4. БРАТИСЛАВА
В Жилине мы завербовались на строительство Братиславского туннеля, который должен был соединить центр города с Дунайской набережной;
здесь же, на берегу Дуная, стояли бараки, в которых нас поселили. Дня через два Анна Михайловна нашла комнатку на Жидовской улице и добилась, чтобы Владимира Матвеевича перевели в ламповую.
Центром русской колонии в Братиславе была русская православная церковь, в ней Владимир Матвеевич познакомился с Ниной Алексеевной Марлинской.
Нина Алексеевна принадлежала к старинному дворянскому роду. Жалею, что очень мало ее расспрашивал, не знаю даже, в какой губернии было их имение. Молоденькой девушкой пошла она в действующую армию служить сестрой милосердия и носила свой Красный Крест до конца Гражданской войны. "Мы боролись с большевиками, Россия нас не поддержала. Так лижите же теперь Сталину сапоги!" - говорила она, и глаза ее гневно сверкали. Воображаю, какая она была в молодости.
Во Франции она вышла замуж, родила двух дочерей, похоронила мужа и осталась без средств к существованию. Она была вынуждена переехать
в Братиславу и стала там зарабатывать уроками французского, английского и русского языков. Вскоре она стала известным в городе лицом, преподавательницей на курсах YMCA (Христианская ассоциация молодых людей), написала и издала учебник русского языка. Бедность кончилась, в ее семью пришел скромный достаток. Она жила в живописной части Братиславы, возле П... парка, и там же ее дочери нашли и мне жилище, потому что жить с Анной Михайловной и Владимиром Матвеевичем мне не хотелось. Сначала я снимал мансарду у одной словачки, а потом девицы Марлинские нашли мне лучшее помещение.
Моя новая хозяйка была мадьяркой, я ее называл на русский лад Елизаветой Яновной. Муж ее был русский, из старых эмигрантов, он служил на железной дороге. Детей у них не было. Они были хорошие люди и жили дружно. У Елизаветы Яновны был дом с большим садом, и в саду стоял маленький летний домик, в котором едва помещались койка, стол и стул. Этот домик я и снял. Дверь его открывалась прямо наружу, но зимы в Братиславе мягкие, в середине февраля начинается весна, зеленеет травка. Все же в январе вода в графине на моем столе замерзала, и графин лопнул. За умеренную плату Елизавета Яновна кормила меня обедами, В первое время она, зная русский обычай, ставила на стол хлеб, но потом я сам перестал его брать: к ее обедам хлеб был не нужен.
Нина Алексеевна пришла Крюкову и мне на помощь, когда в конце августа всех русских бе-
женцев уволили с работы в туннеле и приказали выезжать в Германию. Она пошла с нами в полицию и объявила нас своими родственниками, для этого она должна была подписать какие-то официальные бумаги. Так мы снова получили право жить и работать в Братиславе. Нина Алексеевна помогла нам, хотя она с большим неудовольствием, даже раздражением относилась к просоветским речам Крюкова. Однажды она мне сказала: "Если вы с Владимиром Матвеевичем так не любите немцев, то почему вы не в Красной армии или не уходите к партизанам?" Я не хотел оправдываться и ничего ей не ответил. За границей я никому не рассказывал о своем августе 1941 года, мне было неприятно об этом вспоминать.
Когда мы потеряли работу в туннеле, мы недели две проработали на пивзаводе на каком-то строительстве. Крюков за границей выдавал себя за того, кем он всю жизнь мечтал стать и не стал — за профессора. Он говорил, что он преподавал историю в Кировоградском пединституте, В первый же день нашей работы на пивзаводе мастер, посмотрев, как мы орудуем лопатами, сказал мне: "Теперь я верю, что он профессор, а ты нет", Я слегка упрекнул Владимира Матвеевича в самозванстве, а он в ответ сказал мне, что я напрасно бываю слишком откровенен с людьми. Например, зачем я говорил Нине Александровне, что хожу обедать к монахам? В то время в Братиславе находился эвакуировавшийся из-под Ужгорода русский православный монастырь, настоятелем которого был дальний родственник Map-
линских. Он приглашал меня заходить к ним обедать, когда я был без работы. По моему мнению, я этим приглашением не злоупотреблял.
