Записки контрреволюционера

Записки контрреволюционера

От автора

3

ОТ АВТОРА

Предлагаемые "Записки" - воспоминания о моем пребывании в местах не столь отдаленных. В них описано то, что мне пришлось увидеть и пережить. Написаны они от третьего лица по нескольким причинам: времени с тех пор прошло немало - что-то забылось, что-то трансформировалось, впечатления от событий и их оценки субъективны и автор не претендует на лавры Пимена. Подлинных имен людей, с которыми пришлось встречаться и общаться, почти нет по тем же причинам, а для воспроизведения диалогов магнитофонные записи, стенограммы, дневниковые заметки отсутствуют. Я не настолько хорошо знал людей, о которых вспоминаю, чтобы писать о них свободно без угрызения совести, когда их действия казались мне глупыми или подлыми. На самом деле все гораздо сложнее, чем то, что мы видим на поверхности. Без полной информации о деталях и причинах того или иного поступка человека с разных точек зрения впечатления со стороны могут быть ошибочны. Даже следственные органы не всегда устанавливают истину, а суды допускают ошибки. Речь, конечно, не о преднамеренном умысле. Я не считал возможным брать на себя роль судьи.

Все персонажи в "Записках" имеют прототипы, есть собирательные образы. В нескольких случаях приведены подлинные фамилии, но это исключение сделано для людей, о которых у меня остались самые добрые воспоминания. Старался исключить фантазии, домыслы и особенно обобщения по итогам личной практики. Чей-то личный опыт может быть важен, интересен, но он всегда с налетом характера и мировоззрения рассказчика. Хронологическая последовательность событий соблюдалась - здесь неточности минимальны.

О личных впечатлениях меня заставил задуматься один эпизод. В зрительном зале сидело много народа, ведущий вечера развлекал зрителей байками. В это время по сцене не спеша прошла женщина, после чего ведущий спросил очевидцев, как она была одета. На его вопрос ответили больше десятка желающих, но не было двух одинаковых ответов, и многие не соответствовали реальности. Меня поразило то, что никто не ответил правильно.

Когда кто-то говорит или пишет о событиях, в которых он был свидетелем, у меня всегда остается доля сомнения в истинности рассказанного.

Камера 68

4

КАМЕРА 68

Мне почему-то всегда везло. В шестнадцать лет я удачно сдал экзамены за среднюю школу экстерном и поступил в институт, - это мне потом здорово помогло. В институте я проучился два с половиной месяца, и меня посадили. Дали семь лет. Радость, вроде бы, не большая, но, во-первых, семь не десять, а, во-вторых, лагерная мудрость гласит: раньше сядешь - раньше выйдешь. Так что, если эту историю рассматривать филосовски, то доля везения была - это факт. В формуляре в графе "профессия" написали "студент", а в графе "образование" - "незаконченное высшее". В лагерях, когда нужен был грамотный работник, начальство рылось в формулярах, натыкалось на это "незаконченное высшее" и с общих работ отправляло меня в контору: чертежником, нормировщиком, бухгалтером, в зависимости от того, кто в данный момент требовался в нестабильной обстановке текучести бритоголовых кадров. В лагерях постоянства никогда не было, все время кого-то увозили, кого-то привозили. За семь лет я сменил семь лагерей, вернее - мое местопребывание меняли по соображениям высшего порядка, и "незаконченное высшее" трижды избавляло меня от общих работ.

Это потом, а сначала была тюрьма и, надо сказать, не какая-нибудь зачуханная или провинциальная, а самая привилегированная - Лубянка. Никакой иронии - это не Лефортово, не Сухановка и не Бутырка или Таганка. На Лубянке - не нары, а индивидуальные кровати, постельное белье меняли через десять дней, а перед этим водили в душ, брил нас парикмахер регулярно, два раза в день по команде "На оправку!" водили в теплый нормальный туалет. Кормежка, конечно, была не ресторанная, но гнилых овощей, очисток или тухлой рыбы не было. Распорядок дня не нарушался, за исключением того, что после отбоя могли вызвать на допрос и продержать до утра, но это - тактический ход следствия. Днем спать не разрешалось, заснешь сидя - разбудят. Каждый день нас выводили на прогулку, но не в Летний сад, а на крышу нашей обители в небольшой дворик типа ящика с высокими стенками без крышки, - над тобой только небо. Ходишь там по кругу, как обитатель зоопарка, но зато воздух чистый, дышишь в свое удовольствие: тюрьмой совсем не пахло. Разговаривать запрещалось, но мы во время прогулок все равно скупо и негромко переговаривались. Еще была одна радость: книги. Выдавали их без заказа, конечно, хотя библиотекарь в черном халате внимательно выслушивал все просьбы, а приносил, очевидно, - было такое подозрение, - из соседней камеры и дальше по кругу. Однако, мы не очень возмущались: книга иногда позволяла переместиться с Лубянки в другой мир.

Здесь уместно вспомнить высказывание Пушкина: "В тюрьме и в путешествии всякая книга есть божий дар". В дальнейшем, увы, за все

5

семь лет их уже почти не было. Все в нашей жизни относительно, и только потом пришло понимание того, что здесь мы находились в условиях, о которых многие узники того времени могли только мечтать, так что пребывание в этом знаменитом остроге впоследствии приходилось вспоминать часто с долей сожаления о прекрасном, но ушедшем времени, как вспоминаешь летний отпуск в течение последующего трудового года. Но тюрьма есть тюрьма, и в углу камеры стояла большая бочка под названием "параша", которая круглосуточно портила экологическую обстановку помещения. Однако, мы понимали, что не на курорт прибыли, и с этим и другими неудобствами вынуждены были мириться.

Все это было потом, а сначала привезли меня на Лубянку и началась обработка юного ерша, попавшего в трал государственной безопасности с мелкой клеткой. Обработка шла по-деловому, вежливо, без разговоров, но с командами: "Разденьтесь!", "На выход!", "Руки назад!" и т.д. Все вопросы оставались без ответа, и я их перестал задавать, ибо понял, что общаются со мной исполнители, которые обо мне ровным счетом ничего не знают и отвечать на вопросы им запрещено. По прибытии на новое место жительства меня поместили в бокс - это узкая камера в виде пенала без окон с высоким потолком, с ярким светом, из мебели там помещались стол и табуретка. Первой операцией был обыск: раздели, перещупали всю одежду, заглянули в рот и в другое отверстие с противоположной стороны, отобрали часы и ремень: "Не положено". Оставили размышлять.

Так как обработка шла неспешно, и я попадал на очередные операции конвейера через определенные промежутки времени, то у меня была возможность подумать, что же произошло... Арест. Дорога в легковой машине по ночным безлюдным улицам Москвы. Центр города. Лубянка... Все это наводило на мысль, что со мной не шутят в преддверии нового 1944 года, и люди, с которыми мне приходится общаться, менее всего похожи на карнавальных Дедов Морозов.

Заскрежетал ключ, открылась дверь: "Выходите!" Отвели к парикмахеру, остригли наголо. Пытался возражать, но понял, что бесполезно.

Опять бокс, опять размышления. Так как у меня за плечами был небольшой жизненный путь и я, по существу, ничего еще не успел сделать, а все, что я сделал, было как на ладони, то почти не оставалось сомнений, за какой криминал меня остригли: стихи. Ясно, потому что мне объясняли реакцию карающей десницы на мои сочинения. Когда матушка прочитала мои стихи, а потом и дневники, она была в шоке и долго не могла найти нужных слов для объяснений со мной. Она сидела молча, понурив голову, и мне ее было очень жаль, я ее в таком состоянии еще не видел.

- Мама, что тебя так расстроило?

- Ты, наверное, и сам догадываешься, что меня могло расстроить. Если твои стихи попадут кому-нибудь в руки и этот кто-то донесет, то тебя посадят, и не только тебя, но и меня, и отца могут арестовать. Я по-

6

нимаю, что ты уже взрослый и видишь многое, что не согласуется с теми идеалами, на которых ты воспитан. Ты одинок и слаб, чтобы бороться за свои идеалы с хорошо отлаженной машиной, которая легко может поломать жизнь и тебе, и нам, и более сильным, чем ты. Я хорошо помню и тридцать седьмой, и тридцать восьмой годы, когда в институте арестовывали профессуру. Обстановка была угнетающая, ужасная: арестовали профессора Сорокина, а он из рабочей семьи, простой и честный, но откровенный и прямой. За что? Арестовали профессора Притулу - умница, эрудит, интеллигент. Правда, он был в Америке, а все, кто был за границей, находятся на подозрении. И многие другие были арестованы. Где они теперь? Живы ли? Виктор Михайлович, дядя Витя, приходил к нам, дрожал, ждал ареста, потому что происхождение у него дворянское. Не взяли его, но он все время жил под страхом, а страх разрушает человека, - посмотри на него: ему сорок пять лет, а выглядит он стариком. Мы тебе об этом никогда не говорили, старались, чтобы ничто тебе не омрачало жизнь, берегли твою душу, а сейчас ты уже стал взрослым и сам стал понимать многое. Может быть, и придет время, когда ты сможешь сказать, что думаешь, не опасаясь за последствия. Я тебе желаю дожить до этого времени.

- Почему мне? И себе пожелай.

- У меня надежды мало, а тебе желаю. Сейчас, когда идет война, не то время: и обиды, и всякая неудовлетворенность отступили на второй план, сейчас главная задача - отстоять независимость государства: оккупанты никогда ни одному народу не приносили избавления, - порабощение - да, избавление - нет. Законы сейчас военного времени, поэтому я тебя прошу, если хочешь - советую: вымарай в дневниках, в стихах все места, где упоминается Сталин, Вождь и т.д., вымарай все или уничтожь все, за что могут посадить. Я тебе покажу, что меня напугало. Ты подумай обо всем, что я тебе сказала, и я надеюсь, что ты меня поймешь. У кого-нибудь твои стихи есть?

-          Есть в рукописном журнале у Славки.

Славка жил в Горьковской области, где я находился два года в эвакуации.

- Напиши ему, чтобы спрятал и никому не показывал.

- Я не смогу ему этого написать.

- Как же его предупредить? Поехать туда нет никакой возможности. Мне было пятнадцать лет. Я очень любил свою маму и вымарал почти все, что она просила, но уничтожать стихи и дневники не стал. Она никогда не приказывала, не заявляла, не декларировала, очень редко просила или советовала, но делала это ненавязчиво, предоставляя мне самому решать или сделать выбор; с детства я чувствовал себя в семье равноправным, но не более, - я тоже не мог настаивать или требовать. Поэтому мне дома всегда было легко высказывать свое мнение и мысли, зная, что меня не одернут, не распекут, не осудят, а выслушают до конца. Согласятся либо возразят, но с позиций поиска истины. Или компро-

7

мисса. Идеализирую? Возможно, потому что в дальнейшем всегда было хуже. Так или несколько иначе, но институт принуждения в дни моего детства отсутствовал начисто. И потом, и теперь все мое существо протестует против приказов, указаний, инструкций, директив, - появляются конвульсии, даже если эти приказы правильные, не хватает никаких сил заставить себя превращаться в солдата, в чурку, в винтик, шпунтик; хочется всегда чувствовать себя существом разумным, способным на самостоятельные решения или хотя бы воззрения, если то или иное действие неизбежно. Потребность действовать не из-под палки, не под страхом наказания, а в силу сознательного выбора решения никак не удается подавить. А если такую потребность подавить удастся, то страшно...

Опять залязгал ключ по металлу. "Выходите!" Вели по коридорам, вниз по лестнице, привели в подвал, в фотолабораторию. Посадили на табурет, сфотографировали в профиль, в фас. Я вспомнил фотографии арестантов царских тюрем, теперь и мою физиономию с голым черепом прилепят к формуляру. Сняли отпечатки пальцев и правой и левой рук: помазали их какой-то мастикой, и сотрудник уважаемого заведения давил моими пальцами на карточку, где были обозначены места для всех десяти. Теперь будет опасно заниматься грабежами и убийствами: можно наследить. Настроение у меня не было подавленным, - наоборот. Мне все интересно: и аппаратура в лаборатории, и фотограф в синем халате, и сопровождающие меня конвоиры с каменными лицами.

Снова бокс. Вспоминаю картинки в книжках. Кибальчич в камере, но он сидел, если не ошибаюсь, в Петропавловской крепости. По моим представлениям - это самая мрачная и ужасная тюрьма. Здесь лучше: света много, крыс нет и сухо. Княжне Таракановой - где она сидела? -было куда хуже. Я еще не знал, что свет здесь не выключается круглосуточно.

Принесли кружку кипятка, два кусочка сахара, кусок хлеба, который показался мне слишком большим, - потом я уяснил, что это на весь день - пайка 450 грамм, что это основной источник жизни заключенного и что она никогда для заключенного большой не бывает. Тюремный чай выпил, хлеб съесть не смог: не полез в горло, завернул остаток в носовой платок, сунул в карман брюк. Около недели я еще привыкал к новому режиму питания.

Меня ожидали заключительные операции приемного конвейера. Сначала заставили раздеться, забрали всю одежду, выдали казенную, в которой я выглядел нелепо: вся она была не моего размера, ботинки - сорок пятого на ноги сорок первого. Потом отвели в душ, где я с удовольствием стоял под освежающим потоком воды. В боксе вернули мою одежду, она пахла жареным. Воротник на полупальто выглядел бездомной лохматой собакой.

После того как меня прогнали по тюремным лабораториям, у меня не было чувства безысходности, несмотря на то, что я был обрит, помыт и отпечатан, а впереди - сплошная неизвестность, но не в том смысле,

8

что можно было ожидать либо хорошей, либо плохой развязки, - хорошего исхода не предвиделось. Был интерес, возможно - неосознанный, к машине подавления нестандартных мыслей и поступков, отклонений от официальных версий, всеобщего единодушия и декларируемых истин. Хорошо ли, когда от недостатка знаний, от отсутствия информации идешь в воду, не разбирая брода? Может быть, это даже полезно: найти новый брод, который другим неведом? Но вместо брода бывает и омут. Я размышляю, а машина работает: "Выходите! С вещами." Какие вещи! Узелок со сменой белья, носовые платки, полотенце. Потом я убедился, что вещи - зло. Когда нет вещей, чувствуешь себя независимым: тебе нечего хранить и сторожить, нечего опасаться пропажи и жалеть о ней. Вещи - и в тюрьмах и в лагерях - приманка, на которую смотрит множество глаз, и их хозяева соображают, как бы от них тебя освободить. Хорошо, если стащат, а то могут отнять и набить морду. Когда ни у кого нет вещей и к тому же все одеты в одну и ту же убогую форму - все спокойны, все в одинаковом состоянии и никто никого не дразнит различием. Всеобщее равенство во всем - благо, но почему-то все хотят выделиться.

Когда я появился в следственной камере, обитатели ее меня внимательно, но скептически оглядели, а один, видимо, военный, глубокомысленно сказал:

- Плохи дела государства, если воспитанники детских садов включились в контрреволюционную деятельность. Теперь у нас два сосунка, только новый более молочный. Садитесь, располагайтесь, свободная койка - ваша. Как же вы решились потрясти основы нашего строя? Впрочем, это не наше дело, пусть в этом следователи разбираются. Давайте лучше знакомиться. Меня зовут Виктором Ивановичем, бывший капитан Красной Армии, изменник Родины путем пребывания в окружении, всю жизнь мечтал об окружении, - и вот удалось.

- Вы давно с воли? - спросил худой мужчина лет сорока с быстрыми глазами.

- С воли?.. Вчера.

- Совсем свежий. Как вас зовут?

- Миша.

- Вы в каком классе учились?

- Я студент.

- Студент? А сколько вам лет?

- Шестнадцать.

- Молодой, да ранний. Теперь в народном университете, но срок обучения здесь может быть десять лет, так что выйдете квалифицированным специалистом, если будете прилежным учеником и не останетесь на второй срок. Совет: не обольщайтесь мыслью, юноша, что попали сюда случайно и все закончится, как в водевиле. Детство ваше завершилось, и начинается суровая, жестокая борьба за существование. Я не спрашиваю, за что вас посадили, потому что вы ответите; не знаю.

9

- Я действительно не знаю.

- Сюда просто так не сажают. Если вы не знаете, за что, то на первом допросе все прояснится, потому что ОНИ знают. И если вы не были в оккупации, не взрывали электростанций, не служили у Канариса, не собирались кого-нибудь пришить, т.е. убить, то наверняка - за болтовню, т. е. за антисоветскую агитацию. Простите, не представился: Олег Васильевич. Напротив вас, Миша, знаменитый человек, бывший футболист, играл за сборную Москвы в двадцатые годы, человек - легенда. Он почему-то утверждает, что немецкие бутсы лучше наших, за оную клевету и страдает.

- Тебе, Олег Васильевич, все шуточки, - сказал футболист, - малец очухаться не может, его только от матери взяли, а ты язык точишь.

- Он, Константин Петрович, не на стадион забавляться пришел. Он вступил в университет жизни, здесь все серьезно и никаких шуток, -возврата в счастливое детство не будет. Слева от вас, Миша, - Николай Николаевич, инженер, "министр подпольного правительства", которое не пришло к власти и, надо полагать, не придет. Последний обитатель нашей кунсткамеры - Георгий, студент, террорист, ему не нравятся мужчины с усами. Я думаю, вы с ним найдете общий язык. Он у нас был самый молодой, а теперь с вашим появлением он себя будет чувствовать зрелым мужчиной.

Обитатели камеры всерьез меня, конечно, не воспринимали, но отнеслись доброжелательно, покровительственно. Рассказали о порядках на Лубянке, расспросили о том, что происходит на "воле".

С Георгием мне действительно было легко найти общий язык. Он на правах старшего по возрасту и как старожил камеры давал мне наставления:

- Лишнего не болтай. Когда выяснишь, за что посадили, о деле своем - не больше того, что известно следствию. Здесь в камере - гнилая интеллигенция, хлюпики. Здесь каждый заложить может. Олег Васильевич умный мужчина, острый, но с ним - осторожно.

- Почему Олег Васильевич назвал Николая Николаевича Министром?

- Издевается. Они под мухой веселились, и кто-то сказал: ты у нас премьер-министр, ты - министр труда и т.д. Теперь все они здесь. Трепачи.

- А Константин Петрович - футболист?

- Футболист. Мужик неплохой, но примитив. Олег Васильевич говорит, что у него на плечах футбольный мяч, но спущенный. Про меня он правильно сказал: я бы Усатого, не моргнув, шлепнул, он у меня отца расстрелял.

На первый допрос я попал через два дня поздним вечером. Меня привели в большой, просторный кабинет с высоким потолком, окно было завешено плотной, тяжелой гардиной, за массивным письменным столом сидел капитан лет 32-35 приятной наружности, у другой стены сто-

10

ял маленький простой столик и табуретка, на которую мне указали сесть.

- Ваше дело буду вести я, - сказал капитан, - обращаться ко мне: "гражданин следователь". Вопросы здесь задаю я, вы - отвечаете.

Допрос начался с родословной. Он перетряхнул всех предков и выуживал из меня все, что я о них знаю, но я о них почти ничего не знал. Оказалось, что дед у меня был лишенец: во время нэпа он делал веревки и продавал их на нижегородской ярмарке. Сыновья его и отец мой тоже ему помогали. Второй дед до семнадцатого года был бухгалтером или приказчиком у фабриканта и выходило, что я ни к рабочему классу, ни к крестьянству примазаться не могу. Корни оказались гнилыми. Потом перешли к тетушкам, дядюшкам, к дальним родственникам, к друзьям, знакомым. Я почувствовал, что особый интерес он проявляет к моим друзьям, с которыми я общался в эвакуации, и это подтвердило мою догадку, что причиной моего пребывания здесь является рукописный журнал, шесть вышедших номеров которого были у Славки. Значит, он тоже должен быть в этом заведении. Кто же еще? Как минимум - трое, редколлегия, как максимум - все кто знал, кто писал, кто читал. Сколько таких - я определить не мог.

Во время допроса солдат принес следователю чай с лимоном, бутерброды с колбасой, с рыбой, печенье. Мне показалось, что это невежливо с его стороны: сидеть и жевать бутерброды, не обращая на меня никакого внимания, как будто я неживой предмет. А еще офицер! Первые дни в тюрьме я не испытывал голода, мне хватало того, что мне давали, и часть пайки, остававшейся не съеденной, я носил в кармане. Не чувство голода, а унизительное положение, которое мне предназначалось, раздражало меня. "Хорошо, - подумал я, - ты, гражданин следователь, конечно, нахал, но я в роли собаки, глотающей слюну, быть не намерен". Я вынул из кармана остаток своей пайки, завернутой в носовой платок, положил на столик и стал его есть, отламывая по кусочку. Аппетит я ему, очевидно, испортил. Он быстро закончил чаепитие и сказал:

- Здесь не столовая.

- Извините, - ответил я вежливо и остаток хлеба завернул в платок. Я понял, но не сразу, что чаепитие - тоже следственный прием, которым демонстрируется дистанция между служителем власти и ее жертвами ("кто не с нами"), глубина падения в мир унижаемых до уровня клеточных зверей. В дальнейшем, когда допрос длился долго, следователь устраивал перерыв и выходил, очевидно, в буфет, оставляя конвоира сторожить меня.

Привели меня в камеру с первого допроса глубокой ночью: часа в четыре или в пять; до подъема я, естественно, не выспался, да и уснуть сразу не смог, пытался понять по канве допроса, что явилось причиной ареста. Явно, что не стихи, которые нашли при обыске: после возвращения из эвакуации я еще не успел завести друзей, с которыми можно бы-

11

ло бы делиться своими мыслями, да и стихи свои я никому не читал; все мое время было занято подготовкой к экзаменам.

Утром Георгий спросил:

- Ну как? Все прояснилось?

- Нет. Но думаю, что за стихи.

- Кто следователь?

- Капитан Мотавин.

- Все точно. Тебе повезло. Этот по литературной части специализируется. Пишущий народ через него проходит. Все они, конечно, сволочи, но твой капитан не самый худший, с ним можно и поспорить. Здесь есть такие мерзавцы, что все мозги дерьмом измажут. Ты не поддавайся, следи за своими ответами, формулируй коротко: они за каждое слово цепляются.

Олег Васильевич спросил с усмешкой, он всегда был ироничен:

- Ну что, юноша, прописка в самый могучий департамент свершилась?

- По всей вероятности, да.

- Постановление об аресте предъявили?

-Да.

- И кто же подписал постановление?

- Какой-то Кобулов.

- Какой-то! Это один из домоуправов. Довольно почетно для вашего возраста. Но от этого, к сожалению, не легче. Что вам инкриминируют, в чем обвиняют?

- В чем конкретно - не знаю, но понял, что забрали за антисоветские высказывания. Всех знакомых и родственников переписывает.

- Изучают среду обитания, контакты, связи. Опасный пасьянс.

- Почему?

- Возьмут на карандаш, поместят под микроскоп, заведут досье, если его не было. А кто без изъяна? Обезьяна! Потому что ни писать, ни говорить не умеет. А человеческие детеныши могут быть гаденыши.

- Олег Васильевич, а бывают случаи, когда арестованных освобождают, не судят?

- Вопрос наивный. Когда не судят - это сплошь и рядом, а чтобы освободить - этого не бывает. У них брака в работе нет и быть не может. Лагерная мудрость гласит: был бы человек, а статья найдется. Метко подмечено. Народ только притворяется Иванушкой-дурачком, а на самом деле - все мудрецы. А мудрецы - народ опасный, поэтому на всякого мудреца и срок без конца, а статей хватает.

Меня такие рассуждения расстроили. Олег Васильевич циничен, и цинизм его, может быть, от конфликта мировоззрения с существующей действительностью, от невозможности реализовать себя, от бессилия. Неужели и меня это ждет?

Самым трудным для меня был второй допрос, но там все и прояснилось: их интересовал журнал. Пошла речь о том, кто организовал, кто

12

писал, что писали, кто вдохновлял и направлял. Добрались до моих сочинений. Особенно крамольным представлялось небольшое стихотворение о нашем Мудрейшем Вожде:

Когда окончится язычество,

Покинут бедную обитель

Его Высочества, Величества,

Мудрейший Вождь, родной Учитель.

И если мы свой дом очистим,

Не будут наблюдать за нами,

Как дышим, говорим и мыслим,

Портреты, шевеля усами.

Так как следователь по долгу службы не мог разделить моих мыслей, я и не пытался его убедить, что идолопоклонство оглупляет людей, и если идол создан какой-то группой, а заставляют ему поклоняться всех, то чистота ритуального поклонения требует всеобщей слежки и воспитания покорности. Следователь должен был говорить со мной о Великом Вожде и о моем гнусном отношении к нему, но так как моя позиция из текста стихотворения была предельно ясна, разговор был короткий. В конце этого эпизода я, очевидно, допустил оплошность, когда он задал мне вопрос:

- Кого вы имели в виду в последней строчке стихотворения? Почему у него возник этот вопрос, непонятно: адресат был один, но я решил сумничать и ответил:

- Вождей у нас много и все с усами.

В результате в протоколе допроса появилась запись: "В стихотворении "Когда окончится язычество" возводится гнусная клевета на руководителей ВКП(б) и Советского правительства". Георгий был прав: сначала надо думать, а потом отвечать.

После допроса капитан дал мне прочитать и подписать протокол, сам вышел, оставив меня с конвоиром. Я читал внимательно, формулировки его: стихи антисоветского содержания, клевета на советскую действительность, злонамеренная ложь и т. д. меня возмутили, потому что они украшали мои ответы. Я аккуратно все зачеркнул, исправил текст и подписал протокол. Капитан писал довольно грамотно, но язык его писаний был суконный. Когда он пришел и увидел, что я с его протоколом сделал, возмущению его не было предела:

- Ты что сделал?! Я пишу, а ты редактируешь! Ты же испортил документ!

- Вы написали "клевета", "ложь", но я ведь так не говорил и не могу так сказать: я писал о том, что думал.

- Думал! То, что ты написал, - это ложь и клевета на советскую действительность!

13

- Клевета - это преднамеренная ложь, а я не лгал, у меня не было такой цели. Вы не расстраивайтесь, - пытался я его успокоить, - я все перепишу.

- Перепишу! Ты уже столько понаписал, что на десятерых хватит. Если ты мне еще раз испортишь протокол, посажу в карцер. Знаешь, что такое карцер?

- Знаю. Но это не лучший метод убеждения.

- Учитель нашелся! Когда отсидишь в карцере, поймешь, что лучше, а что хуже. Не поможет карцер, отправлю в Лефортово!

- Вы назвали "Балладу о коммунисте" клеветой, но это не клевета, это размышления.

- Мыслитель нашелся! Все твои мысли кривые. Твой коммунист -слюнтяй и контра. Где ты таких видел? А если таких нет, то все, что ты написал, - ложь и клевета.

В стихотворении я рассказывал о беседе на фронте пожилого бойца с молодым. Молодой спрашивал у старого, почему он грустит, что его угнетает. Старый рассказывает о своей жизни, о том, как боролся за светлое будущее в революцию. Как организовывал колхоз, но светлой жизни не получилось, деревня обнищала. Мне самому стихотворение казалось слабым и в окончании - "боец молодой не забудет, как он страданья видал коммуниста" - я не нашел нужных убедительных слов. Однако с тем, как квалифицировал стихотворение следователь, я не мог согласиться.

- Клевета - это измышление с целью кого-то или что-то опорочить.

- Все твои сочинения - не размышления, а измышления. Ты же не пишешь о том, что видел, не пишешь о том, что знаешь, ты придумываешь то, чего нет на самом деле - измышляешь то, что порочит нашу советскую действительность. Ты был на фронте? Не был! Ты беседовал с фронтовиками? Нет! Ты жил в деревне? Нет! Сел и сочинил гнусную карикатуру.

- Вы меня путаете. Я не измышлял с целью клеветы, я сочинял в силу своего понимания жизни. Разве мы можем видеть жизнь и понимать ее одинаково?

- Ты еще жизни не нюхал! Ты ее не видел, а вообразил себе, что первооткрыватель истин.

Мы еще долго препирались, не придя к единому мнению. Капитан протокол переписал, формулировки кое-где смягчил, в моих ответах уже не было наглого самооговора.

На следующий день я спросил Георгия:

- Лефортово - это тюрьма?

- Тюрьма. А что - пугал?

- Обещал отправить.

- Это военная тюрьма. Режим там жестокий. Здесь допрашивают, а там пытают. Так говорят. Бьют по любому поводу. Слухи такие. Такая у нее репутация. Есть еще Сухановка, говорят, что самая страшная

14

тюрьма, но сведений о ней никаких. Какой-то тайный застенок, откуда никто не выходит.

- Я слышал вчера какой-то шум и крики, когда меня вели по коридору.

- Здесь тоже не исключаю, но больше для того, чтобы запугать и сломить, для профилактики. Олега Васильевича однажды, видимо, угостили. Он целый день молчал, сидел серый и раздавленный, но никому ни слова. Не признался. Во все времена люди жестоко относились к своим идеологическим противникам. Фарисеи и Христос, крестоносцы и неверные, инквизиция и еретики, никонианство и раскольники. В России преследовали Радищева, Чаадаева, Герцена, Достоевского. Христиан преследовали и уничтожали, когда они были слабыми и не имели власти, а когда власть была у них, они пытали и жгли на кострах своих идейных противников или отступников. Выходит, что гуманная идеология с любовью к ближнему тоже может быть жестокой. Чувствуешь парадокс: я тебя люблю, готов жертвовать жизнью для твоего счастья, но если ты со мной в чем-то не согласен, то я тебя сожгу. И это извечно. Если бы у меня была власть, я бы тоже своих противников не пощадил.

- Жестокость - чувство животное. Жестока не идеология, - не в счет человеконенавистническая, - а люди, обладающие властью, то есть власть, прикрытая законами и подкрепленная силой. Христианское учение, социалистическое и многие другие проповедуют справедливость и гуманизм. Кто может обвинить христианское учение в проповеди жестокости? В нетерпимости? "Поделись, отдай, прости, подставь другую щеку, не укради, не убий" и т.д. Власть имущие вне зависимости от той идеологии, с помощью которой они ее получили, подавляют и уничтожают своих противников и оппонентов. Жестокость особенно процветает при уверенности в безнаказанности. Мародеры, злодеи...

- Что вы там шушукаетесь? Расфилософствовались, - сказал Виктор Иванович, - давайте, я вам лучше "Луку" прочту: отвлекает от мрачных мыслей. Написано талантливо с добрым народным юмором. Есть версия, что не Барков написал, а Пушкин, но суть не в том, кто написал, а в том, как написано. Принимается?

- Давай, Виктор Иванович, - оживился футболист, - а то от молодежи одно уныние. Заумные они стали.

Виктор Иванович подписал двести шестую статью, а это значило, что следствие закончено, - теперь суд или особое совещание и лагерь, если не расстрел. По прогнозу Олега Васильевича нашему капитану должны дать десять лет. Сегодня, по всей видимости, он дает прощальную гастроль: он нервничает и возбужден - нужна разрядка.

На следующий день его, действительно вызвали "с вещами", и дальнейшая его судьба мне неизвестна.

Потянулись тюремные будни: подъем, поход с парашей в туалет, завтрак, обед, ужин, опять в туалет с парашей, прогулка, отбой. Разно-

15

образилось все это визитом к парикмахеру, походом в душ, появлением библиотекаря в черном халате. В камеру вместо Виктора Ивановича привели новенького - Колю. Тоже студент, но старше нас с Георгием: он учился на пятом курсе в университете. Высокий худой парень в очках с линзами.

Следствие по моему делу продвигалось не быстро, потому что материала они получили много: рукописные журналы, стихи, дневники, письма, черновые тетради, - все это надо было просмотреть, прочитать, найти крамолу и доказать, что это клевета, но всякое доказательство начиналось с утверждения и заканчивалось, в основном, тем же. Для следователя дело было легким: все, что ему требовалось, было написано черным по белому, и поэтому споры со мной возникали только из-за интерпретаций той или иной фразы, он меня убивал цитатами из моих сочинений. Первое время допросы по заведенному порядку велись ночью, чтобы сломить сопротивление недосыпом, но это длилось недолго, - видимо, у следователя были для ночей более трудные подследственные.

Иногда во время допроса заходил майор Цветков, упитанный розовощекий балагур, приходил развлечься. Он был в курсе моего преступления:

- А, сынок! Здорово!

По тюремным правилам я вставал.

- Сиди. Как дела-то? На ГПУ эпиграмму сочинил?

- Писать нечем.

- Ну, дружок, ты многого хочешь: бумагу, ручку с золотым пером, отдельный кабинет. Посидишь, подрастешь - бабу запросишь. Насчет баб ты не мечтай: мы твою невинность сохраним. Теперь ты ни сиську, ни письку долго не увидишь. Вот, если бы ты был классиком, может быть, и подумали бы об отдельном кабинете, да и то едва ли: нет, чтобы "за" писать, а ты все "против" да "против". Ни за что ни про что взял и всех нас гадами обозвал. Нехорошо, сынок. Пороли тебя в детстве, видно, мало.

- Ты послушай, - вмешался мой, - что они сочинили:

Пусть они поют, ликуют,

Кубки счастья пьют,

Пусть они собой торгуют,

Совесть продают.

- Первые две строчки неплохо - насчет кубков, а две последние - поносные. Ты что же считаешь, что мы продажные и торгуем совестью?

Их оскорбила третья строка стихотворения, которое написал Славка. Заело или придираются. А стихотворение-то хорошее, оно мне нравилось, часто было созвучно и моему настроению. Я знал его наизусть:

16

ОБЛАКА

Облака, как мне б хотелось

Вместе с вами плыть,

Чтоб душа моя согрелась,

Чтобы все забыть:

Позабыть тревоги, бури,

Горечь прежних дней.

Понесите по лазури

Дальше от людей.

Пусть они поют, ликуют,

Кубки счастья пьют,

Пусть они собой торгуют,

Совесть продают.

Облака, меня возьмите

Полетать с собой,

Поднимите, унесите

К дали голубой.

Что здесь антисоветского или для кого-то оскорбительного? Да, ничего! Задача у них такая: найти крамолу даже там, где ее нет. Работа, видимо, сдельная. Нужно отдать им должное: прочитывали все подряд. Майор ходил по кабинету взад и вперед. Видимо, насиделся, а теперь разминается.

- Во-первых, это не я написал, а во-вторых, это стихотворение лирическое о внутреннем состоянии автора. Про совесть? Это же не о вас лично, а о людях, потерявших совесть. Поэтический образ.

- Какой образ! Это образина! Неважно, что не ты, - одна шайка, единомышленники. Лирики-сатирики, Салтыковы-Щедрины, Сухово-Кобылины. Писал бы ты лучше, сынок, о созидательном труде, о подвигах, о героях, на крайний случай - о розах и мимозах. А теперь тебе за твои пасквили отвечать придется. Исправлять тебя, перевоспитывать будем. А пока выкладывай все, что знаешь и думаешь. Если на ГПУ эпиграмму сочинишь, приходи, бумагу и ручку дадим, приобщим к делу. А то как-то несолидно получается: обо всех написал, а ГПУ проигнорировал.

Я понимал, что они забавляются, что я для этих котов в роли мышки. Может быть остатки человеческой сущности все-таки беспокоили их совесть? Они ведь мне в отцы годились. Я старался воспринимать все это, как грустную комедию, хотя ничего комедийного, по существу, здесь не могло быть. У меня не было злого чувства к этим людям, несмотря на то, что они были грубы и бесцеремонны, позволяли себе грязно материться, что вызывало у меня брезгливость, нагло искажали смысл моих мыслей. Вместе с тем, я не чувствовал убежденности в их высказываниях, которые очень часто были трафаретными. Элементарный конформизм? Очень вероятно. Я видел, что это их служба, их роль,

17

которую они играли, личина, маска. На самом деле, быть может, они нормальные и даже добрые мужики вне своей работы, хотя я так и не думал, играющие во всенародном карнавальном спектакле роль циников и злодеев.

Самое печальное, что эти лицедеи играют роли, написанные кем-то, а завтра могут внести изменения в текст и поменять акценты или предложить другие роли. Многое зависит от режиссера спектакля: строго подобрать и назначить актеров на главные роли по формуле: "кадры решают все", определиться с декорациями, реквизитом и освещением, разработать мизансцены, выделить или смазать монологи, диалоги, реплики. Пьеса - пьесой, но при талантливом режиссере и трагедия может выглядеть невинным будничным событием. Иногда меняется пьеса, но для этого должен появиться новый драматург, а старый текст должен опротиветь зрителю. В этом случае меняется режиссер, который перетряхивает всю труппу: способные осваиваются и переквалифицируются из плутов в злодеев, из комиков в резонеров, из фатов в героев, остальных выгоняют без выходного пособия и набирают молодежь. Правила игры при всем при этом существенно не изменяются: рабочие сцены таскают декорации, костюмеры шьют новые камзолы, осветители крутятся около софитов, а где что осветить - режиссер уже сообразил. Бывает, конечно, что актеры начинают гулять по зрительному залу, оркестр перемещается на сцену, занавес исчез: порвали или пропили, - суть спектакля, однако, от этого не меняется. Бывает и так, что драматург свою пьесу потом не узнает, но он ничего уже изменить не может.

Актеры театра на Лубянке были сегодня в хорошем расположении духа.

- А это кто написал? - ехидно сказал капитан, - читаю:

Совесть, где твои приметы? Кто тебя душил, травил? Кто тебя в потоках Леты, Как котенка утопил?

Это кто, Пушкин написал?

- Я написал.

- Вот видишь, сынок, - сказал майор, - опять про совесть. Один про совесть, другой про совесть. Ты, конечно, считаешь, что у тебя совесть есть, а у нас, где была совесть, там хрен вырос? Или опять поэтический образ? Не про нас?

- Конечно, образ. Здесь нет конкретного лица.

- Надо полагать, здесь не лицо, а лица, и не те, кто критикует и злопыхательствует, а те, кто строит новое общество в борьбе со всякой пакостью; а когда мы эту пакость уничтожаем, ты считаешь, что совесть мы потеряли или продали. Ты еще, можно сказать, только из яйца вылупился, глаза отрыл, а уже вопишь: совесть! Поучать сразу петухов и

18

кур решил. Опериться, сынок, сначала нужно было, а потом уже кукарекать. Теперь ты, как твой котенок, в эту самую Лету угодил. Нехорошо, сынок, получается: отец на фронте за Родину, за советскую власть сражается, может, жизнь свою за эту власть положит, а ты взял деготь и размалевываешь все, что создано народом. Ты как думаешь, тебе кто-нибудь за это спасибо скажет?

- Этого я не знаю.

- Ты еще и не знаешь! Это совсем плохо. Вроде не дурачок, а соображаешь туго. Без раскаяния и снисхождения не будет. Только чистосердечным раскаянием, повторяю: чистосердечным, ты можешь свою участь облегчить. Мы считаем, что как раз у тебя совести и нет: такой подарок отцу за его фронтовые заслуги. А, может, он тебя так воспитывал? Это он тебе объяснял, что у советской власти совести нет? Что он тебе о советском строе говорил? При царе, при нэпе лучше было?

- У нас на эту тему разговоров не было. Когда он на фронт ушел, мне тринадцать лет было.

- Плохо, что разговоров не было. Любовь к Родине, преданность народу надо с пеленок воспитывать. Откуда ты антисоветских мыслей, как собака блох, набрался? Кто же из взрослых вдохновлял вас на ваши литературные упражнения?

- Мы взрослых в свои дела не посвящали. Сами писали, сами читали.

- А учителя ваши журналы видели? - спросил капитан.

- Нет, из учителей никто не видел.

- Конспирация, значит, - заключил майор, - Чего же вы хотели? Власть советскую свергнуть?

- Такой цели у нас не было. Мы понимали, что мы только на пороге жизни. Сами хотели разобраться и в философии, и в политэкономии, изучить труды Ленина и Маркса.

- Ленина и Маркса - это хорошо. А Сталина побоку?

- Сначала Ленина и Маркса, а потом Сталина.

- А почему не наоборот? Труды Сталина и продолжают, и расширяют, и обобщают труды Маркса и Ленина.

- Марксизм начинается с Маркса, а, может, с Гегеля.

- Больно ты грамотен, как я погляжу. Изучить - ничего не изучили, а высказываться против советской власти, построенной на идеях марксизма, начали. Все дураки: не так строили, не то построили. А как строить, ты знаешь?

- Нет, не знаю.

- То-то и оно. Ни хрена не знаем, но поучаем.

- Мы никого не поучали, мы сами учились.

- А что вы там про властителя нацарапали? Кто же этот властитель?

- Всякий, кто власть использует во зло.

- Выкручиваешься, сынок. Тебе не выкручиваться, а раскаиваться надо. Отец - на фронт добровольцем советскую власть защищать, а сын за антисоветские стихи - в тюрьму. Родителей не жалко?...Ладно, не от-

19

вечай. Ты мне лучше эпиграмму сочини. Умеешь ведь. Эпитафии хорошо у тебя получились. Прочти.

- Вы же их читали.

- Читал, а теперь хочу послушать. Прочти.

- Эпитафия фюреру:

Под камнем сим лежит скелет –

Вся жизнь его кошмар и бред.

Остановись, мой друг, поплачь,

Что жил средь нас такой палач.

- Умеешь писать правильно. Даже печатать можно, но теперь все в Лету, правда, с грифом "хранить вечно". Давай следующую.

- Эпитафия главному брехуну:

В могиле сей не жалкий прах,

Как полагают многие, -

Зарыты здесь всеобщий страх,

Обман и демагогия.

- Толково, ничего не скажешь. Ну, а теперь о позоре прочти. Как это у тебя называется? Молчишь? Писать шустер, а читать смелости не хватает. Читай, а мы послушаем.

Позор тому, кто о свободе,

О равенстве, о братстве говорит,

Позор тому, кто голосит

Торжественные оды о народе,

Которому разрешено трудиться,

Иметь детей и в праздники напиться.

- Все переврал: напиться можно в любой день. То, что ты сочинил, называется пасквилем, клеветой, злонамеренной клеветой на советскую действительность. Здесь уже не абстракция - о совести, здесь уже о политике. Или опять поэтическая вольность? В свете подобных писаний и эпитафии твои дурно пахнут. Не пишешь: Геббельсу, а "главному брехуну". Здесь может быть и двусмысленность. Как ты на это ответишь?

