Детские зарубки

Детские зарубки

Гурский Б. Э. Детские зарубки // Малофеевская Л. Н. Нарекли нас врагами... – Сыктывкар : Коми республ. тип., 2008. – С. 37-71.

Светлой памяти родителей: отца, расстрелянного в подвалах Лубянки в возрасте 33-х лет; матери, сумевшей в нечеловеческих условиях сталинских концлагерей основать клиническую лабораторию в лагерной больнице; в обстановке голода, холода, постоянного недосыпания и тяжелого физического труда организовать беспрерывную работу этой лаборатории, благодаря оперативному и квалифицированному диагностированию болезней в которой были спасены или по крайней мере продлены многие сотни, если не тысячи и более жизней. Правопреемницей созданной тогда лаборатории является действующая и поныне клиническая лаборатория в больнице № 1 теперь уже города Инта республики Коми. Судя по записи в трудовой книжке Грановской Анны Михайловны (мамы) датой основания клинической лаборатории следует считать 1 января 1942 года.

Светлой вечной памяти всех, живших не по лжи.

Догадал меня черт с моим умом и моим талантом родиться в России

А.С.Пушкин

Предисловие

Кратко о судьбе родителей и некоторых сопутствующих обстоятельствах. Родители мои принадлежали к различным социальным кругам варшавского общества. Отец родился в небогатой трудовой многодетной семье в рабочем районе Варшавы – на Воле. А раннее детство мамы прошло в обеспеченной семье. Но оба уже подростками столкнулись с напряженными финансовыми проблемами. Наверно поэтому оба в молодости стали с симпатией относиться к бурным революционным событиям, охватившим в то время многие страны Европы на исходе Первой Мировой войны. Но лишь в России, казалось, революция была доведена до логического финала, и это обстоятельство стимулировало широкий, если не бурный, рост коммунистического движения на фоне кризиса, охватившего мировую экономику. Отец в двадцать с небольшим лет был избран членом Центрального Комитета Коммунистической партии Польши в подполье. Мама еще во время учебы в Варшавском университете стала зарабатывать частными уроками с детьми из состоятельных семей. Снимала для себя комнатку, которая впоследствии стала явочной квартирой коммунистов-подпольщиков. Однажды к ней обратились с просьбой приютить на некоторое время ценного молодого подпольщика. Так познакомились мои родители.

Как-то с обыском нагрянула полиция, а у отца на некоторое время были спрятаны партийные списки. В случае обнаружения полицейскими списков беда грозила всем активным участникам коммунистического движения. По рассказам мамы отец сильно побледнел, когда руки обыскивающих стали приближаться к месту захоронения листов папиросной бумаги, на которых и были напечатаны эти списки. Взглянув в глаза отцу, мама сразу поняла, что надо делать. Она попросилась в туалет и, получив разрешение, в качестве туалетной бумаги прихватила эти шуршавшие листки из папиросной бумаги. В туалете смыла их. Обыск в тот раз закончился благополучно.

Отец обладал хорошим музыкальным слухом и безупречным голосом певца. Ему пророчили успешную оперную карьеру, и он часто проводил время в Варшавском Большом театре. Там же хранилась являющаяся большой редкостью в то время настольная печатная машинка. Полиция добралась и до оперного театра. Обыск обещал быть очень тщательным. Во время обыска к театру подъехала легковая машина одна из двух, имеющихся в Варшаве. В машину спустилась привлекательная женщина с небольшим чемоданчиком. Полиции не пришло тогда и в голову обыскивать красивую пани и помешать ей уехать в машине, принадлежащей высшему обществу. Шофер машины, как оказалось, был коммунистом, а красавица-пани была моим отцом, переодетым в женское платье, которое он одолжил у знакомой оперной певицы.

В 1928 году после прихода к власти в Польше Юзефа Пилсудского отец как коммунист был арестован и приговорен к расстрелу. Однако, несмотря на вынесенные коммунистам смертные приговоры, ни один из них во времена Ю.Пилсудского не был приведен в исполнение. Два месяца отец провел в камере смертников в ожидании расстрела, а затем был обменен на ксендза, арестованного в Советском Союзе. Мама переехала в Москву по вызову отца в 1931 году. Год спустя Москва стала для меня родным и любимым городом. Отец в то время работал начальником сектора Комиссии содействия ученым (КСУ) при Совнаркоме СССР. А мама – в Биологическом институте имени Тимирязева (была научным сотрудником Академии Наук СССР).

Директором этого научного института был доброжелательный человек и весьма прогрессивный ученый профессор Борис Петрович Токин, среди биологических достижений которого стало позднее и открытие получивших широкое признание фитонцидов. Борис Петрович как-то в разговоре со своим американским коллегой сказал про это научное достижение, что это его незаконнорожденный ребенок, поскольку он преследовал тогда совсем другие научные цели. Его американский коллега на это возразил:-“Любой из нас гордился бы таким незаконнорожденным ребенком.” Этот эпизод Борис Петрович Токин сам рассказал, даря маме свою книгу “Губители микробов – фитонциды”, подписав ее: “Дорогой Анне Михайловне – от Б.Токина на добрую память 1954, 7 ноября” (Государственное издательство культурно-просветительной литературы, Москва – 1951 г., 128 с.).

Это случилось во время первой официальной командировки мамы в Ленинград и накануне ее полной реабилитации. А перед своим арестом во время массовых репрессий мама трудилась в научном коллективе, возглавляемом выдающимся биологом Эрвином Бауэром, результаты научных исследований которого намного опередили свое время. Там же в связи с успешной защитой кандидатской диссертации маме была присуждена ученая степень кандидата биологических наук решением Президиума Академии Наук СССР от 15 октября 1936 года. За пять лет в новой для себя стране родить ребенка и защитить диссертацию – это совсем неплохой результат.