Вечером того же дня я позвонил у садовой калитки дома, где жила Нина Алексеевна, Вышла ее старшая дочь, тоже Нина, моя ровесница, Она приветливо сказала, что мама дома, и пригласила меня войти. Я дал ей приготовленное письмо и попросил передать его Нине Алексеевне.
— А когда вы придете? — спросила Нина.
— Никогда, — ответил я мрачно и гордо откинул голову,
В письме я писал, что Владимир Матвеевич мне сообщил, как Нина Алексеевна отзывалась обо мне в разговоре с ним, поэтому я считаю невозможным больше к ней приходить,
На следующий день, придя с работы, я обнаружил у себя в мансарде на столе записку от Нины Алексеевны. Моя хозяйка сказала, что это письмо принесли ей дочери пани Марлинской. В записке я прочел: "Павел! Мои девочки настояли, чтобы я с вами объяснилась. Приходите сегодня вечером. Н. М."
Нина Алексеевна встретила меня с некоторым смущением. "Это мне наука, — сказала она, — не надо вмешиваться в семейные ссоры". Оказывается, Крюков приходил к ней жаловаться на меня. "Я ему поддакивала просто из вежливости". Она всплеснула руками. "Если бы вы знали, что он о вас говорил!" Что говорил обо мне Крюков, Нина Алексеевна мне не сказала, а я и не спрашивал. Я и так знал, что он мог обо мне сказать: что я проныра и ловкач, что сейчас я рассчитываю же-
Матвеевича, "как выжатый лимон". В наших ссорах он меня этим уже попрекал.
Когда я уличил Крюкова в злословии на мой счет и за моей спиной, он стал оправдываться:
— Но, Павел, я боюсь, что вы женитесь на Любе и уедете с ними. Я хотел, чтобы Нина Алексеевна как-то воздействовала на вас.
С точки зрения Крюкова, передо мной открывался блестящий выход из безвыходного положения, но, вместо того, чтобы сказать мне: дерзай, счастье дается смелым! — он судорожно цеплялся за меня и проклинал тот день, когда он привел меня в дом того русского профессора, у которого жили Протопоповы[1]. "Если бы не я, вы бы никогда с ней не познакомились", — упрекал он меня.
Однажды мы условились с Любонькой встретиться в церкви. В тот вечер за мной увязался Крюков, но когда мы вошли в церковь, и я увидел Любу, я тут же о нем забыл, и будь он даже моим родным отцом, он должен был бы понять, что сейчас мне не до него.
Мы вышли из церкви вчетвером - впереди Никифор Александрович и Евдокия Васильевна, вслед за ними мы с Любой. Я не заметил, как нас догнал Крюков. Он забежал сбоку от меня и закричал:
— Вы прошли мимо меня и хотя бы попрощались! Это хамство!
И убежал. Мы все недоуменно посмотрели ему вслед.
[1] Семья беженцев из России. Главу о Любоньке Протопоповой я опустил.
На другой день он явился ко мне пристыженный и, пытаясь все обратить в шутку, сказал: "Вчера я вел себя, как ревнивая жена",
— Вчера вы оскорбляли публично, — ответил я, - а сегодня извиняетесь наедине.
Вообще в это время Крюков пользовался каждым удобным случаем, чтобы сказать мне какую-нибудь гадость. Когда я однажды сказал ему, что Люба Протопопова скоро уедет, он съязвил:
— Ничего, скоро утешитесь. К однолюбам вы не принадлежите.