- Кого зовут главным брехуном, известно всем. У вас есть другой адрес?

- Положим, что известно, - согласился майор, - но советую не наглеть с вопросами. В эпитафии - о демагоге, здесь - о демагогии. В чем же разница между строем фашистским и строем советским? По-твоему -никакой.

- Разница в идеологии. У них - расы, у нас - классы.

20

- И вся разница? Расы - классы. Рифмуешь, сынок, а мысль примитивная, убогая. А в практике, в политике? По-твоему - и они и мы - демагоги.

- Демагогия живуча, демагоги при любой общественной формации

существуют.

- Ты не о Сидорове - демагоге написал, ты о политике государства рабочих и крестьян пишешь, о политике партии. А это - клевета. Отвечать тебе, сынок, по всей строгости закона придется. Ладно, разбирайтесь дальше.

Кроме майора заходили и другие служители Фемиды, как я понимал - из любопытства, поглазеть.

Коля оказался думающим антисоветчиком. Он не вел вольных застольных бесед, не рассказывал анекдоты, не писал стихи, - он написал трактат "О переустройстве сельского хозяйства" и направил его в Центральный Комитет. Там его прочитали и решили, что эти вопросы в ведении другого департамента, которое располагается недалеко от площади Ногина - на площади Дзержинского. Такой финал для Коли был полной неожиданностью. Несколько дней он не мог себе уяснить, в чем же он провинился. Даже способности такого популяризатора, каким был Олег Васильевич, оказались слабыми. Коля предлагал организовать вместо колхозов фермерские хозяйства и пытался доказать не только их эффективность, но и прогрессивность.

- Николай, вы - китобой, - убеждал его Олег Васильевич. - Есть три кита: индустриализация, коллективизация и классовая борьба. Одного из китов вы решили угробить.

- При чем тут киты? Я предлагал рациональную схему ведения сельского хозяйства.

- Вы понимаете, что ваш кит жира еще не нагулял?

- И не нагуляет, потому что, если нет заинтересованности, то не будет и производительности.

- Вы предлагаете отказаться от того, что с такими муками, с помощью кесарева сечения, появилось на свет.

- Колхозы - искусственная модель производственных отношений, этот эксперимент не только не учитывал, но проигнорировал психологию крестьянской массы, - неудачный эксперимент повысить производительность труда в сельском хозяйстве.

- Вы считаете, что производительность труда не повысится?

- Конечно. Расчет был на то, что крупные механизированные хозяйства будут более эффективными, чем мелкие единоличные. Идея проста, примитивно-привлекательна.

- Как червяк на крючке? И вы считаете, что классовая борьба не существовала? Классовая борьба - фикция?

- Вы имеете в виду сопротивление крестьян экономическому нажиму или коллективизации? Это естественно. Ликвидируется личное хозяйство, в которое вы вкладывали все силы, все свое умение, где корова и ло-

21

шадь были членами вашей семьи, и вам предлагается работать в хозяйстве обезличенном, где все общее, т.е. ничейное, и отношение у вас к этому общему казенное, а в колхозе уже не Буренка, а крупный рогатый скот. Труд из естественной жизненной необходимости превращается в геройство.

- Вы убеждены, что мелкие хозяйства производительнее крупных механизированных?

- Убежден в этом, если рассматривать и сравнивать колхозное и фермерское хозяйства. Я анализирую только известные организационные формы, новых не изобретаю. Фермерское хозяйство тоже можно механизировать и специализировать, что я и предлагаю, а главное - психология крестьянина-труженика, производителя не разрушается, кроме того, она усваивается, впитывается с малолетства потомством.

- И все это вы изложили в своей записке?

- Конечно, по сути, в других выражениях.

- Вы предлагаете, а столыпинская реформа внедряла, но не внедрила. Возникли массовые волнения крестьян, в ответ - карательные экспедиции армейских частей, расстрелы, ссылки, аресты, каторга, столыпинский галстук. Как это все согласуется с вашими предложениями? Может быть, народ глуп и плохо соображает, где выгода? Полагаю, что резолюция на вашем труде будет: "Десять лет ИТЛ".

- Олег Васильевич, зачем вы провоцируете Николая? - вмешался, не выдержав, Николай Николаевич. Обычно он не вмешивался в разговоры, если они затрагивали вопросы политики или идеологии, - вы прекрасно понимаете, что он видит в нас товарищей по несчастью и доверчив из-за своей неопытности, которой вы злоупотребляете. Мы такие же несчастные, но ему не товарищи, и вы ему не товарищ. Вы знаете, чем кончаются эти откровенные беседы, когда есть свидетели.

- Вы намекаете, что среди нас есть стукачи?

- Не намекаю, а считаю, что подло вызывать человека на откровенность в камере. Ему хватит и того, что у них имеется, чтобы без осложнений получить свой срок.

- Если министр Временного правительства настаивает, то придется подчиниться.

- Бросьте свои идиотские шуточки. Ваши насмешки переходят границы всякого приличия.

- Кончайте ругаться, мужики, - вмешался футболист, - без вас тошно. Там матерят, и здесь покоя нет.

Ссора прервала беседы, и атмосфера в камере стала подобна пасмурному дню перед ненастьем, когда все живое прячется по щелям. Все углубились в чтение. Николай Николаевич был прав. Мне тоже не очень нравился Олег Васильевич. Он обо всех все знал, память у него отличная: ты уже забыл, что говорил ему две недели назад, а он все помнит дословно. Мы же о нем ничего не знаем, и он старается о себе ничего не

22

рассказывать. А вопросы он задавать умеет. Все это подозрительно, особенно в обстановке всеобщего недоверия.

- Дурак этот Коля, - сказал потом Георгий, - наивен, как Буратино.

Нашел с кем откровенничать.

На очередном допросе капитан довольно вяло спросил:

- Посмотрел я твои дневники, - что ты там залил чернилами?

- Не помню.

- Память отшибло? Вспомни. Не в твою пользу будет, если результаты экспертизы разойдутся с твоими показаниями. Я надеюсь, ты понимаешь, что нам не сложно будет восстановить текст, который ты залил

чернилами? Эта техника давно отработана.

- Все это я понимаю, но все равно не помню... Было что-то интимное: в школе мне нравилась одна девчонка, о ней. Но не хотелось, чтобы кто-нибудь случайно прочитал, - врал я ему вдохновенно, но, однако, подсознательно понимал, что он будет тянуть из меня жилы, пока не запишет в протокол удовлетворяющий его ответ на поставленный им вопрос. В отношении экспертизы, которой он меня пугал, я надеялся, что ее не будет, хотя абсолютной уверенности в этом не было. Надо было сочинять удобоваримый вариант ответа для протокола.

- В одном месте, кажется, о том, что идеалы революции не нашли

своего воплощения в действительности.

- В чем это выразилось?

- В том, что идеи не подтвердились действительностью и в части свобод и в части процветания народа: значительная часть населения живет бедно.

- А что ты хотел? Легкой жизни, когда окружение вражеское и надо защищать строй и свободу, добытые кровью? Внутри страны полно классовых врагов, предателей и вредителей, внешнее окружение требует затрат на армию и вооружения. У вас все просто: подавай всем шампанское и ананасы. Что еще залил?

- Не помню. Дайте дневник, - по тексту, может быть, я более точно восстановлю эти места, но по смыслу там ничего больше не было.

- Такой возможности я тебе не дам. Напряги память, у тебя времени много, - у нас тоже хватает, а я потом проверю твою искренность и совесть, о которой вы так много любите болтать. Наврешь - пеняй на себя.

- А зачем мне врать? Вы и так все знаете из первоисточников. Я заметил, что капитан стал не такой настырный, как в первое время. Говорил он все то же: "ложь", "клевета на советскую действительность", но не чувствовалось при этом внутренней убежденности в его высказываниях. Может быть, он со мной, с мальчишкой, расслабился, снял непрерывный контроль над собой и не возбуждал свою нервную систему, - в этом не было необходимости. Шел четвертый месяц следствия и все мои сочинения мы с капитаном уже разобрали. Критик он, по моей оценке, был плохой - у него все выводы были односторонние: клевета,

23

ложь, искажение действительности и ничего о художественных достоинствах или недостатках, лирические произведения он вообще не удостаивал внимания. Майор Цветков был более любознательным.

Мне разрешили передачи. В камере их никто не получал, и первая передача была событием. Я не очень хотел, чтобы мама отрывала от себя и сестры что-то и передавала мне: шел сорок четвертый год и достать продукты кроме тех, что выдавались по карточкам, было трудно, да и средств для этого у нее не было. О калорийности тюремного питания говорить нечего, жили мы, естественно, впроголодь, но не настолько, чтобы забывать о ближних. Отказаться же от передач я тоже не мог, потому что знал, что забота обо мне, помощь мне придаст ей сил и надежд, передача - это уверенность в том, что я жив. Передачи были скромными, но очень для меня дорогими: хлеб, сахар, вареная картошка в мундире, кусочек сала и пачка табака, без которого мучились мои сокамерники (я не курил). После незапланированного перекуса все закурили и меня уговорили затянуться, курить по-настоящему я стал только после освобождения.

Население камеры постоянно менялось. Сначала изъяли Николая Николаевича, он был человеком в общем-то добрым и перед уходом сказал Олегу Васильевичу:

- Не держите зла, Олег Васильевич. Нервы ни к черту, - сам себя подозревать стал.

- Понять это можно, но сдерживать себя необходимо; Лубянка -только первое предварительное испытание. Нервы еще пригодятся.

- Прощайте, не поминайте лихом.

- Трудно ему придется, - сказал Олег Васильевич после ухода Николая Николаевича, - он внутренне сломлен, потерял почву под ногами и плохо приспосабливается к обстановке.

- Олег Васильевич, а каковы ваши прогнозы на наше выживание? -спросил Георгий.

- У тебя, я думаю, проблем особых не будет: ты активный, хорошо оцениваешь обстановку и тебя не мучают сомнения, угрызения совести и прочее. Мишу должна спасти молодость и здравый смысл, а Николаю придется трудно: он периодически теряет чувство реальности, ему тяжело будет адаптироваться в новой для него среде.

Потом изъяли Константина Петровича, футболиста. Он был старше всех, ему было под пятьдесят, и он высказывал сомнение о том, что ему удастся выжить в лагерях.

- Этот выжить сможет, - сказал Олег Васильевич, - несмотря на отсутствие мыслительного аппарата, необходимого для изобретения пороха. Физически он еще крепок и мужицкая психология присутствует, и чувство самосохранения не на последнем месте.

Вслед за Константином Петровичем исчез и Олег Васильевич. Для нас он остался загадкой, мы так и не поняли, что у него внутри.

24

В камере появился Тадеуш, поляк, которого привезли на Лубянку на переследствие из воркутинского лагеря, сидел он по подозрению в шпионаже. У него с нами не было ничего общего, у нас с ним - тоже. Он уже хлебнул лагерной жизни, мы для него были глупыми и незрячими, на наши проблемы и на наши темы он смотрел скептически. На вопросы о лагере в Воркуте отвечал кратко: "Глад и мрозы". Речь его трудно передаваема: смесь польского, русского, блатного и матерщины. Он нашу речь понимал прекрасно, мы его - с трудом. Он мечтал, не без оснований, попасть в дивизию Костюшко, организованную в сорок третьем году на территории Союза. Мы ему от души желали выбраться из наших отхожих мест и соединиться с родным народом. Недели через две его вызвали "с вещами".

Подселили к нам семнадцатилетнего Петра за какие-то листовки, потом Виктора, двадцати семи лет, сотрудника дипломатического корпуса, дипкурьера, у которого пропал пакет с почтой: подозревался в шпионаже. Наша камера стала молодежной. Георгий и я были старожилами, у меня следствие, по всей вероятности, заканчивалось, у Георгия дело было значительно проще, но он об окончании следствия говорил довольно расплывчато.

Сменили следователя. Заканчивать оформление дела поручили молодому лейтенанту лет двадцати пяти, может быть, стажеру. Был он небольшого роста с открытым русским лицом, курносый, круглолицый, светловолосый.

- Ваше дело буду вести я, - сказал он мне, несколько смущаясь, из чего я заключил, что такое задание он выполняет впервые. С моим делом он, естественно, познакомился, но чувствовалось, что знакомство это было поверхностным. Вопросы он задавал тяжело, формулировал не всегда четко, во время допроса назвал меня "гражданин Горшенин" (это фамилия Славки), поняв ошибку, густо покраснел и неуклюже выпутывался. Это было уже явное свидетельство того, что Славку тоже водят к нему на допросы.

Вскоре это подтвердилось реально: нам устроили очную ставку. Мы были рады видеть друг друга. Я не знаю, был ли Славка предупрежден об этом, но для меня наша встреча была приятной неожиданностью. Напротив меня сидел Славка, похудевший, помятый, но, как и раньше, с добрыми искрами в уголках прищуренных глаз и с лукавой улыбкой. После затянувшейся паузы, в течение которой мы безмолвно общались, не обращая внимания на лейтенанта, он все-таки вышел из оцепенения и стал задавать нам нелепые вопросы, смысл которых был для нас где-то далеко: знаем ли мы друг друга, какие у нас были отношения, кто писал, кто переписывал, кто рисовал и т.д. Мы ему бодро отвечали на все вопросы. Было странно: мы себя чувствовали раскованно, настроение было приподнятое, словно мы встретились по какому-то торжественному случаю, - в лейтенанте ощущалась скованность и неловкость.

25

Очная ставка длилась недолго - минут двадцать.

Нам со Славкой дадут, наверное, лет по десять. Что они с нами за эти десять лет сделают, если мы выживем? И что они сделают из этого лейтенанта?

Это был один из последних вызовов к следователю.

Наступил уже май. Землистый цвет лиц моих сокамерников на фоне физиономий конвоиров и следователей не предвещал обновления природы. Вызвали ночью, чего уже давно не было. Привели в кабинет капитана. Он мне сказал, что следствие закончено, необходимо подписать двести шестую статью.

- Если хотите, можете просмотреть свое дело.

- Конечно, хочу. Можно все читать?

- Можно, если интересно.

Он положил передо мной два толстых тома. Первый том он сочинил, в основном, сам - протоколы допросов, второй том - вещественные доказательства: журналы, стихи, дневники. Я углубился в чтение шестого номера нашего журнала, который Славка выпускал уже без меня, но мои сочинения там были. Читал я долго, капитан мне не мешал, несколько раз выходил, оставляя меня с конвоиром. За окном появились первые признаки рассвета, я почувствовал усталость и понял, что ночной вызов на это и рассчитан. На протоколы ни времени, ни сил не хватит, я их перелистал. Потом подписывал все, что от меня требовалось. Глаза мои уже слипались. Я не сообразил, что читать свое дело мог несколько дней.

После подписания двести шестой статьи отправили в Бутырскую тюрьму. Там держали до и во время суда в одиночке, после - на так называемом вокзале - камера человек на сто со сплошным настилом, где лежали тело к телу и на полу. Вкусить всех прелестей этого лежбища не пришлось: через несколько дней отправили в лагерь.

Трибунал

26

ТРИБУНАЛ

Судил нас Военный трибунал города Москвы. В черном вороне привезли нас троих - Славку, Саньку и меня - в здание на Каланчевку, где это грозное учреждение располагалось. Настроение у нас было хорошее: наконец-то мы опять все вместе, и хотя вид у нас после Лубянки боевым не был, но ощущение близости друзей наполняло душевные силы чем-то светлым и радостным. Благословенна молодость. Нерастраченность душевных порывов вселяет надежду на торжество справедливости не в частном конкретном случае - от этих иллюзий мы уже избавились - а на торжество справедливости в принципе, потому что все так ясно: справедливость не может не восторжествовать, на то она и справедливость, -за нее лучшие и самые светлые умы человечества боролись всегда. Недосуг было подумать, почему же эта борьба не закончена и продолжается вечно, почему к старости количество этих борцов уменьшается, а значительная часть их переходит в стан приверженцев личного благополучия. Погибшим борцам за справедливость мы ставим памятники, золотыми буквами записываем их имена в историю, преклоняемся перед ними, призываем им подражать, но если такой неистовый борец вдруг где-то появляется, то его тащат на крест, на костер, на виселицу, на дыбу, ставят к стенке, чтобы потом и его изваять в камне. Но таких единицы, остальная масса менее стойких, менее последовательных, менее удачливых гибнет безвестно, если не физически, то духовно, но иногда не без пользы для общества. Не было тогда этих мыслей, но ощущение того, что мы встали на пути чего-то огромного, чему подчиняются все вне зависимости от своей воли, было.

Привели нас в зал судебных заседаний и усадили на так называемую скамью подсудимых, хотя это была не скамья, а стулья в первом ряду зрительного зала напротив помоста, на котором располагался длинный стол, вернее - подобие стола. Не успели мы как следует оглядеться, как кто-то громко скомандовал: "Встать! Суд идет!" Все встали. Появились три военных чина, впереди шел подполковник, за ним - майор и капитан, они не спеша проследовали к своим высоким креслам и удобно разместились за большим столом на возвышении. Справа от них около помоста за отдельным столиком сидела женщина, очевидно, секретарь. Недалеко от нее сидел грузный лысый полковник с болезненным одутловатым лицом. По ходу заседания выяснилось, что это прокурор. Напротив него разместился еще один участник разбирательства наших преступлений - высокий мужчина интеллигентной внешности с седой шевелюрой, он выступал в роли защитника. Вот и вся компания, не считая наших конвоиров.

Председатель объяснил нам ответственность за дачу ложных показаний и учинил допрос с целью выяснения наших личностей. Зачитали об-

27

винительное заключение по результатам предварительного следствия, в котором чего только не было: организация подпольной группы, издание нелегального антисоветского журнала, клевета на советскую действительность, на руководителей партии и государства. Особенно щедро текст был удобрен эпитетом "антисоветская". Упоминались все наши крамольные произведения.

Если отвлечься от наших конкретных поступков, то создавалось впечатление, что три гнусных выродка, прожженных и лживых, ставили перед собой цель - оклеветать все, что встречалось на их пути и, более того, что и не встречалось, они с детских лет, а может быть и раньше, враждебно относились к народу, партии и правительству. Неясной оставалась цель клеветы. В некоторых местах заключения были такие выражения: "с целью клеветы", и получалось, что клевета измышлялась с целью клеветы. В общем - аномалия или патология. Мы уже были знакомы с подобными оборотами речи и своеобразной логикой служителей правосудия, но привыкнуть к этому было чрезвычайно трудно; я даже думаю, что не все служители правосудия привыкли, - они просто исполняли свои служебные обязанности, за которые получали деньги, и делали, и говорили то, за что эти деньги платили, а отступить - это значило пересесть с высоких стульев на низкую скамью, на которой сегодня сидели три государственных преступника.

Лошадь ходит на задних ногах, тигр прыгает через огненный круг, слон садится на тумбу. Я не думаю, что все это они совершают с удовольствием или без отвращения, но условия содержания не оставляют им других более пристойных и естественных вариантов поведения.

Судьи. Какого их отношение к нам? Что они думают, решая нашу судьбу на многие годы? Мы сидим перед ними в роли преступников, но что же мы совершили? Сказали, что у руководителей и их помощников нет ни совести, ни чести. Сказали, что народ бесправен, забит и запуган. Сказали, что всюду торжествует обман, ложь и демагогия. Вместо слов "спасибо любимому Сталину за наше счастливое детство" сказали, что он узурпатор. Ну и что? Все это они знают и сами. Просто мы пришли в эту жизнь, посмотрели кругом и сказали, как в сказке: "А король-то голый!", то есть сыграли не под суфлера, а роли не знали. Они-то свои роли знают и, когда нужно, смеются, когда нужно, плачут вне зависимости от желаний и настроений. И сегодня они будут делать вид, что совершают правосудие по закону и совести, хотя знают, что "где была совесть, там хрен вырос", как выражался майор Цветков. Каково же их отношение к нам? Думают ли они, что мы преступники? Убежден, что нет, но судить будут и срок влепят. Они ведают, что творят, но не ведают, как может быть иначе. Возможно, я ошибаюсь, и они убеждены, что благо народа в том, чтобы не отклоняться от раз и навсегда намеченного кем-то пути по прямой линии, а всякое отклонение от него или сомнение в его рациональности - преступление, которое не должно оставаться без наказания. Есть и во все времена были люди, для которых нет многообразия мнений и взглядов, для которых голубое спрессовано в синее,

28

розовое - в красное, серое - в черное, для которых неразличимы сотни цветовых оттенков. И горе, если Верховный определитель цвета страдает дальтонизмом на все цвета: изображение становится черно-белым. Возможен и третий вариант: они все понимают, но нашли формулу, которая оправдывает их действия и начинается обычно со слов "в данной ситуации", либо "в данный исторический момент", либо "учитывая сложность обстановки", либо "принимая во внимание интересы общества" и т. д.

Председательствующий на суде начал допрос со Славки:

- Подсудимый Горшенин, встаньте. Славка встал.

- Подсудимый Горшенин, из материалов предварительного следствия явствует, что вы являетесь организатором издания нелегального антисоветского журнала "Налим". Вы подтверждаете это?

- Да, подтверждаю, но в отношении антисоветского характера...

- Я спрашиваю вас только о том, кто является организатором издания журнала. Когда был организован нелегальный журнал "Налим"?

- В 1941 году.

- Кто кроме вас принимал участие в организации журнала?

- Алексеев.

- В издании каких номеров он участвовал?

- В первых двух. Потом он переехал с родителями в другой город и связи у меня с ним не было.

- Кто еще участвовал в издании журнала кроме Иконникова и Веревкина?

- Приказчиков и Вощилин - в первых трех номерах. Они перешли учиться в другую школу и в дальнейшем участия в издании журнала не принимали. Куницин - во втором номере, но он поступил в техникум и тоже больше не проявлял интереса к журналу. Блударев принимал участие в издании третьего и четвертого номеров, но потом мы поссорились и отношений не поддерживали.

- Явную антисоветскую направленность журнал приобрел с четвертого номера. Кто издавал четвертый номер?

- Четвертый номер издавали, т.е. собирали и переписывали материалы в журнал, я и Иконников, но...

- Без "но". В четвертом номере была опубликована ваша клеветническая повесть "Добровольцы", в которой утверждается о якобы насильственном формировании добровольных соединений во время войны с белофиннами. Вы по своему опыту знаете об этих формированиях? Вы имели какое-нибудь отношение в военкоматам?

- Отношения к военкоматам я, естественно, никакого не имел, во время финской войны мне было тринадцать лет.

- Кто завербовал в антисоветскую группу Иконникова?

- Его никто не вербовал, потому что...

29

- Как он оказался в составе редколлегии журнала?

- Я ему дал прочитать два первых номера и предложил дать свои стихи в третий. Он согласился.

- Подсудимый Иконников, вы подтверждаете, что были завербованы в антисоветскую группу Горшениным?

- Меня никто не вербовал, я сам стал участвовать в издании журнала.

- Что значит сам? Кто вас познакомил с первыми номерами журнала?

- Горшенин дал почитать.

- То есть вы подтверждаете, что Горшенин познакомил вас с журналом, после чего вы приняли участие в его издании?

- Да, подтверждаю, но при чем тут вербовка?

- От вас требуется ответ, а не вопрос. Садитесь. Подсудимый Горшенин, почему вы решили привлечь в антисоветскую группу Иконникова? Вы давно его знаете?

- Мы учились в одном классе и хорошо знали друг друга.

- Вы считали, что у вас отношение к существующему строю одинаковое?

- Да, считал, так и было, но...

- С пятого номера журнала появились публикации Веревкина. Кто завербовал в антисоветскую группу Веревкина?

- Никто его не вербовал, мы...

- Подсудимый Горшенин, вы опять пытаетесь дезинформировать трибунал. Как узнал Веревкин о существовании журнала?

- Я дал ему прочитать четвертый номер.

- Значит ли это, что вы его познакомили с деятельностью группы и с журналом?

- Да, я.

- Как вы познакомились с Веревкиным?

- Мы учились в одной школе, но он учился в восьмом, а я в девятом классе. Я прочитал его стихи в стенгазете и они мне понравились. После этого я с ним познакомился ближе и дал прочитать четвертый номер журнала.

- Подсудимый Веревкин, вы подтверждаете, что были завербованы в антисоветскую группу Горшениным?

- Во-первых, меня не вербовали...

- Отвечать надо четко: "да" или "нет". "Завербовать" - значит "привлечь". Я могу сформулировать вопрос иначе: кто привлек вас к участию в издании журнала? *

- Познакомил с журналом Горшенин, я сам изъявил желание участвовать в его издании.

- Садитесь. Подсудимый Горшенин, как получилось, что в первых номерах журнала публиковались произведения о природе, о школьной жизни, лирические стихотворения, а с четвертого номера стали публи-

30

коваться антисоветские произведения, на обложке появился рисунок: разорванные цепи, журнал приобрел политическую направленность?

- Очевидно, мы стали взрослеть, и нас стали интересовать вопросы общественной жизни.

- Кто из людей старшего поколения - учителей, родителей, знакомых - формировал ваши взгляды и подсказывал тематику?

- По этим вопросам мы ни с кем не общались.

- Кто из старшего поколения был знаком с журналом?

- Никто.

- Подсудимый Иконников, вы подтверждаете правильность последних двух ответов Горшенина?

- Да, подтверждаю.

- Подсудимый Веревкин, а вы подтверждаете?

- Да, подтверждаю.

- Подсудимый Горшенин, ваш отец был офицером царской армии. Как это повлияло на формирование ваших взглядов?

- Не знаю. Он умер рано, когда мне было три года и я воспитывался без него.

- Какая политическая обстановка была в вашей семье? Какие антисоветские разговоры велись? Кто в них участвовал?

- Таких разговоров не было.

- Кто издавал шестой номер журнала?

- Я собрал стихи и прозу и сам переписал. Иконникова призвали в армию, а Веревкин уехал, т.е. вернулся из эвакуации в Москву.

- Вы поддерживали связь с Иконниковым и Веревкиным?

- Мы переписывались.

- Они присылали в журнал свои сочинения?

- Да, присылали.

- Вы пытались еще кого-нибудь завербовать в свою антисоветскую группу?

- Никого я не вербовал.

- То есть больше никого не вербовали. Среди кого вы распространяли журнал?

- Я его не распространял, он издавался в одном экземпляре.

- Кто его читал кроме вас троих?

- Никто его не читал, пятый номер дал прочитать Блудареву, но он его мне не вернул.

Слава молодец: никого не заложил. А с Блударевым все ясно: он отнес его к чекистам, но в материалах следствия эта фамилия не фигурирует. По моим подсчетам, человек тридцать знали о существовании журнала и читали его, я сам его давал читать своим друзьям. С иудой Блударевым я не был знаком, и Славка о нем мне не успел ничего рассказать.

- Подсудимый Горшенин, вы подтверждаете, что написали и опубликовали в журнале произведения антисоветского содержания: повесть "Добровольцы", оду "К предкам", стихотворения "Опять ненастье на

31

дворе", "Облака", "Помилуй бог", "Что нам грядущее готовит", "Разговор с секретарем", "На Дальней Круче"?

- Все перечисленные произведения написал я.

Потом Славку занудно допрашивали о немецкой листовке, которую у него нашли: откуда она у него появилась, кому показывал. Славка новых имен не назвал, сказал, что о ней знал только Иконников.

- Признаете ли вы себя виновным в преступлениях, перечисленных в обвинительном заключении?

- Признаю, - сказал Славка, зная, что от этого признания или непризнания ничего не изменится. С другой стороны, если все существующее вокруг называть советским, как это делают наши обвинители, то всякая критика окружающего, хотя бы это окружающее и включало в себя какие-то гнусности, становится антисоветской.

Защитник попросил разрешения у председательствующего задать вопрос Славке и, получив это разрешение, спросил:

- Сколько вам было лет, когда вышел шестой, последний номер журнала?

- Шестнадцать, - ответил Славка.

- У меня больше вопросов нет, - сказал защитник и углубился в свои бумаги.

- Садитесь, - разрешил Славке председатель.

Меня и Саньку председатель допрашивал короче: всю историю с журналом он уже выяснил при допросе Славки. Уточнял детали, требовал подтверждения показаний предварительного следствия, Славкиных показаний. Мы с Санькой подтвердили, что действительно собственноручно написали те произведения, которые были в журнале за нашими подписями. Защитник и нам задал вопрос о нашем возрасте.

На этом первое судебное заседание закрылось и нас отвезли в Бутырскую тюрьму, где мы содержались в одиночках после нашего изъятия из Лубянки. Бутырская гостиница была классом ниже: стены грязные, белье желтое, застиранное, дежурные по коридору в отличие от непроницаемых и подтянутых лубянских были несколько неряшливее и разболтаннее, пища была не то чтобы свинская - нет: они бы после нее хрюкать перестали, но в переносном смысле - да. Баланда представляла собой мутную жидкость с кусочками картофеля в кожуре. То ли повара были ленивые, то ли кто-то научно доказал полезность картофельной кожуры на организм и духовное развитие узников. Есть эти помои было противно, но других разносолов не было. Хлеб был клеклый, кипяток, очевидно, готовили в тех же котлах, что и баланду, отчего тюремное происхождение этого напитка не требовало дальнейшего расследования. Но условия содержания не были главной темой для раздумий. Суд не закончен. Славка на суде держался неплохо, да и мы, вроде, тоже. На следующем заседании должны выступить прокурор и защитник, у прокурора роль простая: обвинять, у защитника сложная: он все время должен следить, чтобы его высказывания в защиту государственных преступников не были использованы для обвинения его самого. У судей тоже не

32

простая роль: они должны быть беспристрастными, но беспристрастным человек быть не может и, чтобы не быть обвиненными в сочувствии к подсудимым, им нужно показать отсутствие этого сочувствия, что они и делают, принимая сторону обвинителя.

На другой день судебного заседания слово взял прокурор. Держался он уверенно. Я заметил, что обвинители всегда держатся уверенно. По-моему, самое простое - обвинять. Да и время у нас такое, что мы постоянно ищем кого бы обвинить, - не оправдать, а обвинить. Легкость обвинительной акции - почему сделал так, а не эдак, почему сказал то, а не это, и вообще не то сделал и не то сказал - провоцирует многих занять позицию обвиняющего. Оправдывать труднее: здесь нужны аргументы, объяснения и даже снисхождение, может быть, доброта. Мне всегда казалось, что обвинитель - глухой и слышит только самого себя.

Голос у прокурора был поставлен, жестикуляция отработана, он хорошо держал паузы:

- Посмотрите на этих молодых людей, - прокурор энергично выбросил руку в нашу сторону, и все должны были поворачивать головы, чтобы посмотреть на нас. Когда все убедились, что мы существуем, он продолжал:

- Мы вынуждены здесь рассматривать их антисоветскую деятельность. Страна дала нашей молодежи все: возможность получить образование в зависимости от наклонностей и способностей, приобрести любую специальность, раскрыть свой талант, если он есть, но при одном условии: гражданин Советского государства должен направить свою деятельность на благо социалистической Родины. Как же воспользовались молодые люди, сидящие на скамье подсудимых, предоставленными им возможностями и доверием народа в тяжелейший период его истории?

Прокурор в мрачных красках нарисовал всю историю создания подпольной организации и нелегального журнала, используя при этом терминологию карательных органов, неодобрительно высказался о нашей молодости, потому что молодежь - это будущее страны, а какое у страны может быть будущее с такой молодежью, которая ни во что не верит, настроена не на созидание, а на разрушение самого справедливого за всю историю человечества общества. Заканчивая свою речь, он потребовал Славке, как организатору подпольной группировки, десять лет лишения свободы плюс пять лет поражения в правах, нам с Санькой - по восемь лет лишения свободы плюс по пять лет поражения в правах. Удовлетворенный своей речью и выполнением миссии, на него возложенной, прокурор сел.

Нас троих перспектива, обещанная прокурором, не огорчила: мы на меньшее и не рассчитывали. Через десять лет Славке исполнится двадцать семь, а нам с Санькой через восемь - и того меньше.

- Буду проситься на фронт, - сказал Санька, - лучше в штрафной батальон, чем кормить вшей в лагерях. Мы со Славкой эту идею поддержали. Наступила очередь защитника блеснуть своим красноречием.

33

- Товарищи судьи! В течение двух дней мы слушаем не совсем обычное дело, еще более необычны сами подсудимые. Перед вами молодые люди, вернее сказать - юноши, по возрасту - наши дети, которые обвиняются не в хулиганстве, не в воровстве, а в антисоветской агитации. Прокурор правильно изложил существо дела, вещественные доказательства подтверждают справедливость обвинения. Да, они издавали нелегальный журнал. Да, они писали и повести, и стихи, в содержании которых искажена наша действительность, и они подтверждают, что все это написано ими. Мы имеем тот случай, когда ни у прокурора, ни у защиты, ни у обвиняемых нет расхождений по фактам вины, - более того, нет расхождений и в части юридической квалификации инкриминируемых подсудимым действий. Но перед вами юноши, которые заблудились в лесу и за деревьями не увидели леса: им показалось, что деревья гнилые и весь лес из них состоит. Их ошибка в том, что они убежденно стали об этом говорить и писать. Всякий молодой человек вступает в мир, которого он не знает, и появляется естественное желание все узнать, все понять, все осмыслить. А это очень трудно, если рядом нет доброго наставника, который бы все объяснил. Все подсудимые вступили в сознательную жизнь в сложный, тяжелый период нашей истории, в период жесточайшей войны, какой человечество еще не знало. Народу тяжело, народ несет колоссальные потери, многие города разрушены, житница государства разорена. К сожалению, они этого не поняли, они как бы находились в другом мире. Все трое вступили в сознательную жизнь без отцов: у двоих отцы умерли, у одного - на фронте, и они были предоставлены самим себе. Романтическое начало юной натуры сыграло с ними злую шутку. Воспитанные на поэзии Пушкина, Лермонтова, Некрасова, на произведениях критического реализма русских писателей девятнадцатого века, они подражали им, не осознав, что живут в обществе, свободном от эксплуатации человека человеком, где вся власть принадлежит самому народу. Сидящие на скамье подсудимых юноши пытались писать о вещах, о событиях, смысл которых им не дано было понять. Получилось искажение действительности. Я полагаю, что это не злой умысел, это - непонимание взаимосвязей, увлечение формой литературного труда. Беда их в том, что они дети военного времени, оставшиеся без отцов. Вина их в том, что они издавали нелегальный журнал, в том, что в своих произведениях, не осознавая этого, искажали лицо нашей советской действительности. Действия эти квалифицируются законом, как преступление. Однако требование прокурора считаю слишком суровым. Кроме того, я не могу согласиться с товарищем прокурором, который потребовал для подсудимых после отбытия ими срока наказания в виде лишения свободы еще и поражения в правах. Такое наказание юридически неправомерно: нельзя лишить человека того, чего он еще не имеет, я хочу напомнить о том, что на момент ареста подсудимые этими правами не пользовались. Я категорически возражаю против наказания подсудимых поражением в правах.

34

Товарищи судьи! При вынесении приговора прошу учесть обстоятельства, смягчающие их вину: их безнадзорность, чистосердечное признание, а главное - возраст. Прошу снисхождения!

Товарищи судьи! Советский суд не только карающий, но исправляющий и воспитывающий, и важно, чтобы осужденные осознали справедливость приговора.

После речи защитника все долго спорили о законности "наградить" нас поражением в правах (на что нам было наплевать), но к общему согласию так и не пришли.

Нам дали произнести последнее слово. Мы были кратки: ораторскому искусству не обучены. Все мы просили отправить нас на фронт, но надежда на такой исход, хотя и минимальная, была только у Саньки: он все-таки перед арестом был курсантом в школе младших командиров, мы же со Славкой присоединились к нему больше из солидарности.

Суд удалился на совещание.

Зал заседаний почему-то напомнил мне футбольное поле: председатель суда - это судья в поле, два члена суда - судьи на линии, прокурор - нападающий-пенальтист, защитника лучше называть полузащитником, мы - вратари, но у наших ворот верхняя перекладина почему-то очень высоко, а боковые стойки где-то по краям поля. Игра идет в одни ворота, счет должен быть сухим: центр нападения - прокурор бьет по воротам своими пушечными ударами, полузащитник опустился на колени и говорит прокурору-нападающему: "Все закономерно, надо бить точно, но, прошу тебя, не очень сильно - не убивай пацанов". Судьи подсуживают пенальтисту и сами норовят завладеть мячом, чтобы ударить по воротам. Скоро финальный свисток. Пока счет такой: Прокурор - Славка 10:0, две остальные игры по 8:0. Все ли голы засчитают?

Опять возглас: "Суд идет!" Все встают. Судьи гуськом прошествовали на свои места, и председательствующий, откашлявшись, зачитывает приговор, определяющий нашу судьбу на многие годы вперед, а может быть и на всю оставшуюся жизнь:

- Именем Союза Советских Социалистических Республик 1944 года, мая 13-15 дня Военный трибунал города Москвы в закрытом судебном заседании в городе Москве в составе: председательствующего Хамина и членов Шуравлева и Шаталова при секретаре Стримон с участием прокурора Харон и защитника Зайденман рассмотрел дело № 147 по обвинению:

Горшенина Вячеслава Васильевича, рождения 30.12.1926 г., уроженец гор. Павлове, Горьковской области, происхождение из семьи бывшего офицера царской армии, русского, гражданина СССР, ученика 10-го класса средней школы, члена ВЛКСМ с 1943 г., несудимого, под стражей находится с 1.12.1943 г.;

Веревкина Михаила Николаевича, рождения 7.8.1927 г., уроженец гор. Горький, происхождение из семьи торговцев, русского, гражданина СССР, студента 1-го курса нефтяного института, беспартийного, несу-

35

димого, отец находится в Красной Армии, под стражей содержится с 21.12.1943 г.;

Иконникова Александра Андреевича, рождения 11.03.1926 г., уроженца Горьковской области, Болыпеболдинского района, села Апраксине, из крестьян, русского, гражданина СССР, образование среднее, члена ВЛКСМ с 1942 г., несудимого, один брат в Красной Армии, до ареста - курсант школы младших командиров 32 ОУТП, под стражей содержится с 25.12.1943 г.

Всех троих подсудимых по данному делу в преступлении, предусмотренном статьями 58.10 часть II, 58.11 УК РСФСР материалами предварительного и судебного следствия УСТАНОВЛЕНО:

В городе Павлове Горьковской области с начала 1941 года существовала нелегальная группировка из учащихся старших классов средней школы, которая нелегально по август месяц 1943 года выпускала рукописный журнал антисоветского содержания под названием "Налим". Организатором упомянутого журнала являлся подсудимый по данному делу Горшенин, а впоследствии в руководящее ядро группировки Горшениным были привлечены также враждебно настроенные к Советской власти подсудимые Иконников и Веревкин.

В выпускаемом журнале "Налим" возводили клевету на советскую действительность, мероприятия, проводимые ВКП(б) и Советским правительством, возводили гнусную клевету на руководителей ВКП(б) и Советского правительства.

Кроме того, подсудимый Горшенин хранил и распространял содержание фашистской листовки.

Преступные деяния подсудимых Горшенина, Веревкина и Иконникова Военный трибунал квалифицирует по статьям 59.10 часть II и 58.11 У К РСФСР, обвинение в пределах которых доказано полностью материалами дела и признанием подсудимых.

При определении меры наказания Военный трибунал, учитывая возраст подсудимых, находит возможным в отношении их избрать меру наказания в виде лишения свободы, а поэтому, руководствуясь статьей 319 и статьей 321 УПК РСФСР ПРИГОВОРИЛ:

Горшенина Вячеслава Васильевича по статье 58.10 часть II и по статье 58.11 У К РСФСР подвергнуть лишению свободы с отбытием в исправительно-трудовых лагерях сроком на 10 лет с конфискацией всего имущества, лично ему принадлежащего, и с поражением в правах по пункту "а" статьи 31 УК РСФСР сроком на три года после отбытия наказания, исчисляя срок наказания с 1.12.1943 г.;

Веревкина Михаила Николаевича и Иконникова Александра Андреевича по статье 58.10 часть II и статье 58.11 УК РСФСР с санкцией статьи 58.2 У К РСФСР подвергнуть лишению свободы с отбытием в исправительно-трудовых лагерях сроком на 7 лет каждого и с конфискацией всего имущества, лично им принадлежащего, и с поражением в правах по пункту "а" статьи 31 УК РСФСР сроком на три года каждого

36

после отбытия ими срока наказания. Срок наказания исчислять Веревкину с 21.12.1943 г. и Иконникову с 21.12.1943 г.

Приговор обжалованию не подлежит".

Приговор написали коряво, но это документ, который уже невозможно отредактировать. Аргументацию защитника в расчет не приняли, поражение в правах оставили. А защитник-то был прав! Впоследствии по решению Военной коллегии Верховного суда СССР поражение в правах сняли, но это не имело никакого значения, потому что после отбытия наказания все получили по решению Особого совещания бессрочную ссылку.

Мы не были подавлены решением трибунала, не были даже огорчены, потому что были подготовлены к такому финалу. Ощущалось даже какое-то облегчение: закончился первый этап неравного состязания. Впереди новые испытания. Система сплющила продукцию, не соответствующую стандарту, и отправила ее на переплавку. Механизм Системы работал исправно, перемалывая все, что туда попадало.

Много лет спустя, когда я вернулся в родной дом, отбыв в лагерях определенный приговором срок, а также ссылку на колымском прииске, и было мне уже не шестнадцать, а тридцать, матушка рассказала о своей встрече с прокурором почти сразу же после суда. Оказывается, мы жили с ним в одном доме по Гоголевскому бульвару. Она, естественно, не могла к нему не пойти, а он, очевидно, не смог ее не принять, но принял сурово, прочитав мораль о плохом исполнении родительских обязанностей в части патриотического воспитания подрастающего поколения, т.е. сына. В конце беседы, однако, смягчился, оправдывая свою позицию на суде военным временем, наличием в стране шпионов, диверсантов, террористов, предателей и паникеров. Он был не глуп и подарил несчастной соседке надежду на то, что после окончания войны, а она должна закончится победой, - сомнений в этом уже не было, - таких заблудших, как ее сын, простят, помилуют и вернут к нормальной созидательной жизни.