Отца я почти не помню. Его лицо я впервые увидел в свои без малого тридцать лет на фотографии, привезенной из Варшавы. А так смутно вспоминаю лишь оживленные с раннего утра сборы на праздничные торжества в те дни, когда отца приглашали на трибуны Красной площади. Из рассказов мамы о ее детских годах ярче других запомнились следующие эпизоды:

– общенациональную гордую торжествующую радость поляков в связи с вторичным

присуждением Нобелевской премии Марии Склодовской-Кюри, оставшейся для мамы на

всю жизнь образцом научного и жизненного подвига, а тогда работавшей и проживавшей

с семьей далеко от Варшавы – в Париже;

– потрясение от известия о гибели “Титаника” год спустя в девятилетнем возрасте мамы;

– оцепенение горожан при медленном почти беззвучном первом пролете над городом громадного немецкого цепеллина, покрывшего, казалось, своей зловещей черной тенью всю Варшаву, в период Первой мировой войны;

– уход немцев в конце той же войны, во время которого солдаты отступающей армии ходили по квартирам варшавян с огромными мешками и складывали в них все конфискуемые (на правах сильного) медные и бронзовые детали в жилых помещениях: запорные краны с водопроводных и отопительных систем, ручки с дверей и окон, подсвечники, старинные люстры и т.п.;

– участие уже в студенческие годы в строительстве укреплений, рытье окопов в предместьях Варшавы вместе со всем городским населением, охваченным единым патриотическим порывом накануне свершения “Чуда на Висле”;

– рассказ мамы со слов отца о том, как после бегства Махно из революционной России тот стал узником Варшавской тюрьмы, куда его тогдашнее Польское правительство “на всякий случай” посадило вместе с коммунистами. В тюрьме Махно оказался в одной камере с отцом и его товарищами. Состоялся, конечно, идейный спор, главным образом, между отцом и Нестором Махно. Отец обладал отменной физической силой и стал чемпионом камеры по пережиму руками с упором локтями на стол. Он попал в тюрьму с заметным синяком под заплывшим глазом после разгона очередной рабочей демонстрации. За этот заплывший глаз и обладание большой физической силой шеф жандармов пан Дурач, обращаясь к отцу, назвал его “Пан Циклоп”.

Уж не знаю, ограничился ли тот спор с Махно теоретическими прениями о месте анархизма в мировой революции или имел и иное продолжение. По рассказам по окончании этого спора Батька долго сидел на полу в дальнем углу вместительной камеры и своим маленьким ростом с взъерошенной шевелюрой напоминал отбившегося от стаи воробышка после общения с когтями кошки. Задорный веселый смех в тот вечер долго слышался из общей камеры. А кличка “Циклоп” стала позже подпольным псевдонимом отца.

Эту историю спустя годы подтвердила мне и Целина Будзинская – автор книги, вышедшей на польском языке и посвященной судьбе женщин, в том числе и жен польских коммунистов, за колючей проволокой в зонах сталинских концлагерей. (Государственное издательство культурно-просветительной литературы, Москва – 1951 г., 128 с.)

Из воспоминаний последнего – уже московского – периода мне запомнились подробности рассказа мамы о выходе с отцом за бутылкой кагора перед приходом гостей. Отцу приглянулась бутылка с красивой этикеткой, которую он и попросил вместо первоначально поданной грязной и запыленной бутылки с рваной и криво приклеенной этикеткой. Продавщица, подавая требуемую бутылку, с неадекватной озлобленностью заявила:

– По-русски плакать еще не научились, а все подай да подай. У-у, понаехали тут, буржуи!

– Эрнест, куда мы приехали? Здесь так много грубости! – обратилась мама к отцу, когда родители вышли на улицу.

– Раз здесь – значит лучше! – резко оборвал отец, убежденный коммунист.

Из этого периода жизни мне самому запомнились похороны Серго Орджоникизе, с которыми закончился короткий, веселый период раннего безотчетного детства, когда и первые с морозом снежинки, оставляющие на щеках мелкие капельки воды, и первые летние стремительные пробежки босиком по песчаным отмелям приносят переполненную до краев радость.

Многолюдная похоронная процессия прошла под нашими окнами. Мужчины и женщины несли портреты Серго, а их лица выражали искреннее настоящее горе. Дома в семье также установилась горестная тишина. Но через некоторое время люди уже не строем стали возвращаться с похорон также под нашими окнами, кое-как держа подмышками свернутые траурные флаги и транспаранты. Из окон нашего третьего этажа хорошо было видно, что участников только что прошедших похорон занимали бытовые разговоры. Можно было разглядеть и улыбки на лицах. На меня это произвело большое впечатление, но ни с кем не стал я обсуждать это свое наблюдение.

По разговорам в семье с именем Серго связывали и большие успехи страны, и большие надежды на будущее. На следующий день в очереди за газетами с фотографиями похорон мама негромко заметила, что уж слишком много людей из руководства мы хороним за последнее время. Некоторые люди в очереди как-то сжались, и мы с мамой молча достояли до продавца газет. Установившееся в семье напряжение после этих похорон так и не покинуло больше нас.

Как и подавляющее большинство семей польских коммунистов, наша семья была уничтожена. Из шести родственников, эмигрировавших в СССР из Польши из-за преследований там за коммунистическую деятельность, четверо были расстреляны уже здесь, в Москве, в том числе одна женщина – старшая сестра отца, да и он сам в свои тридцать три года, менее, чем за десять лет до этого приговоренный к расстрелу в Варшаве. Трое же других подверглись репрессиям, включая маму, да и меня самого в моем еще пятилетнем возрасте – уже седьмого репрессированного – самого молодого в нашей семье.

К великому счастью, семья стала той маленькой, но крепкой ячейкой, которая оказалась не по зубам никаким жадным до наживы, трусливым, завистливым, малообразованным, озлобленным на жизнь вождям, постоянно (по-моему, вполне оправданно) комплексующим и готовым пользоваться для своего обогащения любыми, в том числе и кровавыми методами. Именно повышение жизненного уровня каждой семьи в стране, а не каких-то неопределенных рабочих коллективов или отдельных личностей вроде бригадиров, доярок, слесарей, шахтеров и т.п., должно стать официальным мерилом успешной политики правительства. А эти воспоминания пусть остаются связующим звеном в памяти идущих за нами детей и внуков. Надеюсь, что они будут счастливее нас. Во всех отношениях.

Москва, Узкое

Последнее лето. Мы наблюдали за приближением грозы с балкона двухэтажного деревянного дома санатория в Узком под Москвой. Дождь только собирался обрушиться с неба, по которому, казалось, во всех направлениях метались рваные черные тучи. И когда самые крупные из них касались друг друга, сверкала молния, и вслед за ней гремел гром. Я довольно спокойно чувствовал себя на руках старшей сестры отца – Марты. “Вот сейчас будет молния. Смотрите, как сближаются две большие черные тучи”,– сказала мама, указывая на небо. Мы стали наблюдать за ними. Вытянутые вперед по ходу движения части туч, похожие на длинные головы крокодилов, под напором воздушных вихрей начали терять четкие очертания. Их оторванные клочки устремились навстречу друг другу, увлекая за собой основную массу. Тучи сблизились, перемешались. Сверкнула яркая молния и сразу же, показалось, почти рядом ударил гром. Даже при ожидании этого явления природы я вздрогнул всем телом. Тут же сильные руки отца перенесли меня в теплые руки мамы, и я быстро восстановил душевное равновесие, обретая спокойную уверенность в надежных руках. Кажется, что этот момент был последним, удержавшим в детской памяти щедрую теплоту материнских рук.