В феврале, после того как пал Будапешт, уехали Протопоповы, Нина Алексеевна осталась, "Глядя на вас с Крюковым, мы решили никуда не ехать", — сказала она. Нина Алексеевна хлебнула горя в молодости и теперь, в пожилом возрасте, с двумя дочерьми, не хотела снова начинать все с начала. Она никогда не участвовала ни в каких эмигрантских организациях и думала, что есть же понятие давности и у ее давних врагов, И так думали многие из старых эмигрантов.
1-го апреля из Братиславы уходил последний эшелон с теми русскими, которые не хотели оставаться. Крюков прибежал ко мне в панике, — все повторилось, как в Варшаве, но на этот раз я категорически отказался трогаться с места. "Это безумие!" — кричал Крюков, В виду надвигающегося освобождения он забыл весь свой патриотизм. Видя мою непреклонность, он сдался и попросил меня только помочь ему с ма-
терью доставить вещи на станцию. "Все ругал немцев, а напоследок спрятался за их спины", — сказала Нина Алексеевна после его отъезда.
4 апреля в Братиславу вошли советские войска.
Освободительная война нашего народа к тому времени давно закончилась и превратилась в завоевательную. Слухи о грабежах и насилиях наших солдат, от страху преувеличенные, шли впереди наступающей армии, и ее приход ожидался с беспокойством. Когда я пришел к Нине Алексеевне, она встретила меня возгласом: "Есть Бог!" — и рассказала, как они накануне пережили встречу с соотечественниками. Услышав у соседей крики, они испугались ("Насилуют!") и быстро уложили старшую, Нину, в постель, перевязав ей голову, а Валя схватила нож, порезала себе руку и каплями крови испачкала бинт. Ввалившиеся к ним солдаты все были пьяны. Один из них, ткнув в Валю пальцем, сказал, что он будет с ней спать. Валя, которой недавно исполнилось 16 лет, жалобно пропищала: "Я еще маленькая..." Впрочем, покуражившись, солдаты ушли. Никто из них не удивился, что с ними говорили по-русски.
Через день после прихода наших я пошел в комендатуру и назвал себя советским гражданином. "Далеко же вы забрались", — сказали мне и поручили меня заботам одного офицера. Он отвел меня в какую-то часть, начальник которой сначала спросил меня, кто я и откуда, что я здесь делаю и знаю ли я местный язык, а потом
объявил, что я буду служить у них переводчиком. Это была контрразведка "Смерш". Для начала мне дали списки советских граждан, проживавших в Братиславе, фамилии которых начинались с буквы "Н", (Там я нашел и себя). Эти списки принесли в контрразведку из полиции. Мне велели выписывать из них солидных по возрасту и положению людей — врачей, инженеров и т, п. Я выписывал чужие мне имена, и совесть моя была спокойна: я был уверен, что все они уехали, Я сам, если бы был врачом или инженером, тоже не остался бы. Потом вместе с лейтенантом, к которому я был приставлен, мы ходили по этим адресам и, действительно, никого не находили,
Контрразведка занимала большое многоэтажное здание, с внутренним двором и рестораном. Арестованные содержались в гараже и в подвале. Нас, переводчиков, было восемь человек, в том числе две девушки. Мы жили при контрразведке, но выходили в город свободно, и я посещал Елизавету Яновну и Нину Алексеевну.
"Как вы могли?,." — спросил меня один старый воркутянин, когда я ему рассказал о моей службе в "Смерше", Кто скажет А, тот скажет и Б, Решившись вернуться к своим, я уже внутренне был готов идти служить туда, куда меня пошлют[1].
[1] Во Львове перед судом все мои показания в этой части были переписаны и из них было исключено все, касавшееся моей службы в контрразведке. Ворон ворону глаз не выклюет.