- Закон суров, но справедлив, а мы стоим на страже закона - это наш долг, наша обязанность. Я понимаю ваше состояние, ваши чувства, но и вы должны понять, что преступление вашего сына не могло остаться без наказания. Наказание сурово, но и преступление тяжкое. И я и суд учли его возраст и возраст его соучастников. Я уверен, что после войны их амнистируют. Не падайте духом.

Бедная матушка не могла не верить полковнику. Прокурор-полковник лукавил, а лучше сказать - врал: он прекрасно знал, что никого у нас в те времена, кто увидел короля голым и кто за это наказан, не прощают, потому что прощать было не за что.

Под Вязьмой

37

ПОД ВЯЗЬМОЙ

1. Полковник

В первый свой лагерь я ехал, лучше сказать - меня везли, в телячьем вагоне. Так называли товарные вагоны, в которых перевозили заключенных: вагон с двойными нарами по обе стороны входных ворот. Поездка была не утомительной, т.к. лагерь находился под Вязьмой, езды-то всего от Москвы несколько часов.

Как в Бутырках вспоминалась Лубянка, так и во втором лагере -Щелковском - вспоминался первый. Лагерь под Вязьмой был небольшим, человек на 300 или даже меньше. Жизнь в этой обители была не суетлива, хотя и далеко не радостна.

Потом в больших лагерях, как и в большой толпе, я чувствовал "себя скверно. Чем больше лагерь, тем больше неразберихи и произвола уголовной братии. В огромной массе голодных, грязных, рваных, одичавших людей - ты букашка, которую никто не замечает и до которой никому нет дела, ты никого не знаешь - тебя никто не знает. Каждый день мелькают какие-то новые лица. В бараках - тысячи грязных, в столовой - тысячи голодных, на работе - тысячи изможденных людей. В Щелковском лагере я впервые увидел доходяг - истощенных людей на грани жизни и смерти с глазами обреченного зверя. Говорят, что на бойне у скота в глазах предчувствие смерти. Питание не восстанавливало силы, и некоторые, чтобы заглушить чувство голода, неумеренно пили кипяток, некоторые - специально, чтобы опухнуть и попасть в санчасть, которая представлялась спасением, но чаще всего была спасением от жизни.

Режим трудового перевоспитания заблудших убивал всякие надежды: подъем, развод, поход под конвоем на объект, работа, дорога в зону. И так каждый день с перерывами на прием пищи и естественные надобности. Работа ненавистна: труд подневольный, труд отупляющий, но зато дешевый, хотя и малоэффективный. Это известно с незапамятных времен, но дешевизна всегда соблазняет.

Лагерь под Вязьмой был небольшой и по территории. В бараках-землянках жило человек по пятьдесят, и нары были не трехъярусные, как в Щелкове, а двухъярусные. В небольших лагерях и кормежка была несколько лучше, чем в макролагере. Тут почти всех знаешь, и конвой тебя узнает. Знакомому человеку всегда труднее нахамить и унизить его труднее, но легче ему помочь. В таких лагерях меньше воровства, грабежей и всякого насилия. Работа была такая же, как потом и в Щелковском лагере: строительство аэродрома, но обстановка, климат были относительно приличнее. Впрочем, это слово "приличнее" едва ли можно употреблять, говоря о содержании заключенных в лагере.

38

В одной из бригад работал бывший полковник Дагман. Был он явно не строевым офицером: то ли интендант, то ли технарь. Сидел он, естественно, как враг народа, за контрреволюционную деятельность. За что конкретно - никто не знал: в лагерях вообще среди заключенных не было принято интересоваться "составом преступления" и потому, что заключенный склонен к сочинительству всяких легенд, и потому, что наличие явных, скрытых и потенциальных стукачей приучило всех к осторожности и скрытности. Были, конечно, любители порассказать о своих похождениях, но этим отличалась уголовная братия, которая, с одной стороны, жестока и нахальна, с другой - сентиментальна и доверчива к разным басням; большим почетом у них пользовались "романисты" - рассказчики "романов", которых они могли слушать, не уставая. В вольной жизни бывший половник был грузным мужчиной и в лагере на казенных харчах он чувствовал себя чрезвычайно скверно. Общие земляные работы с киркой и лопатой в пестрой семье заключенных, среди которых были уголовники, добивали его и физически и психологически. К бывшим начальникам, руководителям, работникам умственного труда, которые чем-либо отличались от общей массы, заключенные относились плохо. Нас приучали к тому, что раскулачивание, экспроприации, призывы к лишению имущих их привилегий или накоплений, низвержение кого-то с какой-то высоты - это высшая справедливость. Ездил в машине - походи в колонне, сидел в кабинете - поваляйся на нарах, ел из сервизов - облизывай алюминиевую миску, ходил в мундире -походи в рваной телогрейке, отдавал распоряжения - помеси вместе с нами глину под палящим солнцем или в проливной дождь. Некоторые, неспособные чего-либо добиться своим трудом или умением, испытывают удовлетворение от унижения более способного или более удачливого ближнего. К Дагману не относились злобно, потому что он не был заносчив, покорно выполнял ту же работу, что и все, хотя и было ему труднее, чем многим. По натуре своей он не был филоном и работал, пока были силы. К тому, что Дагман еврей, относились спокойно: до кампании с космополитами со вспышкой антисемитизма было еще далеко, принадлежность к той или иной национальности не считалось делом криминальным; с этим выводом кто-то может и не согласиться: каждый лагерь имел свой микроклимат. После той пресловутой кампании отреагировали, в основном, уголовники, они всегда почему-то остро чувствовали идеологическую ситуацию и быстро реагировали на сигнал, кого нужно и можно добивать. В лагере не было у них пощады к политическим, которых называли "контрой", а с сорок первого им добавили еще и новую кличку "фашисты". К Дагману относились иронично, снисходительно, иногда куражились над ним, но в лагере это считалось элементом дружеского юмора и не означало неуважения.

- Что, товарищ полковник, без ординарца хреново приходится: и лопату некому поднести?

39

Он не возмущался, иронию оставлял без внимания и тем самым не давал повода для продолжения темы. В бане:

- Полковник. Потри-ка спину: всю жизнь помнить буду.

Он тер, - ему тоже терли. Это означало, что "ты - полковник, но мы теперь равны".

Однажды к концу рабочего дня он схватился за сердце - и рухнул. Переполоха не было.

- Что там? - спросил начальник конвоя.

- Дагману плохо.

Полковника знали все, и конвоиры.

- Жив? Ничего, очухается. Пусть лежит.

Уложили его на телогрейку и продолжали работать. Рабочий день заканчивался, но полковник лежал бледный - видимо, силы его покинули.

- Мужики, - сказал бригадир, - сбегайте к инструменталке, принесите доски, щит собьем.

Сказать - быстро, сделать дольше: подход в зону задерживался.

- Кто там кономутится? - нетерпеливо покрикивали многие, но узнав причину, затихали.

Наконец, приготовления были закончены, положили полковника на щит и понесли. Несли шесть человек на плечах, пропустили их в голову колонны. Странная была процессия: впереди высоко над головами на щите лежало тело человека, который всем был чужой. Колонна шла в тягостном безмолвии, носильщики шагали осторожно. Даже конвой не понукал: "Шире шаг!" Через каждый 400-500 метров следовала команда: "Заменись!" Подходила новая шестерка: после рабочего дня сил у всех оставалось мало, либо не было совсем. Процессия напоминала похоронную с той только разницей, что шла в сопровождении конвоя и собак.

В зону пришли с большим опозданием. У изнуренных, отупевших, обездоленных, униженных своим положением людей, сбитых в колонну, чья жизнь не стоила уже ничего, и у тех, кто эту массу безликих теней сторожил и заставлял служить Порядку, оставалось еще что-то от человеческого сострадания.

2. Судьба собачья

Каждое утро было похоже на всякое другие, как два осенних пасмурных дня, когда хочется тепла, уюта, тишины, когда не хочется вставать, не хочется выходить из помещения, когда внутреннее состояние можно, очевидно, выразить словами, которые отражают основное ощущение:не хочется". А не хотелось пробуждаться, потому что все было известно заранее: подъем умывание, завтрак, поверка, развод, тягостная до-Рога на трассу, лопата и земля с перерывом на обед, поход в зону, когда

40

ноги не идут, а передвигаются, потому что все силы высосала земля - ненавистная, жадная, жестокая, хотя в других условиях она и надежда, и радость. Потом самое радостное событие дня - ужин. Радостное - не потому, что ужин возвращает силы, а потому, что впереди - сон, когда изнасилованное тело можно положить на матрац и укрыть одеялом, уснуть, уйти в другой мир, где тебя не считают, не ведут, не заставляют, где не ощущаешь себя механизмом, который должен крутиться, крутиться и крутиться и не чувствовать, что завод твой не должен кончиться, но может, а если кончится, то дальше - тьма. Сон - это время, когда ты свободен от понуждения, когда ты согрет своим дыханием и засыпаешь с мыслями, что ты ушел еще от одного дня, как от зверя, который мог тебя задрать, но не задрал, что тебя до утра никто не сможет унизить и оскорбить ни словом, ни взглядом, ни поступком, ни помыслом. Поэтому каждое утро было тяжелым пробуждением от блаженного состояния независимости, встречей со зверем.

Увильнуть от этого зверя можно было только через санчасть. Начальником санчасти был молодой офицер с добрыми глазами. Сердце его еще не огрубело, он еще не ругался матом, он еще не чувствовал себя человеком, который может казнить и миловать. К нему любили ходить, и если он не давал освобождения от работы - не обижались: знали, что у него - лимит, знали, что он из всех больных оставит тех, кто в этом больше нуждается, а если больных мало (больной тот, у кого температура) , чего, правда, почти никогда не бывало, то оставит в зоне и без температуры. Ходили в санчасть еще и за мазью: какой-то изобретатель открыл там мазь желтого цвета, похожую по консистенции и по виду на топленое масло, и с тех пор все старались получить ее для бутерброда. Запаха она почти не имела, есть ее было не противно, а утренний бутерброд вселял надежду, что борьба со зверем может быть успешной.

Каждый день был зверем, но были они - звери - разными. Был злой, если работать приходилось на трассе, куда направлялась основная масса заключенных, ленивый, если работать направляли на карьер (там работала одна бригада); и добрый, если удавалось попасть на хоздвор, но туда занаряжали всего несколько человек.

Одной бригаде крупно повезло: вторую неделю она работала в карьере. Работа, собственно, такая же, как и на трассе: те же кирка и лопата, но есть и разница. На трассе ты должен копать с утра до вечера, - здесь ты должен грузить машины гравием, а так как машины простаивать не должны, то рабочих для погрузки должно быть с избытком, - в этом вся хитрость: не машины ожидали погрузчиков, а погрузчики ждали машин. Это одна выгода, а вторая заключалась в том, что карьер находился на большом расстоянии от лагеря и погрузчиков на работу и с работы возили, тогда! как на трассу водили в колонне.

Сегодня, как обычно, сначала вывели все бригады, которые шли на трассу, пересчитали: охрана сдала, конвой принял. Прочитали молитву:

"... не оглядываться, не разговаривать. Шаг вправо, шаг влево считается

41

побегом, - конвой применяет оружие без предупреждения..." и повели их нестройными рядами к той же земле, от которой уводили вчера.

Бригада, занаряженная в карьер, стояла за зоной, ожидая машину. Как всегда, утром на разводе крутился Шарик, единственное живое существо, которое не участвовало в игре, где одна сторона каждый день проигрывала, а вторая ей в этом помогала. Шарик был только свидетелем и относился одинаково ко всем. Он был дворнягой, и посему у него не было ни обязанностей, ни ответственности, как у овчарок, но и не было симпатий и антипатий, - он всем доброжелательно махал хвостом. У него не было врагов, со всеми он был приятелем. Жилось ему явно неплохо: кормился он и на кухне, и на пекарне, и по его морде было видно, что у него нет никаких ни к кому претензий.

Пришла машина, все залезли в кузов, сели на корточки, два конвоира сели в кузов на доску около кабины, третий сел в кабину. Машина тронулась и на душе не было той тягостной безысходности, с которой шагаешь на трассу, потому что день впереди был не самый трудный, но и он шел в зачет.

В машине оказался Шарик: его завернули в телогрейку и подняли в кузов, он покорился чужой прихоти и сидел смирно, не нарушая правил перевозки заключенных. Он был приучен к покорности, смотрел в глаза сильным, которые лучше знали, что он должен делать, где он должен быть. Да и где ему его собачьим рассудком понять логику необходимости поступков старшего, сильного и разумного брата, имя которого - человек. Человек знает больше, видит дальше, а значит и поступает правильно, хотя и не всегда понятно ему. Шарику, почему и зачем. Но он верил своей собачьей верой в силу и разум, - больше в силу. Его и кормили за эту веру, за тихий нрав. Конвоиры видели, что в машине Шарик, но когда на работу выводилась отдельная бригада, дисциплина была мягче, они сквозь пальцы смотрели на всякие шутки, можно было и разговаривать негромко, - тупое однообразие заведенного порядка надоедало и им.

Приехали в карьер, разгрузились, разделились на звенья для одновременной погрузки нескольких машин. С одним звеном, с теми, кто его привез, побежал и Шарик. Его привязали, чтобы не смог сбежать, ударили киркой по голове, содрали шкуру и сварили в ведре. Шарик до последнего момента смотрел своими преданными глазами в глаза тех, кто все мог, по его понятиям, в силу своего превосходства. Он, видимо, до самого конца не верил в возможность такого исхода. Вера помогает и умирать, особенно, если эта вера собачья.

3. Глоток кислорода

Земляные работы казались мне самыми противными: тяжелые, отупляющие, и никогда не видишь их конца. Особенно они подавляют, если копаешь глину и достался плохой инструмент, - выбрасываешь ло-

42

пату с глиной на бровку, а глина остается на лопате. Усилий много, а результатов нуль. Потом я понял, что был не совсем прав: всякая работа противна, когда ее выполняешь по принуждению. С опытом пришло понимание и того, что она противна, когда ее выполняешь по чужой схеме, если эта схема предписывается, а не рекомендуется, т.е. тогда, когда тебе отводится роль чурки с глазами, но без головы. В лагере любая работа противна. После земляных работ мне приходилось работать на строительных подсобником и водителем тачки, на сельскохозяйственных, на погрузочно-разгрузочных, в шахте забойщиком и откатчиком. Никто, я думаю, там не вспоминал, что "все работы хороши, выбирай на вкус".

Какая-то очень мудрая голова придумала форму исправления "заблудшего" человека - его убеждений, привычек, ритма жизни - физическим трудом, отталкиваясь от формулы "труд облагораживает человека", опустив одно только прилагательное "свободный". А для исправления предписывался труд самый тяжелый, режим - самый изнурительный с питанием свинским по качеству и птичьим - по количеству. В результате основная масса исправляемых получала стойкое отвращение к труду и постоянное направление мыслей не к кулинарным рецептам, как у щедринских генералов, а к заполнению никогда не насыщаемой емкости для горючего материала, которая напоминала о своем возмущении непрерывно.

Исправительно-трудовые лагеря не могли быть исправительными по своей сути: насилие либо озлобляет, либо подавляет психику, превращая исправляемого в безвольного, в безинициативного. Если же учесть, что воспитатели-исправители в большинстве своем были по интеллектуальному, культурному и моральному уровням ниже какой-то части воспитуемых, то о каком исправлении-воспитании можно вести речь? После войны среди заключенных ГУЛАГа больше половины было политических. Не все они имели приличное образование, встречались и неграмотные, но общий культурный уровень был у них относительно выше, чем у остальной массы. Нужно отметить, что послевоенный набор по 58-й отличался от набора довоенного. Если раньше значительная часть в наборе состояла из интеллигенции, то теперь было много по первому пункту ("измена родине") - это и служившие у немцев, и власовцы, и бандеровцы, и каратели. Какая-то часть из них была бы репрессирована при любом режиме, но Отец родной не признавал полумер.

В больших лагерях с частой сменой контингента вывести на работу всю массу заключенных было не так-то просто: никто не хотел исправляться. После завтрака в бараки врывались надзиратели и нарядчики с дрынами, криком "На развод!" очищали бараки от воспитуемых. Нарядчикам приходилось обходить все лагерные закоулки, включая сортиры, заглядывать во все щели, где мог затаиться несознательный элемент. Несознательным, как правило, доставалось дрыном по хребту, что было существенным вкладом в процесс воспитания полноценного гражданина.

43

Это наблюдалось далеко не везде и не всегда, но в практике такое случалось.

В небольших лагерях и в лагерях, где бригады были стабильными, увильнуть от трудового воспитания было невозможно или очень сложно.

В лагерь под Вязьмой в основном народ попал свежий, без лагерного опыта - новобранцы. В силу этих обстоятельств отказчиков в зоне не было. Основная рабочая площадка - строительство аэродрома, технология строительства - беломорканальская, единственный механизм - машина ОСО (тачка), горючее - кишечный пар. Работать приходилось по двенадцати часов, из рабочей зоны мы возвращались выжатыми и голодными с одной тупой мыслью об ужине и нарах. Можно ли мечтать о нарах? Оказывается, можно, и для нас нары были желанней, чем для некоторых вилла с бассейном и садом.

Понурой толпой мы подошли к вахте родной зоны. Сейчас нас пересчитают, откроют ворота и впустят (загонят) в зону. Еще один день прошел, но радоваться не было сил, да и чему радоваться: завтра опять будут исправлять созидательным трудом, но это завтра, а сегодня ужин и нары - единственное место, на котором проваливаешься в другую жизнь, где грезы смешаны с прошлыми днями.

- Веревкин!

- Я!

- Выйди из строя! - приказал старший надзиратель. Я вышел.

- Иди на вахту. Мать приехала.

Я растерялся, тревожные мысли засуетились в голове: как я покажусь в таком виде? Худой, грязный, оборванный. Выдержит ли она встречу с жалким подобием того, кого родила и вырастила? Смятение было мгновенным, испуг сменился приливом сил, счастьем увидеть глаза самого дорогого, самого близкого человека.

На вахту я вбежал и увидел ее - не ее, а глаза, в которых была радость и скорбь, счастье и тревога. Она целовала меня грязного, худого и оборванного. Я был жив - все остальное ушло на второй план. Кроме нее я не видел никого, она, очевидно, тоже. Надзиратель, который был тут же, не мешал нам. Немного погодя он сказал:

- Мамаша, пройдите в комнату. Ты, Веревкин, тоже. Я посмотрел на нее. Мама выглядела неважно, похудела, на лице появились морщины, которых я раньше не замечал, среди черных волос на голове и в пучке выделялись белые, на ней было старое платье и кофта, знакомая мне уже несколько лет.

Мы вошли в комнату, там стояли кровать, стол и две табуретки.

- Располагайтесь тут, - сказал надзиратель.

- Сколько времени мы может быть вместе? - спросила мама. Он задумался, ответил не сразу:

44

- До отбоя. Вы ночевать можете здесь. Ты, Веревкин, пошел бы умылся.

- Потом, - сказал я, - после отбоя.

-          А ужинать пойдешь?

- Нет, нет, - сказала она, - я привезла ему поесть.

- Ну, ладно, - сказал надзиратель и вышел. Мы остались одни.

- Ты голоден, поешь.

Конечно, я был голоден, но чувство голода заглушалось другими чувствами.

- Потом. Сначала поговорим.

- Ты поешь, а я буду говорить.

-А ты?

- У меня будет еще время, я не голодна.

Спорить было бесполезно, да и не нужно. Я не помню, что в тот раз привезла мама, да и что можно было достать из продуктов в военное время, - очевидно, хлеб, сало, картошку, сахар. Я старался есть медленно, чтобы не произвести впечатления изголодавшегося зверя. Не знаю, как это у меня получалось, но она все видела и без моих уловок. После того как я насытился, говорили долго, но она хотела, чтобы рассказывал я, а я хотел слушать ее: ничего приятного или обнадеживающего в моих рассказах не могло быть, а привычки жаловаться на судьбу, чтобы вызвать к себе сочувствие, у меня не было. Моя матушка была мужественной женщиной: за все время свидания я не слышал от нее ни тягостных вздохов, ни причитаний, ни жалоб, ни упреков за причиненные потрясения, она не давала выхода слезам, которые могли быть естественны; лишь однажды появились они в глазах, но она сдержалась, вытерла их рукой и улыбнулась:

- Не обращай внимания.

В дверь постучали, вошел надзиратель:

- Веревкин, можешь остаться с матерью до подъема. Когда она еще к тебе приедет? У нас на кухне есть кипяток, если понадобится, - сказал он маме, - А ты, Веревкин, завтра останешься в зоне, поможешь на кухне дрова пилить.

Кто он, этот надзиратель? Почему проявляет сочувствие, нарушая инструкции и заведенный порядок? Потом за свою долгую лагерную жизнь мне не раз приходилось наблюдать, как сквозь панцирь служителей карательной системы просвечивались признаки нормальных человеческих отношений.

В каждом человеке есть его суть, а на поверхности то, что обусловлено окружающим миром и теми правилами игры, которые ему навязаны обстоятельствами жизни.

45

Свидание прошло быстрее, чем бы этого хотелось, и я снова остался в компании надзирателей, конвоиров и тех, кого они охраняли и воспитывали.

* * *

В тюрьмах и лагерях не сладко. Испытания, конечно, не из легких. Я много раз размышлял, кому же было тяжелее: мне, нам или нашим родителям, родственникам, близким? Очевидно, физически нам было очень часто труднее, учитывая характер работы, режим, питание, но психологически, морально могло быть и наоборот. Главная наша задача - выжить и не сломаться. Наше положение исключало возможность о ком-то позаботиться, кому-то помочь, на что-то повлиять - такие случаи иногда возникали и использовались - постоянные же мысли и действия концентрировались на собственной персоне, а это значительно легче, чем нести груз ответственности за чью-то судьбу. Родителям и близким в этом отношении было значительно тяжелее, вернее сказать: они этим жили. Очень часто характер и ритм их жизни зависел от этих забот, их постоянно давили мысли о твоем существовании и толкали к каким-то действиям. Передачи, посылки, свидания, хождение на прием к чиновникам; просительные разговоры и унижения, трагическая неизвестность при многочисленных этапах с потерей связи (за мой срок в семь лет было двенадцать перемещений на новое местожительство). Я знаю, что мои родители ложились и вставали с тревожными мыслями: где он? что с ним? И так все семь лет, да и после ежедневное напряжение душевных сил снизилось не сразу.

Однажды в критическом состоянии духа и тела меня посетила мысль, что надежда на выживание довольно хлипкая и чем раньше порвется связь с домом, тем будет легче для них - была такая мысль по молодости, но хорошо, что однажды. Потом до сознания моего постепенно ,стало доходить то, что приобретается опытом и анализом.

По здравому рассуждению через много лет, когда можешь посмотреть на минувшее без эмоций и без сочувственных причитаний о твоей погубленной молодости, приходишь к выводу, что твоих родителей государство наказало более сурово, чем тебя.

* * *

После Вязьмы был этап в Щелковский лагерь, опять строительство аэродрома. Тот лагерь - глубокий провал памяти. Осталось в памяти:

большое скопление народа, как в муравейнике, котлован, куда выгоняли на работу, трехъярусные нары в спальных загонах-ангарах и неизменная грязь, куда ни ступишь, - была глубокая осень. Ни одного лица не помню, все, как в тумане.

После Щелково - пересылка на Красной Пресне.

46

Лубянка, трибунал, лагеря не уничтожили желания к сочинительству. Благоприятные условия для этих занятий большей частью отсутствовали, записать не всеща удавалось, о сохранении написанного и мечтать не приходилось. Что-то осталось в памяти, что-то в письмах родителям, остальное бесследно улетучилось. Из остатков:

БУДНИ

Широка страна родная

Узок, тесен новый мир:

Зона, вышки, вертухаи,

Три барака и сортир.

Нары, печка, вонь портянок,

Рой прозрачных доходяг.

Улеглись. А спозаранок

К ним сквозь сон приходит враг –

В рельс удары.

Встань, беспечный!

Поднимайся на парад!

С неба путь сверкает млечный

В гневе утренних прохлад.

Хвост селедки, пайка жизни,

Строй нестройный у ворот.

Штраф отдать своей отчизне

Поспешите.

На развод!

Вагон номер 23

47

ВАГОН НОМЕР 23

(путевые заметки)

- Налево! По одному! Бегом!

Эту команду мы слышали каждое утро и каждый вечер во время следования этапа в новый лагерь.

"Этап, этап, этап...", - стучат колеса по железнодорожному пути. "Этапы большого пути" - емкое понятие, рожденное нашей эпохой. Это слово рождает и страх, и надежду. Страх, потому что неизвестно, куда тебя отправляют, можешь загреметь в места, о которых ходят легенды:

Воркута, Караганда, Норильск, Тайшет и т.д. или в другие неизвестные места, где можно протянуть ноги ("дать дуба") и получить в подарок "деревянный бушлат". Деревянный бушлат - черный юмор, романтическое преувеличение: на нашего брата, отдавшего богу душу, пиломатериал не расходуют. Но самое страшное место, опять-таки по легендам, -Колыма - край света с лютыми морозами, с цингой, с произволом времен работорговли, с лагерными историями о знаменитом наместнике этого края Гаранине, который расстреливал без суда и следствия по номерам, т.е. каждого десятого или пятого, или четного, или нечетного, с гегемонией урок или сук. Много врагов у заключенного: мороз, потому что одежда на "рыбьем меху" не согревает истощенное тело; голод, когда кормят скудно и всякими отбросами вроде мороженых и гнилых овощей или тухлой селедкой; болезни, из которых самые доступные - дистрофия, дизентерия, цинга; надзиратели, которые могут карать или миловать; нарядчики, которые подбираются из уголовников и беспощадны при исполнении своих функций; конвой с собаками, натренированными на двуногого зверя; работа, высасывающая последние жизненные соки, и вши. Трудно сказать, который из врагов лучше, - вроде бы вошь: у нее нет злого умысла, а только борьба за свое существование за счет твоей крови. Было бы ее много - не грех и поделиться, но когда полчища этих зверюг размножаются на твоем истасканном по нарам теле, а кровь уже сосали до них, начинаешь думать, что надзиратели лучше, потому что общение с ними не круглосуточное, и не все они изверги, попадаются и вполне нормальные люди. Это мысли мрачные. Где бы ты не находился, человеческая фантазия может придумать обстоятельства более жуткие, но эта же фантазия может родить вместо страха надежду на путешествие со счастливым концом, как в сказках нашего детства. Существуют же лагеря со справедливым начальством, с работой в помещении, когда не страшны ни морозы, ни непогода, с питанием из доброкачественных продуктов, с наличием медицинской помощи, с доброй баней и санобработкой ("вошебойкой"). Поэтому всякий этап сопровождается страхом или надеждой - в зависимости от твоего психологического настроя, от

48

общества тебе подобных, с которым ты путешествуешь, от условий твоего пребывания в местах, которые ты покинул.

... Все перебегают налево. Конвоиры вдвоем являются в вагон для поверки, т.е. для пересчета заключенных, с деревянными колотушками на длинной ручке сантиметров 70-80. Третий конвоир стоит внизу у вагона. Поверка - веселая работа: зазевавшихся угощают по хребту колотушкой, но все знают эти шутки и поэтому бегут, как на стометровке. У конвоиров тоже реакция неплохая и некоторым нерасторопным все же достается. Таковы условия игры.

Когда все оказываются в задней части вагона по ходу поезда, раздается новая команда:

- Всем направо! По одному! Бегом! Под нары!

Начинается пересчет. Лишь бы сошлось, а то будут гонять туда и обратно до посинения. Хорошо, что у нас всеобщее образование, особая благодарность упражнениям в беглом счете.

Команда выполняется беспрекословно и быстро. Только Иван ходит с чувством собственного достоинства. Конвоиры его не трогают, не унижают. Иван - "вор в законе", неформальный лидер, которому подчиняются все, в том числе и староста. Староста назначен конвоем из "мужиков" и отвечает за порядок в вагоне и за все отклонения от этого порядка. У него есть обязанности. У Ивана обязанностей нет, но в случае какого-либо ЧП, его тоже призовут к ответу, как главного идеолога, как короля бесправного общества, оказавшегося в одном вагоне с подданными. Второй по рангу - Васька, что-то вроде вице-короля, тоже "вор в законе", но, очевидно, менее именитый. У них есть свита из нескольких уголовников и две "шестерки" из мелких воришек: Петька Шуруп и Митька Хмырь на правах личного обслуживающего персонала, т.е. слуг, но для остальной массы, для мужиков, они тоже вышестоящие, но самые противные. Как говорится: до бога высоко, до царя далеко, а Шуруп и Хмырь все время шныряют по вагону, наблюдают настроения и пресекают самодеятельность.

Во время этапа никаких у тебя обязанностей. Вернее, одна есть: не сбежать. Лежи себе на нарах или под ними и пережевывай, что дадут. Главное - не замерзнуть, декабрь все-таки, но в вагоне есть железная печка, а вечером приносят ведро угля. Самая веселая минута, когда загудит печка и около нее можно погреться: на полу и по углам всегда холодно. Питание - двухразовое: утром после поверки - горбушка (пайка) и кипяток, а вечером после поверки - каша и кипяток. Мужики говорят, что с таким харчем ехать можно, и чем дальше, тем лучше: срок идет. Была бы кругосветная железная дорога, катали бы по ней до окончания срока, а срок выйдет, высаживали бы где-нибудь в Европе или в Америке, нехай даже в Австралии - там тоже на кусок хлеба заработать можно.

Такое настроение возникало на нарах, потому что многие знали или слышали, что этапное довольствие выдается сухим пайком по норме:

49

хлеб - 700 гр., сахар - 15 гр., рыба - 167 гр., то есть давали пайку, селедку и один или два раза в день кипяток. На этом рационе долго не протянешь. Горячая пища для этапника - подарок.

Утро" пайки раздает староста, вечером кашу - шестерки. Здесь свой ритуал: сначала накладывают кашу в миски Ивану и Ваське, всей камарилье, старосте и себе, потом всем мужикам. Ивану и Ваське накладывают по полной миске, всей свите и старосте - по два черпака, остальным - по одному. Никто не ропщет: у кого сила - у того и привилегии. Такой порядок установлен с согласия или, скорее, по воле Ивана пайки раздавать шестеркам он не позволил, узаконив, таким образом, что это довольствие неприкосновенно. Мужики говорят: "Есть же порядочные воры". Это об Иване.

Привилегий в этапном вагоне не так уж много: лишний черпак каши лучшее место на нарах. Иван, Васька, вся свита и староста расположились на верхних нарах в головной части вагона, остальные на свободных местах и под нарами.

Группы по вагонам комплектовали на пересылке (Красная Пресни), потом колонну из нескольких групп приводили к составу из пульмановских вагонов и загружали в них, сверяя по формулярам: фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок.

В разноликой серой массе заключенных 23-го вагона выделялся один: высокий, стройный мужчина лет тридцати пяти, с тонкими, правильными чертами лица, одет он был в полупальто, меховую шапку, сапоги. Про него нельзя было сказать: мужик. Его глаза говорили, что их владелец не лыком щит и обстоятельства его не смяли, движения были не суетливы, замечания его выслушивались с почтением. Все очень быстро узнали, что зовут его Иваном и что он "вор в законе". Вокруг него как-то сразу сплотилась группа уголовников, способная узурпировать власть -законы У них свои, дисциплина железная. Малочисленная ячейка человеческого общества расслоилась: воры заняли свое место, остальные - свое.

Обычно через некоторое время после того, как задвигается дверь вагона, воры начинают осмотр личных вещей и реквизицию всего более или менее добротного; в тюрьме осматривается и обыскивается каждый вновь появившийся в камере. Приемы реквизиции имеют вариации: либо забирают без комментариев (в. случае сопротивления можно получить по роже), либо заявляют: "давай махнем!", т.е. тебе выдаю замену, варианты разнообразные. Один мужик ходил в вызывающего вида кубанке, которая, очевидно, попала сюда вместе с танцором из ансамбля песни и пляски. С танцора ее, конечно, сняли, а потом с наступлением холодов махнули ее на меховую ушанку, и ходил мужик в заплатанной телогрейке, в рваных брюках, но в кубанке с красным верхом и получил кличку "красюк".

Было странно: ехали сутки, вторые, третьи, а в вагоне все было тихо, и мужиков не терроризировали.

50

На четвертые сутки устоявшееся течение этапной жизни было несколько нарушено по вине шестерок во время ужина. Кашу раздавал Шуруп, он стоял с черпаком и после того, как миски на верхние нары были поданы, весело провозгласил: "Подходи, дармоеды!" Это мужикам. Сказано было беззлобно, но чтобы все чувствовали, кто благодетель. Случилось так, что Шуруп просчитался и последнему нечего было выскребать. Перед ним с пустой миской стоял худой парень лет восемнадцати и смотрел на Шурупа большими голубыми виноватыми глазами. Шурупу было бы легче объяснить, кто есть кто, если бы парень стал "качать права", т.е. возмущаться, но он молчал. В вагоне повисла мерзкая тишина, все притихли, перестали стучать ложками по мискам, ждали, что будет.

- Что гляделки таращишь? -не выдержал Шуруп, его крик был как взрыв, - Не видишь, что раздача закончена? Завтра пройдешь первый. Вали отсюда!

Парень опустил миску и тихо пошел к задним нарам.

- Здесь тебе не санчасть! Не у мамани! Будешь хлебало раззевать, дуба врежешь на первой командировке, - изрекал Шуруп. Все молчали. Иван поднялся и сел на нары, свесив ноги.

- Пацан, подойди сюда.

Парень неторопливо и молча подошел к Ивану. В глазах у него не было ни испуга, ни злости, - он смотрел прямо, но отрешенно.

- Шуруп, дай-ка свою миску.

Шуруп нехотя протянул Ивану свою миску, наполненную кашей.

- Возьми, пацан, - сказал Иван и в голосе его было что-то домашнее, человеческое.

Парень молчал и не двигался.

- Я два раза не повторяю, - в этой фразе зазвенел металл. - Если какая-нибудь падла тронет пацана, разговор будет со мной, - это он уже Шурупу и всей своре.

Парень взял миску и пошел на свое место.

В вагоне все облегченно вздохнули: справедливость восторжествовала. Хорошо, что парень не упрямился, а то Иван надел бы ему миску с кашей на голову.

- Нам повезло, что эту шайку держит в руках Иван, - переговаривались мужики, - у Ивана, видать, совесть есть. Вот Васька - тот зверь, посмотри на его харю: он бы и без пайки оставил.

Они были правы: Васька промолчал, но неодобрительно усмехнулся, когда Иван вмешался в конфликт. В Ваське чувствовалась агрессивность, то ли от ощущения неполноты власти, то ли это свойство было на уровне наследственности. Васька был среднего роста, коренаст, кряжист, с длинными руками, лицо круглое, широкоскулое, губы толстые, глаза маленькие и злые, нос крупный, лоб низкий, уши большие и неопрятные. Разговаривал он в основном матом, словарный запас у него был

51

довольно примитивный, преимущественно - жаргонный, речь раздраженная и резкая. Этот на мокрое дело, не моргнув глазом, пойдет. Если Ивана по внешности можно было принять за работника интеллектуального труда, то Васькина внешность не оставляла никаких сомнений - ну даже ни малейших - что перед тобой бандюга.

В долгие дни и вечера под стук колес мужики толковали на разные темы: о доме, о семье, но больше о тюрьмах и лагерях. Особый интерес проявляли все к рассказам о лагерной жизни. О воле - это так, воспоминания, а лагерная жизнь - это завтра, это будущее, это - жизнь или смерть. Побывавшие в лагерях говорили, что нужно устроиться в обслугу или на какую-нибудь блатную работу, где можно кантоваться: на общих работах долго не протянешь, особенно, если жрать будет нечего. На пятые сутки кто-то услышал в разговоре конвоя упоминание о Кургане. Гадали: что за город? Знающие сказали: "Это, мужики, Сибирь". Стали вспоминать, что может быть впереди. Вариантов было много: Искитим, Канск, Кузбасс, Тайшет. Минусинск, а может быть и Колыма. А дальше перебирали варианты трудовой деятельности: лесоповал, известковый карьер, железная дорога, шахта, а может быть золотой прииск или рудник. Куда ни плюнь, везде загнуться можно.

Были разговоры и об Иване. По профессии он был домушником, работал по квартирам высокопоставленных деятелей. Попался он на квартире какого-то видного генерала. Работал, вроде, чисто, подъехал к дому на студебеккере, он - как главный - в форме капитана с солдатами, с такими же, конечно, как и сам. Дело было средь белого дня на глазах у соседей. "За ратные подвиги генералу особняк дали", - проинформировал он соседей. Квартиру очистили, расчет был неплохой, исполнение тоже не подкачало, но, видимо, высоко замахнулись: замели всех. Многие жалеют, что талант пропадает.

Вообще можно сказать, что Иван из воровской интеллигенции либерального толка.

Едет с нами в вагоне мелкий мужичок по кличке "артиллерист", тихий и безобидный. Мужики при хорошем расположении над ним подшучивают, просят в который раз рассказать, за что ему срок припаяли. Он на них не обижается, но сначала отнекивается:

- Чего говорить? Посадили и сижу.

- Нет, Петрович, ты расскажи, уж больно замечательная история с тобой приключилась.

- Глупость одна, чего уж там.

- Не прибедняйся; глупость. Переполоху-то сколько наделал.

- Это точно, переполох был.

- А начальство твое не упекли за тебя?

- Не знаю. Вроде бы, нет. По делу я один.

- Разжаловать могли.

- Это уж, как водится.

52

- Как же все было, Петрович?

- Сидим, значит, в казарме, беседуем о том, о сем, а тут - салют:

Харьков наши взяли, двадцать четыре выстрела. А у меня живот дует:

горохом в ужин кормили. Ребята залпы считают. Салют кончился, а я воздух и выпустил: это, говорю, двадцать пятый. Сержант, конечно, в особый отдел доложил. Взяли меня. Вот и вся история.

- Следователь-то что сказал?

- Теперь, говорит, тебе полная свобода: десять лет воняй как хочешь - хоть громко, хоть втихую.

- Ну, Петрович! Ну, артиллерист! А за что десять лет? Статью-то какую дали?

- За антисоветскую агитацию.

- Ты, Петрович, береги задницу, уж больно она у тебя красноречивая. И агитатор тебе и пропагандист. Ты бы ее петь научил, басом, в народные артисты бы взяли.

- Чего ее беречь? За нее, паскуду, и сижу.

Мужики довольны, позабавил их Петрович. Завтра опять приставать к нему будут.

Как-то Иван подозвал к себе тихого парня, которому каши не досталось:

- Пацан, говорят, что ты из духовенства. Шестерки собирали агентурные сведения обо всех.

- Не совсем точно, но можно считать, что это так.

- Вот видишь, мы с тобой, вроде, разной веры, а находимся в одном свинарнике.

- На все воля Божья.

- Твой бог здесь чего-то поднапутал. Понятно - я, за грехи свои, а ты-то за что страдаешь, слуга божий?

- Не только за свои грехи страдать нужно. Христос за грехи человеческие страдал.

- Это мне не совсем понятно, чтобы кто-то пакостил, а я бы за него страдал. Получается без вины виноватый. Это я отвергаю. Грех - это удовольствие, за свое удовольствие и пострадать не так обидно. Ты мне заповеди христианские расскажи. Просвети темноту.

- Главные заповеди: "Не убивай"...

- Это известно, я не сторонник убийства. Но иногда обстоятельства вынуждают, в целях самообороны - никуда не денешься. Все понятно, давай дальше.

- "Не кради".

- Это не для меня, соблюдать эту заповедь работа не позволяет. У нас есть другая заповедь: "От многого взять немножко - это не воровство, а дележка". Грабить награбленное - воровство ли это? Здесь мне все ясно. Тут мы с Христом не договоримся. Давай дальше.

- "Не прелюбодействуй".

53

- По женской части, надо понимать. Если бы насчет насилия, я бы понял. А по взаимному согласию какой же это грех? Тут чистая природа, куда от нее денешься. Здесь вопрос спорный. Я убежден, что человек создан для радостей, издеваться над своей плотью зачем? Страдания и лишения - кому они нужны?

- От одних радостей человек впадает в безумие, разум и нравственность развиваются и совершенствуются в страдании.

-                Ну, ты даешь, пацан. Ты что считаешь, что в этом гадюшнике мы совершенствуемся и развиваемся? Здесь грязь и зловоние.

- Не плоть, а дух совершенствуется.

- Это ты кончай, здесь озвереть можно. Посмотрю я на тебя, когда ты через десять лет закончишь срок совершенствования, если выживешь. Еще заповеди есть?

- "Почитай отца своего и мать свою".

- Хорошая заповедь. У матерей своих мы крови пьем немало. Есть конечно, и такие лахудры, что Христос твой проголосовал бы за их изоляцию со строгим режимом. Но эти не в счет.

- Христос милостив. В каждом человеке, как бы он низко не пал, есть зерна раскаяния, найти их надо и возродить его к праведной жизни.

- Привезут тебя в лагерь, пока ты там зерна искать будешь, из тебя скорее обезьяну сделают. В тюрьме был, на пересылке был, а все еще витаешь. Давай следующую.

- "Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего".

- Справедливо. Лжесвидетелей и стукачей надо резать. Хоть это и против первой заповеди, но этих гадов надо решать без всякой пощады. Христос говорит, чего не надо делать, а что с этими суками делать он сказал?

- Зло нельзя искоренить насилием. Зло можно вытеснить только добром.

- На всех добра не напасешься. Человек уважает силу, а на добро ему плевать. Давай дальше.

- "Не делай себе кумира", т.е. не поклоняйся человеку, а служи высшим целям.

- Насчет кумиров - правильно. Сегодня он кумир, а копни его глубже, он не лучше нас с Васькой, только мы не лицемерим. Ну, а если кумир ссучится, то место его в загробном мире. С кумирами у нас порядок. Ты, наверное, считаешь, что мы конченые люди?

- Христос так не считал, и я так не считаю. Когда к Христу привели грешницу, обвиненную в разврате, и просили его судить ее, а по закону ее надлежало побить камнями, Христос сказал законникам: "Кто из вас без греха, пусть первым бросит в нее камень". Законники не смогли этого сделать и ушли, а Христос сказал грешнице: "Я не осуждаю тебя, но впредь не греши". Учение Христа - в прощении и милосердии к заблудшим. Вот, ты же меня слушаешь, значит, и в тебе доброе начало ищет выхода.

