерти Владимира Матвеевича полгода с ним переписывалась, но ни в одном письме он ни разу обо мне не упомянул. Моя мать никогда ему этого не могла простить.

Мне известно, что на 6-й шахте Крюков тайно, за моей спиной, жаловался на меня одному человеку (может быть, не одному?), что я на суде от него "отрекся".

Владимир Матвеевич не раз мне говорил, что любит меня как родного сына. "Может быть, потому, что у меня нет своих детей", — говорил он, Я вспоминаю Крюкова без любви, но и без горечи и упреков, Я думаю, что он был слабым, но злым человеком, "Бабы щенков везут", — говорил он в Братиславе, когда женщины во время воздушной тревоги с колясками набивались в наш туннель. Там же, в Братиславе, развивая передо мной свои просоветские мысли, он однажды

 

- 96 -

сказал, что судьба старой русской эмиграции его не интересует. Потом, когда пришли наши, оказалось, что их больше интересует новая эмиграция.

В этапе он, не поделив с одним поляком места на плитке, когда мы в своих коробках растапливали иней, неуместно сказал что-то об "истинно польской вежливости", "Но ведь вы такой же заключенный, как и он", — заметил я. "Я сижу в своей стране, — злобно ответил Крюков, — а он пусть скажет спасибо, что его везут в вагоне, а не гонят за поездом на веревке". (Этот поляк, фамилия его была Орловский, отказался выступить свидетелем на Московском процессе Армии Крайовой и предпочел получить каторгу),

После суда Крюков сказал мне, что наши матери мало для нас сделали, могли бы и больше. (Мы получили от них две передачи, одну в Днепропетровске, другую во Львове — столько, сколько им разрешили передать), Он оставил Анну Михайловну на пороге их квартиры, которая, конечно, не стояла пустой. Только потому, что во время оккупации немцы их выселили, Анна Михайловна смогла добиться возвращения одной из двух комнат — проходной. Как к ней относились уплотненные соседи, можно себе представить, Жить ей было нечем, она буквально нищенствовала. Она добилась крохотной пенсии "за потерю кормильца", которой ей хватало на несколько дней, Анна Михайловна просила мою мать не сообщать об этом в Ленинград Вере Ивановне Д., которая регулярно что-то ей присылала,

 

- 97 -

Книги Владимира Матвеевича, которые хранились у меня, она распродала, а остаток, не нашедший своего покупателя, продала моей матери. Но и после того, как мать выплатила ей всю запрошенную сумму, она приходила к каждому авансу и к каждой зарплате к моей матери, пока она работала, чтобы получить от нее несколько рублей, "Зачем вы помогаете Крюковой?" — спросили один раз органы у моей матери, "Я и нищим подаю, — сказала мать, — а Анна Михайловна за границей заботилась о моем сыне",

Умерла Анна Михайловна в 1958 году, восьмидесяти лет от роду. У нее был острый язык. "Она хуже своего сына, — говорил мне наш следователь во Львове, - вот кого надо было бы посадить. Но что мы будем делать с этой старухой?"

После освобождения я несколько раз заходил к Анне Михайловне, но так ни разу и не решился спросить ее, о чем она думала, когда возвращалась в Советский Союз?