По-видимому, в контрразведке были и списки старых эмигрантов, потому что однажды я сопровождал двух офицеров и сержанта к некоему инженеру Яковлеву. Квартира была на замке, но ключи были у дворника. Взяв понятых из соседей, мы вошли в квартиру, и офицеры произвели поверхностный обыск. Мне поручили посмотреть книги в шкафу, и среди них я нашел одно эмигрантское издание, совершенно безобидное, но я заранее решил ничего не замечать. Работников контрразведки интересовало другое. На следующий день мы пришли снова, взяли ключи, но понятых на этот раз не беспокоили. Контрразведчики стали вязать узлы с барахлом и сносить их в машину. "Они хорошо пожили", — сказал мой лейтенант, как бы оправдываясь. "А ты почему ничего не берешь?" — спросил он меня. Мне было противно грабить, но, чтобы не выделяться, я взял из гардероба пиджак, а свой, рваный, повесил на его место, В этом пиджаке я приехал на Воркуту.
Накануне соседи услужливо нам сообщили, что пан Яковлев женат на словачке, родители которой живут в деревне, в семидесяти километрах от Братиславы, и супруги уехали к ним на Пасху. Меня с лейтенантом послали за Яковлевым,
Мой лейтенант был простой парень, на гражданке он работал шофером, после ранения его послали в школу органов и оттуда — в "Смерш". Он был не злобным и корректно держал себя на допросах.
Жена Яковлева пристально смотрела мне в гла-
за и спрашивала, куда мы увезем ее мужа. Мне достаточно было сказать одно слово, но мой лейтенант не отпускал меня далеко от себя. Вернувшись в Братиславу, я стал думать, что мне делать. К тому времени один из наших переводчиков перестал появляться в ресторане, и из разговоров солдат я понял, что он сидит в подвале. Пойти по известному мне адресу к пани Яковлевой, которая, конечно же, приедет в Братиславу, я опасался — соседи и дворник знали уже меня в лицо. Тогда я вспомнил об отце Яне.
Отец Ян из монастыря Кирилла и Мефодия был арестован по ложному доносу и просидел у нас не более недели. Допрашивал его мой лейтенант, а в перерывах я расспрашивал его о том, что интересовало меня. Отец Ян был из многодетной крестьянской семьи, доминиканцы взяли его в свою школу, образование в которой было бесплатным и ни к чему не обязывающим, и все же большинство их воспитанников после окончания учения приняли сан.
Я пошел в монастырь Кирилла и Мефодия и спросил отца Яна. Он вышел ко мне. Я сказал ему, что с теми людьми, среди которых он меня видел, я не имею ничего общего, и объяснил, как найти пани Яковлеву. "Только не говорите ей, — попросил я, — кто вам это сказал".
Я называю здесь отца Яна его подлинным именем и не боюсь ему повредить, потому что он не проявил никакой нелояльности по отношению к советским военным властям. Если у контрразведки и были основания к аресту инженера Яков-
лева, то и в таком случае она не имела права хватать его по-бандитски, без предъявления ордера на арест и без объявления его жене, кто и за что арестовывает ее мужа.
Прошло дня два. Как-то утром я выбегаю из подъезда на улицу, направляясь в ресторан, и тут меня хватает за рукав какая-то женщина. Это была пани Яковлева. Она вцепилась в пиджак своего мужа, но, кажется, этого не заметила. Она просила меня обратиться к тут же стоявшим нашим офицерам, чтобы ей разрешили свидание с мужем. Я подошел к старшему по званию и передал просьбу пани Яковлевой. Он скривился: "Скажи ей, что у нас его нет". Я так и сказал: "Пан капитан сказал, чтобы я вам сказал, что пана Яковлева у нас нет". Но пани Яковлева была настойчивой женщиной. На другой день я видел ее во дворе нашего дома, возле гаража стоял обросший инженер Яковлев и держал в руках ее передачу. Расстояние между ними было метров десять, ближе им подходить не разрешали. Пани Яковлева стояла и плакала. Я прошмыгнул мимо нее.
Что было потом с инженером Яковлевым, я не знаю.
В мае контрразведка уехала в Австрию, и нас, переводчиков, отвезли на сборно-пересыльный пункт советских репатриантов. Война кончилась, мы должны были ехать домой.