54

Васька все время ерзал, а тут не выдержал:

- Ты что, Иван, с ним толковище развел? Заблудшие! Врезать ему, еныть, надо, чтоб хреновину, еныть, всякую не нес. Он же чокнутый, еныть, контра.

"Контра" - здесь самый страшный преступник и самый бесправный, и самый незащищенный. Насильник обидел одну жертву или две или несколько, если он уж совсем отпетый, на совести убийцы тоже в крайнем случае не одна жертва, кто-то что-то украл, кто-то кого-то ограбил - это все мелочи. Контрик замахнулся на правопорядок, на устои общества, на процветание народа, как Артиллерист, - это уже не мелочи, это - сотрясение основ. А по теории главного Доктора самое важное - не лечение, а профилактика, предохранение от порчи. Если есть подозрение на болезнь, подозреваемого надо изолировать, если есть подозрение на подозрение - тоже, а также в случае контактов с подозреваемыми, многочисленные санитары - потенциальные разносчики заразы: их тоже надлежит периодически менять. Лучше один здоровый, чем все больные. Такова теория и практика, отработанная до мельчайших подробностей. Поэтому отряд контры здесь многочисленный и разнообразный. Васька и васьки это хорошо усвоили. По понятиям Васьки все грамотные и рассуждающие - контра, которую надо душить.

Иван усмехнулся:

- Не тронь пацана. У нас с тобой своя вера, у него - своя. Он не дурней нас с тобой. Если бы все были, как мы, то тебе на этой земле делать было бы нечего. Он говорит, что мы с тобой не совсем конченые, а заблудшие, есть еще надежда, что встанем на правильный или праведный путь. Времени для размышлений много, подумаем. Он нас уважает, а ты: "Врезать". А психологию в нашей профессии тоже знать надо, на гоп-стоп много не набанкуешь.

На шестые сутки утром во время стоянки состава забегал конвой, крики, команды.

Иван приподнялся с ложа, сказал: тихо!, прислушался.

- Побег, - заключил он. Мужики разговорились.

- Как из вагона убежать?

- Уметь надо. Через пол.

- Так его же всрыть нужно.

- А как же! На то и умение. Работать надо быстро во время хода, а потом на тихом ходу, на подъеме падать на полотно.

- Вместо воли на тот свет угодить можно.

- А ты что хочешь? Свобода стоит дорого. Хочешь свободы – рискуй головой.

- А поймают, за побег пятьдесят восьмую клеют, как за саботаж, потом всю жизнь не отмоешься.

- Поймают - пришибут, это уж точно: конвой за побеги к наградам не представляют.

55

- Смотря где поймают. Если в лесу или в поле, то просто пристрелят, а в городе - там не постреляешь, но печенку потом отобьют.

- Это, если бы конвой ловил, то пощады не жди. А теперь беглецы от поезда далеко, конвой им не страшен.

- Расфилософствовались, - сказал кто-то из бывалых, - ехали спокойно, а теперь конвой лютовать будет.

В это утро считали два раза, врывались в вагон с колотушками, лупили от души, даже Иван не возникал со своей независимостью.

Состав стоял дольше обычного, но постепенно во внешнем мире все стихло, поезд тронулся.

В этот день тема для разговоров была неиссякаемой. На любой случай у заключенных существуют легенды, и сейчас рассказывали о побегах в самых разных вариантах: из тюрьмы, из лагерей через тайгу, через сопки, с этапов, о подкопах, о разоружении конвоя, о захвате автомашин.

На верхних нарах во время стоянки говорили шепотом: что-то знали о беглецах или высказывали предположения.

Этапные будни не отличаются разнообразием. Первые дни устанавливается равновесие в том обществе, которое ограничено телячьим вагоном, отрабатывается его структура, связи, иерархия. Потом все стабилизируется, каждый знает свое место и свои права, хотя это понятие -"права" в условиях вагона - фикция, потому что прав, как не исхитряйся их выдумывать, никаких нет, есть запреты, а на что их нет - в любое время могут быть. Какие права у бычка на скотном дворе? Принесут сена - жуй, нальют воды - пей. Помычать, конечно, можно, но и то не слишком громко. Вот и у нас время от времени велись разговоры, но они тоже не бесконечны: темы иссякают, запас всяческих историй кончается, даже история Петровича наскучила, а новой информации - нуль, и побег ее не прибавил, только импульс для новой темы дал. Хмырь иногда затягивает песни из лагерного репертуара, но он у него не богат, а голос не то чтобы гнусный, но приятным он никому не кажется.

От длительного совместного пребывания людей в замкнутом пространстве обычно с течением времени возникают конфликты по разному поводу, чаще из-за мелочей: кому-то не нравятся чужие привычки, линия поведения, манера говорить или есть, иногда просто рожа возбуждает и т.д. Помню, в камере нас всех раздражала манера одного парня мочиться, и каждый раз он выслушивал от нас такие замечания, что у него появились функциональные нарушения этого процесса, что в свою очередь еще большую раздражительность окружающих. Как только он подходил к параше, все напрягались и сосредотачивали свое внимание на этом несчастном, ничто уже не могло нас отвлечь. Дефицит терпимости - страшная штука, которая иногда приводит к вспышкам злобы, дракам, зверским избиениям, когда какая-то группа настроена против одного. В нашем вагоне пока что тихо: Иван умело пресекает всяческие проявления возбуждаемости.

56

Мелкие конфликты возникали между Лехой Сиплым и Хмырем, когда начинал петь Хмырь. У него в запасе было около дюжины песен:

"Постой, паровоз", "Будь проклята ты, Колыма", "Таганка", "Лежу на нарах в пересылке", "От Сухуми до Батуми" и т.д. Когда Хмырь затягивал своим гнусавым голосом очередной романс, Леха начинал возбуждаться, а Ваське это доставляло удовольствие, - не пение Хмыря, а раздражение Лехи. Хмырь это знал и ему было важно одобрение высокой персоны, Васька сам его на это провоцировал. Правда, "Таганку" и "Будь проклята ты, Колыма" Леха еще терпел, но не более. Когда же Хмырь начинал:

Сидели мы раз на мели

И хату по наглому взяли,

В Ростове нас всех замели

И лагерный срок припаяли.

Опять по этапу идем,

Конвойную слышим команду,

Мы пайку законную жрем

И с рыбой вонючей баланду...

Леха уже не выдерживал:

- Кончай, Хмырь! Блевать от твоей баланды тянет!

- Леха, ты что, еныть, человеку петь не даешь? Он, может, по воле, еныть, тоскует, - это Васька выступает.

- В гробу я его тоску видел! Жилы напрягает, паскуда!

- Психованный ты, Леха, стал, еныть, на казенных харчах.

- Не выношу я этого псиного завывания, Васек. Доведет, сука, я за себя не ручаюсь, котелок с его вонючими песнями раскрою!

Васька знал, что Иван серьезного конфликта не допустит, да и ему он не очень был нужен. Получил мелкое удовольствие, тем что Леху завел, можно и милость проявить:

- Ладно, Хмырь, уважь Леху, еныть, а то срок не досидит, дуба, еныть, врежет или чокнется.

Хмырю с Лехой портить отношения тоже ни к чему:

- Извини, Леха, душа свербит, выхода просит.

- Молчи, сученок!

Таких сцен во время этапа было несколько, но все кончалось миром, и камарилья садилась играть в карты. Этап - этапом, но карты они пронесли

Ивана, видимо, заинтересовал худой парень, который пытался судить о вопросах жизни с противоположных Ивану позиций, который ценностями считал то, что для Ивана было пустым звуком. Всегда интересно знать мнение оппонента, когда у него - слово, а у тебя сила.

Вся шайка беспрерывно резалась в три листа, но Ивана, по всей видимости, не очень устраивал интеллектуальный уровень его соратников.

57

- Где пацан? Залезай на нары, потолкуем... Ты веришь в Христа, в его учение. Скажи мне, в чем ты понимаешь справедливость?

- Справедливость - в служении ближним, не себе - а людям. В милосердии.

- Значит, я должен на всех пахать и получать от этого удовольствие? А они, эти ближние, будут жиреть и считать меня идиотом?

- В каждом человеке два начала: добро и зло. Нет таких людей, у которых бы одно из этих начал отсутствовало. Соотношения разные, но оба начала есть. Важно пробудить в каждом человеке добро. Зло - это силы тьмы, добро - силы разума. Зло повелевает следовать своим страстям и своим желаниям. Нужно, чтобы не страсти управляли разумом, а разум управлял природными инстинктами, направлял бы их, чтобы они не мешали, а помогали выполнить человеку свое высокое назначение. Добро возрождается от любви, от милосердия.

- Ты говоришь, что в каждом человеке есть добро и зло. А в тебе зло есть?

- И во мне зло есть. Вот ты отобрал у Шурупа кашу и отдал ее мне, а я взял и съел. Разум во мне безмолвствовал, а он бы должен был мне подсказать, что кашу эту надо разделить с Шурупом по-братски.

- Нашел брата! Перебьется. Он же у тебя ее отнял: тебе-то не досталось, и делиться с тобой он не собирался. Теперь он лучше соображает.

- Ты зло злом и исправил. Он смирился перед твоей силой и укрепился в сознании, что главное - сила, а не добро и справедливость. Путь к добру сложен и опасен, путь к злу широк и доступен каждому, но доброе семя, попавшее в почву, а не на камни, прорастает.

- У тебя свои понятия о воспитании, а у меня - свои. А кто знает, где плодородная почва, а где камни? У Шурупа чернозем только на шее остался.

- Ты правильно говоришь, что мы не знаем, где плодородная почва, где камни, но мы обязаны ближнему своему помогать, прощать ему заблуждения, и Христос сказал, что прощать надо не до семи, а до семижды семидесяти раз, то есть бесконечно, только так можно пробудить в человеке человеческое, направить его на путь праведный.

- Ты посмотри, пацан, вокруг. Кто тебя поймет? Кто здесь ближние? Одни дальние. У каждого одна шкура и каждому она дороже твоих теорий. Здесь у всех другая молитва: умри ты сегодня, а я завтра. Таких, как ты, здесь на десять тысяч - один.

- Конечно, тюрьма способствует проявлению в человеке дурных наклонностей, злого, греховного начала, но если победит зло, то и человек погибнет, сам себя уничтожит, как уничтожают себя скорпионы, если их поместить в одну банку. Поэтому и надо зло искоренять добром. А иначе зачем жить?

- Жаль мне тебя, пацан. Не к месту ты здесь. В лагерях закон волчий: либо ты меня сожрешь, либо я - тебя. На другие условия расчета

58

никакого. Никто тебе не поможет: ни бог, ни царь и ни герой. Загнешься ты в лагере, и в этом помогут тебе все.

- Пожалел, еныть, волк кобылу; оставил, еныть, фраерам ксиву, -подытожил беседу Васька, - Тасуй, Леха!

На девятые сутки днем состав остановится, в пути следования он часто останавливался, но на этот раз стоял долго, несколько часов, даже дольше, чем после побега. Позади был Новосибирск, мужики большой город расшифровали, хотя и проследовали в темноте.

Где мы?

Сначала ничего подозрительного не было, потом мужики начали волноваться: чего стоим? Стали прислушиваться к шуму, крикам, разговорам, которые доносились с путей.

Иван сказал:

- Не шебуршитесь! Путешествие, мужики, закончилось. Приехали. Заскрежетал дверной засов. Открылась дверь вагона. Конвой стоял внизу на путях:

- Выходи!

Бийск

59

БИЙСК

1. На берегу Леты

Колонна шла нестройными рядами, сопровождаемая конвоем и овчарками. Настроение у тех, кто шел в колонне было тревожное. Все знали, что ведут в лагерь, но какой он этот лагерь - загадка: то ли пересыльный, то ли постоянный - никто не знал, отсюда и тревожные мысли. Сокрытие информации, а попросту - каких-либо сведений, дает определенную власть тем, что ее скрывает, над теми, от кого скрывают. Кто скрывает - тот умный, он знает: кто, где, зачем, почему, когда, а кто не знает - тот баран, которого ведут, которому указывают, которого направляют. И если этого барана ведущий и направляющий поведет не туда, то ему - барану - остается только надеяться и гадать. И здесь совсем не важно, что ведущий ученого барана туп или подл, важно, что у него информация.

Для уголовников лагерь - родная стихия, лучше, если лагерь пересыльный, то есть такой, где формируются этапы: там не работают и постоянно меняется контингент. Новые люди - новые вещи, которые можно отнять, продать, пропить или поменять на что-нибудь бацильное (масло, колбасу, сало). Кроме того, в пересыльном лагере существует большая вероятность на безнаказанность произвола. В любом лагере, если это лагерь общий, а не спецлагерь для политических, устанавливается неформальная структура власти уголовного мира со своими лидерами, аппаратом насилия и обслуги. В этот мир допускается преступный элемент по делам и авторитету, для которого важное значение имеет известность вора в преступном мире и его личные качества. Уголовный мир во многих лагерях был помощником лагерной администрации в функции поддержания надлежащего порядка в местах заключения. Остальная масса заключенных: бытовики и политические - это фраера, мужики, удел которых - вкалывать. "Воры в законе", как правило, не работали, но эта привилегия давалась им за стабильное состояние дисциплины среди заключенных. "Вор" по закону преступного мира не по специальности работать не должен - это запрещалось. Нарушивший этот закон становится "сукой". Между "ворами" и "суками" в лагерях шла непримиримая, ожесточенная война.

- Подтянись! Шире шаг! Не разговаривать!

О чем думают конвоиры? Тоже, наверное, об ужине, об отдыхе, о постели. Почему "тоже"? Мы в колонне думали просто о чем-нибудь съедобном, о крыше над головой и о нарах, - на большее рассчитывать было нереально. Нары, по Далю, - настил из досок для спанья.

День клонился к вечеру, когда впереди послышалась команда:

60

- Стой! Подтянись!

Подтянулись, огляделись. Вокруг было поле, - ни жилья, ни дыма из труб, только в отдалении что-то серело, похожее на заземленные овощехранилища. Видимо, это и есть наше будущее жилье. Странно, но зоны, то есть забора с колючей проволокой, не было. После некоторой паузы колонну повели к землянкам. Часть колонны запустили в первую землянку, вторую часть - во вторую, а женщин (оказалось, что в этапе были и женщины) - в третью. В процессе движения колонны шла сортировка заключенных: лагерная элита - блатные - оказалась в голове колонны и обосновалась в первом бараке, хотя несколько человек из этой касты расположилось и во втором, но во втором был второй сорт, главари были в первом.

Землянки были широкие и длинные, вместительные, с трехъярусными нарами, каждая человек на пятьсот. В передней части этого ангара стояла большая железная печка и деревянная бочка-параша, другой мебели никто не заметил. Нары были голые, о матрацах и одеялах не могло быть и речи. Под потолком висели тусклые лампочки, так что первый и второй этажи были в полумраке.

Когда заключенных запускали в барак, то происходило примерно то же, что и в зрелищном заведении, если на билетах номера мест не обозначены: кто пошустрей, посильней и понахальнее, тот занимает лучшие места. Воры, однако, не спешили, они занимали то место, которое им приглянулось. Все произошло довольно быстро и минут за десять основная масса людей разместилась в соответствии с табелью о рангах. Самые лучшие места, наверху в передней части барака, заняли те, кто располагался в верхней части лагерной табели: воры. Интеллигенция в таких ситуациях всегда оказывается в нижней строчке и довольствуется тем, что осталось. Ох, уж эта интеллигенция! Во все времена она не могла приспособиться к суровым условиям борьбы за существование и погибала первой, потому что нет у нее ответной реакции на насилие или хамство, - и понимает она, что погибнет, а пересилить себя не может. Самое большое, на что она способна, - это призывать к справедливости и разуму. Иногда эти призывы воспринимаются окружающими, но в лагерных условиях - чрезвычайно редко, а среди уголовников - почти никогда. Обычно чем интеллигентнее субъект, тем он ближе к параше или под нарами. Интеллигенция - самая глупая часть лагерного населения: баланда в столовой ей достается самая жидкая, одежда - самая рваная, работа - самая грязная и тяжелая; чтобы она выжила и сохранилась, ей нужны тепличные условия. Исходные позиции у нее с большим дефектом: предполагается наличие порядочности у каждого индивидуума. Подходит такой к нарам, которые уже заняты, а он без места, потому что не успел его занять, а по существу - не считал возможным занять раньше других, и говорит:

- Не могли бы вы немного подвинуться? На это ему отвечают:

61

-          Ты что? Слепой? Не видишь - все занято! А не мог бы ты, батя, пойти отсюда.

Далее называется адрес, который не для печати. Хорошо еще, если по роже не дадут.

- Извините, - смущенно говорит Александр Александрович, и в конце концов устраивается под нарами или где-нибудь в проходе, но там на него обязательно кто-нибудь наступит. Интеллигенция обладала почему-то очень слабыми способностями приспособляемости. Конечно, постепенно, со временем, и медведь обучается ездить на велосипеде, а преподаватель словесности (научный работник, инженер, архитектор и т.д.) усваивает, что такое "ксива" и "писка", начинает отличать "фитиля" от "филона", "бациллу" от "лепилы", понимает, что такое "закосить пайку" и т.д., познает многочисленные вариации мата, - все это не так уж и сложно для образованного человека, но разрушить свои нравственные устои удавалось не всем, и особенно упорных даже уголовники в конце концов начинали уважать, т.е. не унижали и не терроризировали.

Кроме проблемы адаптации, болезненной и не для всех успешной, у заключенных существовали и другие проблемы, их было немного, но все они были острые, жизненно важные. Конечно, самая главная - питание. При недостатке питания в лагере не спасет уже ничто, человек медленно, а иногда быстро, в зависимости от многих обстоятельств, доходит, превращается в доходягу, - врачи это состояние называют дистрофией алиментарнрй. Доходяги-дистрофики ведут себя по-разному в зависимости от своих физиологических, психических и нравственных особенностей: одни тихо загибаются, гаснут, как угольки, другие, натуры активные, все время искали пропитание, но т.к. его взять было практически негде, то они стояли в столовых и облизывали уже пустые миски или рылись в отходах, но что там найдешь кроме гнилого капустного листка или очисток?, некоторые пытались воровать пайки (у них уже не было сил отнять), но это всегда плохо кончалось: за это били без всякой жалости до смерти. Активные доходяги умирали очень быстро. Плохо кончались и попытки доходяг, в прошлом тружеников по призванию, добыть питание упорной работой, но в лагере она становилась изнуряющей, - эти попытки усугубляли их состояние и ускоряли путь "под сопку", как говорили на Колыме. Горящие глаза истощенного, голодного, безумного человека - это страшно, потому что голодных охраняли (сторожили) сытые, здоровые мужики. Между ними была глубокая пропасть, но дорога в мир доходяг - широка и доступна каждому, обратный "У"» - узок и труден.

Первые двое суток после прибытия в лагерь с горячей пищей не управились, выдали только пайки, на третий день приготовили баланду и что-то вроде каши, но пайки не выдали. Перебои с выдачей горячей пи-Щи и хлеба продолжались недели две, пока отлаживали механизм кормления полутора тысяч заключенных, - это не такой уж большой срок, но

62

для худосочных зеков - вечность, и многие стали доходить. Хорошо еще, что не заставляли работать, предоставив незапланированный отпуск.

Вторая важная проблема лагеря - технологический процесс удаления из живых еще организмов, ограниченных свободой перемещения, отходов их жизнедеятельности, т.е., попросту, проблема отхожих мест. На первый взгляд неискушенного человека здесь вроде бы и проблемы быть не может, но это вывод наивный, дилетантский в расчете на то, что если нет теплого туалета, то должен быть холодный сортир многоочкового типа. А если нет никакого, а в лагере полторы тысячи заключенных? Задача для изобретательных. Так уж получилось, что в лагере было три барака и ни одного сортира, - ночью из бараков не выпускали и для этого времени суток предназначались параши, а после подъема по нужде выходили на свежий морозный воздух и оставляли то, что организм выбрасывал, вдоль бараков. Около второго мужского барака был третий женский, и между ними охрана отвела площадку для выгула охраняемых. Так и садились в задумчивости напротив друг друга: естественность процесса в безвыходных обстоятельствах никого из ослабевших телом и сознанием узников не должна была, вроде бы, смутить, но смущала. Присядешь, опустив голову, и стараешься думать на отвлеченные темы, только круг этих тем был удивительно сужен. Сибирский мороз спасал от многих бед: все замерзало. Замерзшие экскрименты долбили потом ломами и увозили на санях. Хорошо еще, что питание было скудное.

Третья проблема: поддержание тела в чистоте. Получилось так, что после этапа в баню не водили, и появились распоясавшиеся насекомые, с которыми нужно было бороться, а как с ними бороться, если их полчища? На нарах лежали тело к телу, и они, кровопийцы, разгуливали, выбирая себе в жертву самых тощих. Для меня была загадка в этом феномене: то ли состав крови у них особенный, привлекающий гурманов, то ли кожа у них более тонкая и ее легче прокусить, но так или иначе, а самые тощие были самыми вшивыми. Уснуть было трудно: с одной стороны - пустой пищеварительный тракт требует подпитки, с другой стороны - кровожадные звери пытаются высосать из тебя жизненные соки, прохаживаясь по тебе и кусая твое тело. Лежишь на нарах и разрабатываешь стратегию их уничтожения, но стратегии не получалось и оставалось только водить ногтем по швам рубашки и кальсон, у кого они еще сохранились. Если говорить об утреннем туалете, то зубы никто не чистил, мыла не было, как, впрочем и воды для умывания. Особенно упорные поклонники чистоты пытались бороться с грязью, прибегая к помощи снега, но успехи в этой борьбе были весьма ограниченными.

Недели через две появились первые трупы. Грязь, вши, перебои с питанием и само питание, особенно баланда, которая больше напоминала помои, сделали свое дело. Жесточайший понос был предвестником освобождения из заключения и от жизни. Слово "поносник" стало синонимом "смертник". Сначала все это воспринималось, как трагедия, но

63

потом постепенно привыкли к обыденности и этого процесса. Умиравших ночью лагерные шакалы-блатари раздевали и сбрасывали под нары, а утром выносили на мороз. Каждый день прибывали сани, запряженные понурой лохматой лошаденкой, которые нагружались отмучившимися. "Последний этап" - по лагерному словарю черного юмора. Умирали, в основном, почему-то мужчины. Жизнестойкость, сопротивляемость внешней среде у них, очевидно, слабее.

Всех их сбросят в безвестную яму, -

Скрыть от мира свой грех и позор,

Только кости потомкам упрямо

Будут совести русской в укор.

Медицинских работников не было в лагере ни сразу по прибытии этапа, ни долго потом. Так прожили весь январь и февраль. Сколько душ вывезли на санях - трудно сказать, но не одну сотню. Никто не поминал ушедших - все были друг другу чужими. Единственным человеком, о котором вспоминали с грустью, с сожалением, с сочувствием был Алеша-семинарист- высокий парень с добрыми глазами и добрым сердцем, не смог он уберечься от поноса и тихо погас. В любом обществе есть светлые личности - "чудаки", к которым относятся иронично-снисходительно либо пренебрежительно свысока, считая их недоумками, либо откровенно враждебно, потому что их образ мыслей не укладывается в принятый стандарт, и только после их ухода все начинают понимать размер невосполнимой потери.

- Говорил я ему, - сказал Иван Большой, - что в лагере о любви к ближнему забыть надо. Об этом можно рассуждать, когда сыт, обут, одет и нос в табаке. Здесь законы лагерные, а не христианские. Умри ты сегодня, а я завтра. Жаль пацана. А вы, что же, падлы, не сказали, что пацан загибается?

Это был выговор шестеркам-информаторам.

- Нашел, кого жалеть, - усмехнулся Иван Хохол, - тут фраерам одна дорога - в дубари. Лепила бы из тебя, Иван, гарный получился. С Профессором теперь толковища разводишь.

- Ты Профессора не трожь: толковый мужик, голова. Жизнь знает, Зрконы наши знает.

- Ладно, развлекайся. Может, пригодится потом. Профессор был заметной фигурой в лагере, но об этом после.

Иван Хохол и Иван Большой правили в лагере уголовной командой совместно, составляя вдвоем высший совет. Расположились они в первом бараке на верхних нарах и обустроились весьма неплохо: были там матрацы, простыни, подушки, одеяла, висел ковер, неизвестно откуда появившийся. С ними на нарах прописались и две красотки из женского барака, они тоже входили в элиту нашего общества. В воровском мире свои законы, у воров подруги были из той же касты, постоянных морга-

\.

Прогулка по реке

74

ПРОГУЛКА ПО РЕКЕ

Утром в нашей конторке появился надзиратель Невидимка. Физиономия у него была каменная, официальная, - ничего хорошего это не предвещало.

- Веревкин, - сказал он, - получи сухой паек в столовой и с вещами к вахте.

- Все вещи при мне. На этап?

- Не на прогулку.

- Далеко? - дипломатично спросил Андрей Павлович.

- Нет, ответил после паузы Невидимка. Такую откровенность он себе позволил из уважения к Профессору. Это значило, что этап направляют в какой-то близлежащий лагерь.

- Быстро, - добавил он и вышел.

Прощание с Андреем Павловичем было коротким, мужским. В лагерях вообще этот ритуал отсутствовал. Да и что можно сказать человеку, который отправляется в неизвестность? В столовой дали пайку и полселедки. Около вахты собралось человек пятьдесят. Публика толпилась пестрая не в смысле, конечно, одежды, а по возрасту: от малолеток, вроде меня, до пожилых за пятьдесят. В части упитанности - удивительное однообразие: все дистрофики.

С вахты вышли надзиратели. Неспешной походкой, обсуждая что-то веселое, они подошли к нашей толпе.

- Женщины направо, мужики налево, - скомандовал старший из них.

Развели нас метров на сорок.

- Приготовиться к обыску! Раздеться.

Не столько неприятна, сколько унизительна эта процедура. Мало того, что стоишь голый на общее обозрение, так и похвастаться нечем:

истощенное человеческое тело - зрелище жалкое. Сморщенная желтая или пятнистая кожа, обтягивающая выпирающие ребра и кости, тонкие без мяса конечности, пустой таз... Где она - красота форм, воспетая в мраморе и на полотнах? Все, что должно радовать глаз, - смято, сморщено, повисло. Мужчинам при обысках пакостно, женщинам - хуже. Мы выполняем команды, обращенные к нам, слышим команды женщинам и видим их унижение.

- Растопырить пальцы! Поднять руки! Опустить! Присесть! Раздвинуть ноги! Шире! Встать! Повернуться спиной! Нагнуться!

Все отработано до автоматизма. Сколько нужно человеческого материала, чтобы подобная процедура стала нормой?! Сокрушало не то, ~ надзиратели обращались с ними цинично и бесцеремонно, а то, что женщины покорно позволяли над собой издеваться, выполняли команды, воспринимая все, как неотвратимое.

75

Во время обыска от группы к группе прохаживался старшина и по его реплике: "Могучее пополнение" можно было понять, что это - покупатель на невольничьем рынке XX века, где товар не продавался, а просто передавался по списку безвозмездно, и поэтому - никаких претензий к качеству товара, а товар был, по совести говоря, бросовый, польза от него на физических работах сомнительная, но и покупатель не для себя же его приобретал, и ему важно было не качество товара, а количество голов. После того как обыск закончили и строители светлого будущего прикрыли свой срам казенной одеждой, открылись "царские ворота", через которые лагерь всасывал и выплевывал человеческую массу, и начальник конвоя принял всех передаваемых по формулярам:

- Гидрайтис! Имя, отчество, год рождения, статья, срок.

- Ионас Юргис, тысяча девятьсот второй, пятьдесят восьмая, десять, десять лет.

- Проходи! Забелин!

- ..., десять лет.

- Проходи! Бондаренко!

- ..., восемь лет.

- Проходи!

Опознанные проходили за ворота, где их ожидал конвой и два грузовика.

Вы пробовали в кузове грузовика ехать на корточках? О, нет, вы не пробовали такой способ путешествий! Это вам не каюта первого класса, когда можно распластать изнеженное тело на мягком диване, это вам не плацкартный вагон, в котором можно видеть сны в лежачем положении, и даже не трамвай в часы пик, когда в ваш бок внедряется чей-то локоть. Езда на корточках в кузове грузовика не может сравниться с другими видами передвижения. Особенно это ощущаешь, когда грузовик едет по разбитой дороге. Вдоль дороги поля с душистой травой источают нежнейшие запахи, озорной ветер движет океан благоуханий, высоко в небе парят птицы, обязательные пчелы в поте лица собирают нектар с неоглядного цветочного ковра, нахальные слепни-кровопийцы высматривают свои жертвы, но этого ничего ты не видишь, потому что на очередной колдобине тебя подбрасывает и твои внутренности смещаются в Другую сторону или опускаются вниз, а перед твоими глазами подпрыгивает бритая голова твоего товарища, а за ней пыль из-под колес автомобиля, потому что ты сидишь спиной к кабине, а конвоир время от времени покрикивает, укрощая твою любознательность: "Не поворачиваться!"

Уже потом я узнал, что таким способом проверяют на виброустойчивость изделия, когда отсутствует вибростенд. Не все изделия выдерживают это испытание на тряску, но там виноват создатель конструкции. Нашего создателя упрекнуть не в чем: такие испытания мы выдерживали с честью неоднократно, - а это не самые тяжкие и неприятные испытания.

76

Дорога была недолгой, грузовики, подпрыгивая на мучительной дороге, повернули и покатили вдоль реки, потом справа и слева стали громоздиться штабеля леса, горы угля, складские постройки. Видимо, здесь был речной грузовой порт. Странно, но всю жизнь я везде и всюду только и вижу, что все набросано и раскидано. На площадке машины остановились. Из кабины вышел начальник конвоя и куда-то подался.

- Усатого бы прокатить в кузове, - ворчал Забелин, от перемещения мозгов забыв, что ушей вокруг слишком много.

Минут через десять пришел начальник конвоя и скомандовал:

- Вылезай!

Нас выгрузили, построили и повели в сторону реки. Это была знаменитая Бия, которую в школе мы упорно искали на карте. У причала стояла баржа, прицепленная к небольшому пароходику, который лениво дымил. Операция посадки закончилась тем, что нас по трапу провели на баржу и спустили в трюм. Я вспомнил приключенческие романы с пиратскими корветами и транспортировкой в Новый Свет черных невольников. Но вместо одноглазого пирата с пистолетом за поясом и с трубкой во рту наверху стоял наш Иван с трехлинейкой. Пират с трубкой был далеко. Впрочем, разница между трюмным грузом была несущественной. В трюме было темно и сыро. Мы разместились на полу и после тряской дороги здесь показалось несравненно удобнее. На двадцать пять человек помещение было очень просторным, женщин поместили в другой отсек. После того как все разместились и прикончили сухой паек, у кого он еще оставался, кто-то задумчиво, не обращаясь ни к кому, сказал:

- Куда же нас везут?

- Спроси у начальника конвоя, он тебе точно скажет.

- Начальник конвоя секретных сведений не выдает.

- На какой-нибудь карьер или на лесоповал.

- Какие из нас дровосеки! Одни доходяги.

- А им-то что! Им давай кубики и тонны.

- Бия, мужики, впадает в Обь, а на Оби лагерей, как на заключенном вшей.

- Завезут, паразиты, в Норильск.

- Грамотей! Норильск на Енисее.

- Ну и что?

- Да ничего, по реке не повезли бы.

- Я слышал, мужики, что баржи с заключенными топят, чтоб зря на них не расходоваться.

- Топят контру.

- Это не тот случай, если бы топить, то набили бы ее под завязку, чтоб она не пропадала попусту.

- Сейчас после войны рабочие руки нужны.

- Работяга нашелся! Что от нас толку? От всего умения и осталось, что есть да гадить.

- Не скажи, если подкормиться...

77

- Открывай рот шире! Сейчас тебе котлет принесут.

- А что? Штук двадцать бы съел, не поперхнулся.

- Работал я в стационаре санитаром, там столы по питанию разные, диетпитание было...

- Кончайте про жратву толковать! Лучше про баб, брюхо не так подводит и реагировать уже нечем.

- Какие бабы! Тебя хоть самого...

- Мужики! Отчаливаем!

Стало ощущаться легкое приятное покачивание нашей посудины. Какое-то время продолжалось ленивое гадание в отношении места назначения нашей экспедиции, потом все притихли и погрузились в сон. Истощенный человек после принятия пищи быстро засыпает. В трюме стало тихо. В лагерях я почему-то почти не встречал храпящих, в тюрьме храпуны были, в поездах дальнего следования, в гостиницах, в домах отдыха обязательно попадаются храпящие, а в лагерном бараке тридцать, пятьдесят, сто и более человек, а по ночам всегда тихо, иногда только кто-нибудь застонет или вскрикнет во сне. Может быть, по молодости после трудов праведных сон у меня был всегда крепок.

Сколько времени мы плыли по реке, определить было невозможно. Когда все проснулись, нашу посудину все еще раскачивало на воде. Проснулись с ощущением голода. Заключенный - такое ненасытное существо, что накормить его совершенно невозможно: он может съесть буханку хлеба, выпить ведро баланды, съесть кастрюлю каши. Однако такое счастье выпадало чрезвычайно редко, как выигрыш холодильника по лотерейному билету, но если случалось, то было что вспомнить. Ненасытность - не лучшее качество человека, из лучших качеств заключенных нужно отметить терпение. Нас везли в неизвестном направлении в неизвестное место и неизвестно для какой работы, но ни возмущения, ни даже ропота никто себе не позволял, было тупое ожидание, чем же все это обернется.

Сиплый гудок парохода пробудил волнение, движение замедлилось, потом наша баржа обо что-то ударилась: видимо, к чему-то причалили. Но, опять неизвестность: то ли просто остановка, то ли пункт назначения. Ждать и гадать, куда повернется наша судьба, пришлось недолго, из люка послышалась команда:

- Выходи с вещами! По одному!

Интересно, как из трюма можно выходить толпой? Мы поднимались на свет божий по железной лестнице, а конвоир нас сосредоточенно считал. Баржа стояла у дебаркадера. На левом высоком берегу довольно широкой реки раскинулось большое село, одноэтажные деревянные дома размещались свободно, без тесноты, вдалеке на берегу на высоком месте виднелась колокольня. Около пристани никакой суеты. Нас выгрузили на берег, построили, опять пересчитали и повели по грунтовой дороге вдоль реки. Метров через пятьсот дорога поднималась в гору в село, но колонну свернули с дороги и остановили на широкой лужайке.

78

- Отдыхай! - последовала команда.

Отдыхать на траве было значительно приятнее, чем в трюме, и мы не возражали. Если бы еще чего-нибудь дали перекусить, то совсем было бы неплохо, но ничего похожего на эту мечту в поведении конвоя не просматривалось. Конвоиры расположились неподалеку от нас, закурили и тихо переговаривались. Такое было впечатление, что им торопиться некуда. Когда нас вели, около нашей колонны все время крутились пацаны, неизвестно откуда появившиеся, они сопровождали нас до самой стоянки, одни куда-то убегали, появлялись другие. Вскоре после того, как мы расположились на лужайке, на дороге, спускавшейся к реке, вместе с пацанами показались женщины, было их пять или шесть. Приблизившись к нашей стоянке, они остановились на почтительном расстоянии. Видимо, большое любопытство мы возбудили в местном населении, нам тоже было интересно смотреть на вольных людей, которые могут ходить без конвоя и носить не телогрейки, а цветастые платья.

День был погожий, теплый, солнце уже спускалось к горизонту, чувствовалось приятное дыхание реки. Не совсем обычная для нас обстановка, позволившая расслабиться, зарождала надежду, что жизнь еще не пропала понапрасну/ и впереди могут быть повороты к лучшим стоянкам.

Женщины, разглядывавшие нас, были пожилые, как мне показалось; для молодого глаза пятьдесят, даже сорок, лет - преклонный возраст, да и сельские женщины-труженицы всегда выглядят старше своих лет. Они какое-то время постояли, вглядываясь в наши унылые лица, потом одна из них, самая молодая, бойкая, лет тридцати, направилась к конвою.

- Начальник, - обратилась она к старшине, - разреши передать хлебушко заключенным.

Мы, напряженно ждали ответа: от воли начальника конвоя зависело в данный момент все. Он ответил не сразу. Что скажет - так и будет. Пятьдесят человек заключенных смотрели на того, кто одним словом решает: разрешить или запретить. Нас долгое время приучали всех к тому, что доброта и всякое разрешение - слабость, запрещение - проявление силы воли. Начальство - власть, а власть должна быть сильной, поэтому самое естественное для нее - запрещать. Кто в нем переборет: человек или начальник?

- Ну что ж, красавица, передавай, - сказал старшина к нашей великой радости, но после тягостной паузы. Возможно, женская привлекательность просительницы сыграла здесь не последнюю роль.

- Бабы, давай сюда!

Все женщины заторопились к начальнику конвоя и протянули ему хлеб, который принесли с собой.

- Иван, - скомандовал старшина, - возьми хлеб, нарежь на всех и раздай.

79

Каждому досталось по небольшому куску, но мне показалось, что вкуснее хлеба я не ел. Женщины с состраданием смотрели, как мы жадно расправлялись с их подаянием. Сосредоточив свое внимание на драгоценном подарке, опьяненные запахом свежего домашнего хлеба, мы не заметили, как появились новые лица и опять женщины, они подходили к начальнику конвоя и передавали хлеб, Иван нарезал новые порции. Старушка с бидоном что-то объясняла старшине.

- Ну, мать, молоко я разливать не буду, иди сама со своим угощением.

Старушка торопливо пошла к нашим женщинам и поила их из кружки. Это угощение было уже королевским. Иван резал домашнее крестьянское сало, которое принесли чьи-то щедрые руки. Появились яйца, которых некоторые из нас не видели несколько лет.

Наш конвой расслабился, селяне непрерывно что-то подносили, конвоиры тоже жевали хлеб, пили молоко, не упускали возможность позубоскалить с молодками. Им уже надоело заниматься распределением продуктов и они пропускали к нам женщин со своими подношениями, которые и передавали все принесенное из рук в руки. Нашу стоянку окружило постепенно человек пятьдесят женщин и ребятня. А мы все ели и ели, сначала с голода, потом от жадности.

Конвоиры чувствовали себя благодетелями, а может быть так оно и было: они могли не разрешить пиршества, для этого существует классическая формула, понятная у нас всем: "Не положено!". Но, видимо, всякому человеку свойственна слабость в потребности быть или казаться добрым. Появился дед с самосадом, пропустили и его, он подходил к каждому, отрывал газету, насыпал табаку и приговаривал: "Кури, ребята. Табачок ядреный. Для себя сажал". Закурили все, как тут не закуришь, если предлагают от чистого сердца.

- Что за река, батя?

-Обь.

- От Бийска далеко?

- По реке верст полтараста будет.

- У вас здесь лагерь есть?

- Тут нету.

- А жаль. Пожить бы здесь.

- Верст сорок отсюда есть. Большие.

- Дед! Кончай раздачу! - подал команду старшина. Быстрой походкой ко мне приближалась девушка лет шестнадцати - семнадцати в легком платьице с босыми ногами. Она подошла и как-то неловко протянула мне пирожки.

- Возьми, - сказала она.

Не знаю, кто из нас двоих чувствовал большее волнение: она от порыва доброты и сострадания или я от благодарности и ощущения человеческой участливости, от того, что это чуткое к человеческому горю со-

80

здание выбрало из безликой массы чужих людей, которые растворятся в будущей жизни, как горсть соли в реке, именно меня.

- Спасибо твоему доброму сердцу, - пробормотал я взволнованно. Она засмущалась и опустила глаза.

- Чего уж там, - сказала она и убежала.

Я не помню, с чем были пирожки, но добрые и удивленные глаза, льняная коса и босые ноги отпечатались в моей арестантской памяти навсегда. Весь эпизод этот длился не более минуты, но, странное дело, память почти не сохранила случаев неприятных, горьких, угнетавших дух, оскорблявших достоинство, - таких случаев было множество, - а этот, казалось бы, незначительный случай в память врезался. Может быть, потому, что таких случаев было мало и их резкая контрастность оставляла глубокий след? Она - человеческая память - удивительна в своем охранительном предназначении, в своей деликатной избирательности.

Далее все было, как в тумане. Подъехали грузовики, нас погрузили, предварительно пересчитав. Мы, арестанты, были возбуждены и разговорчивы после неожиданно подаренной нам порции человеческого участия, селяне были молчаливы, кто-то из женщин всплакнул. Что мы им? Я не думаю, что они принимали нас за уголовников (среди нас, действительно, блатарей не было, были бытовики и политические): не тот бы отклик в их душах получило наше появление. Знали они, очевидно, кого и за что у нас сажают. Однако у меня нет уверенности в том, что они не принесли бы хлеб и сало и уголовникам. Может быть, мне посчастливилось наблюдать случай, когда в людях не было вытравлено чувство сострадания к униженным и падшим, ко всякому человеческому горю вне зависимости от его истоков. Заключенные этого чувства были лишены, да и не только заключенные, в чем я имел возможность убедиться потом. путешествие наше было со счастливым концом: нас привезли в оздоровительный сельскохозяйственный лагерь. Эти лагеря были разбросаны в ГУЛАГе, как оазисы, и давали попавшим туда надежду выжить.

Уже через час мы стояли перед воротами нового загона, обнесенного колючей проволокой.

Чистюнька

81

ЧИСТЮНЬКА

1. НОВАЯ ЗОНА

Привели нас в Чистюньский ИТЛ - это недалеко от станции Топчиха в Алтайском крае. Территорию лагерь занимал большую в соответствии со своим сельскохозяйственным профилем. Прибыли мы на Центральный лагпункт, а в лагере было несколько отделений - точно не знаю, то ли шесть, то ли больше. На Центральном поступивший этап рассортировали по разным местам, я попал на ОЛП № 4.

Чистюньский лагерь занимался в основном зерноводством, но не только. На каждом лагпункте часть площадей была занята и под овощными культурами, на ОЛП № 4 была свиноферма, на соседнем - маслозавод, так что где-то был и молочный скот. По численности заключенных лагпункты были невелики: человек 300 - 500 со смешанным по половому признаку населением.