Потом папа перестал приезжать на дачу. Напряжение у взрослых нарастало. Однажды как-то поспешно мама и Марта, взяв меня с собой, собрались в город. Я сидел у окна машины. Марта, обсуждая с мамой свои взрослые дела, заметила: – “Хорошо, что мальчик уже большой.” Мама отозвалась с грустью: – “Только, когда мы опять вернемся сюда и соберемся вместе. Да и вернемся ли?” Под эти слова я выглянул в окно машины и, словно прощаясь, зафиксировал в памяти неровно лежащие белые каменные параллепипеды дорожного бордюра безопасности по обеим сторонам всей длины боковых краев деревянного без перил моста, проложенного между двумя частями пруда. Лишь через пятьдесят лет случайно и неожиданно для себя я вновь оказался здесь. Было и приятно, и жутко увидеть старые белые камни, пролежавшие на своих местах без движения в том же неровном порядке в течение трудового периода жизни по крайней мере двух поколений людей.

А в описываемый отрезок времени меня вскоре вернули на дачу, где моя няня тетя Маня прожила некоторое время одна. Без привычного присутствия родных хозяйских рук знакомые вещи поменяли свои места. Некоторые лежали так, как никто из дорогих мне людей их никогда не положил бы. Даже ребенку стало ясно, что тут похозяйничали чужие руки. Тетя Маня цепким прицельным взглядом следила за выражением моего лица. Хорошо знакомые вещи словно отгородились от меня невидимым барьером, когда я медленно прошелся между ними по комнате. Холодящая тревога в который уже раз за последнее время закралась в душу.

С началом первой осенней прохлады переехали в город и мы. Тетя Маня взяла меня с собой в открытый кузов полуторки, и мы уселись на вещи, наваленные у кабины шофера. На колени мне поставили большие настольные часы. Я впервые совершал дальнее путешествие в кузове грузовика на вещевых узлах. Место рядом с шофером, в прошлые годы предоставляемое нам с мамой, на этот раз занял какой-то тощенький невысокий дядя с суетливой походкой и мелкими торопливыми движениями рук, цепко удерживающими бумажный рулончик. На пороге городского дома нас ожидала мама, которая громко высказала свое недовольство тем, что ребенка перевезли, как вещь. “Недолго уже”,– огрызнулась обычно покладистая в семье и внимательная ко мне тетя Маня. Мама быстро, резко взглянула на нее и, как всегда, при столкновении с откровенной непорядочностью прикусила нижнюю губу. Приехавший с нами чужой дядя суетливо крутился рядом с машиной, стараясь незаметными очень быстрыми движениями жадного человека делать пометки на листке бумаги после каждой сгруженной вещи. Я молчал, стараясь не привлекать к себе внимание в этот напряженный момент.

Вечером, когда стемнело, мама как-то привычно подошла к окну и стала внимательно всматриваться в темные силуэты людей, приближающихся к нашему дому. Присоединился к маме и я. Вдруг нам обоим показалось, что хорошо знакомая фигура папы вышла из-за угла. Но это только показалось. “Папа опять задерживается в командировке”,- с досадой сказала мама. “А он в Томске?”,-спросил я. “Нет, он в другом месте”,- ответила мама. В Томске папа был в свою прошлую поездку. Привезенных тогда подарков точно не помню, но кажется, что это были настоящие кедровые шишки с орешками. Однако темпераментное обсуждение его рассказа о том, что в Томске поймали и судили двух шпионов, было в семье весьма активным.

“Боже, какими они были слепыми!”,- почти десятилетие спустя с тяжелым вздохом скажет мама. Сказано было под завывание полярной мартовской вьюги и в хилой печной трубе, и за квадратом окна, заставленного изнутри тяжелой деревянной ставней, в только что заселенным мамой и мной отгороженном уголке продуваемого барака уже тогда, когда мы встретились вновь после долгой разлуки. И в этом уголке барака нам предстояло прожить еще долгие годы.

А в ту московскую ночь, как и в предыдущие, папа так и не вернулся домой. На следующее утро мы с мамой встали пораньше и пошли погулять во двор одного из соседних домов. Там еще с весны на высоких ажурных деревянных пирамидах были установлены цветы в горшках, обернутых серебристой бумагой. Перед отъездом в начале лета в Узкое мама часто приводила меня сюда к этим горшкам. В серебристой обертке цветных горшков игрой солнечных зайчиков шустро, казалось, плавали рыбки. А сейчас, осенью, бумага была сорвана, любоваться было не на что. С победными криками мимо нас пробежала ватага ребятишек, с сосредоточенной деловитостью срывая последние еще трепещущие на весеннем ветру обрывки серебристой бумаги.

Мы с грустью медленно пошли по улице, заполняемой машинами и пешеходами. Свернули на свой Лопухинский переулок, дошли до его нижнего конца, перешли улицу к небольшому скверику с клумбами и скамейками. Тихо присели на одной из них. За оградкой по тротуару рабочие проносили металлические детали пружинных кроватей. Сидевшие невдалеке праздные молодые в цветастых платках женщины отреагировали на проход рабочих с металлическими частями в руках: - “Ишь, при народе-то кровати носят, а по ночам пулеметы собирают. Знаем мы вас! На всех на вас управа у товарища Сталина найдется.” Рабочие как-то резко замолчали, ускоряя шаг. “Нас не обманешь” – удовлетворенно закончили комментировать женщины. Посидев недолго на скамейке, мы направились к выходу из сквера.

К обеду вернулись домой. Тихо пообедали в отдаленном уголке квартиры. Я бесцельно побродил по кухне, в коридоре, зашел в жилое помещение. Одна из наших двух смежных комнат в многонаселенной квартире с длинным коридором была закрыта. Как раз та комната, где у окна стоял высокий до потолка книжный шкаф с детскими книжками на нижних полках. Рядом с книжным шкафом стояло высокое – выполненное на заказ – кожаное кресло. Мама очень гордилась этим своим недавним приобретением. Взрослые любили отдыхать в кресле с книгой в руках. В кресло любил забираться и я, воображая себя взрослым.

На уровне замочной скважины смежной двери закрытой комнаты приклеенная бумажка соединяла две дверных створки. Я подошел поближе, с удивлением разглядывая какие-то чернильные каракули на этой бумажке. Громкое нервное срывающееся восклицание мамы: “Не тр-о-о-о-гай!!!” прекратило это разглядывание. Впервые услышанная тональность в голосе мамы заставила отойти от двери. Я с удивлением оглянулся на маму. Она сидела с безвольно опущенными руками, смотря на пол прямо перед собой. Какая-то внутренняя сила подтолкнула меня к ней, и я уткнулся носом в мамины колени. Как всегда в таких случаях я ожидал, что мама опустит свои ладони мне на спину, чтобы снять внутреннее напряжение ребенка. Но ее руки не шевельнулись. Я опять с удивлением взглянул маме в глаза. Никогда до этого не видел я с близкого расстояния мамино лицо, ставшее вдруг таким некрасивым. Оно было усталым, заплаканным. По щекам скатывались последние редкие крупные капли слез. Тихонько отошел от мамы. Она так и не взглянула на меня. На улице давно стемнело. Пора было укладываться спать. Весной мне исполнилось пять лет, и я хорошо представлял заведенный порядок жизни.