Репатриантов гоняли на работу, но к нам, "переводчикам из контрразведки", отношение было особое. Нас никто не трогал, мы заняли должнос-
ти помощников коменданта лагеря, но почти ничего не делали. Мы выходили в любое время из лагеря, шли в "наш" ресторан, пили там и с собой уносили, — все это, разумеется, бесплатно. Группа наша постепенно распалась, нас осталось три человека.
Василь Шишак был из Полтавской области, до войны он поступил в Киевский университет, чтобы изучать там французский язык, но в 1939 его со второго курса взяли в армию. В 1941 его часть попала в окружение и рассеялась, Василь, как и я, переоделся и пришел домой. Его взяли на работу в Германию, но он по дороге сбежал и остался в Словакии. В 1944, когда началось восстание, он присоедилися к партизанам. Мы сдружились, я рассказал ему о себе. "Так ты едешь домой за образованием? Ну, подожди, они тебя образуют", - погрозил он.
Третьим членом нашей небольшой компании была девушка, Даша Бурегина, из Новгородской области. Она никогда не участвовала в наших попойках, порицала наш образ жизни, но верно сторожила нам комнату, когда мы загуливали.
Перед тем как поехать домой, на родину, я дал Василю и Даше свой кировоградский адрес.
Через неделю после моего ареста к моей матери пришел Василь Шишак. "Павел Негретов здесь живет?" — спросил он. По пути в свою Полтавскую область он решил сойти в Кировограде, чтобы навестить меня. Когда мать сказала ему, где я, он от неожиданности сел на свои чемоданы и сначала не мог слова вымолвить. Он не ожидал, что
его зловещее предсказание так быстро исполнится. Потом он разразился восклицаниями:
— Павел! Идеалист! Что ты наделал?!..
(Почему он назвал меня идеалистом? Должно быть, по той же причине, по какой о мертвых говорят или хорошо, или ничего).
Он оставил у нас свои вещи. "Домой я не поеду, — сказал он. - Я вижу, чем это кончается", Через некоторое время за вещами приехала его мать, а еще спустя какое-то время пришло откуда-то письмо от Василя. Он писал, что никогда не забудет ни меня, ни мою мать.
Не забыла меня и Даша Бурегина. В 1947 она прислала моей матери письмо, спрашивала, где я. Мать дала ей мой адрес, и Даша написала мне на Воркуту теплое, дружеское письмо, О себе она писала, что стала сельской учительницей, одновременно она заочно училась в Ленинградском пединституте.
Как сложилась дальнейшая судьба моих братиславских друзей, мне не известно.
Я был еще в лагере репатриантов, когда в Братиславу вернулся Крюков. Через Нину Алексеевну он нашел меня и рассказал, как они добрались до Праги и там застряли. До последнего дня он гадал, кто придет в Прагу раньше — американцы или русские? Если бы Крюков попал в зону американской оккупации, он умер бы не в лагере, а у меня на суде не было бы подельника.
Крюков попросил меня съездить с ним в Прагу за матерью. Никого не спросясь, я отлучился на несколько дней из лагеря и помог Крюкову
привезти в Братиславу Анну Михайловну и их багаж. Мы прошли фильтрационную комиссию и в июле выехали на родину. Казалось, что мы действительно затерялись в потоке репатриантов.
Перед отъездом из Братиславы я пошел проститься с людьми, ставшими мне близкими. Елизавета Яновна всплакнула, прощаясь со мной. У Нины Алексеевны глаза тоже были влажные, когда она подавала мне руку, "Мы с вами часто пикировались, — сказала она со смущенной улыбкой, — Не поминайте лихом..." Я молча пожал ей руку. Теперь я жалею, что не обнял ее на прощание.