На четвертом лагпункте в зоне размещалось четыре барака: два мужских и два женских, вернее - три барака, а одно женское помещение располагалось в центральном здании, где находились все кабинеты начальства, контора и клуб. Кроме того, отдельно в зоне было здание хозяйственного блока с пекарней, столовой, продовольственным и вещевым складами (каптерками), баня и домик санчасти. Присутствовал в лагере, естественно, и карцер в одном из углов зоны под вышкой. В зоне - никаких оград и заборов, в центральной части - сквер с лавочками.

Три моих предыдущих лагеря по оформлению зоны, а еще больше -по условием содержания лагерников и внутренней атмосфере, можно назвать гадюшниками. Я понимаю, что 44-й и 45-й годы, когда мне пришлось окунуться в лагерную систему, были не самыми благоприятными для ознакомительных экскурсий, но и после войны лагеря были разные.

Численность заключенных на ОЛП № 4 не превышала 400 человек, часть заключенных была расконвоирована и жила вне зоны: на ферме, при стройплощадке, при зернохранилище. Свиноферма и стройплощадка находились в зоне оцепления, которая примыкала к территории лагере. Работать приходилось в поле, на току, в зернохранилище, на огороде, в зоне оцепления.

Питание в лагере было сносным в том смысле, что отсутствовали доходяги и просто голодные. По разным причинам. Основная, очевидно в том, что лагерь был сельскохозяйственный со своим подножным кормом Не меньшее значение имело и то, что начальником лагеря был не профессиональный энкавэдэшник, а личность нестандартная, склонная к партизанщине. Начальником лагеря был армейский капитан, пришедший на эту должность с фронта. По слухам он имел там какую-то провинность и был понижен в звании с майора до капитана. Соль, конечно,

82

не в этом, а в том, что он воспринимал лагерь, как хозяйственную организацию, к заключенным относился не как к преступникам и врагам, которых надо "перевоспитывать", а как к штрафникам и работникам, и был убежден, что с голодных работу спрашивать бесполезно. В лагере он чувствовал себя хозяином и часто плевал на какие-то циркуляры и инструкции. На кухню заключенных отправлял во время забоя свиней сверх нормы субпродукты, в период уборки урожая - овощи, бывал и обрат с соседнего маслозавода. Лагерники, естественно, не упускали возможности снабжать себя сами: проносили в зону зерно, из которого варили кашу, и овощи, - на все это надзор закрывал глаза. Одна бесконвойная замерщица наловчилась отливать из норок сусликов, которых в полях по осени было множество; в зоне из этой дичи она приготавливала то ли по рецептам графини Молоховец, то ли монастырской кухни вкуснейшие кулинарные произведения. Она меня угощала, и я мог оценить ее искусство, а мясо было нежное и ароматное. Лагерники между собой добычей делились - так уж повелось, потому что голодными не были. Были периоды в зимнее и весеннее время, когда пища становилась однообразной: рыбный суп и каша (перловая, пшенная, иногда овсяная), и, как всякое однообразие, надоедала до противности, я до сих пор на рыбный суп смотрю с отвращением. По количеству она никогда не была излишней, но и острого недостатка не было, да 'и возможности для дополнительной подпитки в эти периоды, хоть и сокращались, но не исчезали совсем. В столовую ходили не все, кто-то имел возможность пропитаться из другого источника, и в столовой по просьбе часто давали добавку. Был у нас в лагере один Гаргантюа, не по комплекции, а по .аппетиту, его все знали, - он ежедневно после закрытия столовой заходил туда с котелком и отоваривался. Однажды повара решили над ним подшутить и дали ему ведро супа. Он попался мне навстречу в зоне, направляясь в барак. Видя его торжественную физиономию, я спросил:

- Зачем тебе ведро баланды?

- Как зачем? Наемся от пуза!

- Смотри, не лопни.

- Не лопну. Такая удача не каждый день.

Как ни странно, но он съел все на глазах заинтригованных зрителей, чем и прославился. Я думаю, что сохранение устоявшейся репутации играло для него не последнюю роль.

О санитарном состоянии лагеря и заключенных ничего плохого сказать не могу. В бараках были двухъярусные вагонки, за чистотой в бараках и в зоне следили, постельное белье меняли регулярно раз в 10 дней, и баню посещали также раз в 10 дней. Вшей не было, несмотря на то что заключенных наголо не стригли. Парикмахер работал постоянно. В рваной одежде не ходили - одежду и обувь меняли.

Режим поддерживался, можно сказать, либеральный. Карцер практически пустовал, несмотря на то что поводов у надзирателей для его заполнения было вполне достаточно. По ночам постоянно наблюдалась

83

миграция населения из мужских бараков в женские и наоборот. Дежурные надзиратели ночные обходы периодически делали, если им не спалось; но блудливых с чужих территорий просто выгоняли с предупреждением: "Следующий раз попадешься - посажу!", особенно нахальных сажали в карцер, но до утра, а утром - на работу. Начальник лагеря считал, что все должны работать, а не сидеть в карцере. Наказание было другое - этапирование. Попасть из этого лагеря на лесоповал, в известковый карьер или в шахту ни у кого желания не наблюдалось, поэтому зеки конфликтных ситуаций избегали и атмосфера в лагере была довольно спокойная. Воровства вещей, продуктов из посылок или с кухни не было; мордобоя и драк - тоже. Если в лагерь попадали блатари и проявлялись чем-нибудь профессиональным в своем поведении, то их сразу же отправляли на этап, - начальник лагеря уголовный мир не жаловал. В лагере а основном содержались бытовики, политических немного -процентов 5-10, преимущественно с 10-м пунктом, редко с первым, с шестым и восьмым не попадали, или, вернее, в этот лагерь их не направляли.

После бийского лагеря я постепенно набрал сносную физическую форму; работал и в поле, и на току, на стройплощадке и принимал участие в забое свиней. Я бы не назвал все эти работы изнурительными, -всякая работа изнурительна для голодного человека. Удовлетворения принудительная работа принести не может, но в лагере в силу реальных обстоятельств все работали без понукания и сколько могли по своему физическому состоянию, но не более. Существовали, конечно, нормы, которые следовало выполнять для получения рабочей пайки, но существовала и система выводиловки. За все время моего нахождения в этом лагере в течение трех лет никогда ни у кого не было невыполнения норм. Впоследствии я работал там около года нормировщиком, эту систему быстро освоил и моя задача состояла в том, чтобы вывести всем работягам пайки по максимуму возможного. Начальству это было известно, но претензий или нареканий по этому поводу не было. Иногда возникал агроном, когда чьей-то работой был недоволен, но установившегося порядка никто менять не собирался.

Был случай, когда мне пришлось уточнить справедливость моих воспоминаний о лагерной жизни. Дневников мы там вести не могли, сразу после освобождения по свежим следам написано не было, и я воспользовался своими лагерными письмами, которые сохранили родители. До 46-го года нет ни одного письма. Со второй половины 46-го до моего освобождения в декабре 50-го сохранилось 70 писем, основная масса - из Чистюньского лагеря. На Колыме, куда я все-таки попал, разрешали отправить только одно письмо в год, из Озерлага (Тайшет) - одно письмо в месяц. Письма из лагеря не содержат жалоб на условия не только потому, что м не имел склонности к разговорам такого рода, но и потому,

84

что условия существования на ОЛП № 4 были вполне сносными. Просьбы в письмах были: выслать теплые носки, портянки, сапоги, шапку, шарф, носовые платки, а также журналы, учебники и книги из дешевых изданий, - я понимал, что сохранить их не удастся. Когда работал в конторе (нормировщиком, бухгалтером), просил выслать писчую бумагу, чернильные карандаши и порошки, перья, просил кисточки для нашего художника при клубе, с которым был в дружеских отношениях. Ни одной просьбы выслать что-нибудь из продуктов не было, напротив - были неоднократные периодические просьбы продуктов не присылать. Родители, однако, продуктовые посылки присылали, но в основном - к праздникам и к моему дню рождения: присылали печенье, пряники, конфеты, сыр, воблу, яблоки, т.е. то, чего в лагере не бывает, но без чего жить можно. Мои родители знали жизнь лагеря не только по моим письмам: за три года моего пребывания на ОЛП № 4 они три раза приезжали в Алтайский край на свидание со мной и все видели своими глазами.

Прочитав свои письма, я убедился, что в каких-то случаях память меня подводит, - это касается дат, перемещений по рабочим местам, содержания посылок и их количества, присылаемой литературы и т.д., но общая картина воспоминаний существенно не изменилась.

Еще один штрих к обстановке на ОЛП № 4. В 47-м году начальник лагеря завел постоянного фотографа, который фотографировал заключенных не только в помещении, но и в зоне. В кадры, естественно, не должны были попасть ни вышки, ни колючая проволока, но это зависело от соображения фотографа. У моих родителей сохранилось десять фотографий того лагерного периода, которые я им посылал в письмах. У меня была мысль сфотографироваться с родителями, когда они ко мне приедут, но осуществить этого не удалось. Через полгода фотолаборатория исчезла, я думаю, не по инициативе начальника лагеря. О существовании в лагерях фотографов я не слышал и в мемуарной литературе упоминаний об этом не встречал.

После демобилизации поздней осенью 45-го года приехал ко мне в Алтайский край на свидание отец. Мы с ним не виделись с середины 43-го, когда он приезжал с Курской дуги домой в отпуск. Я был благодарен судьбе, что он меня увидит не доходягой, каким я был в Бийске, а в относительно нормальном состоянии.

Первое наше свидание состоялось на вахте, нам отвели комнату, и мы оставались вдвоем без свидетелей. Отец сказал, что встретили его доброжелательно.

- Разговаривал с вашим начальником Бурлаковым. Нормальный мужик, без дури. Фронтовик. Нашлась общая тема, сходная оценка событий войны и фронтовых обстоятельств. Помещают меня, пока я здесь, у вашего прораба Трояновского (Трояновский был заключенным, но бесконвойным и жил за зоной в отдельном домике на стройплощадке). Мне

85

сказали, что ты работаешь на стройплощадке в зоне оцепления. Так что, когда выйдешь на работу, обещали от нее освободить и можешь зайти в дом Трояновского, мне этот дом уже показали. Надеюсь, что так и будет. Не похоже, что могут обмануть или переиграть. Я был подготовлен к тому, что у вас обстановка более суровая. Мама мне рассказывала про вяземский лагерь, куда она к тебе приезжала. Там ее приняли тоже нормально, но работа в лагере была более тяжелая и кормили, как мне кажется, значительно хуже. Она тот лагерь вспоминает с ужасом. Я на вещи после четырех лет фронта смотрю несколько по-иному. Там условия и бытовые, и с питанием были зачастую хуже, чем у вас здесь в лагере. Особенно тяжко было зимой в Сталинграде. Никогда на забуду, как сожгли на костре рояль, чтобы согреться. Ночевать приходилось и в землянках, и в окопах, и под открытом небом. Питаться приходилось и падалью, пить - из канав и луж. Я не говорю о моральном состоянии - тут разница существенная, хотя и там были периоды, о которых лучше не вспоминать. Будем надеяться, что самое тяжелое и трагичное позади, хотя легкой жизни ожидать не приходится. Главное - сохранить, не подорвать физическое и душевное состояние. Что в наших силах и возможностях - поможем. Хуже, конечно, с учебой и специальностью. После освобождения придется догонять упущенное время, но загадывать и планировать трудно: многое может измениться. Всегда помни, что мы с тобой. Да и ты уже не мальчик после того, что пришлось испытать.

С отцом всегда было проще и легче разговаривать, чем с матушкой. Женщина она мужественная, терпеливая, без паники, но я чувствовал, что ей больших усилий стоило скрыть свое потрясение» глядя на наше житье за колючей проволокой. Я знал, что потом она будет расстраиваться и плакать, но при мне она под Вязьмой не позволяла выплескиваться эмоциям. Однако материнские чувства настолько оголены и беззащитны, что боль ее все равно ощущаешь вне зависимости от словесных и смысловых оформлений речи - по глазам, интонациям, движениям. На следующий год в Алтайский край родители приезжали ко мне вдвоем; общая обстановка и мое состояние не могли вызвать мгновенной тревоги и таких острых опасений, как в Вязьме, но в их сознании я все равно оставался узником.

Второй день свидания с отцом проходил в домике прораба. Утром я вышел на работу в зону оцепления и направился в этот домик, как и было условлено. Отец меня ждал, и до конца рабочего времени мы были вдвоем. Один раз зашел к нам старший надзиратель, извинился, минут пять поговорил для порядка и удалился; больше нас никто не беспокоил. Так было и на следующий день. Отец привез мне солдатские сапоги с портянками, галифе и гимнастерку, в чем я долгое время и ходил, а потом все это родители обновляли до конца срока.

Надо заметить, что на свидания к заключенным в дальние лагеря приезжали очень редко, а в Тайшете и на Колыме таких случаев в моей практике не было.

86

2. Медицинское заключение

Старший надзиратель Коноваленко Петра не любил, поводов у него для такого чувства было много, главное же заключалось в том, что Петя все время над ним подтрунивал и не упускал случая изобразить его карикатурно, а иногда и полным идиотом. Это было возможно, потому что Коноваленко не был злым человеком, скорее был добрым, он мог, конечно, раскричаться, наделать много шума, но к репрессивным мерам обычно не прибегал. К интеллигенции относился терпимо, заходил на репетиции драмкружка удалиться от лагерных будней, любил послушать рассказы о столичной жизни. Было ему лет тридцать пять, но, выросший и проживший всю жизнь в глубинке, он ни разу не видел самолета, трамвая, троллейбуса, не говоря уже о метро. Злые языки говорили, что он и паровоза не видел, но многие были уверены, что этот слух распустил Петя.

Петя любил рассказывать такую байку:

- Захожу я на вахту, сидит там Коноваленко и надувает презерватив. Я его спрашиваю: гражданин начальник, что это за штука? Он отвечает: не пойму, Зубов, для чего эту хреновину произвели, куда ее приспособить можно? Не иначе, - говорю, - гражданин начальник, это из шпионского реквизита, они эту штуку на голову надевают для маскировки. Не, - отвечает, - на голову она не полезет. -Авы попробуйте, - говорю, -Сам ты ни хрена не знаешь, - заключил он и стал надувать снова.

Ходили по лагерю и петины частушки, которые, очевидно, не могли не задевать достоинство старшего надзирателя:

На плечах не голова, -

Что-то вроде валенка,

Это чудо из чудес,

Но не Коноваленко.

Под горячую руку старший надзиратель Петю Зубова материл, но Зубов его разоружал игрой в покорность и раскаяние, а потом все начиналось по новому кругу.

Дьякон в церкви служит богу,

Атеисту храм - музей,

Цимерману - синагога,

Коноваленке - кондей.

Цимерман был поваром в столовой и на обижался, а у Коноваленко в какой-то момент после очередной шутки терпение, видимо, лопнуло. Как-то Зубов шел по зоне навстречу старшему надзирателю.

- Здравия желаю, гражданин начальник. Говорят, сегодня ночью лунное затмение будет. Не слыхали?

87

- Подойди поближе, Зубов. Дыхни.

- Это мне раз плюнуть, - сказал Петя и во всю силу легких дыхнул в нос старшему надзирателю.

- По-моему, ты пьян, - заключил Коноваленко с каменной физиономией.

- Кроме баланды другой жидкости в рот не беру. Ежели, конечно, баланду нынче на спирте готовили, то все могет быть. Но сегодня, кажись, как всегда, был суп ротатуй: по краям водица, в середине - большой кусок мяса с рукавицу.

- Это мы проверим, на чем готовили. Пойдем в санчасть, там и побалагуришь.

- С превеликим удовольствием. Уважаю медицину. Особенно медичек.

Мама, я доктора люблю,

Мама, я к доктору пойду.

Он спасает от работы,

От поноса и от рвоты.

Жаль, что с нашенским лепилой

Все кончается могилой.

Коноваленко шел молча, не отвечая на петины монологи. Санчасть лагпункта находилась в одном из углов зоны, в других углах были: карцер, баня и мужской барак. Санчасть размещалась в небольшом отдельном и относительно приличном доме. Весь персонал этого заведения состоял из двух единиц: фельдшера и медсестры, они там и жили, нарушая все лагерные установления, но почему-то на это никто не обращал внимания. В санчасти было довольно чисто: медперсонал на работе не перегружался, и медсестра следила за чистотой и порядком. Должность фельдшера занимал юркий и хитроватый заключенный-медик, которого все звали Костей, хотя ему было уже около пятидесяти. Серьезные заболевания в лагере случались редко - народ был молодой -заболевших Костя отправлял в больницу на Центральный лагпункт. За советом по части здоровья народ больше обращался к медсестре: по образованию она врач, характер без гонора, а Костя имел склонность изображать из себя значительное лицо. Жизнь у наших медиков протекала не слишком тяжело и беспокойно, работа по лагерной терминологии -"не бей лежачего", и любой заключенный мог только мечтать, чтобы в таких условиях укорачивался срок.

Костя из окна увидел приближающегося старшего надзирателя и вышел его встретить на крыльцо.

- Заходите, гражданин старший надзиратель. Что-нибудь случилось?, - спросил он и покосился на Зубова.

- Да, вот. Зубов по-моему пьян. Проверить надо.

88

Все зашли в костин приемный кабинет, собственно, это была комната метров двенадцати, в которой находились лежак, стол, две табуретки, полка с занавеской, рукомойник и ведро, на крючке висел халат.

- Садись, Зубов, - сказал Костя, хотя всегда он его называл Петей, неторопливо надел халат и стал мыть руки.

- Костя, ты только скальпель спрячь. - сказал Петя, - живот вскрывать не надо.

- Обойдемся без вскрытия, - мрачно сказал Костя, сел рядом, внимательно осмотрел зрачки, потом взял петину руку и стал искать пульс.

- Так, так, - соображал Костя, видимо, что-то подсчитывая и прикидывая, - теперь дыхни.

Коноваленко во время этой процедуры стоял и терпеливо наблюдал.

- Зубов пьян, гражданин старший надзиратель. Вы правы. Присутствуют следы алкоголя, - заключил Костя.

- Ты что, офанарел?, - растерялся Петя.

- Молчать!, - гаркнул Коноваленко, - Встать! Руки назад!

- Паскуда гнойная, - процедил Петя, но Костя на оскорблеие на отреагировал.

- Не рассуждать! Вперед! В карцер!, - командовал Коноваленко. Петя был ошарашен таким поворотом дела, но так как по своему характеру был не склонен предаваться унынию, то быстро пришел в себя. По дороге в карцер он, как бы между прочим, заметил:

- Ну и паскуда же наш лепила, гражданин начальник, продаст кого угодно за лишнюю миску баланды погуще. Мы в Одессе таких топили без хипиша.

- Не рассуждать, Зубов. Тут не Одесса. Могу дать десять суток без вывода.

Это значило: "без вывода на работу" и на штрафном пайке без горячей пищи.

- Ну и что! Отдохну, а то упираешься рогами, как вол, и никакой тебе благодарности.

Петя знал, что угрозы Коноваленко нереальны: Петя был единственным нормировщиком на лагпункте и на работу его выведут обязательно уже сегодня вечером, когда бригады придут с полей и нужно будет закрывать наряды, подсчитывать проценты выполнения норм, от чего зависел размер котлового довольствия заключенных на следующий день. Зная все это, Петя не отказывал себе в удовольствии разговаривать нахально. Он понимал, что затея стершего надзирателя лопнет, как мыльный пузырь, потому что он считать до двух не умеет, да и начальник лагпункта Бурлаков эту затею одобрить не должен. Кроме всего прочего, Петя, как артист драмкружка, был любимцем публики и начальства тоже. Ему прощали многое, ходила о нем такая байка. Как-то он вышел на сцену в качестве конферансье и начал свое выступление так: "Дорогие товарищи!" Какой-то индюк в погонах с соседнего лагпункта отреагировал сразу: "Гусь свинье не товарищ." Зал затих. Петя нашелся: сде-

89

лал паузу и сказал: "В таком случае я улетаю, а вам споет романс "Калитка" Виктория Яровая.

Зла на Коваленко у Пети не было: у любого человека может проявиться самолюбие и испариться терпение: шутки-то у Пети были не всегда добрыми. Другой на месте старшего надзирателя придумал бы что-нибудь более остроумное для наказания злоязычника и действовал бы наверняка.

- Гражданин начальник, предлагается перемирие. Мы все вас уважаем за справедливость, с другими и поговорить по-человечески нельзя. Ппнимярм, конечно, что у вас служба, - и никаких обид. На меня тоже обижаться не следует: я же босяк, скомарох. А за десять лет без шуток можно и дуба дать. Вот Косте морду начистить следует.

- Плохо кончишь. Зубов, со своими шутками, ты еще настоящего лагеря не видел, - уже примирительным тоном сказал Коноваленко.

История эта продолжения не имела. Вечером Петю из карцера выпустили. Он протер заспанные глаза, потянулся и сказал:

- Хорошо отдохнул. Всем спасибо. Жизнь прекрасна и удивительна.

3. ПИСЬМО

- Ты знаешь, кто к нам на лагпункт прибыл? - спросил Василий.

- Нет.

- Шпак!

- Ну и что?

- Как, ну и что? Ты не знаешь, кто такой Шпак? Это стукач. Он уже не одного заложил. Это такая сука! Его перегоняют с одного лагпункта на другой после очередной закладки. Этого типа и лагерное начальство боится. На воле он преподавал в университете марксизм-ленинизм. Грамотный: то ли доцент, то ли что-то в этом роде. В лагере он в бухгалтера переквалифицировался. И здесь рассчитывает в бухгалтерию пристроиться: опер поможет. Иван Иванович мне записку прислал, просит ему посодействовать: они друзья, на втором стучали вместе. (Иван Иванович работал у нас на лагпункте главным бухгалтером, но полгода назад его перевели на третий, тоже главным). Ты ситуацию соображаешь? Сначала кого-нибудь из бухгалтерии выгонят, чтобы эту паскуду пристроить, а потом он начнет всех закладывать.

- Веселая история. Что ты предлагаешь?

- Не знаю, но что-то надо придумать. Если его к нам в бухгалтерию подсадят, он обязательно кому-нибудь срок намотает. Мне только пятьдесят восьмой и не хватает.

- Откуда ты знаешь, что он стукач?

- Мне с Центрального сообщили верные люди, да я и раньше про эту гниду слышал. Здесь без булды, недаром его гоняют с места на место, и везде он устраивается.

90

Василий был возбужден. Пятьдесят восьмая ему явно ни к чему: сидел он за хозяйственные злоупотребления. И хотя срок у него был десять лет, отношение к такого сорта заключенным у начальства было лойяльным. Бухгалтер он был отличный, с творческой жилкой, работал у нас заместителем главного, считал виртуозно, память у него была хорошая, возникшие вопросы решал быстро, не задумываясь, но была у него непреодолимая тяга к использованию служебного положения: что-нибудь списать и концы в воду, как он говорил, любую подпись или почерк подделывал блестяще, играючи. В общем, человек не без таланта. Был он маленький, худой и подвижный, как ртуть; в лагерях, кстати, я почему-то толстых не встречал, опухших видел, а толстых - нет. Василий считал, что сидеть нужно за дело, на свой срок не обижался: в результате бухгалтерских проводок, погоняв по счетам, списал несколько вагонов пиломатериала. Любил изрекать: "Потеря бдительности чревата неприятными последствиями". Политзаключенных, особенно по десятому пункту, считал не то чтобы глупыми, но неразумными, "без соображения". О себе говорил: "Газет не читал, не читаю и никогда читать не буду. И вам не советую: начнешь читать, будешь задумываться, не так поймешь - посадят. Лучше украсть. У государства. По-умному. Все воруют, но не все же сидят." К начальству относился с подобострастием, был исполнителен, но всегда "себе на уме", за глаза поносил их по черному.

После появления на лагпункте Шпака Василий нервничал: Шпак его беспокоил каждый день, после работы отлавливал и вел нудные беседы, разговоры эти были Василию явно не по нутру.

Шпака я увидел на следующий день, он пытался поговорить, но я под благовидным предлогом от разговора ушел. Был он небольшого роста, средних лет, под пятьдесят. Острые глаза, взгляд, подозревающий в чем-то собеседника, вкрадчивый голос, менторский тон. Внешность его с первого взгляда почему-то ассоциировалась у меня с образом Иудушки Головлева. Я понял, почему Василий чувствует себя не в своей тарелке.

- Что Шпак? - спросил я Василия после его очередной беседы с Иудушкой.

- Обижается. На общие ходить не хочет, требует место в бухгалтерии, не просит, а требует. У тебя, говорит, сидят эти дуры с коровьими глазами, которые больше пользы принесут на току. Выгони любую. За что? Сам знаешь лучше меня, не мне тебя учить: за ошибки, за нерадивость, за неграмотность, а лучше - за сожительство. Или хочешь, говорит, чтобы я на них тебе материал подготовил? Вот сволочь!

На пятый день этой истории прибежал Василий часов в десять вечера в барак и вызвал меня:

- Пойдем. Дело есть.

Вышли, направились в контору через всю зону, шли молча. В бухгалтерии никого не было.

91

- Садись. - сказал мне Василий, - работать будем, - и высыпал на стол мелкие клочки разорванной бумаги.

- Что это?

- Письмо. Приходит ко мне вечером Машка с пекарни: я их там предупредил, что если Шпак будет передавать письма на третий лагпункт Ивану Ивановичу, чтоб сообщали мне. Я им растолковал, что за гусь этот вновь прибывший. Приходит Машка и говорит: "Письмо передал." "Где оно?, - спрашиваю. "У меня", - говорит. "Давай сюда." Отдала. Читаю и соображаю, как его лучше использовать. Сразу не сообразил. "Молодец, - говорю, - Маша. Иди, а я подумаю, что дальше делать." Она мне: "Отдай пиьмо, не тебе его передали." "Нельзя, - говорю, - его отправлять. Он нас всех под новый срок подведет." Они на пекарне, сам знаешь, тоже балуются. Я ее уговариваю, а эта потаскуха заупрямилась, письмо вырвала и порвала на мелкие части, в корзину бросила. Сам видишь: постаралась. Теперь наша задача: собрать письмо. Вот стерва! Задала она нам работенку.

- Скажи спасибо, что принесла письмо.

- Это само собой. Она ж не дура.

Минут сорок подбирали мы с Василием клочок к клочку, наклеивали на чистый лист. Письмо Шпака склеилось полностью. Почерк у него был хороший, разборчивый, и письмо было легко прочитать.

"Здравствуй, Иван Иванович!

Благодарю тебя за участие в моей судьбе, но положение мое пока что не меняется. Хожу работать на общие, что меня совсем не устраивает: и здороьве не то, и народ, сам знаешь, хамский, к нашему брату-интеллигенту отношение самое паскудное. Потерпеть, конечно, какое-то время можно. Все мои попытки устроиться в бухгалтерию успеха не имели. Главбуха ты знаешь - это индюк самовлюбленный, зажравшийся, разговаривает сквозь зубы, как будто я ему что-то должен, смотрит на меня, как на назойливую муху. С ходу отказал. Но в бухгалтерии всем крутит Васька, известный проходимец и подонок, при тебе он был тихий - это я знаю, а теперь расцвел и воняет. Мозги у него куриные, но на всякие пакости он специалист. Я с ним разговаривал несколько раз, - юлит, все вокруг/да около, чернушник. Он думает, что хитрый, но, придет время, я ему устрою веселую жизнь.

Иван Иванович, у меня к тебе просьба: повлияй на этого гада, ты на него влияние имеешь, тебя он побаивается, как мне показалось. Мне не хотелось бы обращаться к кому-либо другому. Начальство здесь, как я понял, дремучее, расписывается с трудом, но занятия нашли себе подходящие: кто пьет, а кто с бабами путается. Я тебе ничего нового не сообщу: ты их всех знаешь. Напиши Ваське."

Когда я прочитал письмо, Василий спросил:

- Что скажешь?

- Негодяй, конечно, - сказал я, но про себя отметил, что Шпаку нельзя отказать в наблюдательности.

92

- Негодяй? Это б... ! Он мне устроит! Сначала я ему устрою! Дай лист бумаги, перепишу письмо.

- Зачем?

- Нужна копия. После слов "устрою веселую жизнь" мы добавим "по 58-й" и получится смысл более определенный и не очень приятный для нашего стукача. Завтра среда, на лагпункт должен приехать кум, я ему отдам копию, а подлинник на всякий случай оставлю у себя: пусть думает и делает выводы. Они не любят, когда их агенты расшифровываются. Неприятности нашему доценту гарантированы, бухгалтерии ему не видать, как своих ушей. Думаю, что здесь у него карьеры не будет. Посмотрим, кто из нас хитрый, а кто дурак.

Василий аккуратно на письме Шпака, на свободном месте, дописал "по 58-й" остался доволен своей работой, снял копию.

- Какова работа?, - сказал он, - ни одна экспертиза не придерется. Пусть теперь докажет, что это не он писал. Грамотей. На хитрую суку есть болт с резьбой.

Можно было осуждать Василия за подлог, за преднамеренное ложное обвинение, однако, с другой стороны, по лагерным законам за стукачество полагалась высшая мера, т.е. никакой пощады, и при первом удобном случае на пересылках, на этапах, да и в лагерях их зверски избивали до смерти, душили не только при явных доказательствах, но и по подозрению в соответствии с общей существовавшей тенденцией, так что профессия эта, хотя и могла дать какие-то привилегии со стороны лагерных властей, но была смертельно опасной. Стукачами становились люди слабые, люди подлые, были среди них и такие, которые занимались доносительством по идейным соображениям, но такие случаи были единичны, как патология.

На следующий день Василий многозначительно и хитро улыбался.

- Все в порядке. Копия у кума. Он, конечно, таким оборотом событий был очень не доволен, но проглотил, сказал: разберусь. Письмо я ему не отдал.

Через два дня Шпака с лагпункта отправили по этапу. Василий торжествовал;

- Как мы его! Попадет на лесоповал, пусть стучит головой по пеньку. Там его быстро пришьют.

- Не радуйся, хотя ты все рассчитал правильно. Опер сообразит, где этого негодяя пристроить и использовать. А тебя занесет в черный список за то, что ты ему нарушил планы и устроил дополнительные хлопоты.

93

4. ЛУЧ СВЕТА

Драмкружок лагпункта собрался в полном составе. Артисты лагерного театра работали увлеченно, вовсе не думая о том, чтобы получить какие-то привилегии в борьбе за существование - не тот был лагерь, - а потому что, приобщаясь к культуре, отвлекались от нудных однообразных будней принудительных работ, от общения с надзорсоставом и конвоем. Отношение к артистам среди заключенных и со стороны администрации лагеря было в основном доброжелательным, а успешная постановка спектаклей придавала силы и надежды на лучшие дни, на гуманизацию человеческих отношений. Репертуар был разнообразный, но больше отдавали предпочтение классике, хотя под надзором начальника КВЧ не могли уж совсем игнорировать современность. С успехом поставили пьесу Симонова "Русские люди". До этого ставили старинные русские водевили: "Беда от нежного сердца" и "Аз и ферт"; ставили "Недоросль", "Цыганы", готовили "Каменного гостя", но по техническим причинам не завершили. Играли и современные однодневки для ублажения начальника КВЧ, как необходимую нагрузку к основному репертуару. Особенно большой успех выпал на долю "Недоросля", "Беды", которую все посмотрели по два-три раза, а потом специально для начальника лагеря играли еще два раза днем. Он был в лагере главным театралом и без его активной поддержки бурная деятельность драмкружка была бы невозможна. За два года кроме перечисленных пьес подготовили несколько концертных программ, на которых старались читать Блока, Пушкина, Лермонтова, Некрасова, - что-то доставали или получали из дома, что-то по памяти.

Начальник лагеря Бурлаков гордился своими артистами, но он их поддерживал не из тщеславия, хотя, может быть элементы тщеславия и присутствовали, а ради того удовольствия, которое получал сам от каждого спектакля, и из уважения к людям, которые разнообразили тягучие будни лагерной атмосферы и привносили в них что-то человеческое. Спектакли для него были маленькими праздниками в той противоестественной для нормального человека обстановке, в которую он попал, когда его - фронтовика, отвоевавшего всю войну, назначили начальником лагерного пункта.

Бурлакову относительно повезло, потому что лагпункт, в который его направили, входил в состав сельскохозяйственного оздоровительного лагеря. Нравы здесь были проще, чем в других ИТЛ, начальство особенно не донимало, с питанием было сравнительно благополучно, а отсюда - полное отсутствие доходяг и, соответственно, смертности от истощения. По сравнению с условиями на рудниках, шахтах, лесоповале, дорожных работах, в карьерах здесь для заключенных был пионерский лагерь, страна Лимония.

О лагерных театрах, профессиональных и любительских самодеятельных, остаются воспоминания с разными точками зрения, в зависи-

94

мости от того, о каких годах речь, каков был лагерь по условиям работы и содержания заключенных, кто руководил лагерем и театром, кто заполнял зрительный зал, и существенно также отношение пишущего к театру в неволе. Времена существовали разные и театры тоже: только для вольнонаемных или для всех двуногих. Кто артист? Развлекатель представителей карающего режима или просветитель? Очевидно, бывало и то и другое в зависимости от совокупности перечисленных выше условий. На нашем лагпункте спектакли не воспринимались исполнителями игрой и развлечением, но являлись стремлением изменить убогость лагерного существования, попыткой оценить свои возможности. Наш руководитель - главный режиссер, надо отдать ему должное, требовал от нас полной отдачи и вживания в образ. Характером он обладал взрывным, но у него хватало терпения выслушивать мнение каждого и популярно объяснять свою точку зрения. Насилием над любителями кулис он не занимался: старался использовать природные возможности, индивидуальность каждого, поэтому во время спектаклей случались импровизации. Однако, он придерживался повышенной требовательности» к сохранению авторского текста, заставлял роль учить наизусть. На спектаклях работали без суфлера, хотя для подстраховки всегда кто-нибудь за кулисами стоял с текстом. Накладки случались, но не часто. Мы признавали авторитет нашего шефа, а начальник лагеря питал к нему некоторую слабость. Благодаря этому он пользовался определенной свободой в выборе репертуара, а в сам процесс подготовки и постановки спектаклей никто не мог вмешаться. Не всегда результаты нашего труда получались успешными. Что-то ему удавалось, хотя материал у него под рукой не отличался высокой кондицией, и не всегда из полена получался Буратино.

Всякий спектакль или концерт принимались зрителями с интересом и благодарностью, чувствовался эмоциональный подъем, клуб всегда заполнялся полностью. Наши зрители театром избалованы не были, а некоторые в лагере познакомились с ним впервые. Удачные спектакли ставили по нескольку раз, и Бурлаков приглашал на них сотрудников соседнего лагпункта, который располагался от нас километрах в пяти, а сам почти на всех спектаклях присутствовал. В зрительном зале правила субординации исчезали, как в бане, хотя первый ряд для начальства оставлялся. Во - время спектакля реакция надзирателя ничем не отличалась от реакции невольников, - здесь все становились просто зрителями, представителями одного вида отряда приматов.

Бурлаков не различал заключенных по статьям, бытовик ты или контрик, с 58-й работали на всех участках: в конторе, каптерке, санчасти, в бане и т.д. Бесконвойных контриков только не припомню, расконвоирование проходило через оперчасть. С кумом, однако, нам тоже повезло: он пил безбожно и на всякие пакости у него, очевидно, сил уже не оставалось. Думаю, что и Бурлакова он тоже устраивал. Когда кума заменили, обстановка в лагере ухудшилась, но это случилось в конце мо-

95

его пребывания на этом лагпункте, а мое этапирование я связывал с его происками.

Наш руководитель драмколлектива Виктор Алексеевич Глебов занимал в лагере должность заведующего клубом, по профессии - театральный художник, до ареста, точнее - до войны, - художник акимовского театра в Ленинграде. Сидел он, естественно, по статье 58, пункт 10. Режессурой стал заниматься в лагере, и нам всем казалось, что это одно из его призваний.

Как-то он собрал своих артистов, чтобы начать работу над новой пьесой. Собственно, и собирать-то никого не приходилось: все и так каждый вечер приходили сами, даже если репетиция не планировалась. Почти все работали в зоне, то есть не на общих работах: грамотных и образованных в наш лагерь попадало не так уж много, текучесть кадров -обязательное условие "воспитательной системы", и вакансии периодически появлялись. Глебов тоже старался при случае содействовать устройству своих артистов на более легкую работу, чтобы у них оставались еще силы и на вечерние занятия.

Собирались обычно в зрительном зале клуба или в комнате заведующего, которая примыкала к зрительному залу, но она была небольшой, метров 15. Зрительный зал мест на двести поддерживался Глебовым в хорошем состоянии. Там, конечно, зрители располагались не в креслах и не на стульях: расставлялись лавки, но по этому поводу неудовольствие не выражалось. Если мест не хватало, то часть зрителей могла и простоять весь спектакль. Стены и потолок Глебов расписал сам, на стенах среди орнаментов в русском стиле в цветущих яблоневых садах обитали диковинные птицы, звери, бабочки. В фантастических животных многие пытались узнать лагерное начальство, но явного сходства не находили. После тюрем, пересылок, этапов, после изнурительных "общих работ" Глебов получил возможность вернуться к делу своей жизни, правда, в других условиях, где за тобой надзирают, круглосуточно охраняют и могут в любой момент изменить условия твоего существования, но работа в клубе давала возможность Глебову не только сохранять свое человеческое достоинство, но и другим в этом содействовать, что он и делал, используя свои возможности, знания, талант, а самое главное - это была работа, когда тебя не понукают, тебе не указывают. Приходило иногда лагерное начальство и старший надзиратель Коноваленко, но эти посещения его не отвлекали.

Старший надзиратель обычно спрашивал:

- Что, Глебов, малюешь?

- Малюю, гражданин начальник!

- Ну, малюй, малюй, чтоб как яйцо на пасху было. На этом все вмешательство начальства и кончалось. После окончания работы довольны были все. В мире бараков, на территории за колючей проволокой появился уголок из другой, "вольной жизни", появился храм, входя в который снимали шапки.

96

- Дорогие комедианты! - начал Виктор Алексеевич - Наше уважаемое начальство ждет от нас новых спектаклей. Нужно пополнить репертуар. Я подумал и у меня возникла нахальная мысль: а не поставить ли нам " Грозу" Островского? Не знаю, как вы к этому отнесетесь, но я вторые сутки в возбужденном состоянии с тех пор, как эта мысль посетила мою голову. Не каждому режиссеру выпадает честь поставить на сцене это великое произведение. Если я с вами "Грозу" не поставлю, я ее уже никогда не поставлю. Жаль, играем мы здесь без афиш, а то бы осталось на память: "А.Н. Островский, ГРОЗА. Режиссер-постановщик -В.А. Глебов. Исполнители: Катерина - Матильда Остроухова...

- Виктор Алексеевич! Вы всегда надсмехаетесь, - не выдержала Мотя, она же Матильда, она же по формуляру Матрена.

- Не надсмехаюсь и даже не шуткую, Мотя, а, к твоему сведению, более чем серьезно. Такая честь, Мотя! Ты - Катерина, и у тебя нет конкурентов. С твоей страстью только Катерину играть.

- Вы мою страсть не трогайте!

- Молчи, Мотя. Я в высоком смысле. Ты сама не понимаешь, какой ты клад.

- Виктор Алексеевич, вы Моте поменьше комплементов, зазнаться может, - вставил Ефрем Маркович.

- Ты, Ефрем, лучше не влазь, а то схлопочешь, - свирепела Матрена.

- Строптивая ты, Мотя, и даже вздорная, но за талант тебя люблю, за искру божью. Я прощаю тебе твою вздорность, потому что вижу тебя уже у оврага, в городском саду, на краю обрыва.

Как всегда бесшумно со стороны сцены в клубе появился старший надзиратель Коноваленко. Стоял и слушал. Когда его заметили, все вскочили: начальство.

- Здравствуйте, гражданин начальник!

- Сидите. Ты что, Глебов, чего-то новое представлять будешь?

- "Грозу" Островского.

- Он что, и пьесы писал? Про войну?

- Это не тот, что написал "Как закалялась сталь". Этот - драматург прошлого века, наш русский классик. Комедии писал про купечество.

- "Гроза" - комедия?

- А вот "Гроза" - трагедия.

- Трагедий у нас и без него хватает. А купечество нам зачем?

- Дело не в купечестве, а в характерах, нравах, жизненных ситуациях, типажах. В этой пьесе мысли глубокие. Великий критик демократ Добролюбов написал о ней знаменитую свою статью "Луч света в темном царстве". На материале пьесы она разоблачает гнилую сущность царского строя, показывает трагическую судьбу простого человека в эксплуататорском обществе, зовет к революционной борьбе. Зверские условия царизма приводят героиню пьесы к гибели, потому что жить в обще-

97

стве насилия нельзя. В гибели - протест и освобождение от тирании, а другого выхода в тех условиях не было. Ленин эту пьесу очень ценил.

- Ну, что ж, видно, хорошая пьеса. Начальник КВЧ в курсе?

- Да, конечно, он одобрил.

- Ладно, добро. Репетируйте, я послушаю.

- Гражданин начальник, вот бы вам городового сыграть, - предложил Петя, изобразив наивную рожу.

- Ты Зубов, поменьше болтай. Больно умный. Ключи от карцера у меня на всякий случай, там сможешь и пораскинуть мозгой, кому что играть. Там тебе будет и комедия, и трагедия. Давно по тебе карцер плачет.

Коноваленко имел в виду нарушения Зубовым лагерного режима, на которые, впрочем, лагерный надзор смотрел сквозь пальцы и даже получал повод для веселья. Зубов наладился мыться в бане с женщинами. Парень он был нахальный и заводной, - пришел, разделся и появился среди купальщиц в чем мать родила. Баня находилась в зоне и женщины из лагерной обслуги имели возможность мыться среди дня, а Петя тоже работал в зоне, в конторе, нормировщиком. Основная работа у него начиналась вечером, когда бригады приводили с работы и бригадиры приходили в контору закрывать наряды.

Петя вступил в банное отделение, как на сцену, во всей своей неприкрытой красе, все взоры были обращены на него, а среди зрителей знакомые все лица: работницы столовой, пекарни, бухгалтерии, каптёрок.