Уложив меня спать, мама, как это часто делают все матери на свете, села у детской кроватки. Утомленные глаза мамы слипались. “Мама, уже недолго. Я скоро засну”, – сказал я, начиная засыпать. Засыпая, услышал тихий голос мамы: “Наступают трудные времена. Запоминай все, сынок, запоминай каждую мелочь, запоминай хорошенько. Кому рассказать потом – найдется. И всегда верь в хорошее, оно постоянно будет рядом. Его не всегда можно будет распознать, но ты не уставай верить в хорошее”,– это не буквальное, но близкое к точному напутствие мамы я старался выполнять в течение всех суровых, переполненных парализующим страхом, а в эту минуту еще только наползающих часов, дней, лет.

Москва, Данилов монастырь

В казенную дорогу. Сонные глаза, по которым резанул яркий свет, открылись и успели захватить кивок нянечки тети Мани в мою сторону. Подошел мужчина в военной форме. Сильные чужие руки взяли меня из теплой еще кроватки и подняли высоко – до уровня жесткого блестящего черного козырька, скрывавшего глаза офицера. Доверяя взрослым, я доверчиво обнял военного за плечи. Он с удивленной радостной злостью улыбнулся, широко раскрывая прокуренный рот с темными зубами. С вечера мама сидела у моей кроватки, и, впервые в жизни не найдя ее глазами, я закричал, протестуя против поглощающего чувства ужаса. Потребовалось вмешательство тети Мани, чтобы успокоить ребенка. Отсутствие привычного тепла материнских рук вызывало непримиримый протест ко всем и ко всему.

Комната была набита людьми, но знакомым было лишь лицо нянечки. Всхлипывая уже не так громко, я помогал одевать себя, так как внизу, по заверениям взрослых, меня ждала мама. Мне предложили взять на выбор свои любимые игрушки. Я указал на “Строительный материал”, купленный недавно мамой набор кубиков, шаров, пирамид. Мы с мамой, бывало, подолгу, сидя на корточках, строили из них дома и целые дворцы. Мой выбор явно не устраивал чужих взрослых. Мне предложили выбрать что-нибудь поменьше. Были взяты две резиновые, попискивающие – если надавить – белые собачки, которых я очень любил.

Так военный и понес меня с зажатыми в руках собачками по темной лестнице вниз на улицу. Небритые щеки военного и смердящий запах запомнились мне на всю жизнь. Но эти мелочи существовали где-то на втором плане. Вот-вот должна была состояться встреча с мамой, которая по какому-то очень важному делу дожидалась меня на улице. Я напряженно рассматривал темноту, стараясь раньше других увидеть маму. Оказавшись на улице, мы подошли к черной легковой машине, в которой сидели еще военные. Мамы не было. Я снова закричал. Вынесший меня офицер утомленно сказал, что меня сейчас отвезут к маме и плакать не надо. Но при этом, поместив меня в машину, постарался торопливо захлопнуть дверцу кабины. Я не ожидал, что напутствие мамы запоминать все события так быстро станут реальностью. Я просто не успел забыть это напутствие и почти автоматически стал запоминать, чтобы при скорой, очень-очень скорой встрече рассказать маме об этом ночном происшествии и поскорей забыть про него.

За окнами машины медленно проплывала Москва второй половины ночи. Начинало сереть. В позах молчаливо дремавших на сиденьях машины военных явно проглядывалось запредельное утомление. Я был воспитан в уважении к усталости взрослых и сейчас старался сдерживать рыдания. Машина подъехала к широким черным воротам. Довольно скоро ворота раскрылись и с металлическим скрежетом закрылись за мной. С охватившим меня чувством протеста и неосознанного еще страха я понял, что весь остальной мир надолго закрылся для меня. В комнате привратника несколько человек сидели за невысоким длинным столом, придвинутым узкой стороной вплотную к окну. Амбарная книга, чернильница с ручкой, стопка длинных узких листков чистой бумаги и подушечка с краской в плоской металлической коробочке с откинутой крышкой лежали на столе.

К этому столу выстроилась детская очередь. Взрослая рука обмакивала по очереди детские пальцы в подушечку с краской и затем прокатывала их по чистому листку бумаги. После процедуры младших выводили за руку. Дети постарше отрешенно выходили за дверь. Дошла очередь и до меня. Когда процедура закончилась, я заскандалил из-за того, что был обижен мой мизинец, с которого забыли снять отпечаток. Но мне и здесь сказали, что в доме, во дворе, меня ждет мама, и я пошел, ведомый за руку туда, где должна была быть мама, и где ее снова не оказалось. Я опять закричал с новой силой. Военные с облегчением оставили меня, а я громко проплакал до рассвета.

Начали просыпаться другие дети, которыми, как оказалось, был набит дом. Разбуженные малыши, проходя мимо ночного поста в туалет, недовольно смотрели на меня. Да я и сам очень устал от плача. Однако просто так успокоиться я не мог, так как это означало бы безвольное примирение с судьбой. Немолодая женщина на посту сказала усталым голосом: “Ну что ты так долго громко плачешь? Посмотри, как много тут детей, и никто из них не плачет. Здесь не любят тех, кто плачет”. Не перестаю удивляться умению людей, выполняющих самую черную работу в обществе, находить нужные слова в нужную минуту. Больше я не плакал, так как осознал, что плач больше никогда не поможет мне. На своей собственной судьбе дети убеждались в правдивости поговорки, что Москва слезам не верит.

Ну, а что касается двух резиновых собачек, то их вскоре изъяли у меня, задавая при этом вопрос с жесткой улыбкой на тонких губах: – “Папа и мама дома тебе говорили, что надо отдавать бедным то, чего у них нет?” – “Да, говорили”– ответил я, удивленно разглядывая незнакомую для себя улыбку взрослого человека. Никогда не думал, что улыбки женщин могут быть такими малоприметными и одновременно такими жестокими. “Так вот, скоро к нам привезут много-много бедных детей, и им пригодятся твои собачки”, – удовлетворенно и одновременно назидательно продолжала толковать женщина с тонкими губами, в уголках рта которой застыла незнакомая мне до этого времени язвительная улыбка. Общее выражение лица демонстрировало явное превосходство его обладательницы над всеми в окружении этой дамы. О возможной ее неправоте и речи не могло быть. “И они также будут плакать, как плакал я?” – готов был спросить я, но прикусил язык, уже начиная ощущать замороженные души грабителей, бездушные лица которых моя зрительная память зафиксировала в этот момент впервые и навсегда. Последнее тепло материнских рук осталось на игрушках, которых после Даниловского детского приемника я больше никогда не увидел.