Нина Алексеевна была старше моей матери, и кто знает, жива ли она еще? Если бы я когда-нибудь встретился с ней еще в этой жизни, я бы сказал ей, с какой любовью я вспоминаю о ней. И еще я думаю: какое это было несчастье для всего нашего народа, что он изгнал из своей среды таких благородных людей, как Нина Алексеевна Марлинская.
Был еще один человек, с которым я должен был проститься, — это был Николай Онуфриевич Лосский. Профессор Лосский, в ранней молодости исключенный из шестого класса гимназии "за пропаганду атеизма и социализма"[1], в 1922 был выслан из Советской России за приверженность к идеалистической философии. В этом есть своя логика: в России обыватель обязан думать так, как велит начальство. За границей Лосскому предложили кафедру в Пражском университете. Когда мюнхенцы выдали Чехословакию Гитлеру (по-
[1] См. Брокгауз, т. 3, дополнительный.
добно тому, как семь лет спустя они выдали ее Сталину), Лосский переехал в Братиславу и стал преподавать там в университете философию. Он жил один в большой квартире и давал приют русским беженцам. Так, например, у него жила Вера Ивановна Д., знавшая Николая Онуфриевича еще по Петербургу. В 1941 ей поневоле пришлось покинуть Россию, в Ленинграде у нее остался сын. В 1945 Вера Ивановна возвращалась на родину в одном эшелоне с Крюковым, его матерью и со мной. В 1957 мы с Урсулой навестили ее, когда приехали в Ленинград. Вера Ивановна была тогда уже маленькой беленькой старушкой. В 1958 она умерла.
В августе 1944 Крюков привел меня к Лосскому. Николай Онуфриевич любил говорить с молодежью, он дал мне свою книгу "Обоснование интуитивизма", которую я добросовестно прочел, но интуитивизмом не заинтересовался. Тем не менее Николай Онуфриевич отнесся ко мне с участием. По моей просьбе он ходил со мной в деканат исторического факультета выяснять, не могу ли я поступить в университет, Аттестат об окончании десятилетки именно на этот случай я взял с собой, когда в декабре 1943 уезжал из дому. В нем, конечно, не было отмечено, что я изучал латынь, и мне предложили сдать ее экстерном. Мои знания латинского языка были весьма скромными, но при покровительстве Лосского я надеялся на снисхождение. Вопрос заключался в том, что мне не на что было жить. Кто меня будет содержать, когда я перестану работать в туннеле?
Это была задача, не имевшая решения, и я оставил мысль об университете. Я утешал себя тем, что в Словацком университете все равно не было кафедры русской истории.
Высланный из России, Николай Онуфриевич не считал себя эмигрантом и в 1945 остался в Братиславе. Его никто не тронул, он в том же году покинул Чехословакию и переселился за океан. В Нью-Йорке он преподавал философию в Русской духовной академии, потом вернулся в Европу. Умер он во Франции в 1965, на 95-м году жизни (см. БСЭ, 3-е издание, т, 15).
В июле 1945 Николай Онуфриевич был еще в Братиславе, и я пришел к нему проститься. Я попросил его дать мне рекомендательное письмо к кому-нибудь в Ленинградском университете. Николай Онуфриевич охотно согласился и сел писать письмо С. А, Жебелеву. Ни он, ни я не знали тогда, что С. А, Жебелев умер в декабре 1941 в блокированном Ленинграде.
— Только не пишите ничего об историческом факультете, — попросил я. — История у нас наука политическая. Напишите, что я хочу изучать античную филологию.
Письмо было написано, надо было прощаться и уходить. Сердце у меня тоскливо сжалось. Куда я еду? Обрадуются ли мне в Ленинградском университете? Я не воевал, а теперь всюду двери будут открыты для фронтовиков. Глаза мои наполнились слезами. Николай Онуфриевич был хорошо воспитан и сделал вид, что не заметил, как я перед ним едва не расплакался.
Рекомендательное письмо Н. О. Лосского у меня изъяли при аресте, и оно, должно быть, до сих про лежит в моем деле. "Хранить вечно!"