Петя, как профессиональный актер, выдержал паузу, потом с широкой улыбкой и театральным жестом произнес:

- Привет красавицы! Кому что помыть, потереть?

Сначала было замешательство от неожиданности, потом общий гул и смех: он один, а их много.

В голом виде максимально проявляется равенство без всяких дискриминации и субординации, никакого расслоения по имущественным признакам. К тому же лагерные женщины привычны были свою наготу подставлять взглядам представителей другого пола: в баню мог запросто явиться надзиратель, начальник режима, - это ординарный случай, - им по службе положено заходить в любое время и в любое место. Единственное место, где их не видели - это женский сортир. Случалось, что обыск женщинам производили мужчины, хотя должны это делать надзиратели-женщины, но не во всех смешанных лагерях они были. Обыск перед этапом - серьезная операция, детальная: ты стоишь перед ними, как новорожденный, а они загладывают во все щели ("открой рот!", "нагнись!", "присядь!"), перебирают все немудрящие пожитки и одежду. Пронести что-нибудь запрещенное через этот обыск - большое искусство, а запрещено всё: и колющее, и режущее, и печатное, и рукописное, л ценное, и подозрительное. Есть и еще одна ситуация, для которой требуется человек нагишом - санобработка, т.е. лишение его (че-

98

ловека) всякого волосяного покрова. Это происходило, когда обнаруживали в одеждах насекомых, и тогда следовала команда: всех побрить, а для профилактики брили на первый случай лобки и подмышки. В лагерях небольшой численности с работой справлялся один парикмахер, и здесь уж кому как повезет: сейчас на лагпункте парикмахером была Зина, а до нее - Сергей-одессит. Сергей был шустрым парнем небольшого роста на кривых ножках. Санобработку женщин он проводил весело, старался выбраться из того щекотливого положения, в которое попадал, с наименьшими моральными потерями. Начинал он жалобно:

- Женщины, извините, я не по своей воле: под автоматом. Принимайте меня, как личного доктора из женской консультации. Отказаться я не могу: приказ. За отказ, если меня не расстреляют, то в кондей посадят обязательно, и будет вас брить Коноваленко, но он сроду этим не занимался, он бритву в руках держать не умеет - это ему не пистолет, и всех вас, как цыплят, порежет. Вам неприятности, стране убыток, мужикам горе.

Кто-нибудь из женщин не выдерживал:

- Хватит трепаться! Брей, паразит! Будешь много болтать, самого разденем и побреем. Как бабы? Посмотрим какой у этого трепача, у этого доктора шприц.

- Спокойно, женщины! Зачем оскорбления? Я при исполнении служебных обязанностей. Не нервничайте. Побрею, как по блату. Помолодеете на тридцать лет, будете, как невинные девочки из детского садика. Подходи, кто смелый, пока бритва острая и руки не дрожат.

Если народ способен шутить в глупых, трагических, гнусных обстоятельствах, значит, есть у него еще запас нерастраченных духовных сил.

С Петей - другой случай, он не парикмахер, он - волонтер, массовик-затеиник.

Машка с пекарни первая пришла в себя, была она красивая, ядреная, кустодиевская:

- Иди сюда, богатырь, спинку потрешь.

- Тебе, Маша, что угодно потру.

- "Что угодно" и без тебя потрут, а ты - спинку, но чтоб без брака.

- Как важные задания

Исполню все желания,

Готов погибнуть даже

На этом вернисаже!, - отпарировал Петя.

- Погибнуть мы тебе не дадим. Огород у тебя в полном порядке. Посмотрите, девки, какие овощи висят!

- Благодарю, Манюня, ум у тебя государственный. Послужим еще отечеству для увеличения народонаселения, а себе на увеселение.

Банный день прошел весело, лагерные будни были нарушены нестандартным поступком Петра, он ходил по зоне, как киногерой.

99

* * *

- С Вашего разрешения я начну читать, - сказал Виктор Алексеевич, - чтобы перевести мысли старшего надзирателя на другой предмет. - Для начала несколько вводных слов. Действие пьесы происходит в середине прошлого века в одном из русских волжских городов, купеческая среда, купеческие нравы. В пьесах Островского - реальные люди, реалистические ситуации, живой разговорный язык. Когда вы будете слушать пьесу, вы должны почувствовать атмосферу той среды, той эпохи. Обратите внимание на обороты речи, на взаимоотношение старшего поколения с молодым, что, собственно, и вызывает конфликтные ситуации в жизни во все времена. Подробнее разберем пьесу после чтения.

Чувствуя, что Коноваленко удалился в мыслях от лагерного сюжета, Виктор Алексеевич закончил свою речь и начал читать. Читал он профессионально, сам зажигался страстями действующих в пьесе персонажей. Его все слушали, затаив дыхание, а старший надзиратель просидел все время с открытым ртом.

- Небольшой перерыв, - сказал Виктор Алексеевич после второго действия, - минут на пятнадцать.

- Да, ;ильная пьеса, - сказал Коноваленко, - Слушай, Глебов, а у Катерины кто родители?

- Не сказано в пьесе, но из той же среды, из купеческой.

- Старуха правильно высказывается: молодые про самостоятельность говорят, а разума еще нет, дров наломают, будь здоров. Воля - волей, а порядок должен быть. Послушать охота, да обход надо делать. Я еще зайду.

- Заходите, мы сегодня до отбоя будем читать. Старший надзиратель ушел.

- Знаем мы эти обходы, - заметила Ольга, - к Машке на пекарню заторопился.

Петя не упустил случая позубоскалить и позабавить почтенную публику:

- Живой о живой и думает, Оля, а Машка - баба ядреная, раздобрела на лагерных хлебах. Да и он мужик здоровый, кровь у него кипит, как гудрон в котле.

Он опасен девкам в раже:

Ворошиловский стрелок,

По мишени не промажет,

Оказавшись без порток.

Все посмеялись и разошлись. Остались Виктор Алексеевич и Ефрем Маркович, бывший юрист.

- Ну, Виктор, ты налепил ему чернухи и до костей пронял.

100

- Без этого не дойдет. Пусть приобщается к великому искусству Может, добрей будет.

- Этот и так не злой. Но ему понятней мораль Кабанихи. Хотя, если потребуется, может и пристрелить.

- А что ты от него хочешь? Продукт своего времени, думать ему не требуется в той части, которая касается службы и исполнения. Такова действительность. Но я уверен, что общество могло развить в нем и лучшие качества.

- Насчет начальника КВЧ ты, конечно, наврал?

- А что прикажешь?

- Ты бы к нему сходил. Бурлаков - Бурлаковым, а этот тип почтительность любит.

- Придется. Скажи по совести, Ефрем, тебе не кажется, что я неисправимый оптимист в том смысле, что надеюсь на успех?

- Кажется. Я не уверен, что такую пьесу, как "Гроза" удастся поднять с нашими возможностями.

- Я почувствовал.

- Все, конечно, зависит от того, как получится Катерина. Ты знаешь, я Мотьку не люблю, грубая она, невоспитанная, если попросту - то хамка, мышление примитивное. Впрочем, публика здесь не избалованная... Им один черт, что Мотька, что Стрепетова.

- В отношении воспитания ты прав, - откуда ему быть. Но я с тобой не согласен в главном, в недооценке ее внутренних возможностей. Мотя - дитя природы, Катерина, по существу, тоже. Они, безусловно, разные во многом, но нам и не надо подобия, важно умение перевоплотиться. Мотя, конечно, не Стрепетова и не Сара Бернар, но сколько чувств в этой простой русской Матрене. Я верю, что она Катерину нутром прочувствует. Мотя удивительно впитывает в себя все, и что ее окружает, и что в нее вкладываешь. Она восковая, из нее можно лепить. Это Элиза Дулиттл, я бы согласился на пари, как мистер Хиггинс, если бы мне его кто-нибудь предложил.

- Я знаю, что ты увлекающаяся натура. Пробуй. В наших с тобой условиях спектакли - одна из возможностей сохранить человеческий облик и человеческую речь.

- Верно, что"одна из", есть, правда и другие... Я убежден, что если даже таких возможностей нет, и в реальной жизни разрушены все идеалы, а физически ты уже ближе к животному, то и тогда духовная убежденность, что подлость - это подлость, а честь - это честь, не позволит правратить тебя в подонка. Цена этому может быть разная. Есть такое понятие - нравственность, я думаю, что она препятствует или, лучше сказать, запрещает совершить подлость. Поможем и нашим ближним сохранить свое звание.

- Ты - романтик и не попадал в экстремальные ситуации. Твой конфликт с районным прокурором...

101

- Эта сволочь воровала продукты, когда остальные были полуголодными, а после Ленинграда я не мыслил, что такое возможно. Там бы его растерзали.

- Но тыл - не Ленинград, и кончилось это тем, что ты ведешь со мной беседу, а он продолжает воровать. Блокада - особый разговор, психологию и поведение блокадных изучать и изучать. В Ленинграде ты варил свой столярный клей, но в тебе и во многих других не было разрушено нравственное начало. Речь о другом. Меня не били, не пытали - обошлось, но ведь ломали людей стойких и смелых, идейных и убежденных:

физические страдания выносят немногие. Откровенно, я не знаю, как бы я себя вел в подобных условиях. Я думаю, что существует у человека какой-то предел стойкости, как у металла - предел прочности или предел текучести, после чего сама структура металла уже разрушается.

- Есть в твоих словах резон, но я внутренне не согласен с твоей проповедью безысходности, с тем, что всякий человек - дерьмо. Печальна учесть Джордано Бруно, но ведь он был.

- Когда рушится идея, выносят тоже немногие. Единицы, да плюс еще пытки. У немцев бы выдержали, а у нас - нет. Представь себе условия, когда ты узнаешь, что твой учитель, проповедующий равенство и братство, слово которого тебе дороже воды и хлеба, питается мясом новорожденных младенцев, а все его изречения лицемерие и фарс, бутафория и декорации; когда рушится все - готов ли ты к этому?

- Я думаю, что слабые люди в этих условиях проповедуют формулу "чем хуже - тем лучше", снимая тем самым все ограничения со своей совести, освобождаясь от ответственности за любую подлость... Все это мы проходили. То, что ты нарисовал, страшно, когда во что-то веришь бездумно, но русская интеллигенция тем и отличалась, что всегда во всем сомневалась и не создавала себе кумиров, поэтому ей легче разочаровываться, - она служила не идолам, а идеям. Ты же говоришь об идоле, отождествляя его с идеей. Я согласен лишь с тем, что разрушение идеи может привести к разрушению личности, но не всегда, - если моральные устои, нравственные законы - в крови, сильного человека сломить не просто, человеком он останется.

- Завидую я тебе: как был, так и остался идеалистом. Блокада, тюрьма, лагерь, подлость, двуличие, продажность, а ты все еще нетерпим к отклонениям от человеческой морали. У меня нет твоей уверенности в неприступности человеческой совести, но то, что она есть у тебя, это вселяет надежду, что не все погибло... Ребята идут, переключимся на "Грозу".

В этот вечер прочитали до отбоя еще третье действие и разбрелись по баракам, по мужским, по женским.

На следующий день было у Виктора Алексеевич два визита к начальству. Сначала, днем, к начальнику КВЧ, который, как всегда, сидел

102

в своем кабинете. Чем он там занимался, никто не знал, да и сообразить было трудно, но должность такая была.

Виктор Алексеевич постучал в дверь кабинета.

- Входите!

- Здравствуйте, гражданин начальник!

- Здравствуй, Глебов. Что скажешь?

- Посоветоваться пришел. Начальник лагеря поручил подумать насчет нового спектакля. Вот я и подумал, что неплохо было бы поставить "Грозу" Островского.

- Ты бы еще Шекспира надумал.

- Шекспира тоже неплохо, но "Гроза" - наша, русская.

- Что, что русская? Это же прошлый век. Нужно что-нибудь современное, патриотическое.

- Современное, конечно, нужно, только современную пьесу сложно подобрать: литературы у нас, сами знаете, кот наплакал, и вас подводить нет резона. Кто у нас генерала играть будет? Секретаря парткома? В труппе одни контрики. А комсомолок? Ольга - растратчица? Или Мотя, которая своего мужика утюгом пристукнула? Куда ни пойдешь - везде тебе шах или мат.

- Это уж ты соображай, чтобы еще срок не схватить.

- Вот и соображаю. Думаю, что "Гроза" - в самый раз. Произведение классическое, жизнь купеческая, здесь тебе ни красных, ни белых, ни правых, ни левых.

- Что-то ты сегодня разговорился, Глебов.

- Вы уж извините, думаю вслух.

- Ты уже однажды вслух додумался. Пора бы поумнеть.

- Дуракам легче, гражданин начальник.

- Обижаться дома будешь. Пришел - давай по делу.

- И я про то же: "Гроза" - это протест против общественной атмосферы царской действительности в период предреволюционной ситуации в стране, протест против произвола, против насилия над личностью. "Гроза" - это пьеса, которую вся демократическая общественность страны считала новаторской, которая будила революционное сознание угнетенных масс. Это мнение и Добролюбова, и Герцена, и Чернышевского. Эту пьесу все театры страны ставят, в школе проходят, кинофильм сняли. Сталин его пять раз смотрел. Тарасовой за исполнение роли Катерины орден дали. У нас здесь Тарасовой пока что нет, но думаю, что пьесу не испортим.

- Ты что меня агитируешь? И без тебя знаю, что "Гроза" - классическое произведение. Я не против самой пьесы, я сомневаюсь, что она вам по силам. Начальнику лагпункта докладывал?

- Нет, я вам первому докладываю. Может быть, вы ему доложите?

- Сам доложишь.

- Спасибо, гражданин начальник. А насчет современной пьесы будем думать с вашей помощью.

103

- Ладно, Глебов, работай.

- Разрешите идти?

- Иди.

У начальника КВЧ после разговора с Глебовым остался в душе неприятный осадок, он не разрешил бы Глебову разговаривать с собой в подобном тоне, если бы не Бурлаков, который опекает этого мазилу. Кто он этот Глебов? Мразь. Идеологический враг. Контра недобитая. Интеллигенция двурушническая. Собрал подонков всяких и выламываются на сцене. Придумали исправительно-трудовые лагеря, - воспитывай таких, делай из него человека, полезного обществу. От таких кроме вредительства ждать нечего, таких воспитывать нужно только физическим трудом, чтобы мысли о хлебе насущном были, не кисти с красками, не пьесы, а лопату ему с кайлом в руки, - только тоща из этого выродка человек может получиться, да и то едва ли. Но Бурлаков с ними возится, опыта еще не набрался, идеалист, либерал, но доиграется он с этими артистами. Здесь другой фронт.

Второй визит был у Глебова к начальнику лагпункта Бурлакову уже вечером, днем он, как всегда, мотался по полям и фермам. К нему Глебов шел раскованно.

- Здравствуйте, гражданин начальник!

- Здравствуй, Глебов! Проходи, садись. Как дела?

- Дела идут вроде бы неплохо. Есть желание Островского поставить. "Грозу".

- "Грозу" говоришь? Это интересно. Сколько тебе времени на подготовку потребуется?

- За месяц думаю успеть. Просьба только есть. С последним этапом парень один неплохой прибыл, Волков, студент бывший. Устроить бы его на работу в зоне, в драмкружок приглашу.

- Ладно, подумаем. Поговори с нарядчиком. Статья какая?

- Интеллигенция по одной поступает. Пятьдесят восьмая.

- Срок?

- Десятка, вестимо.

- Сколько осталось?

- Шесть, кажется.

- Немало... Что-нибудь придумаем.

- Спасибо, гражданин начальник. Еще есть просьба. Декорации потребуются. Я прикинул: щитов двенадцать придется сделать. Эскизы, конечно, дам. Дня через два - три. Доски нужны сухие.

- Где я тебе сухих досок найду? Нет сухих.

- Сырые, сами понимаете, не пойдут.

- Где же я тебе сухих достану? У нас нет, у соседей тоже не особо разживешься.

- Без декораций получится совсем не то. Что у меня в клубе есть, я, конечно, использую. Но "Гроза" без декораций, без колорита...

104

- Ты что из меня, Глебов, жилы тянешь? Сам все понимаю... Черт с тобой! Крыша с кирпичного сарая пойдет? Погода стояла сухая. Пойдет, спрашиваю?

- Как крыша?

- Так. Сухие доски снимем, покроем тем, что есть. Горбылем.

- Если вы не шутите, - это то, что надо.

- Какие шутки! Если пойдет, скажу завтра прорабу, снимет. Ты мне все говоришь, что искусство требует жертв, - вот и пожертвуем ради такого дела.

- Спасибо, гражданин начальник.

- Решили. Но, смотри, Глебов, чтобы "Гроза", как в лучших театрах. Катерину-то кто играть будет? Остроухова?

- Она, гражданин начальник, на нее рассчитываю.

- Заводная бабенка, стерва, по способная. Так пробирает, что мороз по шкуре. Она все с Котовым путается?

- Не знаю. Это меня не волнует.

- Как не волнует? Ты это брось! Перед премьерой опять в карцер попадет!

- Молодая, гражданин начальник, природа требует. Приспичит - и через проволоку полезет: она отчаянная, безоглядная. Но это не помешает, злей играть будет.

- Обосновал, называется. Скажи, чтоб на рожон не лезла. А Чернова кого играть будет?

- Кабаниху.

- Точно. У этой хватка железная. Как она Простакову сыграла! Ну, Глебов, мы этим с Центрального нос утрем. Кстати, не понял я тогда, почему на Центральном спектакль "Недоросль" не понравился. По-моему хорошо играли: я два раза смотрел.

- Вы смотрели здесь, а не там. Дело прошлое, гражданин начальник, - казус вышел непредвиденный. Мы на Центральный пешком шли, с лагпункта вышли - погода, вроде, неплохая, светло, а прошли километров пять, - небо затянуло, ветер подул встречный со снегом, не то, чтобы пурга, но близко к этому. Одеты были не ахти как, а у Скворцова брюки х/б, телогрейка короткая. Все, конечно, промерзли, а он, бедолага, крайнюю плоть отморозил.

- Как это?

- Да так. Ухо иногда отморозишь, оно как лопух становится... Пришли тогда на Центральный, кипятком отогрелись, отошли малость. В обед двойную порцию дали, - настроение поправилось. Вечером спектакль. Смотрю: Митрофан какой-то дубовый, слова говорит, а жизни нет, ходит по сцене, как по болоту ноги переставляет, а во втором явлении он вбежать должен. Какие уж там бега, когда он, по существу подвижности лишился. За кулисами спрашиваю: " Что с тобой?". "Нездоровится" , - говорит. Настроение остальным сразу передалось, все враз-

105

нос пошло. Спектакль доиграли, но провал был полный, если говорить откровенно. К тому же на Центральном народ избалованный, у них в труппе в основном профессионалы: Полякова из Москвы, Рекис из Киева, Иванов, а у нас любители, самодеятельность. Я ими, конечно, доволен, они стараются и, надо сказать, получается неплохо, но вы от новобранца не можете требовать того же, что и от кадрового военного. Профессионал с полуслова все понимает, а любителю нужно объяснить, растолковать, чтобы его игра была естественным поведением. Профессионализм, с другой стороны, тоже имеет свои издержки - штампы, от чего избавлен любитель, но это особый разговор. Я говорю все это не в оправдание, а к слову... Так что, гражданин начальник, и вы правы, и они правы тоже. Возвращались мы с гастролей в скверном настроении, но Скворцова никто не ругал, хотя и не знали истинной причины его состояния. Через несколько дней он мне все объяснил, и я понял, какого труда ему стоил тот спектакль. Я, признаться, грешен: первое время после нашего провала был с ним сух и официален, не мог ему простить срыва, видеть его не желал. Единственное, что его оправдало в моих глазах, -отсутствие профессионализма. На выводы мы скоры, гражданин начальник, и часто не утруждаем себя заботой поразмыслить, выяснить все до конца перед тем, как принять решение.

... - Была б моя воля, я бы за хорошие спектакли срок сокращал. Культура очищает людей. На что я - мужик из деревни - на войне задубел, здесь целый день в душу, в мать, а после спектакля все внутри перевернуто, выходишь, как из другой жизни... Тебе, Глебов, не понять:

ты всю жизнь в театре. Тебя, как пекаря, запах хлеба не волнует.

- Здесь вы не правы. У нас, артистов, без волнений - ни вживания, ни перевоплощения: выпечка не та будет. Театр - это страсти, там без оголенной нервной системы делать нечего. Нет волнений - пропал артист, иди в сапожники.

- Все это так, но у нас разные диспозиции: ты перевоплощаешься сегодня в негодяя, завтра в положительного героя, тебе что важно? чтобы тебя зритель принял, тебе поверил; а я, зритель, правду жизни увидеть хочу, понять, в чем она. Переживания у нас разные.

- Согласен, но не все так относятся к искусству: для многих мы просто шуты.

- Не прибедняйся. Ты с начальником КВЧ беседовал?

- Беседовал. Он мне, как всегда, мораль читал.

- Ты мне на него не кляузничай. Я его не хуже тебя знаю. Без моралей ему нельзя: у него служба такая... Все у меня выпросил, что хотел?

- Даже больше, чем рассчитывал. Спасибо.

- Ладно, иди. Мне еще бумаги разобрать надо.

- До свидания.

- Заходи, если что.

106

Все основные драмкружковцы сидели в клубе, ждали Виктора Алексеевича: Петя, как всеща, с оптимизмом, остальные просто с волнением.

- Бурлаков - мужик, что надо, - говорил Петя, - фронтовик, не то, что остальные - крысы лагерные. Да и наш главарюга не лыком шит: он ему все в лицах разыграет, на это он мастак. Так что, Мотька, пора тебе топиться.

- Все они, подлюги, одинаковые, - ярилась Мотя.

- Позволь, Мотя, с тобой не согласиться, - вмешался Ефрем Маркович, - Это, Мотя, перебор: и среди них тоже приличные люди попадаются, хотя и редко. А ты их всех под одну гребенку. Жизнь, Мотя, многообразна, многоцветна, а у тебя - черное, белое. Ты уже не одну пьесу сыграла и видела характеры самые различные. Пора бы уходить от примитива.

- Ты, Ефрем, все поучаешь. Лучше бы роли наизусть учил, - не унималась Мотя.

Она была права: Ефрем Маркович частенко нес на сцене отсебятину. Правда, у Моги тоже был подобный случай: когда Ефрем Маркович играл немецкого офицера, Мотя завелась, закатила ему от души пощечину и крикнула к тихому ужасу Виктора Алексеевич и к бурному веселью всей труппы: "Падла!" Но зал реагировал правильно: одобрительным шумом и аплодисментами.

Вбежал Виктор Алексеевич.

- Победа! Победа! Бурлаков - человек! На декорации отдает крышу с кирпичного сарая!

- Ну, дает! - вскочил Петя, - Что я говорил?!

- Через месяц спектакль должен быть готов, - докладывал Глебов программу действий. - И декорации, и костюмы. Декорации - за мной, с костюмами, Мария Александровна, тебе придется потрудиться. Оля поможет, перешьем, перекроим, у вольных что-нибудь позаимствуем. А тебе, Мотя, велел передать, чтобы в карцер не попадала.

- Не его дело. Сам, наверно, кобель злоедучий, - обиделась Мотя.

- Ты, Мотька, кончай начальство поносить. Он к нам с открытой душой, а ты все шипишь, как гадюка, - отрезала Мария Александровна, -Правильно он говорит: таскаешься с Васькой где попало. Другой на его месте отправил бы тебя на общие работы, чтоб до нар еле ноги доволакивала. А Бурлаков тебя жалеет. Как же: артистка! Так что заткнись!

С Марией Александровной никто не спорил, и Мотя замолкла. Мария Александровна Чернова была калоритной фигурой - бывший завуч школы, учитель ботаники, сибирячка - коня на скаку остановит. Ее и звали "конь с бубенцами", за глаза, конечно. Даже лагерное начальство относилось к ней с почтением, - умела себя поставить.

- Все ясно, Виктор Алексеевич. Пора бы и роли распределить, хотя, наверно, каждый уже чувствует, кого кому играть. То, что я - Кабаниха, это не секрет. Скажите всем, кто есть кто, не томите.

107

- Хорошо, Мария Александровна, пусть будет так, хоть мы пьесу и не дочитали. Катерина у нас есть, здесь других мнений не будет. Насчет Кабанихи вы правильно сказали: играть вам. Я сыграю Дикого, Бориса - Миша, Ефрем Маркович - Кулигина, Оля - Варвару, Кудряша, конечно, Петя, роль Тихона думаю предложить Волкову из последнего этапа, Шапкина сыграет Кулаков из бухгалтерии, Феклушу - Елена Ивановна, Глашу - Зина-парикмахерша.

- Зина - манекен, кукла заводная, - возразила Мария Александровна, - всю песню испортит. Петя продекламировал:

Зина - классный парикмахер:

Ей что морда, что лобок.

В бане, взявши Ваську за нос,

Бреет, глядя в потолок.

Васька стал бледнее мела:

Недалеко до беды.

Зинка действует умело:

Отхватила кое-что.

- Кончай свои прибаутки, меры не знаешь. Разговор серьезный, -вмешалась в это шутовство Мария Александровна.

- С Зиной сложно, - согласился Виктор Алексеевич, - но будем пробовать, если других предложений не будет. В этот вечер дочитали пьесу до конца.

- Нужно быстро переписать роли, - заключил Виктор Алексеевич, -Кто первый? Времени мало, следует поторопиться.

- Дайте Мише, - предложила Мария Александровна, - пусть себе и Моте перепишет, а я у него возьму. Себе и Зинке перепишу.

- Хорошо, - согласился я, - завтра все сделаю.

- Ну, студент, добрая душа, - оживился Петя, - Мотя тебе этого век не забудет. Моть, давай на пузе наколем:

Доброта прочней цемента,

Не забуду век студента!

- Эх, ты! Тебе бы зубоскальничать, а про доброту ты верно сказал. Мы, бабы, доброту любим, за нее что хошь отдать не жалко. Ты вот, баламут, тебе лишь бы рот раззевать, а Мишу послушаешь, посмотришь на него, - сразу легче становится. Дом вспомнишь, родных. Отец-то у меня добрый был, ласковый, любил он меня. В воскресенье в город брал, в парке гуляли.

- Посмотрите: Матильда в роль вошла, - изумился Петя, - Во шпарит!

Обормот ты, Петька, - без обиды сказала Мотя.

108

Сидели, как всегда, до отбоя, обсуждали детали спектакля: декорации, реквизит, мизансцены, словно не было ни забора с колючей проволокой, ни карцера, ни надзирателей.

* * *

Недели через две все щиты для декораций были готовы, Виктор Алексеевич уже целую неделю их расписывал, подобрали, перешили часть костюмов, собрали кое-какой реквизит, репетиции шли полным ходом. Виктор Алексеевич не обманулся: Мотя стала уходить в XIX век, все время бормотала роль, становилась мягче, уважительней. Остальные тянули, как могли. Глебов крутился, как заводной: днем - декорации, вечером - репетиции.

Все шло хорошо, и вдруг, как гром среди ясного неба: этап. О нем обычно никто не знает кроме начальства, списки - через оперуполномоченного.

Утром на разводе у вахты этапников по списку оставили в зоне. Из нашего коллектива в список попали двое: Виктор Алексеевич и Ефрем Маркович. Это значило, что уже сегодня до обеда их отправят на Центральный лагпункт, где этап отформируют полностью, а затем уже отправят по назначению.

Для драмколлектива наступил черный день, впереди - неопределенность, возможен какой-нибудь суррогат деятельности или полный крах.

У Виктора Алексеевича в клубе собрались Ефрем Маркович, Мария Александровна и я. Сидели подавленные, молча. Первой заговорила Мария Александровна:

- В курсе ли Бурлаков?

- О чем ты говоришь?! - резко возразил Виктор Алексеевич, - Его уже неделю в лагере нет. А если бы и знал? Списки готовятся через оперчасть.

- Это новый опер ему свинью подложил, - заключила Мария Александровна, - он Бурлакову не подчинен. Показывает свою силу и независимость. Вот гад.

- Сука! - выругался Глебов с добавлением более крепкого выражения, - Жаль "Грозу". Столько надежд! Столько усилий и все прахом.

- Жизнь наша ломаного гроша не стоит, а ты о "1 розе". Кто мы? Зеки! Но не будем играть трагедию и топиться не пойдем. Это не первый этап и не последний. Вам еще собрать свои пожитки надо, а мы с Мишей пойдем и что-нибудь вам на дорогу постараемся раздобыть.

Деловая была женщина Мария Александровна.

После этапирования Глебова работа в клубе прекратилась, замену ему найти в нашем лагере более или менее равноценную не получалось - это все понимали. Бурлакова мы в зоне видели, но разговора с начальником лагеря на подобные темы не могло быть. Запросто можно было поговорить с надзирателями, но мы понимали, что эти разговоры пус-

109

тые, самое большее - посочувствуют. Почерк нового опера в лагере стал зримо проступать.

Месяца через три или четыре в клубе появился новый заведующий -Ольга Николаевна Полякова, до ареста - актриса Малого театра. Можно предположить, что эту операцию готовил Бурлаков. Постепенно она стала знакомиться с каждым участником драмколлектива. На меня она произвела приятное впечатление: спокойная, внимательная, интеллигентная женщина, чувствовалось наличие высокой культуры, но близкого знакомства не получилось по времени. Было решено возобновить репетиции "Грозы". Возможное Бурлаков к этому решению был причастен. С исполнителями, однако, возникли сложности. Сначала попала на этап Мария Александровна, а вскоре после первых репетиций отдельных сцен "Грозы" и меня постигла та же учесть. Что было потом, я не ведаю.

* * *

Четвертый лагпункт в Чистюньском лагере не типичен, конечно, для ГУЛАГа, - более либеральных отношений лагерной администрации к заключенным я не наблюдал. За семь лет пришлось побывать в семи лагерях, все они по внутренней атмосфере и по условиям содержания узников были разными.

В середине 48-го года мое местожительство изменили: отправили на комендантский лагпункт, но временно, до формирования этапа в спецлагерь для политических - было такое новшество.

На Центральном (комендантском) мне пришлось провести неполных пять месяцев до этапа в Тайшетский спецлагерь - Озерлаг. Условия на Центральном были несколько хуже, чем на четвертом, и в бытовом отношении и с кормом, но относительно терпимые. Уголовная братия не проявлялась, на работу за зону не выгоняли, какое-то время трудился в бухгалтерии на вторых ролях.

В теп- период я познакомился с Николаем Казиковичем Санджиевым, человеком удивительной, но трагичной судьбы. Начало войны застало его в Брестской крепости. Оборона, ранение, плен, а потом и родной лагерь. До встречи со мной он был знаком со Славкой, знал всю нашу эпопею, а я для него - узнаваемая личность. Общительный, доброжелательный, оптимистичный, с живым и острым умом, с чувством юмора - для меня он был добрым товарищем и интересным собеседником.

Впоследствии, в начале шестидесятых, Николай отыскал меня в Москве, и его появление было для меня приятной неожиданностью. Он рассказал мне свою историю после освобождения из лагеря. Жил в Казахстане, закончил сельскохозяйственный институт, работал в совхозе. В конце пятидесятых его в результате длительного поиска нашел Сергей Сергеевич Смирнов, - среди участников обороны Брестской крепости калмык был в единственном числе. Сергей Сергеевич принял живое участие в судьбе Николая: он был реабилитирован и награжден орденом

110

Красного Знамени. Казахстанский период Николай закончил директором совхоза и за работу получил орден Трудового Красного Знамени. После возвращения в Элисту работал там председателем горисполкома.

К сожалению, в середине шестидесятых Николая не стало, но подробностей я не знаю.

С Центральным лагпунктом и с Николаем я попрощался в начале 49-го года, этап в телячьем вагоне до Тайшета прошел без приключений. Там меня не задержали и отправили на трассу.

Сердце щемит, и тоскливо,

Как в тюрьме весной.

На стене часов пугливый

Раздается бой.

Надоедливо и тупо

Провода гудят,

Словно мозг мой в медной ступе

Демоны долбят.

Воет ветер, похоронный

Марш играя мне,

Злобно, словно в покоренной

Раненой стране.

На минуту перестанет,

Дух переведя,

И с двойною силой станет

Отпевать меня.

Ну, а может, ветер злобный,

Слишком рано выть?

Может, рано гимн загробный

С чувством голосить?

* * *

Совесть, как невинность - дар небес,

Каждому с рожденьем преподносят,

И ее, как на Голгофу крест,

Все несут. Я не скажу: выносят.

Тайшет-Братск

111

ТАЙШЕТ-БРАТСК

БРИГАДИР

Красоту и величие сибирской тайги мне посчастливилось увидеть и оценить на трассе Тайшет-Братск. В средней полосе России я не видел такого леса, тайга завораживала даже сквозь колючую проволоку ограждения зоны: женственные пихты, мощные кедры. С трех сторон нашу зону окружала девственная тайга. Ближе к весне около зоны появились глухари и постоянно устраивали импровизированные концерты-токовища. В то время эти концерты воспринимались нами, зрителями и слушателями, более эмоционально и глубоко, чем в обычных цивилизованных условиях эстрадные или даже вокальные выступления. Возникало чувство приобщения к свободной природе. Иногда нам удавалось увидеть, как глухари расхаживали своей степенной, полной достоинства походкой, а почему-то не появлялось желания убить и сожрать этого красавца, несмотря на то, что заключенный всегда чего-то хочет съесть, а жаркое - это предел мечтаний, - очевидно, потому, что они действительно были красивы и созерцать их было, пожалуй, единственной радостью в той жизни, в которой окружали тебя чужие люди, в большинстве своем к тебе равнодушные, и на протяжении долгого времени не встречалось ничего, что могло бы радовать глаз. Встречалось то, что пугало, вызывало жалость или отвращение, страх или надежду... А тут такое вдохновенное творение природы!

Около зоны появлялись и зайцы, им тоже, очевидно, интересно было поглазеть на хозяев природы в клетке, любопытство перебороло генетическую осторожность. Думаю, что это были зайчихи.

Наш лагпункт № 17 входил в состав Озерлага, одного из спецлагерей, организованных в 1949 году для содержания и перевоспитания политзаключенных, то есть осужденных по 58-й статье, хотя все мы, и я в том числе, считались уголовниками. Отсутствие настоящих, а не формальных, уголовников в этих лагерях было благом: пайки не воровали, вещи не крали и не отнимали, мата было значительно меньше, в зоне не было драк и резни, а главное - не образовывались иерархические структуры уголовного мира, которые существовали во многих общих лагерях того времени, то есть не было диктата и террора внутри лагеря. Народ в спепдагерях был в основной массе значительно приличнее и бригадирами были не Толики и Лехи.

По территории лагерь был небольшой, и жителей в нем было немного: человек 150. До нас в этом лагере жили японские военнопленные. По прибытии мы убрали их лозунги с иероглифами, территория и бараки были чистые. Однако какая-то часть военнопленных в тех местах еще оставалась; мы встречались с японцами несколько раз на дороге, когда

112

шагали с работы или на работу. Их лагерь был где-то поблизости, а кроме них за нас время пребывания в этом лагпункте мы больше никого не видели. Бригада их, человек двадцать, ходила строем и всегда распевала русские песни:

Расцветари яброни и груши...

или

Соровьи, соровьи, не тревожьте сордат..

Пели они хорошо, мелодичность наших песен открывалась по-новому, они звучали мягче, и неизменно чувствовалось, что поют они с удовольствием. Когда они проходили мимо нас, на их лицах .мы всегда видели доброжелательные улыбки. Неужели это наши враги? "В паровозных топках сжигали нас японцы", - заучивали мы в школе стихи нашего талантливейшего поэта. Память сохранила эти строки на всю жизнь, но образ врага разрушился. Определенные внешние условия плюс целенаправленная идеологическая и психологическая обработка могут спровоцировать в человеке любой национальности, веры и классовой принадлежности взрыв неконтролируемой дикости и зверства. Но не в любом человеке.

Позже я встретил еще одного японца на магаданской пересылке, он оказался моим соседом по нарам. Офицер японской армии попал в наш лагерь, естественно, по обвинению в шпионаже. Насколько оно обоснованно, я судить не мог: мы не касались этой темы. Мой сосед был интеллигентным человеком, довольно хорошо говорившим по-русски, и он уже не говорил "хреб" а "хлеб" и не пел: "Бежар бродяга с Сахарина". Пересылки - это дома отдыха ГУЛАГа с неопределенным сроком пребывания в них, времени свободного появляется много, и мой японец предложил мне изучать японский язык. Начали с азбуки и фонетики, но через пару недель меня отправили по этапу на рудник, что и послужило причиной завершения учебного процесса, а жаль: за год, который мне остался до окончания срока, я бы мог прилично выучить японский: заниматься можно было круглые сутки.

Основная работа в лагере была связана со строительством железной дороги, которая впоследствии получила гордое наименование БАМ. Трудились мы на подъеме железнодорожного полотна, балансировке пути, одерновке насыпи. Нормирования работ, как такового, не было, - были задания, но выполнимые, так что работали без напряжения. Да и с бригадиром нам повезло - так считали все, хлебнув атмосферы общих лагерей, особенно тех, где хозяйничали уголовники.

Новый лагерь можно было отнести к подарку судьбы, как и предыдущий Чистюньский. Это было уже третье везение со дня моего ареста. О везении с арестом я уже писал: с моими мыслями мне все равно пришлось бы сидеть, а теперь мне оставалось меньше двух лет; я уже разменял шестой год и появилась твердая надежда, что остаток срока выживу, т.е. программа Андрея Павловича (Профессора), которую он

113

сформулировал мне в Бийске, должна быть выполнена. В день освобождения мне будет 23, а Хозяину в этот день стукнет 71.0 какой-то новой пакости с его стороны, учитывая разнообразие и широту его фантазий я не застрахован, 'но у меня все же было некоторое преимущество, возрасте.

Кормили нас сносно: голодных не было, а сытых заключенных вообще не существует. Исключения бывают, но редко. За семь лет знакомства с тюремной и лагерной системами я не встречал за решеткой ни одного толстяка, - были доходные, худосочные, худые, поджарые, жилистые, нормальные, стройные, встречались упитанные (на кухне, в пекарне, в обслуге), а толстого увидеть не привелось ни разу. Проблемы ожирения в нашем сообществе не существовало, с проблемой похудения все боролись как могли, но не всегда это удавалось.

Все работавшие на трассе получали в лагере пайку весом в 1 кг., вроде бы не так и мало, но пайка съедалась вся без остатка, то есть железно соблюдался мудрый лагерный закон: "не оставляй на завтра то, что можно съесть сегодня". Голод и сытость - антонимы; лагерник считает свое состояние нормальным, если он находится в середине этих понятий, то есть голода не чувствует, но что-нибудь сожрать всегда готов, даже тогда, когда почему-то брюхо полное. Говорят, что у верблюдов аналогичное состояние и схожие привычки.

Никто не додумался ввести в лагерях заказную систему питания, в этом случае при исключительных природных данных и постоянном запахе тайги желающих туда попасть было бы немало. Единственное, что омрачало прелесть тех мест, так это несметное количество мошки или гнуса, спасения от которого почти не было. Лица у многих были искусанные и опухшие, глаза заплывшие. Защита от этих паразитов для нас не предусматривалась, и каждый выкручивался в силу своих возможностей и сообразительности. Костры, конечно, разводили постоянно, но помогало это слабо. В первой посылке, которую я там получил, мне прислали мешочек с пшеном; пшено сварили, кашу съели, а из мешочка дневальный сшил мне накомарник, - он меня отчасти и спасал. Когда идешь с воспаленной, опухшей мордой, то приходят мысли, что известковый карьер или шахта лучше сказочной красоты тайги, но когда боль утихает, соображаешь, что погорячился. Хорошо еще, что только самки этого гнуса питаются кровью своих жертв во время выведения потомства, а самцы пробавляются соками растений, совместно они могли бы выпить всю нашу кровь, и стоимость строительства БАМа обошлась бы государству значительно дороже. В каждой поганой ситуации можно отыскать что-то успокаивающее. Справедливо и полярное мнение.

Жизнь заключенного очень сильно зависит от бригады и от бригадира, круглые сутки ты проводишь в их обществе. И на работе, и в столовой, и на нарах - все те же лица. Бригадники - либо все вместе, либо по группам, либо все врозь. Либо помогают тебе выжить, либо помогают загнуться. Либо - сочувствие и помощь, либо - неприязнь или безразли-

114

чие. Очень важна и роль бригадира, а также - кто он; его задачи и поведение: выслужиться перед начальством за твой счет и для своего благополучия, а члены бригады - его подданные, слуги и лакеи, или он считает тебя своим товарищем по несчастью и делает все, чтобы облегчить жизнь бригадникам. В бригадах всегда люди разные и по возрасту, и по физическим данным, и по сноровке; подход может быть либо ко всем единый, либо - с учетом. Там, где работы нормируются, а это почти везде, и довольствие зависит от выполнения норм /по нарядам/, роль бригадира и его отношения с десятниками, прорабами, - теми, кто принимает работу, - и с нормировщиками, кто ее оформляет в проценты, особенно важна. Теоретически - работы нормировались, а практически почти везде существовали приписки и выводиловка, и причастны к этому были все вплоть до лагерного начальства. Многое зависело и от тебя, от твоего поведения, от твоей контактности: как ты вписываешься в коллектив, принимаешь ли общие правила игры, способен ли чем-то пожертвовать из своих привычек и принципов, не ставишь ли свои интересы выше коллективных и для тебя бригада - инородное тело, твои амбиции не воспринимаются окружающими. В реальной обстановке вариаций множество и отношения могут складываться по-разному. В своих воспоминаниях бывшие воспитанники ГУЛАГа бригады клянут: кому-то не повезло, кто-то не смог приспособиться, кому-то коллективный труд вообще противопоказан по складу характера. Они усматривают основное зло лагерной жизни в бригадном труде. Я основное зло видел не в бригадном труде, а в труде принудительном, в отсутствии выбора. По большому счету всякий труд, или почти всякий, несет в себе элементы принудительности, но обычно существует возможность выбора варианта с минимальным количеством этих элементов или из плохих вариантов выбрать менее противный и успокаивать себя мыслями, что он не самый худший. Мы часто выбираем не свой идеал, а более привлекательный вариант или меньшее зло. Хорошо, конечно, ни от кого не зависеть, но в любом обществе такого не бывает: либо тебе не дают делать, что ты хочешь, либо принуждают делать то, чего ты не хочешь. Многие вынуждены делать то, чего не хотелось бы, даже при так называемом творческом труде;

вопрос упирается в цену, и ты делаешь то, что от тебя требуют, если цена тебя устраивает, и называешь все это свободным выбором.