В том детском приемнике время летело так, как везде оно летит. В конце концов меня уложили спать, и после бессонной ночи и утомительного плача я, видимо, хорошо выспался. Однако реальность сразу напомнила о себе радостным гамом большого количества детей по поводу принесенной еды. Запомнился кислый привкус манных котлеток, залитых бледненьким кисельком. После долгих уговоров мне на язык положили отщипанный кусочек этого блюда, который я так и не смог проглотить. Все во мне протестовало против оказываемого внимания, которое так и не смогло заменить тепла прикосновения материнских рук. Уже никогда.

Из числа строений во дворе монастыря хорошо запомнилась церковь, в помещении которой нам показывали кино. Один из фильмов, как много десятилетий спустя удалось выяснить по запомнившимся кинокадрам, назывался “Путешествие в Арзрум.” Появление Пушкина воспринималось доброжелательно. “Вот тот, который первым снимет шляпу и будет Пушкин”, - сказал кто-то из подростков при демонстрации первых кадров фильма. На этих кадрах два всадника неспеша продвигались верхом на фоне кавказских гор. По сказкам – Пушкина знали все. И с его появлением на экране начинала пробиваться надежда – наша последняя и единственная опора в новых для нас условиях. Чьи-то громкие комментарии в зрительном зале обязывали с неприязнью воспринимать марширующих солдат в царской белой военной форме. А прячущихся в подземных убежищах наглухо закутанных в темные платки женщин, окруженных многочисленными детьми, тот же голос призывал не бояться царских беляков. “В наше время это уже никогда не повторится. Не зря же у нас победила Октябрьская революция” – продолжал комментатор в зале.

Но все эти отвлекающие маневры не смогли заглушить реально нарастающую в душе тоску по только что оборванной семейной жизни. И эта тоска сформировалась, наконец, в осознанное острое желание во что бы то ни стало бежать куда угодно, лишь бы оказаться подальше отсюда. Хватило ума приглядеться к поведению постоянно присутствующего стража у одинокой калитки. Калитка она и есть калитка – служила для служебного прохода только одного человека. Но и сторожил ее, как правило, тоже только один человек. Им часто бывал дядя Леня – один из тех людей, которые привезли меня сюда. К нему невольно пробудилось теплое чувство по той простой причине, что он был в моем доме и знал, как его найти. Он знал, как сейчас сказали бы, все концы.

По-видимому, я довольно долго крутился неподалеку от калитки и тогда еще не понимал, что к калитке приставлена надсмотрщица – немногим старше меня девочка, исполняющая еще и самую главную для себя роль – роль приживалки. В том раннем возрасте таких приживалок всегда отличал вечно заполненный нос, часто с обильно провисающим из него содержимым. Этот нос располагался посередине приплюснутого, как блин, сосредоточенного тупого лица приставленной к калитке сверстницы-надсмотрщицы. Тогда же впервые я познакомился и с состоянием опъянения, в котором всегда находился часто дежуривший у калитки дядя Леня. Исходящий от него запах с кислятинкой стал для меня уже знакомым по первой казенной ночи. При открывании калитки дядя Леня, покачиваясь, почти всегда отвлекался, пропуская внутрь сотрудников, и на пару шагов отходил в сторону, с полупоклоном провожая взглядом входящих. А входная дверь оставалась у него за спиной.

Вот в этот-то момент я, плотно прижавшись к высокой монастырской кирпичной ограде, прошуршал спиной по ее осыпающейся штукатурке, выскользнул за калитку и тут же бросился налево, инстинктивно пытаясь скрыться за углом круто выступающей башни, подчиняясь охватившему меня чувству опасности. Через мгновение за своей спиной я услышал визгливый крик соплячки: “Сбежал!Сбежал!!”, а вслед за этим криком – и топот множества ног. Никогда не думал, что такого рода крик и топот погони может относиться ко мне. С тех пор я всегда с пониманием и сочувствием отношусь к беглецам из мест заключения. Уверен, что не я один испытываю подобные чувства, например, при просмотре фильмов в государственных кинотеатрах о беглецах из мест заключения.

Поднявшийся крик и топот толпы показались мне настолько враждебными и устрашающими, что я помчался, охватив от ужаса голову руками. Первый раз в жизни меня преследовали. Наверно поэтому бежал я так быстро, как никогда не бегал, и успел понять, что расстояние между мной и кричащими на все лады преследователями увеличивается. Спокойное чувство уверенности в своей правоте и в своих силах наполнило меня. Я уже знал, что смогу убежать от них. Это подтверждал и усиливающийся нервный крик, в котором явно прослушивалось беспокойство о возможной потере убегающей добычи. Довольно скоро я оказался на повороте трамвайной линии. Стоило в нерешительности остановиться, вспоминая постоянные наставления мамы быть очень осторожным при переходе трамвайных путей и обдумывая последующее направление побега, как через минуту я был схвачен.

Меня окружили от семи до десяти человек и с торжествующим гамом, крепко до боли удерживая с обеих сторон за руки повыше локтей несколькими парами цепких кистей, вернули обратно за широкую кирпичную ограду Данилова монастыря. Тогда с запоздалой на самого себя досадой я пожалел, что не бежал без остановок. И с нарастающей тоскою, переполнившей меня в этот момент, подумалось, что теперь долго мне еще придется жить в этой чуждой враждебной обстановке. Я четко ощутил в душе ком нарастающего сопротивления.

Но с этого момента зоркие глаза маленьких осведомительниц цепко удерживали меня от приближения к калитке. С того времени и по сию пору осведомители всех мастей вызывают у меня омерзение. А в наши дни часто приходится проезжать на трамвае 47-го маршрута поворот, который меня остановил. И оценивая расстояние, которое мне удалось пробежать тогда, с гордостью ощущаю и сейчас те несколько минут свободы, в течение которых я дышал полной грудью. Даже ненависти к преследователям не было. Люди, сделавшие ставку на страх, недостойны презрения свободных людей. Если и вызывают они какие-либо чувства, то только омерзение.

Кажется, что лично для руководителей страны в течение последних девяти десятилетий гораздо большую опасность представляют надуманные ими “внутренние” враги, чем вооруженные враждебные государства, во многие времена реально располагавшиеся у границ нашей Родины. Власти боятся первых явно больше, чем вторых. Характер начала Великой Отечественной войны подтверждает эту догадку.

Воронок. Доживающие свой век в постоянном озлоблении на жизнь и завистливые ко всем и ко всему старушки из смотрительниц на следующий день нарочито громкими голосами в моем присутствии обсуждали мое же поведение. “Ну этого жалеть не надо. Его отца расстреляли!”– “О мой дорогой папочка!” – невольно вырвались у меня слова, которых до этого я никогда и нигде не говорил. Многих слов в новом для себя окружении я не понимал, как не понял реального значения и этого слова – “расстреляли!”. Но тональность, наполненная впервые ощущаемой мною презрительной ненавистью, сказали мне все. О маме я не спросил, интуитивно опасаясь ей навредить. И четко понял: чтобы не навредить – надо слушаться. Хотя бы внешне. Для меня начиналась лагерная жизнь, официально именуемая “Счастливое детство под солнцем Сталинской конституции.”

Спустя короткое время меня в составе группы детей, в том числе самых маленьких, разбудили среди ночи и указали в окно на две машины – открытую легковую и стоявший за ней темный фургон. Первая из них была занята взрослыми, во вторую же несколькими минутами позднее стали запихивать нас. А сколько еще потом будет таких ночей, с не по-детски прерванным сном! В воронке оказались только дети, и я среди них был далеко не самым младшим. Но два-три подростка были и старше, и сильней, и выше нас. Машину довольно беспокойно начало трясти, и мы, стоя (ни скамеек, ни стульев не было), едва не падали с ног, теряя равновесие при частых резких поворотах на бугристой дороге. Кто-то из подростков сказал: “Смотрите на Москву, вы ее больше не увидите”.

Зарешеченное маленькое оконце было очень высоко расположено, и нас, и малышей надо было еще и поднять, чтобы дать нам возможность в последний раз взглянуть на улицы Москвы. Я был поднят за подмышки до ближайшей щели в закрытой металлической коробке воронка, и второй раз в жизни мельком увидел сереющие дома предрассветной Москвы. Насмотреться на уходящие назад дома мне не дали, опустив на пол. И вот тут я понял, как сильно люблю свой родной город, с которым никогда надолго не расставался, и новая волна протеста против насильственной неволи и насаждаемых страха и тоски охватила меня. С этой тоскою я забился в угол и так просидел на полу тюремной машины до конца пути, обхватив руками голову, опущенную между колен.

Теперь, видимо, правильно понимаю, что нас отвезли на Павелецкий вокзал, так как эта поездка по городу впервые в моей жизни была такой недолгой, но тряской. На вокзале мы без сна провели остаток ночи до наступления дня. С появлением пассажиров нас приодели в красивые белые рубашки и вручили большие тяжелые чемоданы с запечатанными сургучем замками. Ребятам покрупнее навязали красные галстуки. Чемоданы мы должны были перенести по улице в другое помещение вокзала. Строго-настрого было запрещено открывать чемоданы. Мой чемодан был просто неподъемным. Видимо, при попытке перенести этот чемодан под окриками взрослых мышцы у меня на животе разошлись и с этой грыжей, начиная с пятилетнего возраста, я прожил всю жизнь. В конце концов кто-то из сопровождающих нас подростков взял у меня чемодан и, ворча на взрослых за устроенный спектакль, перенес его в другое место на глазах у просыпающейся Москвы.

Много лет спустя я вспомнил этот чемодан при просмотре фильма, в котором артист, объявляя свой музыкальный номер: – “Русская народная песня -“Кирпичики”–, действительно обнаружил в футляре вместо музыкального инструмента кирпичи. Судя по тяжести наших чемоданов так, видимо, оно и было. Подростки потребовали облегчить “мой” чемодан, но мне самому было уже неинтересно следить за начавшейся возней с тяжелым чемоданом в углу на дальней скамейке. Я отвернулся и пошел вместе со всеми детьми в другую комнату. В этой отдельной закрытой комнате с нас стянули нарядные рубашки, и мы опять превратились в серых мышей. Понемногу осмелев, мы стали выходить на перрон. Запомнился опасливый взгляд молодой красивой женщины, едва приметно кивнувшей в мою сторону и что-то прошептавшей при этом на ухо своему спутнику. Ее красивые черные глаза в течение последующих долгих лет казались мне осторожным прощальным кивком любимого мною города.

К вечеру был подан товарный состав. В очень быстро наступающей темноте мы были подняты второй раз в жизни в высокий для нас товарный вагон без ступенек. Точно также, как в прошлую ночь – в воронок. Двери за нами закрыли снаружи с металлическим скрежетом. “Задвинули засов”,- сказал кто-то из подростков. Перед каждым из нас встала, казалось бы, неразрешимая проблема, как выполнять команду “всем спать”, отданную уже в полной ночной темноте. Было страшновато укладываться на доски деревянного пола, сквозь широкие щели которого легко проглядывались поблескивающие от света вокзальных фонарей колеса и рельсы. Я нерешительно посмотрел на старшего мальчика. Он достаточно внимательно бросил на пол передо мной у самой двери худую охапку соломы со словами: - “Вот здесь и спи! А заскрежещет железо, ты первым услышишь и разбудишь нас”. Это было сказано настолько буднично, что стало понятно, что на полу при переездах придется спать еще много-много раз. Но в этот первый для себя раз, располагаясь на полу, я быстро улегся и, засыпая, успел подумать, что надо бы спросить у мальчика, бросившего мне под ноги пучок соломы, откуда он все это знает. Согретый его вниманием и доверием, тут же уснул под мерный стук колес, утомленный уже вторыми бессонными сутками.

Рано на рассвете мы были разбужены “по прибытии”. Высадили нас по одну сторону вагона, а ожидавшая наши пожитки запряженная в телегу лошадь стояла по другую сторону не только вагона, но и целого товарного состава, обойти который не представлялось возможным из-за его длины. Наш состав дергался и перемещался туда-сюда на короткие расстояния. И надо было проявить немало уже осязаемого риска и еще нетренированной ловкости, чтобы проскочить под вагонами перед огромными накатывающими колесами поезда, уступая требовательным окрикам старших. Под вагонами проскочили без потерь, хотя этому и многим другим случившимися с нами событиям удивляюсь до сих пор.

Память не удержала сопровождающих нас взрослых лиц. Детей около телеги оказалось больше, чем ехало в нашем вагоне. Почти все из нас двинулись пешком за нагруженной повозкой в свой первый многокилометровый путь. Сколько их потом будет! В конце долгого пути усталым детям разрешили забраться в телегу. Кто-то из старших вдруг сказал: “Вон наши идут!” Навстречу шел плотный строй детей. Тот же голос с усмешкой заметил, что и для нас там найдется место. С того времени и по сию пору я с неприязнью отношусь к марширующим плотным детским шеренгам, хотя, кажется, всю жизнь прошагал строем.

Поповка

Гвоздь. Наиболее ранимые дети проходили адаптацию сначала в отдельной, на 15-20 коек, комнате. И лишь потом переселялись в большую спальню, коек примерно на 150. Я быстро прошел первый адаптивный период в малой комнате с помощью взявшей надо мной шефство старшей девочки Сони.