В лагере понятия цены не существует и выбора не бывает. Я не могу сказать, что о бригадном труде в лагере у меня осталось хорошее воспоминание, но потому, что сам труд был принудительным, в чем виновата не бригада. Приходилось работать в разных бригадах и на разных работах, но мне повезло: меня в бригадах не унижали, не терроризировали; работал в силу своих возможностей, не старался потянуть послабее, поднять полегче, то есть на лагерном языке - не пытался "сачкануть". К "сачкам", которые пытались по лагерной терминологии "на чужом горбу в рай попасть" в бригадах относились сурово, - не к слабосильным, а к "сачкам". Меня бригады не угнетали, я не выглядел там белой воро-

115

ной и отношение ко мне было либо сносное, либо доброжелательное. Это мой опыт, но в лагерях существовали и бригады, о которых без содрогания и вспомнить невозможно, так же, как о каком-нибудь коллективе в приличном заведении вроде школы, института, редакции или завода. Разница в том, что в лагере финал мог быть трагичным.

Я не сторонник по личным впечатлениям или опыту делать обобщающие выводы, даже если у этих выводов есть сторонники.

В бригадах, как и в любом коллективе, возникновение конфликтов не исключалось, а чем тяжелее условия, тем большая вероятность их появления, и в этих условиях роль бригадира, его способностей, его авторитетности бывает определяющей. В нашей бригаде на лагпункте № 17 бригадиром был Александр Маркович Дурмашкин, мой земляк -нижегородец, до ареста - начальник политуправления железной дороги, получивший двадцать пять лет по кировскому делу. К делу об убийстве он, естественно, никакого отношения не имел, иначе бы его расстреляли, но Кирова он знал лично. Главный криминал: членство в партии Лозовского до того, как ее включили в партию большевиков. К моменту нашего знакомства Александр Маркович отсидел уже половину срока. После войны, а шел 1949 год, заключенных набора 37 - 39 годов и более ранних осталось в лагерях очень мало, за семь лет я встретил таких среди многих тысяч всего несколько человек, в числе которых был и мой бригадир. Длительное пребывание в лагерях и тюрьмах не сломило его психику, не изменило его идеологию, трансформировало, очевидно, но не сломило, он оставался, и в этом его уникальность, коммунистом-идеалистом. Был он по характеру человеком мягким, доброжелательным, но вместе с тем принципиальным и стойким. Его уникальность состояла еще в том, что он не ругался матом и никогда не повышал голоса, - таких и на воле редко встретишь, а среди лагерных бригадиров их просто нет. Бригадир в лагере - заметная фигура: у него есть власть, небольшая, но есть. У бригадира обычно имеется заместитель, который выполняет всю черновую работу по управлению бригадой, есть "шестерка", что-то вроде денщика, которая занимается его обслуживанием. Заместители и "шестерки" были добровольцами в расчете получить какие-то привилегии. Бригадир физически не работал, его задача - заставить работать остальных; вся работа в лагере была организована на принципах принуждения и страха, а бригадир был орудием этих принципов, и начальство на эту должность подбирало людей, которые эти принципы способны были реализовать. Бригадиры, как правило, подкармливались дополнительно в столовой; если в бригаде кто-то получал посылку, то бригадиру по неписаному закону полагалась дань; место на нарах у бригадира было, естественно, лучшее. В общих лагерях бригадирами были зачастую личности наглые, беспринципные, часто - из уголовного элемента. У нашего бригадира ни заместителя, ни "шестерки", ни каких-либо привилегий не было.

116

Александр Маркович удивил меня в лесу, куда направили нашу бригаду, чтобы принести спиленные деревья на дрова для столовой. Это было зимой сразу после нашего прибытия на лагпункт. Штабеля бревен лежали на расстоянии полутора километров от лагеря. Бревна были хороши, очевидно, их заготавливали на шпалы; уложены они были аккуратно, не как попало, по всей видимости - японская старательность. Бригадир первым взял с комля бревно и возглавил колонну, когда мы направились в зону.

- Александр Маркович, справимся без тебя, отошел бы, - посоветовал кто-то; мы все лагерные порядки знали.

- Силы пока еще есть, труд отдаляет старость, - отшутился он.

- Но приближает смерть, - в тон ему последовало добавление. Мы, конечно, подумали, что бригадир чудит, но потом поняли, что это не чудачество и не показуха, - показухой в лагере заниматься накладно. Это - его убеждения, в соответствии с которыми он жил. В дальнейшем мы привыкли к тому, что наш бригадир работал с нами на равных. Уважения ему добавляло то, что он в бригаде был старше всех, и срок отсидел больше других, и получил "на всю катушку", и до лагеря не грузчиком работал.

Когда мы познакомились ближе, я все-таки спросил Александра Марковича, почему он работает вместе со всеми, имея возможность по существующим лагерным законам избежать физического труда

- Привычка. Потребность. Обязанность перед собой. Попробуем рассудить... Задание бригаде дается на всю ее численность и если я работать не буду, то вы должны будете мою норму выполнить - это раз, если я не работаю, то превращаюсь в надсмотрщика , что меня совершенно не устраивает - это два, если же работаю я, то никого не нужно понукать: личный пример бригадира, командира, любого руководителя действует лучше приказов, лозунгов, наставлений - это три. Да и чувство вины, может быть, не в последнюю очередь.

Я не мог не задать ему и другого вопроса.

- Вы были знакомы со Сталиным?

- Общаться с ним случалось, но говорить о нем не хочу. Трудно. Его роль в истории сложная, исследовать ее будут долго, но истинное значение его роли осмыслят, я думаю, не скоро... Тех, кто звал его Кобой, уже нет: расстреляли. Остались те, кто обращается к нему: "Товарищ Сталин"; даже самые близкие - Молотов, Ворошилов. Сокращать дистанцию не позволяет. Сергея Мироновича знал близко, воспоминания о нем самые уважительные. Он был прост и доступен, не страдал манией величия, в нем не было чванства, важничания, с ним можно было спорить.

- Вы считаете себя коммунистом?

- Конечно. Я не могу отказаться от своих убеждений из-за того, что меня посадили. Любую идею можно испоганить, изуродовать и превратить в карикатуру. Идеи социальной справедливости на протяжении

117

многих веков возбуждали, привлекали умы человеческие. Христианство - одно из этих учений, как и коммунизм. Если что-то не получается, не воплощается, то не идея в этом виновата, а исполнители, толкователи, вульгаризаторы, состояние общества, естественно, в первую очередь. Сказать попросту: "коль пироги печет сапожник"«»Идея - это зерно, которое должно вырасти, для чего нужна соответствующая почва и агроном.

- Александр Маркович, а вы не допускаете, что в самой идее есть дефекты?

- В идеалах - нет. Допускаю, что в теоретических умозаключениях, в схеме построения общества. Возможно, но я не теоретик, не идеолог. В исполнении - сплошь и рядом, когда под прикрытием идеалов подменяются истинные цели, т.е. когда налицо фальсификация, в конечном итоге она порочит саму идею. Идея порочится и тогда, когда к цели идут любыми средствами, напролом, отбрасывая нравственные устои, традиции, гуманность. В лагере я многое переосмыслил, многое увидел с другой стороны, увидел мир, который мы строили, вывернутым наизнанку. Я тоже грешен: мог оправдывать силовые методы, хотя я по характеру и не экстремист, но к экстремизму других не был нетерпим. Как я понимаю теперь, были у меня сделки с совестью, была на каких-то этапах ослепленность, глухота. Сразу после ареста я, конечно, был в шоке, но потом и сейчас я не воспринимаю свое положение, как несправедливость судьбы. В том, что я здесь, есть закономерность, мы сами, пострадавшие, породили то, от чего пострадали, если не породили, то в лучшем случае не мешали рождению; поэтому я терпеливо несу свой крест. Ты меня, Миша, вызвал на откровенность, но я не жалею: такая потребность есть у каждого человека, а такая возможность случается в лагере редко. Мне скоро будет пятьдесят, впереди еще долгий срок, можно считать, что я уже свою активную жизнь закончил, а у тебя еще все впереди, - ты даже моложе моей дочери, тебе полезно знать опыт других и ошибки их тоже. Несмотря на мой горький опыт, я верю, Миша, в то, что уровень гуманизации общества будет повышаться.

- Добавьте, Александр Маркович, "жаль, только, жить в эту пору прекрасную..."

- В отношении меня ты, к сожалению, прав. Но я не думаю, что патология общественных отношений может длиться слишком долго. Моему поколению достались трудные годы и тяжелые испытания, твоему -должно быть легче, хотя начало твоей жизни может разрушить надежды, сломать психику, но сохрани веру в человека, а главное - не ожесточись: ожесточение лишает человека радости бытия и отравляет жизнь окружающим. Трудно это в наших условиях, но продержись, осталось тебе всего каких-то два года.

- Даже меньше.

- Надеюсь, что они будут не самыми тяжелыми в твоих испытаниях. Сейчас в лагерях стало значительно легче и наконец-то отделили нас от

118

уголовников. Правда и то, что Хозяин непредсказуем. Может быть, на старости лет успокоится и станет вегетарианцем.

Пятидесятилетие Александра Марковича отметили шахматным турниром, других возможностей сделать ему что-то приятное у нас не было: посылок еще никто не получал, самодеятельность отсутствовала. Записалось на турнир шестнадцать человек, но было всего две партии шахмат.

Турнир открыли в выходной день, были у нас выходные, совмещенные с банными. Торжественно поздравили юбиляра, он был тронут. Открывать турнир поручили нашему доктору, узбеку, все надеялись на его красноречие и южный темперамент.

- Уважаемый Александр Маркович! Общественность поручила мне произнести вступительное слово перед турниром в твою честь. Мы все тебя уважаем не только за то, что в нашем кишлаке ты старейшина, и не за то, что получил срок на всю катушку, - в этом твоей заслуги нет. Мы уважаем тебя за доброту и сердечность. Мы уважаем тебя за то, что твои мысли ходят не как кони-скакуны, а как слоны-ладьи. Если бы пешки выбирали короля, то мы бы королем выбрали тебя. Ты меня извини, но если бы я тебя не знал, а о тебе мне бы рассказали, то я подумал бы, что меня разыгрывают или пересказывают лагерную легенду. После того, что ты испытал, у человека должно быть отклонение в психике. К счастью, ты нормальнее нас всех. Ты сохранил достоинство, а главное, уважение к себе подобным - очень хрупкую субстанцию в нашей колбе. Желаю тебе, как врач, здоровья, и затяжной, тягучий турнир с лагерем закончить, как можно скорее, победой духа.

Шахматный турнир прошел организованно, Александр Маркович занял третье место, впереди были два перворазрядника, я оказался в середине таблицы. Александр Маркович мои проигрыши переживал больше меня.

Атмосфера в лагере среди заключенных, во многом благодаря Дурмашкину, поддерживалась доброжелательная. Он умел найти добрые слова для каждого и в спокойном тоне разрешал возникшие конфликтные ситуации. К сожалению, вскоре меня отправили осваивать Колыму. " К сожалению" не потому, что впереди была неизвестность, а потому, что в лагерях не часто встречаешь человека, с которым и легко, и интересно, и в то же время ты чувствуешь его теплоту, внимание и озабоченность твоей судьбой, который к тебе относится, как к равному, несмотря на значительную разницу в возрасте. До конца моего срока оставалось полтора года, казалось, что все худшее уже позади, но впереди был длительный этап в пять месяцев и легендарная Колыма.

У меня всегда присутствовало желание встретиться с Александром Марковичем, но оно не осуществилось. В московской газете в начале шестидесятых я прочитал сообщение о его смерти, - это было уже после XXII съезда, и это сообщение попалось мне на глаза через несколько дней после его публикации.

119

С тех пор прошло много лет, но образ этого светлого человека удивительно стоек в моей памяти. Я заметил, что часто не идеи облагораживают человека, а человек, подобный Александру Марковичу, своим поведением и отношением к людям облагораживает принятые им идеи.

Вокруг меня тайга - непроходимый лес,

Молчащая толпа таинственных древес,

Курчавой зелени нестриженная грива,

Из щедрой пропасти диктующих небес

Приемлющая бури терпеливо.

Жизнь пробуждается: всех радует весна.

Березы шумные проснулись ото сна,

Их нежная листва кругом зазеленела,

И дикая лесов нетронутых краса,

Набравшись сил, помолодела.

Вот пихта стройная, как будто на парад,

Одета в бархатный невянущий наряд,

И красотой дурманит, молодая;

А ели старые гвардейцами стоят,

Бездумно головой качая.

Молоденький лесок толпится тут и там,

Растет наперебой, - все тянется к богам –

К лучам далекого великого светила,

Хоть клонит головы он слабым ветеркам,

Но говорят, что в молодости сила.

Покой и тишина в задумчивом лесу,

Никто не трогает хрустальную росу,

Слезинки тайного томленья,

Никто не трогает зеленую красу,

Достойную немого восхищенья.

Лишь иногда пройдет пугливый ветерок,

Склоняя, шевеля молоденький лесок,

И шепчутся болтливые березы...

Пройдет, и мудрое спокойствие лесов

Мне снова навевает грезы.

120

* * *

Ты говоришь не то, хотя прекрасно знаешь,

Что я тебе поверить не могу, -

Не в форме дело: ты поёшь иль лаешь,

Спрямляешь мысли или гнёшь дугу.

Мы знаем: за словесной шелухою,

За штампами, за формулами фраз

Есть тайный смысл, который, как стеною

Китайскою разъединяет нас.

Но мы условились: ты говоришь, я внемлю,

А мысли каждого упорно о своем.

Ты семя мертвое бросаешь щедро в землю,

Но мы условились, что урожая ждем.

Колымский финиш

121

КОЛЫМСКИЙ ФИНИШ

Последний год за колючей проволокой был не из самых худших, хотя он и прошел на Колыме и какое-то время в шахте под землей. А начинался он на магаданской пересылке после этапа на корабле "Александр Невский" из ванинской пересылки по Охотскому морю до столицы Колымского края, которая нас встретила первого декабря.

Ванинская пересылка была у меня первым широко известным среди заключенных пересыльным лагерем, как среди любителей сцены -МХАТ или БДТ. Знакомство не было добровольным и желанным, продержали меня там четыре месяца.

Если считать, что заключение - это университет жизни, то следственная тюрьма - приемные экзамены, лагеря - теоретические и практические занятия, этапы - каникулы между сессиями, а пересылки - творческий отпуск, когда у тебя ни заданий, ни особых забот нет. Хоть и на нарах, но отдыхаешь от ежедневного общения с киркой и лопатой.

Бытовые условия на пересылках были, конечно, хуже, чем в стационарных Лагерях: ночлег на нарах без постельных принадлежностей; соседи все время меняются; в баню водят, но регулярность нарушается;

нижнее белье прожаривают, но не стирают; грязи больше, порядка меньше. С питанием та же картина: условия для воровства благоприятные, качество отличалось так же, как на Красной Пресне от Лубянки, как в привокзальной харчевне от заводской столовой.

Познакомился я на пересылке и с больничным заведением, в лагерях его называют "стационар". Положили меня туда с воспалением среднего уха или вернее - с воспалением средних ушей, потому что отказали оба, и я сразу получил кличку "Глухой". В стационаре провалялся около месяца, но трагедии не было: кормежка лучше, лежишь на отдельной койке с матрацем и постельным бельем, санитарки разнообразят прозу жизни уколами, да и смотреть на них приятнее, чем на "толиков" и "пе-тюнь".

О ванинской пересылке ходило много легенд, в основном о ее ужасах, - всякая лагерная легенда рассказывает либо об ужасах, зверствах, безнадежности, либо о какой-то земле обетованной. Лагерные легенды интересны и занимательны, как и всякое произведение народного творчества, но когда их пересказывают, убеждая, что это быль, остается или улыбаться или возмущаться в зависимости от собственного настроения и личности рассказчика.

Воспоминания о ванинской пересылке у меня остались менее тягостными, чем о пересыльных тюрьмах, будь то Красная Пресня или Бутырка. Правда, время было разное: с тюрьмами меня знакомили в 44-м году, а на пересылку я попал в 49-м. В тюрьме ты ограничен даже не камерой, а местом на нарах или под нарами, на пересылке пространства больше,

122

да и кормежка в 49-м была менее пакостна, чем во время войны. С окружением - как повезет. На пересылке в мою бытность блатари не хозяйничали, на Красной Пресне они держали камеру в своих лапах. Лично я от этого не пострадал, но у каждого свой опыт и соответствующие ему воспоминания.

В ванинской пересылке постоянное общение среди его населения практически отсутствовало из-за частой смены обитателей, и я находил отвлечение от тягостных или грустных мыслей в созерцании моря, на которое из зоны был хороший обзор. В ясную погоду на горизонте можно было видеть и вершины сахалинских гор. Зона - не камера, да и воздух на берегу моря приятнее испарений сотни потных тел. Других приятных для глаза объектов там не существовало. За все четыре месяца у меня случился только один собеседник, парень моего возраста, с которым мы нашли общий интерес к поэзии, но и это общение продолжалось недолго. Информации мы там были лишены совершенно - одни лагерные "параши" (слухи), легенды, байки, но я, как стреляный воробей, эту мякину всерьез не воспринимал.

Пересылка - специфический объект ГУЛАГа, и его можно сравнить с переходным периодом в экономике: было плохо, стало хуже, а впереди - неизвестность, но может быть еще хуже. Разница в том, что тебе на пересылке никто ничего впереди не обещает - ни процветания, ни облегчения. А еще в том, что при сносных условиях (а меня, старого лагерника, повидавшего всякого разнообразия, ванинская пересылка не шокировала) можно пережить какое-то время и тут, а срок между тем уменьшается и впереди - просвет.

Наступила глубокая осень с затяжными ветрами, с непроходимой грязью в зоне - не до прогулок. В бараках все жили ожиданием очередного парохода и этапа в тот край, откуда уже никуда не отправляют, потому что дальше - Америка, а назад не везут. В песне, где слова народные, точно сказано: "обратной дороги уж нету".

В истории земной цивилизации есть корабли с именами, которые навечно останутся в памяти если не всего человечества, то многих народов: "Бигл", каравелла "Санта Мария", крейсер "Варяг", броненосец "Потемкин", крейсер "Аврора", "Фрам", ледокол "Челюскин". В этом ряду должна быть и "Джурма" - ее все колымчане знали по имени. Где она сейчас? Порезали, наверное, на металлолом, а надо бы ее сохранить, как памятник, с нарами, с парашами. Историю, как бы она не гримасничала, забывать не стоит.

Познакомиться с "Джурмой" не удалось, но мы были не в обиде: нам в конце ноября подали привлекательный на вид лайнер, полученный после войны у немцев по репарации и получивший название "Александр Невский". Он тоже стал вносить посильную лепту в освоение Колымы, о чем святой князь и не мечтал.

Загружали чрево корабля живым товаром ночью, а утром он выходил в очередной рейс на север. Трюмы заполнили на совесть, на трехъ-

123

ярусных нарах лежали мы тело к телу. Мебель была скромная: пара параш ведер на десять. На второй день температура в трюме была такая, что разделись до нижнего белья, у кого оно было. Этап состоял из представителей всех статей уголовного кодекса, но путешествие прошло благополучно, если не принимать во внимание шторма силой в районе шести баллов, которым нас приветствовало Охотское море. Пострадала половина населения трюма, и пол был украшен содержанием их желудков.

Блатной народ удивительно находчивый и предприимчивый: на второй день, к всеобщему удивлению, в трюме появились консервные банки с американской тушенкой и сгущенным молоком, человек пятнадцать до самого Магадана пировали. Профессионалы, а они в приличном обществе всегда есть, нашли лаз, возможно - вентиляционный, по которому исследовали другие трюмы и нашли продукты. Вылазки совершали постоянно, и блатной команде, занятой серьезной работой по профессии, было не до мужиков. За исключением пирующих и страдающих остальная часть населения трюма дополнительных неудобств сверх регламента до самого конца путешествия не имела. Магадан нас встретил холодным ветром, высокой влажностью и сносными морозами градусов в двенадцать, но чистый воздух и небо над головой воспринимались, как подарок за наше терпение.

Магаданская пересылка по существу мало чем отличалась от ванинской: те же голые нары в два этажа, но народ там собрали приличнее -пополнение колымского особого лагеря для политических, его обозвали Берлаг. Существовала на Колыме и другая система лагерей - УСВИТЛ для всех прочих. На магаданской пересылке держали меня около двух месяцев, что опять можно отметить со знаком плюс: за окном колымская зима, я сижу на нарах, а срок идет. За все время на работу нас выгнали только один раз - таскали валуны с сопки к дороге. Зачем это понадобилось, нам не доложили, но у нас появилось подозрение, что другая бригада будет их переносить на сопку. В произведении Майи Рида, если не ошибаюсь, один путешественник попал в Сибирь в XIX веке на каторгу, и их там заставляли переносить землю с одного места на другое, а потом - обратно. Он не понял смысла этого занятия и все списал на загадочную русскую душу. С тех пор мало что изменилось.

Один типичный представитель русской души по пересылке бродил. В общей массе он ничем от других не отличался, но привлекал внимание тем, что ходил с затычками в обеих ноздрях. На вопрос, зачем он затыкает нос ватой, следовал ответ:

- Я не хочу дышать поганым воздухом, которым дышат вертухаи и надзиратели.

- Чем же ты дышешь? Не воздухом?

- Я им не дышу, я его глотаю. В лагерях тоже встречались оригиналы. С пересылки на постоянное место работы нас отправляли автотранспортом по колымским дорогам через горные перевалы. Этот способ пу-

124

тешествия я уже испытал не один раз и перенес его без стресса. Определили меня на рудник имени Матросова. Герой Отечественной войны к добыче золота отношения не имел, а амбразура здесь была такая, что одним телом ее не закроешь.

Рудник - это горонодобывающее предприятие, конечный продукт -золотосодержащая руда, которую отправляли по подвесной дороге на обогатительную фабрику имени нашего куратора Лаврентия Павловича Берии, - так что в этом случае сомнений по поводу вывески ни у кого не возникало. Руду добывали из золотоносных жил горной породы. Основной труд в шахте: бурение, взрывные работы, разборка забоя, откатка породы и руды по штрекам до клети, крепление выработок, прокладка путей. На взрывных работах, бурении и креплении работали вольнонаемные, в основном - ссыльные поселенцы и переселенцы, бывшие заключенные, на остальных работах - специалисты лома, кайла и лопаты. Мне доставалась разборка забоев, погрузка и откатка вагонеток. Проработал я в шахте несколько месяцев, но этого вполне достаточно, чтобы иметь представление о труде шахтера. С того времени я в особую категорию отношу людей, которые своей профессией выбрали шахтерский труд. При мне на шахте аварий не случалось, но многие шахтные аварии редко обходятся без жертв. Взрыв метана, обвал пород с разрушением креплений, отравление метаном, профессиональные заболевания (силикоз и прочие) - это неполный перечень всех прелестей труда в шахтах. Мне приходилось в лагерях и после знакомиться и осваивать самые разнообразные виды физического труда. В сельском хозяйстве трудился на прополке, копке картофеля, перелопачивании зерна, силосовании, на забое свиней, трактористом на пахоте и при уборке зерновых с комбайном; в строительстве - на штукатурке, побелке, продольной распиловке бревен; на земляных работах с кайлом и лопатой при сооружении аэродромов и прокладке железнодорожных путей; кроме того, работал шурфовщиком, монтажником (не высотником), слесарем на ремонте бульдозеров и экскаваторов. Тяжелее труда шахтера я не пробовал и поэтому к нему отношусь с особым уважением. В шахте специфика внутреннего состояния особая: спускаешься в подземелье и чувствуешь себя полностью оторванным от внешнего мира, изолированным от солнца, неба, атмосферного воздуха, от всего живого на Земле. Появляется ощущение незащищенности и обреченности. В тюрьме подобного самочувствия не было: там можно посмотреть на небо через "намордник", солнечные лучи иногда посещают камеру. Я не хочу сказать, что в тюрьме приятнее, - нет, там свои "прелести" для испытания психики и других составляющих человеческого организма.

Работу в шахте на руднике Матросова я не вспоминаю бранным словом и не вспоминал, как самое тяжкое наказание. Причин для этого было несколько: мы не были голодными, до этого я видел широкое разнообразие лагерного труда, при котором условия были значительно хуже. Температурный режим здесь сохранялся постоянный, не мучили ни

125

дождь, ни мороз, ни жара, ни гнус. Не менее важно окружение, которое формирует твой психологический настрой. При спокойном, доброжелательном или даже нейтральном окружении даже тягостная или неинтересная работа не угнетает, а при враждебном, склочном или просто неприятном окружении и интересная работа не может принести удовлетворения, а на работу идешь, как на допрос, ожидая каких-либо пакостей. Здесь речь в большей степени не только о лагере. В лагере же при отсутствии блатной команды и борьбы за привилегии и утверждение своего превосходства взаимоотношения не выходили за рамки допустимых.

Лагерь при руднике Матросова был контрагентским. Так как рудник принадлежал другому ведомству - Дальстрою, - его вольнонаемный состав никакого отношения к лагерному хозяйству не имел. В силу этого, а также, очевидно, того, что вольнонаемный состав - это, в основном, ссыльные переселенцы, отношение к заключенным, среди которых уголовная братия отсутствовала, было самое доброжелательное. Нам сочувствовали и нас жалели, бывало так, что они из дома приносили нам что-нибудь пожевать. Не знаю, как со временем будет изменяться психология народа, но в то время кроме сочувствия и посильной помощи от окружавших нас представителей народа я не наблюдал.

В те времена я сделал для себя вывод, не изменил его и по сию пору, что народ у нас в подавляющем большинстве добрый и не жадный, если, конечно, не загонять его в адские условия, при которых человек превращается в дикое или домашнее животное. "Милость к падшим" присутствовала, и наблюдал я это неоднократно.

В лагере обстановка сохранялась спокойная, там не было деления населения на лагерную воровскую элиту и мужицкое быдло, совершенно отсутствовало воровство, привилегий не наблюдалось. Кормежка по лагерным понятиям расценивалась, как сносная, то есть - не было ни голодных, ни сытых и можно было тянуть срок без дополнительной подпитки, чем большинство и довольствовалось. Разнообразием в питании нас не баловали, но тухлятиной и отбросами не кормили. Конечно, мясо морзверя или акулы - это тебе не крабы или телятина, но количество для нас было важнее качества. "Прищурясь", можно проглотить и вырезку из кита. Главное - привычка: едят же лягушек, змей, собак и кошек, воробьев и ворон.

Нормы питания для подземки существовали повышенные в сравнении с обычными: хлеба полагалось 1050 грамм, овощей - 700, рыбы -182, мяса - 31, крупы - 180, муки - 113, сахара - 17, жиров - 12. Мясо обычно заменяли рыбой, муку - крупой, да и овощи периодически заменяли крупой. Все это при выполнении норм не ниже ста процентов, а ниже на моей памяти никогда и не бывало. Проценты исправно выводили и на дополнительный паек.

По количеству мне лагерных харчей хватало, за шесть лет организм к казенной пище привык, а так как я никогда гурманом не был, то про-

126

сил родителей продукты не присылать, исключение - сахар. Это не значит, что хватало всем: потребности у всех разные.

Жили мы в бараках, разделенных на секции человек на сорок, оборудованных двухъярусными вагонками. Постельное белье выдавалось, в баню каждую декаду водили. Бараки на ночь запирались, для естественных надобностей - параша. Я ею не пользовался, да и остальные старались эту старую подругу игнорировать: народ собрался молодой, в основном послевоенного набора за грехи военного времени, больше русских, но и представители Прибалтики, Украины и других регионов присутствовали.

На верхнюю одежду нам пришили три номера: на спине, на коленке и на шапке спереди. Со всех сторон видно, кто идет, как на футбольном поле. Прижилась почему-то эта практика только в спорте и на автотранспорте.

В связи с тем что в лагере не было больших групп, представлявших кого-то или что-то, не появлялось групповщины и деления по национальным, профессиональным, земляческим, идеологическим, конфессиональным принадлежностям и пристрастиям и, соответственно, противостояния и борьбы за место под лучами северного лукавого солнца. Прослойка из интеллигенции по своей малочисленности не проявлялась, и у меня постоянного собеседника и товарища не нашлось.

У наших содержателей тоже служба протекала без особого напряжения: в лагере ни резни, ни драк, ни грабежей, ни разборок, а производственные отношения их не беспокоили.

С последним, как я надеялся, лагерем мне повезло еще раз. На Колыме существовали лагеря не столь спокойные - с другим внутренним климатом, с худшим питанием и скверными бытовыми условиями. У меня даже уверенность появилась, что остаток срока протечет спокойно без потерь для физического состояния. Другое дело, а что потом? По существовавшей практике могли добавить срок через Особое совещание, могли оставить в лагере до особого распоряжения, но я старался об этом не думать.

После нескольких лет обитания в лагерях человек как-то приспосабливается к обстановке, к условиям и правилам содержания за колючей проволокой. Привыкнуть нельзя, но приспособиться заставляют соображения безвыходности. Это, конечно, в том случае, если тебя не сломила эта обстановка морально или физически, превратив в доходягу. Правда, доходягу можно подкормить, и он примет человеческий облик, но если сломлен морально, дело значительно хуже, иногда - безнадежно.

За шесть лет скитания по тюрьмам и лагерям я ощущал себя человеком бывалым. Мне уже шел двадцать третий год - возраст по всем понятиям зрелый. Если бы не моя контрреволюционная составляющая, спокойно бы закончил за это время институт и трудился бы, по всей вероятности, на ниве науки. Получилось иначе. С опытом отрабатываются собственные правила поведения. Сформулировались они, по всей веро-

127

ятности, после бийской вакханалии. Там же появился и первый мой добрый наставник - Андрей Павлович Ермаков. Он многое помог мне уяснить в сложной и неестественной среде обитания. Вторым наставником был Виктор Алексеевич Дмитриев в Чистюньке, третьим - Александр Маркович Дурмашкин в Тайшете.

Люди они были разные: Андрей Павлович - интеллигент не в первом поколении, профессор, Виктор Алексеевич - театральный художник, склонный к богемному образу жизни, Александр Маркович - партийный работник, коммунист. В характерах трудно было найти у них что-то общее, во взглядах, очевидно, тоже, но мне сложно об этом судить, потому что в лагере человек полностью не раскрывается. Общее у них можно было отметить в линии поведения, в отношении к окружающим, в оценке ситуаций и людей. Они отличались в общей массе своей индивидуальностью, авторитетностью, что при разношерстном населении случается не часто. Меня в них привлекала внутренняя порядочность, отсутствие нерешительности, склонность помочь ближнему. Нужно добавить, что ни Андрей Павлович, который сидел второй срок, ни Александр Маркович, который отсидел двенадцать лет, не позволяли себе употреблять нецензурщину. Виктор Алексеевич не всегда сдерживался, но не злоупотреблял непечатными выражениями. В какой-то части благодаря моим наставникам шесть лет до Колымы в моей лексике эта плесень полностью отсутствовала, хотя вокруг не просто ругались, но и разговаривали матом.

О правилах своего поведения я не мог воскликнуть: "Эврика!", они сформировались подсознательно.

Первое. Не суетись, из любых изменений внешней среды не делай трагедии и не впадай в транс от неожиданности. В лагерях, как и в любом сообществе животного мира, суетящихся и слабых духом или телом не любят. Слабого добьют, сильного не тронут или поддержат. Пожалеть тебя некому, посочувствовать - тоже; бывают исключения, но на них рассчитывать губительно и даже думать о них вредно.

Второе. Не унижайся ни при каких обстоятельствах. Если кто-то почувствует в тебе такую слабость, то найдутся любители из твоих содержателей или солагерников унизить тебя до крайней точки и покуражиться над тобой.

Третье. К окружающим относись ровно, не создавай себе кумиров и не выказывай превосходства. У всех разные способности, наклонности, знания, условия развития, но по мудрому учению все созданы равными, что не следует забывать. А здесь и условия и права одинаковые.

Четвертое. Все твои эмоции должны быть глубоко в тебе, чтобы на них никто не смог играть. В лагерях не бывает уединения (только в карцере) и все твои поступки или суждения становятся достоянием окружающих, поэтому прежде чем что-то сделать или сказать, оцени ответную реакцию.

128

Пятое. Если имеешь возможность чем-то помочь ближнему - помоги, но не в долг, ничего не ожидай в благодарность.

Как это ни покажется странным, но в лагерях меня никто не унижал, не насиловал, не терроризировал и даже пальцем никто не тронул, не говоря уже о мордобое. В первое время, очевидно, из-за возраста относились снисходительно, в том числе и охрана, и уголовники, потом у них не было повода. В спецлагерях для политических отношения между заключенными были, естественно, человечнее, хотя лагерь есть лагерь, и сантиментов не было. Говоря об унижении, я не имею в виду общую обстановку: конвой с собаками, номера на одежде, режим переписки, отсутствие бытовых условий, санитарии, гигиены, хамское поведение администрации или разгул уголовной братии, - со всем этим приходилось периодически сталкиваться.

В мемуарной литературе лагерной тематики очень часто обобщают какое-то явление, представляя его, как некий лагерный закон. В частности, это касается взяток. Было такое явление? Конечно, было. В основном, за счет продуктовых или вещевых посылок в расчете на получение более легкой работы, на освобождение от работы, на какие-то поблажки и т.д. Мне не приходилось этого делать. Льготное освобождение от общих работ я не получал ни разу, в больницу попадал дважды: на Лубянке и в Ванино, оба раза не по своей воле. Не был я в силу характера и инициатором своего трудоустройства на работу в контору. Работу чертежника, нормировщика, бухгалтера мне предлагали, ничего не требуя в виде компенсации. Заявлять, что все в лагерях делалось за взятки или все бескорыстно,- нет оснований.

Многие склонны к обобщениям, часто для подтверждения своих взглядов, для усиления производимого впечатления на читателя, с агитационными целями. Из всего множества фактов отбираются те, что подтверждают заранее сформулированные выводы. Метод этот изобретен давно и используется многими представителями разных мастей.

Обобщения о постоянном голоде, зверствах, насилиях, вшах и грязи тоже лишены оснований. Все это встречалось, но были разные периоды, разные лагеря, условия работы и быта, составы администрации и лагерного контингента. Мне пришлось хлебнуть почти всего разнообразия лагерной действительности, всего спектра лагерных условий. Однако самым тяжелым для моей психики была неволя.

На руднике Матросова меня травмировал режим переписки: разрешалось отправить одно письмо в год. Это "разрешение" было для меня самым тяжелым наказанием за все время заключения. Одно! До этого я старался по возможности писать домой как можно чаще. Я знал, что дома ждут этих писем и как их ждут. Письмо - это сообщение, что я жив и, очевидно, здоров. Не всегда удавалось отправить письмо во время этапов, на пересылках. Часто из-за элементарных причин: отсутствия бумаги, карандаша, конверта. Посылал треугольники из оберточной бумаги, из бумажных мешков. Доходили. Из постоянных (стационарных) ла-

129

герей после войны удавалось посылать 2-3 письма в месяц, иногда - каждую неделю. Одно письмо в год для меня было жестоким издевательством, с которым трудно было смириться. Приходилось просить кого-нибудь из вольнонаемных работников рудника о помощи. Они в большинстве случаев не отказывали отправить письмо, но мы понимали, что они рискуют нарваться на неприятности. С рудника за 10 месяцев мне удалось таким образом отправить домой помимо официального писем пять или шесть. Больше совесть не позволила подвергать кого-то риску. Однако все обошлось. "

Жизнь моя на руднике Матросова быстро вошла в привычную для лагеря колею: работа, сон, работа с перерывами на походы в шахту и обратно, на прием пищи и прочие бытовые надобности.

Через несколько месяцев ближе к лету меня неожиданно вызвал заместитель начальника лагеря, капитан. Всякий вызов к начальству нервирует, если причина этого вызова неизвестна. Всегда готовишься к худшему, тем более, когда с этим начальством не знаком. В зоне я капитана видел, но никакой информации о нем не имел. Встретил он меня нормально, даже предложил сесть. Разговор наш свелся примерно к следующему:

- Познакомился я с вашим личным делом. Не совсем обычное: в 16 лет - студент, тюрьма, лагерь. По молодости не всегда просчитываются последствия, да и предвидеть их зачастую невозможно. Я в органах уже давно, с ОГПУ. Разные были периоды, и люди служили и служат здесь разные, а от них часто зависят судьбы человеческие. С вами обошлись сурово. В вашем возрасте молодежь учить, воспитывать надо, а не сажать в тюрьму. Хорошо еще, что срок заканчивается и до освобождения осталось не так уж много. На финише дыхание нужно сохранить, резерв не израсходовать. Придется начинать новую жизнь. Это тоже не просто, там свои трудности. Подготовиться нужно и выйти отсюда в нормальном виде. У меня лежит заявка с рудника: им требуется работник нормирования в бюро труда. Справитесь?

- Думаю, что да. Нормировщиком я работал, технику нормирования знаю. Надеюсь, что специфику горных работ освою.

- Добро. На рудник я сообщу. Завтра вас там определят на новое место работы. Желаю успеха. Можете идти.

Я направился в родное стойло и был несколько не в себе: подобное отношение со стороны лагерного начальства не типично. Вместе с тем я был приятно удивлен таким оборотом дела и разнообразием человеческих натур. Почему он со мной разговаривал доброжелательно? Что я ему? Что им управляло? Сочувствие? Жалость? Ассоциации? Может быть, повлияло и то, что на общем фоне содержащихся в нашем лагере статья у меня была не такая уж тяжкая - у большинства был первый пункт - и срок заканчивался. Сие осталось за кадром. Было у меня во время разговора подсознательное опасение, что капитан потребует со-

130

трудничества с органами, но оно не подтвердилось. В дальнейшем я с капитаном не встречался и не разговаривал, да и фамилию его не помню.

Всю последующую жизнь я убеждался в том, что натуру человеческую переделать трудно, и она в какие-то моменты себя проявляет. Под влиянием внешних условий в человеке что-то меняется, но суть его в большинстве случаев остается до конца жизни. Эта суть не всегда проявляется для обозрения, и часто маска скрывает естество. Принято судить о человеке по его образованию, профессии, карьере, национальности, происхождению, партийной или религиозной принадлежности и т.д. Все это как-то формирует взгляды, привычки, поведение. Однако человек с гуманной профессией врача или учителя может быть злодеем. Я бы не утверждал, что всякий верующий человек не может воровать, демократ не брать взятки, интернационалист не быть склонным к шовинизму.

В чистом виде последовательных приверженцев какой-либо идеологии найти трудно. Однако существуют стереотипные характеристики, часто ложные, в зависимости от того, кто эти характеристики формулирует. Стереотипные мнения культивируются и распространяются разного рода агитаторами и пропагандистами, задача которых все разделить на черное и белое.

Я не могу согласиться с тем, что любая идеология дает оправдание злодейству, но убежден, что злодеи используют любую идеологию для достижения своих целей. Они готовы нести любые лозунги, шагать под любыми знаменами, а при необходимости их поменять. Инквизицию родило не христианское учение, а злодеи, которые его использовали, как прикрытие своим целям, для укрепления своей власти.

Могу предположить, что если бы Сталин после окончания духовной семинарии в силу объективных обстоятельств пошёл служить на ниву религии, то будучи упорным, самолюбивым и не бесталанным, смог бы достичь.по моим понятиям значительных высот и отличиться не менее папы Александра Борджиа.

Все это я говорю к тому, что среди представителей любой национальности, профессии, партии, религии есть злодеи (в семье не без урода), так же как и люди глубоко порядочные. Без злодеев не было бы ГУЛАГа, Освенцима, инквизиции с кострами, работорговли, спаивания индейцев и народов Севера, не было бы даже нищих, которых порождают в том числе и законы цивилизованных обществ. Идеология всеобщая, в том числе религия, рассчитанная на широкие народные массы, - не групповая и национальная - не может проповедовать злодейства, однако под знаменами любой идеологии злодеи не только появляются, но и процветают, находясь у власти.

По профессиональной, религиозной, партийной, национальной принадлежности нельзя оценить человека и судить о нем. Иногда даже трудно судить по его поступку: человек ошибся и клянет себя за это.

Лучше всего, по моим соображениям, человека характеризует его отношение к ближнему, в какой-то мере - его жизненная траектория, но

131

она зависит от многих внешних условий, докопаться до которых не всегда возможно.

После встречи с капитаном жизнь моя в лагере несколько изменилась. В бюро нормирования меня встретили приветливо. Там работало два сотрудника: старший нормировщик Павел Криволапов из ссыльных переселенцев лет 26 - 27-ми и Валя из договорников лет 24-х. Общались мы между собой запросто, по имени. Люди они были доброжелательные, сочувствующие.

С работой я освоился довольно быстро, а процесс нормирования мало чем отличался от того, что мне был знаком: туфта, т.е. приписки, были обычным, даже обязательным, явлением. Выводили процент выполнения норм за счет завышения категорийности пород, за счет фантазирования объемов вспомогательных работ, за счет приписки объемов. Суммарный учет объемов выполненных работ не вели, ревизоры, как правило, этой нудной работой никогда не занимались, а вот нормы - строго по справочнику. Невыполнения норм заключенными в моей практике не встречалось, т.е. мы этого не допускали.

Мы не были оригиналами: туфта практиковалась повсеместно. Широко известна лагерная прибаутка: "без туфты и аммонала не построили б канала". Каналы строили, руду добывали, лес пилили. Ходила и другая: "без туфты, как не колдуй, все сосать мы будем лапу".

В шахте вся рабочая масса распределялась по горным выработкам:

по штрекам, забоям, ортам. За работой следили горные мастера из вольнонаемных, конвой в шахту не спускался, нужды в лагерных бригадирах на работе не было. Легкой работы под землей не существовало, но и потогонной я бы ее не назвал.