Затем меня перевели в большую спальню и поместили на высокую мягкую кровать, которую всегда убирала отдельная нянечка. Она никогда не мыла полы и вообще не выполняла никакой черной работы. В ее обязанности входила только уборка высокой кровати, на которой в те дни спал я. Других ее обязанностей я не запомнил. Кажется, она иногда подметала небольшую часть огромной комнаты – ту часть, в пределах которой стояла и отведенная мне кровать. Мы с этой женщиной не общались. Она была подчеркнуто замкнутой с непроницаемо отчужденным лицом – острый подбородок, сжатые тонкие губы, всегда одетая во что-то серое с наглухо и плотно закутанной головой. Цвета волос невозможно было определить, так как ни малейшая прядь прически никогда не выбивалась из-под платка. Не запомнились даже ее руки, словно она всегда ходила в тонких серых перчатках. Своей отрешенностью она очень напоминала злых колдуний из сказок. Я думал, что у нее никогда не оживится лицо. И, наверно, она быстро стерлась бы из моей памяти. Но случилось нечто необычное.

Я начал замечать, что перед сном на моей постели стали появляться яркие мелкие предметы: металлические пуговицы, наперстки, проволока, осколки цветного стекла и т.д. Такие вещицы были интересны, возможно, для деревенских малышей, но не для столичных жителей, хорошо знакомых с городскими достижениями, в том числе и с набиравшим силу метрополитеном. Сначала я их просто смахивал на пол, но получил замечание и стал складывать на стул у изголовья. Потом мне услужливо подсказали, что я нравлюсь этой наглухо закутанной строгой тете, и она неслучайно одаривает меня такими игрушками. Естественно польщенный оказываемым вниманием я начал приглядываться к этим мелочам и мало-помалу втянулся в их разглядывание и игру с ними.

Всегда кто-нибудь из детей с легкой завистью подсказывал, как надо играть с тем или иным предметом. И вот однажды среди металлической мелкоты я обнаружил небольшой гвоздь. Скорее всего это был обувной гвоздь – с темным толстоватым телом, сплюснутой увеличенной шляпкой с неровными острыми краями и удлиненным заостряющимся основанием. Я хорошо помню свое удивление этим ненужным мне предметом. “А ты положи его на язык”, - послышался из-за спины вкрадчивый совет вечно сопливой девочки-соседки. Не ожидая ничего плохого, движимый только любопытством, я так и поступил. Вкус гвоздя оказался таким, что я невольно сделал глотательное движение, и кусочек острейшего металла был мгновенно проглочен. Гвоздь оказался смазанным медом. Я громко сказал, что проглотил гвоздь. Прибежали воспитательницы из группы. Сразу заставили съесть большое количество белого хлеба и запить несколькими стаканами молока. Дождались, пока наступит надобность в горшке. И так продолжалось несколько дней. Пока, наконец, воспитательницы, перекрестившись несколько раз, убеждая больше себя, чем других, заявили, что гвоздь вышел.

Ну, а что же постельная нянечка? Когда стало известно, откуда взялся злосчастный сладкий гвоздь, групповые нянечки на высоких тонах поговорили с постельной нянечкой. Ее даже куда-то вызывали. Запомнилось теперь уже не отрешенное безучастное лицо, а полное ненависти и презрения ко мне. Под этими явно проявившимися эмоциями угадывался глубоко спрятанный страх. Много страха таилось на дне души той серой женщины. Интуитивно тогда я почувствовал, что она лишь играла роль отрешенной женщины и что за нею, видимо, стояли другие люди. Тогда очень захотелось взглянуть в глаза тем другим людям.

Теперь часто и помногу продолжаю удивляться тому, что я остался жив. А первые похороны, в которых довелось участвовать мне вместе со всем своим первым классом, состоялись 8-го марта 1942 года. Это был первый осознанный праздник Международного Женского дня, который мы отмечали. Мы, в то время еще первоклассники, хоронили второклассницу Катюшу Ананьеву. Нынче поговаривают, что мы хоронили тогда дочку Каменева. Да кто знает? Поди, проверь. Креста на могиле не поставили. Хотя разговор – ставить-не-ставить – состоялся достаточно темпераментный. Это я точно помню. Похоронили девочку рядом с православной церковью через правую боковую от главного входа тропинку среди корней многолетних деревьев. Эти корни и сейчас стелются, выступая над поверхностью земли, и остаются единственным возвышением над безвестной детской могилкою, которая после таяния снегов к лету почти сравнялась с землей. Но я и сегодня могу, кажется, достаточно точно указать место захоронения второклассницы Кати.

Темными осенними, иногда добычливыми ночами (после набегов на совхозные поля в голодные военные годы), с нелегкой ношей становилось страшно спотыкаться о невидимые в темноте корни. Казалось, что кто-то удерживает тебя, указывает на законное место твоего пребывания. Во время бега по уже проторенной через глухое кладбище дорожке ужас с новыми оттенками вновь и вновь проникал в самую суть наших душ. Но и нас в эти мгновения наполняли, казалось, дьявольские силы неповиновения, щедро наполненные духовными жизненными соками, но уже нашего юного сопротивления. Мы выдирали ноги из корневых переплетений над безымянными могилами и что есть силы бежали к кладбищенским воротам, от которых до детдома было уже рукой подать. Но все это случится несколькими годами позже, как это стало понятно – в холодное и голодное военное время.

А пока тихо шелестело мирное время. О масштабах приближающейся войны еще никто не догадывался. Все шло своим чередом. Постельную нянечку больше я не видел. Перевели, наверно, в другой детский дом для выполнения иного задания. Вскоре мне довелось перенести еще одно испытание, устроенное для меня моим соседом по кровати. Его кровать, как и большинство кроватей в огромном зале, была низкой, и он ничем не отличался от других детей, разве что большой физической силой. После случая с гвоздем однажды во время мертвого часа он как-то – внешне вполне доверительно – с улыбкой протянул мне руку, и, когда я ответил на его рукопожатие, он резко рванул меня в свою сторону. Я упал с высокой кровати и довольно сильно повредил себе локоть.

Ночью под боль в локте мне приснился сон, в котором этот эпизод повторился во всех подробностях. Подошедший ко мне во сне сосед с широкой издевательской улыбкой, выставляя напоказ свои рано потемневшие крупные неровные с большими промежутками зубы, над которыми не сходились губы, спрашивал меня, не больно ли я днем ударился при падении. Несмотря на широту его улыбки, она все-таки напомнила мне чем-то малоприметную на тонких губах улыбку женщины, отнимающей у меня мои последние любимые домашние игрушки. В этом сновидении ко мне пришло и надолго поселилось в душе постоянное осознанное чувство страха. Кроме того я понял, что существует целый ряд не только доброжелательных улыбок.