Мастера прекрасно понимали, кто у них работает, на что эта рабочая сила способна, а нормы и проценты - забота конторы. Имело значение и то, что мастера были из людей, хлебнувших лиха и знавших, что от тюрьмы индульгенций никому не выдают.

Последние месяцы неволи работа у меня была бумажная, но важная, от которой зависело содержание желудков моих товарищей по зоне. Мне не приходилось мудрить и лукавить, отстаивая интересы заключенных, совершать подвиги: все, от кого зависели проценты выполнения норм выработки, не допускали появления цифры ниже 100%, долго агитировать о необходимости оформления дополнительного пайка тоже нужды не было.

Наступил день, который для каждого узника важнее любой праздничной даты. Свой срок - семь лет - я отбыл "от звонка до звонка", как говорили в лагере. Из зоны меня выпустили точно по расписанию - 21 декабря. Из матросовского лагеря я освободился одним из первых, и в поселке горняков меня встретили хлебом-солью и брагой, которую там гнали многие. На ночлег устроил у себя старший нормировщик Павел, он жил вместе с женой в отдельной комнате.

132

На следующий день я отправился в соседний поселок Гастелло, где располагалось спецкомевдатура. Там мне преподнесли "подарок": ссыльное поселение до особого распоряжения, т.е. без указания срока. Все-таки пакость в день своего рождения Хозяин мне подготовил. Этот "подарок" продолжался шесть лет, пока Хозяина не призвал к себе Всевышний. Мы надеялись, что его поместили в ад и навечно, - там уж ни кассаций, ни амнистий не предусмотрено. Обстановка стала меняться, ссылку всем сняли, но не сразу: сначала разбирались наверху, потом постепенно ликвидировали лагеря, а затем дошла очередь и до ссыльных. Паспорт мне вручили в 56-м году.

До далекого еще выхода на свободу начиналась вольная жизнь на благодатной колымской земле.

133

УТЕС И МОРЕ

Ты стоишь неколебимый

Над пучиной морской,

А вокруг необозримый

Волн идет за строем строй.

Бьют они с упорством злобным

Темной ночью, ясным днем,

С воем бьют громоподобным

О подножие твоё.

Ты за жизнь земную цепок,

Как бы вал тебя не грыз,

Ты стоишь могуч и крепок, -

Что тебе бессилье брызг?!

И бесчисленным набегам

Ты даешь за боем бой.

Так проходит век за веком

Бесконечной чередой.

Море ж, в царственной ужимке

Не прощая ничего,

Ежедневно по песчинке

Рвет от тела твоего...

И когда твои обломки

Растворятся в море слез,

Вспомнят юные потомки,

Что Великим был Утес.

134

* * *

Хороша ты Охотского моря

Темно-синяя мощная гладь,

Когда море, с природой не вздоря,

Начинает в раздумье мечтать.

Лижет камни волною прибрежной,

Гравируя водой и песком,

Море тихо, маняще и нежно

Напевает о царстве морском.

Хороша ты Охотского моря

Темно-синяя мощная гладь!

Но люблю я, когда на просторе

Станут волны большие гулять,

Станут волны гулять и со свистом,

С диким воплем в ненастную дрожь,

Набегая на берег скалистый,

Разбиваться в серебряный дождь.

* * *

Бухта Ванино. Бухта Ванино.

Одурачена, оболванена,

И в железные взята тиски.

Конвоиры. Охрана. Стрелки.

Бухта Ванино. Бухта Ванино.

Формуляром судьба испоганена.

Впереди беспросветная тьма:

Золотая страна - Колыма.

135

От серпа мы пришли и от молота,

А теперь при машине ОСО,

Добываем мы радостно золото,

Как задумал Великий Сосо.

Что нам козни колымского холода,

Наши шубы на рыбьем меху,

Ну, а тонны добытого золота –

Это вам ни хи-хи, ни ху-ху.

Прорицатель

136

ПРОРИЦАТЕЛЬ

Всякий край чем-нибудь богат: или нефтью, или углем, или красотой природы, или еще чем-нибудь - нет такого края, где вообще ничего бы не было. Колыма богата золотом, есть там и олово, и уголь, много пушного зверя и, конечно, рыбы, потому что реки еще не загажены, а народа мало, если говорить о плотности вольного населения. Но не золотом был прославлен этот край, а народом, его населявшим. Удивительные там люди обитали. Такой коллекции, какая была собрана на Колыме, наверное, не было ни в одной провинции на всей нашей планете во все времена: национальности - почти все, Африка, правда, была представлена слабо и папуасов туда не завозили; профессии - все, что в тарифно-квалификационном справочнике упомянуты и такие, каких там нет: домушники, мокрушники, скокари и т.д.; интеллигенция всех мастей и званий; военные тоже всех званий от царских до современных, за исключением, пожалуй, фельдмаршалов.

На прииске, о котором пойдет речь, не было такого разнообразия, как во всем крае, но забавные личности проживали. Званий невысоких, но опыта впечатляющего. Один из обитателей прииска - звали его Пинхус Мхелиевич (по-русски - Петр Михайлович) - был когда-то румынским подданным, но из-за своих прогрессивных убеждений перебежал границу с Советским Союзом в двадцатые годы и стал советским гражданином. Работал он сначала в Одессе в издательских организациях, а затем двадцать лет с небольшим перерывом пребывал в исправительно-трудовых организациях, попросту - в лагерях, но уже не по вольному найму. Нельзя сказать, что он был полиглотом, но в силу сложившихся обстоятельств знал четыре языка: румынский, еврейский, русский и феню. Самая большая практика у него была в двух последних, остальные он стал постепенно забывать и поэтому всегда затруднялся сказать, какой же язык для него родной.

Характер у него был вздорный, как считали многие, но многие и прощали ему этот недостаток, учитывая, что он воспитывался в основном; надзирателями. Эта группа воспитателей университетов не кончала, педагогику не проходила, изящным манерам не обучена. Однако надо отдать им должное: курс обучения у них прошли многие известные личности вплоть до маршалов и академиков, бывших и будущих.

По всем вопросам у Петра Михайловича было свое особое мнение, иногда неожиданное, но всегда подкрепляемое аргументами из богатой жизненной практики общения с самыми разными людьми обнажения человеческого общества. Многому его научила жизнь и надзиратели, но чему не научила - так это скрывать свои мысли. Это было удивительно, учитывая его среду обитания, а с другой стороны - чему удивляться: он там и обитал за эту свою слабость. Иногда, когда он начинал высказы-

137

аться, все разбегались, чтобы не попасть в свидетели или не пострадать за недоносительство. Надо полагать, что осведомители ("стукачи") мах­нули на него рукой, зная, что горбатого только могила исправит, а за воспроизведение его речей можно и самому загреметь. Да и куда его от­правишь с Колымы, - дальше только Северный Ледовитый океан. На прииске он был единственный, кто не подписался на заем. Его пытались убедить, что это долг и обязанность каждого, на что он заявлял: "Пусть за меня подписывается тот, у кого я двадцать лет бесплатно отработал". Было странно, но эта выходка осталась без последствий. "Дурит", - за­ключили подписчики. Несмотря на всю его вздорность, общались с ним многие, советова­лись, искали ответов на вопросы, оставшиеся без ответов или с ответа­ми, которые никого не устраивали. Петр Михайлович отвечал на все вопросы.

Например: "Почему драгоценный металл - золото доверяют добывать заключенным?". Петр Михайлович отвечал: "Потому, что зо­лото нельзя сожрать. Картошку заключенным сажать не доверяют". Или: "Что такое счастье?". Ответ: "А черт его знает!.. Одному - всеоб­щий страх перед ним, другому - пара стаканов, третьему - баба, четвер­тому - черпак баланды, пятому - работа, а я буду счастлив когда Усатого кондрашка хватит." Очевидно, он этого товарища считал своим личным врагом и не мог поэтому говорить о нем отвлеченно, раскладывая по полкам его положительные и отрицательные качества: с одной стороны, с другой стороны. Характеристики у него, в основном, были резкие не только людей известных, но и окружающих тоже. Об одном горном ма­стере: "На плечах у него параша: мысли плавают в моче." Или: "Слав­ная бабенка!", - это он про Настеньку из "Белых ночей" Достоевского. Однако простаком он не был и речей при скоплении народа не произно­сил. Иногда мог и промолчать, хотя физиономия его была красноречива в любых обстоятельствах, но спровоцировать его на выражение своих взглядов не составляло большого труда. Некоторые имели неосторож­ность этим воспользоваться, и Петр Михайлович выдавал в этих случа­ях соответствующую тираду на полную катушку, да так, что повторять этот эксперимент у всякого пропадала охота.

На прииске все знали всех. Прииск - довольно компактный поселок с одноэтажными постройками: бараки с помещением человек на 15-20 и дома с коридорной системой, где в комнатах жило по 2-4 человека, было несколько домов на 3-4 комнаты, где располагались семейные, но больше одной комнаты никто не имел, за исключением начальника прииска и главного инженера, - те жили по-княжески, имея двухкомнатные квартиры в отдельном особняке. Из сказанного яснее ясного, что жилищной проблемы, как таковой, на прииске не существовало: крыша находилась всем, а на большее никто и не рассчитывал.

Желающим иметь условия, отличные от общепринятого стандарта, разрешалось построить дом (вернее сказать, не запрещалось), но из договорников дома никто не строил: каждый договорник чувствовал себя

138

временным жителем на этой золотоносной земле и жил надеждой на скорое возвращение в родные места, однако коэффициенты и надбавки к зарплате оказывались, как правило, сильнее тяги к родным березам и цивилизованному обществу. Кто мог заработать на материке 5-10 тысяч в месяц?

Постоянными жителями в этих благодатных местах без права выезда были бывшие заключенные, опасные для общества (кроме бывших уголовников, бытовиков и т.д), которые жили на правах ссыльных поселенцев, а срок их пребывания на Колыме определен не был.

Ссыльный поселенец - это вольный гражданин, но с ограничением в этой самой вольности, потому что паспорта нет, а есть удостоверение личности, в котором так и указано, что владелец сего есть ссыльный поселенец, что он ограничен в правах передвижения пределами (следует указание этих пределов) и состоит под гласным надзором, а также "ежемесячно обязан явкой на регистрацию в спецкомендатуру", где на этом удостоверении с обратной стороны и ставили штамп отметки, а спецкомендант расписывался, что данный СП находится в полном здравии и в оседлости.

Ссыльное поселение - не менее значительное изобретение, чем паровая машина, которая сблизила континенты и народы, а идее ссыльного поселения многим обязана цивилизация в освоении богом забытых земель и извлечения из них пользы для общества. Таким образом были освоены, к примеру, Австралия, Новая Зеландия, Сибирь и многие другие дикие территории. Одним из самых знаменитых ссыльных поселенцев был Селькирк, осваивавший остров Хуан Фернандос, - этого СП все знают под кличкой "Робинзон Крузо", но ему было хуже, чем Петру Михайловичу: он был долгое время до появления Пятницы одинок и лишен общения со спецкомендантом острова и с обществом себе подобных.

Во всяком приличном обществе в любые эпохи население делилось на сословия. В Риме, например, были сенаторы, всадники, плебеи, вольноотпущенники, рабы; в других общественных формациях - другая классификация в зависимости от наличия или отсутствия прав, возможностей и обязанностей. На прииске можно было различить три сословия:

договорники, бывшие заключенные и ссыльные поселенцы. Договорни-ки - это что-то между всадниками и плебеями, но ближе к последним;

бывшие заключенные - это вольноотпущенники; ссыльные поселенцы -что-то среднее между вольноотпущенниками и рабами, но ближе к первым. Конечно, времена были другие, шла середина двадцатого века, сословия у нас были упразднены декретом в ноябре 1917 г. и де-юре сословий не существовало, сословные привилегии по наследству не передавались, а де-факто, тут уж, извините, что было, то было.

Петр Михайловия был ссыльным поселенцем, и хотя на прииске ниже никого не было, он находился не на последней ступеньке общественной лестницы того времени; ниже ссыльных располагались заклю-

139

ченные и каторжане, - у этих, если говорить по совести, прав никаких не было вообще. У ссыльного же права были широкие: он имел право получать зарплату за свой труд; имел право вставать и ложиться спать не по ударам в подвешенный рельс; имел право засунуть в карманы, что заблагорассудится, не опасаясь шмона; имел право пойти в гости и выпить полстакана горячительного напитка; он имел право, наконец, ощутить себя мужчиной не только по формуляру, где в графе "пол" значилось "мужской". Прав было много, всех не перечесть.

Так уж получилось, что Петр Михайлович стал постоянным колымским жителем, а постоянный - это не временный, который ходит весь в мечтаниях. Постоянство - это определенность, когда можно строить планы на самые разные отрезки времени. Вот и решился он на строительство дома и собрал желающих, вернее - сагитировал их. Решимость эта возникла потому, что казенная площадь напоминала ему казенный дом, а воспоминания его угнетали и сон становился неспокойным: то карцер пригрезится, то конвой с собаками или еще какая-нибудь пакость. Надо сказать, что дом построить было не сложно: была бы охота. Землю никто не отводил, - где хочешь, там и строй, документов на постройку никто не оформлял, стройматериалы - за спирт, добровольные помощники- за спирт. Дом возводили быстро: месяца за два, но там он ничего и не стоил, и если кто-то пытался его продать, то кончалось это широким застольем за счет нового хозяина.

Петр Михайлович был не только человеком слова, но и дела: мечту свою он сделал былью, дом был построен, рубленый из двух половин. Петр Михайлович уговорил участвовать в этой авантюре меня и своих земляков - молдавскую семью. В то время я собирался поступать на заочное отделение Магаданского горно-геологического техникума, чтобы время на Колыме не проходило даром. Других вариантов для учебы там не существовало: имелось заочное отделение Всесоюзного политехнического института, но сдавать экзамены в Москве ссыльному не совсем удобно, а на поездки в Магадан спецкомендатура разрешение давала. Из ссыльных, однако, кроме меня в нашей группе числился только еще один - главный энергетик одного из приисков, но он попал в тюрьму с пятого курса института, и учеба в техникуме являлась для него чистой формальностью. Приемные экзамены я сдавал в Усть-Омчуге - районном центре Теньки, и в 52-м году был принят на электромеханическое отделение техникума.

Дом мы построили в том же году, все хозяйственные заботы Петр Михайлович взял на себя, и условия для занятий стали, можно сказать, идеальными.

До всех этих событий после освобождения мне сначала пришлось трудиться шурфовщиком на прииске имени Буденного. Эта работа меня мало устраивала, она не намного отличалась от той, что предлагалась в лагерях. Мои новые друзья, в первую очередь Леонид Жизневский, у которого я жил, принимали деятельное участие в моем трудоустройстве.

140

В поселке Нижний, километрах в 12-ти от нашего жилья, создавалось управление "Драгстроймонтаж", и там требовались работники разного профиля. Меня приняли техником-нормировщиком механического цеха. Оклад мне установили 1100 руб. Можно было прожить без особой нужды. Задача Управления - монтаж четырех драг, три из которых были поставлены американской фирмой "Юба", одна - Иркутским заводом ИЗТМ. После окончания монтажа Управление преобразовали в прииск имени Гастелло, почти все работники остались в штате прииска.

В одной половине нового дома из двух комнат с тамбуром стали мы жить вдвоем с Петром Михайловичем. Доживали первую зиму, наступил уже март, и самые крутые морозы под пятьдесят градусов и даже ниже были позади.

Пятьдесят третий год - знаменательный для колымского государства. До этого морозного и солнечного мартовского дня все было ясно, все часы четко отбивали время, а после - многое изменилось, но не внешне, -внешне все шло, как шло. У многих часы остановились совсем, у кого-то пошли быстрее, у кого-то показывали время совсем непонятное, и появилось множество вопросов, которые лишали покоя, потому что ответов на них не существовало. У кого было терпение, те ждали, а у кого терпения не хватало, приходили к Петру Михайловичу.

Пятого марта вечером после смены пришел драгер Павел, человек неустроенный, завербовавшийся на Север в поисках длинного рубля: дома у него осталась жена и четверо детей. Был он непьющий - в рот не брал, - что для Колымы музейная редкость, жил очень скромно и весь заработок высылал семье. К Петру Михайловичу он заходил часто, "покалякать", как он говорил, потому что здесь пили редко и умеренно.

Если быть честным, то кончил он свою колымскую эпопею плохо:

через три года спился, но в пятьдесят третьем на него было любо-дорого смотреть.

- Слышь, Михалыч, ты как думаешь, что будет? - без всяких предисловий спросил Павел.

- Что будет? Да ничего не будет, жизнь не остановится. Все вздохнут. Сажать перестанут.

- Смуты бы не было.

- Какая смута! Сейчас все притихнут и будут ждать, кто власть возьмет.

- Кого поставят-то? Молотова?

- Едва ли. Скорее - Маленкова, он там у них идеологией балуется.

- А Берия?

- Нет, этот не пройдет, они тоже не дураки, и у них шкура одна. Этот паразит всех перестреляет: он же кровью питался, а привычка -вторая натура. Нет, Паша, этому без Учителя туго придется, против него стеной встанут.

- Ты что же их, Михалыч, клянешь, соратники все же.

141

- Не соратники, а сообщники, соучастники. Это, Паша, две большие разницы.

Петр Михайлович говорил вяло, потому что собеседник был не тот, - со всем соглашался, а может, и не соглашался, но не возражал. Это -как партия в шахматы мастера с третьеразрядником. Петру Михайловичу нужен был внешний раздражитель, чтобы набрать необходимую температуру и закипеть или, еще лучше, - детонатор. Павел темперамент Михалыча знал - был опыт - тема разговора была скользкая, а Михалыч мог ни с того, ни с сего завестись, попробуй его потом остановить, а выслушивать - барабанные перепонки полопаются. И он сделал финт в сторону:

- А тебя-то с Колымы выпустят? Михалыч на такую вариацию не возражал:

- Не сразу, Паша, но надеюсь. Только куда податься: ни одной родной души во всей стране необъятной. Здесь все свои - лагерники, здесь нас больше, народ открытый, а я как у себя дома: могу и начальство послать по матушке. А на материке народ другой, не стреляный и понятия у них другие. Там сесть проще. Здесь стукачи почетом и привилегиями не пользуются, все как на ладоне, здесь прирезать могут и душу продажную в котлован. Да и отвык я от высшего общества.

- Поезжай к нам в Горький, город большой, работа найдется, адрес я тебе моих стариков дам.

- Что об этом толковище разводить, до этого еще дожить надо.

- Какие твои годы, поедешь на материк, женишься.

- Годы мои солидные - пятьдесят, а если год лагеря считать за два, то семьдесят. А насчет того, чтобы жениться, то это - фантазия. Старые мне, Паша, не нужны. Что я со старой делать буду? Про радикулит и геморрой беседовать? А молодым я не нужен. Зачем я им: старый, занудный, подозрительный и ревнивый? Может, Миша женится, пойдут у него дети - в няньки попрошусь.

- Возьму, - согласился я, - учителем иностранного: детишек по фене учить будешь.

- Вот видишь, и ему не нужен.

- Почему же? И голос у тебя хороший, с таким голосом в консерваторию возьмут. Жалко только, что слуха нет, но это не беда. Учителем пения пойдешь? Будем разучивать с детишками "Дышала ночь восторгом сладострастья" или "Мы сидим на нарах в бухте Ванино, транспорт ждем в тоске на Колыму".

- Паша, ты послушай этого молодого негодяя. Он натурально издевается надо мной, где старикам у нас почет.

Павел привык к этим интермедиям и почти не реагировал.

- Смотри, Михалыч, я серьезно, я от души предлагаю. Если надумаешь, скажи.

142

- Спасибо, Паша. Это раньше было легко, все за тебя гражданин начальничек решал: куда ехать, что делать. А когда самому решать надо, - ох, как тяжело, вдруг ошибешься и не в ту сторону поедешь.

Потом были и другие посетители, говорили о том, о сем, кто же управлять народом будет. "Злого натерпелись, доброго ждете? - подзадоривал Петр Михайлович, но разговоры шли вокруг, да около.

Примерно через неделю после шокового события не выдержал парторг прииска, который работал начальником бульдозерного цеха, - цеха, где трудился и Петр Михайлович. Общались они каждый день, но на работе на вольные темы не поговоришь: кругом ушастые.

Мужик он был - Александр Наумович - неплохой: неторопливый, рассудительный и не зловредный, умел находить нужный тон в разговоре и с ссыльными, и с бывшими уголовниками. Можно сказать, что его уважали, во всяком случае, пакостей ему не делали, а его мягкостью и, во многих случаях, даже наивностью, конечно же, пользовались. Александр Наумович был представительным мужчиной лет сорока, несколько полноватым, с шевелюрой черных волос, слегка тронутых сединой, с живыми карими глазами, подернутыми масляной пленкой, иногда грустными, иногда лучистыми, с довольно правильными и приятными пропорциями лица. Но на прииске мужская привлекательность ценилась очень низко, потому что женского населения было менее десяти процентов от общей численности, а девиц по мнению компетентных источников, насчитывалось всего две: Наденька, которая приехала по распределению после окончания техникума, и телка в подсобном хозяйстве, но на телку, как говорили остряки, уже покушались.

Александр Наумович появился на Колыме в результате каких-то семейных неурядиц, - здесь у всех были в прошлом туман и причины искать прибежища на краю света, были либо морального, либо материального, либо физического свойства. Всех договорников можно было расклассифицировать на группы: алиментщики, летуны, пьяницы, люди, запутавшиеся во взаимоотношениях с семьей, коллективом, начальством, обществом, а также молодые специалисты. И надо сказать, что те, кого тряхнула жизнь, относились к другим терпимо. Были, конечно, исключения, не без них.

Александр Наумович пришел к Петру Михайловичу неожиданно, т.е. без предварительной договоренности, без дела он к нему никогда не заходил. А тут пришел, разговор какой-то полусветский, ни о чем. Петр Михайлович этого не терпел, не в его характере было ходить кругами и размазывать кашу по миске.

- Ты чем-то расстроен, Александр Наумович, равновесия не чувствую, - сказал он решительно, - давай, как на духу. Усатый тебе покоя не дает? Хочешь, чая для бодрости поставлю или спирта для храбрости налью? Спирт, друг мой, отрава несусветная, дурман для дикарей, но

143

сближает человеческие души. А мы с тобой по воле Отца родного превращены в туземцев.

- Ты меня извини, Петр Михайлович, но я бы не хотел, чтобы ты в таком тоне говорил о вожде, хотя его уже и нет.

- Ты Миши не стесняйся, из него лишнего слова клещами не вытянешь. А я тебе вот что скажу. Я двадцать лет по лагерям мотался ни за что, ни про что, сейчас ссыльный поселенец бессрочно, а ты хочешь, чтобы я с почтением об этом людоеде говорил. Миша налей нам в кружки, сало и капуста у нас есть, - выпьем за счастливое детство, без огненной жидкости разговора не получится. Я ведь не один, он миллионы сгноил и, слава богу, что подох.

Это был первый нокдаун, но Александр Наумович устоял.

- Твое озлобление и отношение к нему можно понять, но не оправдать, и не он в твоей судьбе виноват. Он много сделал для страны, для народа. Надо учитывать и внешнюю, и внутреннюю обстановку. Надо было выстоять и укрепиться. Были, конечно, перегибы, но создано сколько. И выстояли.

- Я не о себе говорю, а рыба воняет с головы. Давай выпьем по маленькой... Закусывай, а я тебя просвещать буду. Для народа! Одни в лагерях, другие ждут очереди. А построено все на костях. Ты историю по газетам и по книжкам учил, а я по тюрьмам и этапам, которые в лагеря приходили: то спецы появляются - это значит индустриализация началась, то крестьяне - коллективизация сплошная идет, то военные - оборону укрепляет, то ученые - науку двигает, а потом пошли латыши, литовцы, эстонцы, калмыки, украинцы, евреи - дружбу народов укрепляет, национальную политику решает, космополитизм выкорчевывает. Под занавес за медицину взялся. Хорошо, что ты не доктор, но зато еврей, а в этом тоже есть состав преступления. А мы: благодетель! Отец родной! Я от румын сбежал, от их жандармерии, в государство рабочих и крестьян строить новый мир, а мне лопату в руки и за колючую проволоку. Ты закусывай, не стесняйся.

Усатый не оригинал в русской истории. Лозунги другие, а методы правления, как и столетия назад. Князь Владимир порубил всех старых богов, согнал население в Днепр и окрестил. Без крови не обошлось. И начинал он с расправы над родичами, родного брата Ярополка укокошил. О Ваньке Грозном и вспоминать страшно. Все веские доводы - опричнина и топор. Петр I всех постриг, побрил, одел в камзолы, в парики, пригласил немчуру. В Европу рвался, азиат, а шпицрутены в армии ввел, уши резал, ноздри рвал. При строительстве Петропавловской крепости сто тысяч работяг уложил, как на Беломоре. Если о подвигах царей мы по книжкам знаем, то подвиги Усатого на своей шкуре испытали. Цели у них одни и те же: укрепление и расширение государства, усиление власти. Единоличной! Из Киевского княжества создали империю от Балтики до Тихого океана. Цели государственные, а методы варварские. Люди, как были пылью, так и остались винтиками. И немка Катька эти

144

методы освоила, и грузин Сое» не последний человек среди них по части соблюдения государственных интересов и способности мордовать подданных.

Ты думаешь, я против социализма? Я двумя руками "за". Капитализма я от пуза в Румынии нажрался. Там за леи кого хочешь продадут и купят. Если у тебя мешок с леями, а у меня вошь на аркане, ты - барон, а я негр и буду вкалывать за мамалыгу, прославляя твою добродетель, чтобы не подохнуть. И не обязательно, что ты умный, а я дурак. Я прибежал сюда на свет идей равенства и справедливости, но к светлым целям могут вести светлые люди. Когда правитель, царь-секретарь крушит всех подряд, чужих и своих, цели размазываются или подменяются.

- Ты вспоминаешь историю России и светлых пятен не находишь. Методы управления в России по своей сути мало чем отличались от методов управления в других государствах. В России существовало крепостное право, а в западных странах - рабство. Что лучше? Отменили все это в середине прошлого века: крепостное право в 1861 году, а рабство в Соединенных Штатах в 1865 году. Идеальных общественных отношений не существует. Важно, на какие цели расходуется прибавочная стоимость и как она распределяется. То ли она идет на обогащение какой-то группы людей или она расходуется на нужды всего общества. Вся история - это борьба за привилегии, за жирный кусок на всех уровнях от индивидуальных, личных до государственных. Советский Союз впервые ломает эту многовековую практику истории. "Зри в корень", как говорил Козьма Прутков, а ты попал в помои и ничего больше не видишь.

- Вижу, но помоев слишком много, в них ребенок захлебнуться может.

- Наша задача в том, чтобы этих помоев со всех сторон наши "доброжелатели" не подливали. Правящие классы в капиталистических странах видят смертельную опасность для себя в нашем примере и отсюда соответственное к нам отношение. Кроме того, Россия всегда была лакомым куском для многих стран. Последняя война тому подтверждение. Сейчас вроде бы об этом не говорят, но, надо полагать, временно. Вся история - это передел мира, сфер влияния. Ты хочешь, чтобы все было тихо и гладко. Тебе нужен рай земной, чтобы никто не обидел, чтобы все было по справедливости. Этого нигде не было и нет! Все новое, а социализм - новая формация, пробивает себе дорогу в борьбе; косность мышления, консерватизм психологии порождает сопротивление всему новому, прогрессивному. Ты говоришь: насилие, а всякая власть без насилия не бывает, ее просто невозможно удержать. Важно, чтобы цель отвечала запросам общества, чтобы в основе борьбы было здоровое начало.

- О чем ты говоришь? О каком здоровье? О здоровье государства можно судить по количеству заключенных: политические - от "здоровой" политики, бытовики и уголовники - от "здоровой" экономики. Материальные ценности создавались за счет разрушения духовных.

145

Конечно, неделю назад Александр Наумович таких речей не потерпел бы: сплошная контрреволюция. Но в словах Петра Михайловича была своя сермяжная правда: мужика двадцать лет по лагерям и тюрьмам гоняли, - есть от чего взбелениться, но резкость выражений кого угодно могла покоробить. Александр Наумович за время пребывания на Колыме не раз слышал подобные высказывания, иногда намеком, иногда вскользь, но не в таком развернутом виде, не в такой откровенной форме. Он и сам многое, о чем раньше не знал, видел. На прииске, где он работал, заключенных не было, но вокруг - лагерь на лагере, а бывших заключенных на прииске было подавляющее большинство. Пригляделся он к ним - всякие: и толковые, и тупые, и сознательные, и хитроватые, работящие и лодыри. В чем они виноваты? Почему их так много? Петр Михайлович, конечно, слишком резок, но работник он толковый и ум у него острый, язык вот только, как помело, если разговор о политике или об истории. А после дела врачей у Александра Наумовича как-то нехорошо на душе было: погромом пахнуло, да еще этот идиот Гринберг после третьего стакана написал письмо вождю, что не хочет и не может быть евреем и просит считать его и дочек русскими. Допился, паразит. Потом читку устроил на потеху публике. Теперь этого кретина придется разбирать на партбюро. А что с ним делать? То ли благодарность объявлять за принципиальность, то ли исключать из партии за политическое и бытовое разложение. Хуже нет смутного времени, и в райкоме совета дельного сейчас получить надежды никакой, каждый ждет и отделывается безответственной демагогией.

- Вот что я думаю, Петр Михайлович, - хорошо ли, плохо ли, - кому-то хорошо, а кому-то плохо, но на протяжении длительного времени была определенность, была цель в построении нового общества, были задачи, которые мы старались по мере сил выполнять.

-Только не говори об энтузиазме.

- А почему бы и не сказать/ Был и энтузиазм, работали, не щадя себя, не требуя вознаграждений и благодарностей, считая задачи партии и государства своими личными.

- Вот он где энтузиазм, - Петр Михайлович сделал резкий жест, жестикуляция у него всегда была колоритная, - был, да сплыл. Я тоже был дураком, пока не посадили, да не увидел, что на витрине, а что в местах заключения. Слепые есть, но их все меньше. Куда ни кинешься - везде липа и чернуха. Заврались, а теперь посмотрим, чем еще мозги загадить можно (он выразился грубее). Для правды смелость нужна, а где ее взять: воспитывали трусость и угодничество. Усатый сделал из себя идола, забрался на недосягаемую высоту, а кругом черви и букашки, которых он давил своим сапогом. Был бог, который требовал слепой веры. Если не то сделаешь или не то подумаешь - боженька накажет, пошлет в ад по этапу. Что ни скажет - все откровение, до которого ни один дурак додуматься не мог. Скажет: "черное", все говорят: "черное"; скажет:

"белое", все говорят: "воистину так; говорит: "пахать надо" - все па-

146

шут; говорит: ""ковать надо" - все куют; говорит: "откажись от отца" -отказываются. Кругом порядок и дисциплина. Он тебе и поп с кадилом, и раввин с талмудом, и мулла с кораном. Это в твоем понимании, а в моем - все наоборот. Деревню разорил, народ пересажал, друзей-сообщников перестрелял. По-твоему: ура!, а по-моему: караул! Ты не смотри, куда шли: в светлые дали, а смотри, куда пришли: здесь закон - тайга, а прокурор - медведь.

Я не собирался вмешиваться в спор. Все, что скажет Петр Михайлович, можно было прогнозировать, он на эти темы высказывался неоднократно. Меня интересовала реакция и аргументация парторга. Я понимал, что они в неравных условиях. У Петра Михайловича тормозная система отсутствовала, а у Александра Наумовича работала исправно, и он не мог себе позволить полную откровенность. То, что он выслушивал речи, за которые отправляли на перевоспитание, уже подвиг.

- Ты затрагиваешь серьезные вопросы на эмоциональном уровне за стаканом спирта. Разговор получается какой-то взбудораженный. В чем-то ты, может быть, и прав с позиций личных, но нельзя рассматривать проблему с одной стороны. Ты говоришь о том, чем недоволен, чем обижен, а далее - обобщения и выводы. Если о каком-то событии собирать только негативную информацию, не учитывая предыстории и реальной ситуации в том момент, то ни о какой объективности, ни о каком прогрессе говорить нельзя. Я убежден, что революция была неизбежна, что цели ее были и остаются верными. Были ошибки, были перегибы, не всеща учитывалась вся совокупность связей и возможные последствия принимаемых решений, но я убежден, что наша страна и наш строй - явление прогрессивное и повлияло на развитие цивилизации положительно. Если говорить о том, что сделали не все, к чему стремились, что сделали не так, не те результаты, которые планировались, то это вопрос дискуссионный. При этом надо учесть, что мы все крепки задним умом. Я не хочу касаться личных суДеб - здесь было, есть и будет всякое при любом строе. Ты когда-нибудь слышал, что где-то, когда-то все были довольны?

- Разговор не о Пете и Васе. Сколько пересажали!?_Ты мне о целях, а я о том, что Усатый наворотил. Цели - светлое будущее, свобода, равенство, братство. Где все это? В каком поколении.' ин же преступник и главное его преступление в предательстве: он предал идеи революции. Я говорил, что ему никто не верил, - к сожалению, верили, но он всех обманул, всех предал. Чем он больше сажал, тем ему меньше верили и больше боялись, а он все больше сажал. И сам всех боялся. Развел стукачей, все под перекрестным наблюдением, провокатор на провокаторе. Ты меня боишься, а я - тебя.

- Опять эмоции. Смотри шире. Ему верили, и результаты войны -тому подтверждение. Где бы мы с тобой были при других результатах? В печах Освенцима. Страну после войны восстановили за считанные годы, а разрушены были сотни городов, сожжены тысячи деревень. Его роль в

147

укреплении государства, в развитии народного хозяйства не последняя. Мы можем спорить, но расставит все по своим местам история.

- Брось ты свои лозунги: родной! любимый! мудрый! Его боялись, - у него одна команда: "К стенке!" Погоди немного, и эту суку в пенсне шлепнут.

- Ты кого имеешь в виду? - забеспокоился Александр Наумович.

- Кого, кого? Берию! Главного палача! Александр Наумович вскочил, бледный:

- Ты мне ничего не говорил, я ничего не слышал.

Схватил шапку, кожух и к двери.

Петр Михайлович ему уже вдогонку разрядил обойму:

- И наш единокровен, Лазарь, тоже паскуда и дешевка! Развязка разговора была неожиданной, но не для меня: привык к острым сюжетам в поведении Петра Михайловича.

- Ты что его, Михалыч, напугал, он же теперь спать не будет.

- Ничего, пусть ума набирается, а то привыкли, как попугаи, повторять, что Папа сказал, а теперь мозги враскаряку: изрекать-то некому.

- Ты не боишься, что он с перепугу настучит?

- Нет. Он приличный мужик, с совестью. Правда, трус, и мысли затасканные.

- Ты много хочешь, чтобы парторг твои крамольные речи выслушивал и поддакивал. Всю жизнь молились на Отца родного, а ты: кровопивец, палач. И зачем ты ему про Берию ляпнул? Эффекты любишь. Заикой сделаешь.

- Я тоже лозунги носил и не заикаюсь.

- Какое заикание, тебя остановить невозможно.

- Грешен, не могу терпеть лицемерия, угодничества, подлости, приспособленчества. Всю жизнь страдаю, но ничего с собой поделать не могу. С молодости такой. В Одессе жену свою выгнал. Красавица была, певичка, но завралась. Всю жизнь, как волк: ни жены, ни детей, ни родных. Друзей даже нет, - какие друзья: из лагеря в лагерь, с этапа на этап. Но зато в лагере я стал интернационалистом: сволочей любой национальности видел, но и помогали мне тоже всякие, и друг степей калмык.

Петр Михайлович разрядился, успокоился, подбросил угля в железную печку, поставил на нее кастрюлю с водой для чая. На Колыме чай

- главный напиток на все случаи жизни, даже главнее спирта: спирт не всегда, а чай доставали. Для особых случаев был чифир: пачка чая на кружку воды. Чаще можно было слышать не "пойдем выпьем", а "пойдем чифирнем". Печка гудела и раскалилась докрасна. Петр Михайлович разделся до рубашки и кальсон и с удовольствием напевал: "Дышала ночь восторгом сладострастья". После двадцати лет подневольной жизни

- такая свобода, что даже петь можно после одиннадцати часов.

Время наступило нервное: все чего-то ждали. Петр Михайлович пребывал в хорошем расположении духа и при случае говорил: "Я дождал-

148

ся, когда его закопали". С Александром Наумовичем они встречались каждый день (в период промывочного сезона работали без выходных), но делали вид, что разговора не было. Никаких намеков. Общение только по делу, т.е. вполне официальное. Лишь однажды, когда реабилитировали врачей, Петр Михайлович походя бросил: "Ну, что, доктор, пронесло".

Жизнь в бульдозерном цехе шла своим чередом: вскрыша торфов, подготовка площадей для дражной переработки песка, ремонт бульдозеров, - сезон добычи золота требовал напряженной работы. Прииск план выполнял и по объему переработки песков, и по добыче золота. Бывшие заключенные работали хорошо, даже с некоторым удовольствием, потому что спали в нормальных условиях - в постелях, а не на нарах, ели досыта и не картофельные очистки, даже деньги зарабатывали такие, каких никогда не видели, и на работу ходили без конвоя и без молитвы:

"Шаг вправо, шаг влево..." А много ли человеку надо? Много, когда он привыкает к своему новому положению, а пока не привык - одни радости.

Проснулся утром: ни решеток, ни колючей проволоки - радость, сидеть за рычагами мощного бульдозера - радость, пойти в клуб посмотреть кинофильм - радость, свежие огурцы привезли - радость. Как-то шампанского завезли, бутылки целыми сетками носили, - вот где были радость и веселье. А тут еще Наденька наденет новое платье, пройдет королевой по поселку - живи и радуйся.

Пришел июнь - колымское лето, растаял снег, зазеленели сопки -молчаливые свидетели человеческих трагедий, островки снега оставались только в распадках. Зимой здесь, конечно, сурово, а летом - прелесть: яркое теплое солнце прогревает землю до самой вечной мерзлоты, поднимается кедровый стланик, наливаются жизнью ягоды голубики и брусники, которую осенью заготавливали бочками, а зимой с чаем и со спиртом она шла великолепно. А июньские бельке ночи среди грустных и мечтательных горбов земной поверхности - тишина для раздумий, которую нарушало только отдаленное ворчание упорных бульдозеров и скрежет дражных цепей.

Как-то в июне, вечером, часов в одиннадцать, к нам прибежал взволнованный с расширенными зрачками карих вопросительных глаз Александр Наумович и сразу к Петру Михайловичу:

- Откуда ты знал?

Петр Михайлович, как всегда, вышагивал по комнате в рубашке и кольсонах - он с ними не расставался и летом: если заберут, то на них вся надежда.

- Сядь. Успокойся, Что стряслось?

- Откуда ты знал? Пришла телефонограмма: снять портреты Берии. Петр Михайлович молчал, но был невозмутим, скорее всего старался быть невозмутимым.

- Пришла, говоришь? Это хорошо, что пришла. Сняли?

149

- Конечно, сняли. Никаких подробностей. Откуда ты знал?

- Если бы ты посидел с мое, тоже бы знал. Если бы не боялся думать, тоже бы знал. А то все, как страусы, как премудрые пескари: либо делают вид, что ничего не видят и не знают, либо философствуют: обосновывают неизбежность чужой мерзости и своего бессилия. Радуйся, доктор!

150

Прослезились и Авель и Каин,

Их слезами покойник обмыт.

В черной рамке усатый хозяин

За последнею сценой следит:

Речь о праведной жизни, свершеньях,

Что усопший - любитель поста.

Грянул хор погребальные пенья, -

Это мыши хоронят кота.

Закопали кота. На поминки

Собралась вся мышиная рать,

Стали сыр, лососевые спинки,

Буженину на стол подавать.

И под скромную эту закуску

С бригадиром своим во главе

Каждый мышь по-простецки, по-русски

Выпил рюмку, а может быть две.

Закурили. Пошли анекдоты,

Пепел сыпали в разную снедь,

Пошумели и после икоты

Про камыш стали весело петь.

Разбудили кота у соседей,

Он пришел, недовольно ворча, -

Не любил он подобных комедий,

Съел с десяток мышей сгоряча.

Послесловие

151

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Тюремная и лагерная жизнь - не самое приятное времяпрепровождение. Испытания суровые для психики и физического состояния. Самое главное в тех условиях, по моим понятиям, - сохранить свое человеческое достоинство, если оно было, не забывать мудрые заповеди человеческого сообщества.

Меня несколько забавляет полемика о том, как влияет лагерь на человека. Одни считают, что лагерь человека уродует, другие - что там приобретается полезный опыт. Бывшие заключенные обосновывают выводы личной практики, аргументация обычно солидная, но односторонняя. Кого-то лагерь изуродовал, сломил, высосал, озлобил, другие приобрели опыт в борьбе за существование, в борьбе за лидерство, кто-то накапливал исходный материал для философского осмысления жизни и человеческих отношений, опыт общения с интересными людьми и т.д. Все это зависело от условий, в которые они попали, от окружающего сообщества и сферы общения, от личного характера и других обстоятельств. При всем этом нельзя не согласиться, что лагерные условия - благодатная почва для проявления низменных человеческих наклонностей. К этому нужно добавить, что в лагеря попадали не только невинные жертвы существовавшего режима, но и те, изоляцию которых от общества гарантирует любой режим в любом государстве (58-я статья не исключается - по этой статье сажали также карателей и мародеров).

Пребывание в лагере ни у кого, очевидно, не осталось без следа. Кто-то погиб, кто-то вернулся инвалидом, кто-то сломался психологически, но в то же время бывшие узники становились генералами и маршалами, профессорами и академиками, народными артистами и писателями, лауреатами многих премий, включая Нобелевскую. Как бы у них сложилась жизнь без лагерного опыта, сказать невозможно. Однако я никому не пожелал бы этот опыт приобретать: вероятность того, что он будет полезен, не так уж и велика, хотя на некоторые характеры он действует отрезвляюще.

С Колымой я прощался в конце 56-го после того, как сняли ссыльное поселение. В 57-м вернулся на учебу в нефтяной институт после "академического отпуска", который длился 14 лет.