С поселившимся в душе постоянным чувством страха связано и воспоминание о первой в своей жизни бессонной ночи. Я долго не мог заснуть после эмоционально напряженного дня, ворочался, многократно переворачивал подушку, с удовольствием прижимаясь к ее обратной прохладной стороне. Потом успокоился и стал прислушиваться к огромному спящему залу, служащему нам спальней. Многие дети ворочались во сне, часто раздавались стоны, изредка вскрики. Дети с трудом вживались в новый для себя быт. По разговорам детей в группе нетрудно было понять, что подобные бессонные ночи были знакомы и другим детям.

Со времени освоения высокой мягкой постели запомнился и еще один эпизод, характерный для той общественной, если позволительно так выразиться, атмосферы. Заботливым вниманием мамы и продолжительными домашними усилиями удалось справиться с наполнением моего детского носа. В новых условиях быта довольно часто воспитатели ставили меня в пример большинству других детей по чистоте носа. Я не обращал на это внимания. Но однажды проснулся от того, что задыхался: просто нечем было дышать. Открыл глаза. С удивлением увидел глаза-в-глаза лицо самого сопливого малоприметного в нашей группе маленького белобрысого мальчишки, который, открыв свой рот и плотно прижав его к моему, деловито вгонял выдыхаемый им воздух в мой полуоткрытый во сне рот. Почти таким же приемом африканские львы душат крупных копытных животных, сжимая зубами рты жертв в своей пасти. Натуралисты этот прием называют “поцелуй смерти”.

В нескольких шагах за маленьким преступником сгруппировались – как это часто бывает в подобных случаях – верховодившие в нашей группе двое-трое ребят. Они цепкими холодными расчетливыми глазами, пряча друг за другом свои лица, наблюдали за нами в этот момент, обмениваясь короткими фразами. Я уже начал задыхаться. Оттолкнул мальчишку, отвернулся к стене и заснул крепким сном. Затем меня никто не потревожил. Помню, что на ужин следующего дня была подана овсяная каша, постная и какая-то липкая. Каша легко – тонким слоем – размазывалась по краям тарелки и без энтузиазма съедалась. Липкая каша запомнилась потому, что наутро мне заложило нос чем-то таким же липким и плотным на всю оставшуюся жизнь. После этого меня перестали ставить в пример другим детям по чистоте носа. Меня же самого вскоре переселили на низкую кровать – одну из ста пятидесяти, стоявших в зале-спальне. Посчитали, видимо, что адаптировался.

Примеры адаптации. При своем вхождении в коллектив необходимо было еще самоутвердиться, продемонстрировать свою способность постоять за себя. В противном случае тебя могли просто раздавить. Методы давления были из тех, которые нынче называются беспределом. К нашему появлению в группе главенствовали ребята, успевшие впитать в себя навыки подчинения себе детских коллективов в деревнях, провинциальных городках, на окраинах больших городов или в городских дворах рабочих районов. Предпочтение на вершине вертикали власти в детских коллективах отдавалось тем, у кого преобладали физическая сила, рост. Одним словом тем, кто в конкретной драке мог, как тогда говорили, “перебить” своего противника. Или тем, кого поддерживали физически сильные ребята из старших групп. Но такая поддержка случалась крайне редко, а со временем сошла на-нет. Любые попытки освободиться из-под влияния местных атаманов (или вернее и точнее – паханов) пресекались быстро и жестоко.

Прошло, по-видимому, немало времени, пока “силовики” начали понимать, что с ребятами, уступающими им в физическом отношении или по возрасту, надо дружить, если они в состоянии дать дельные советы. Но пока до такого понимания дело еще не дошло, на всех этажах предоставленных самим себе детских коллективов происходило выяснение отношений между отдельными личностями и сплотившимися группами. Как правило, такое выяснение происходило независимо от желания одной из сторон.

Рядом со мной часто оказывался высокий худой мальчик с высохшей левой рукой. Его рукав всегда казался пустым и смятым, из которого выглядывала тонкая синяя ладонь бездействующей руки. Со многими предметами во время игр он справлялся довольно быстро и хорошо. Возможно, что из-за его пустого рукава ему и дали фамилию Рукавишников. И вот этот самый мальчик по каким-то ему одному ведомым причинам решил выяснить свои отношения со мной. И он начал свои наступательные действия. Его давление росло день ото дня. Я пытался уходить от него в другой конец комнаты и там заниматься своими делами. Но его длинная фигура с болтающейся кистью в пустом рукаве всегда вырастала рядом. Он с ругательствами ломал мои игрушечные конструкции, пачкал мои рисунки. Я не представлял, как с этим бороться. А он слов не понимал, но при этом никогда не чувствовал себя одиноким и всегда со стороны находил в ком-то поддержку.

Зато я хорошо почувствовал момент, когда Рукавишников должен быть остановлен. Если этого не сделать сейчас, то его выпады превратятся в тот самый беспредел. Но каким образом я это сделаю оставалось неизвестным для меня самого. Драться я не умел и никогда в жизни ни при каких обстоятельствах не сжимал кулаков. Даже простое участие в драке мне самому казалось омерзительным, а потому неприемлемым. Но выхода не было, и решение надо было принимать. В очередной раз Рукавишников наступил с демонстративной презрительностью на мою игрушечную пирамиду, сорвал со стены висевший там мой рисунок и, скомкав, бросил на пол рядом со мной.

Он казался мне очень длинным, пока я медленно под его насмешливую ругань поднимался с пола, на котором сидел, занимаясь с игрушками. Сам не понимаю, как это получилось, но, пружиня ногами и неожиданно для самого себя, я нанес удар своему обидчику снизу вверх с большой внутренней свободой. Скользнув по его подбородку, мой крепко сжатый кулак – я это ощутил – хлестко прижал его оттопыренные губы к неровным острым краям зубов полуоткрытого рта. Акцент удара пришелся на нижнюю часть носа. До сих пор я никогда не видел такого количества крови, вдруг хлынувшей сразу же после удара обильным потоком на пол, едва я успел убрать руки. Рукавишников громко, звонко и беспомощно, словно жалуясь, заревел на виду у всей группы.

Первый, но далеко не последний раз в жизни я был очень удивлен огромным несоответствием между большой агрессивностью и низким уровнем стойкости у многих – большей частью крикливых – людей как в кулачных боях, так и в интеллектуальных схватках. Может быть потому, что реакция на агрессию оказывается, как правило, сильнее самой агрессии. Эта простая мысль, высказанная в интервью “Известиям” около полувека назад известным советским невропатологом, может быть с пониманием – по памяти военных лет – хорошо воспринята нашим народом. Ведь именно рядовые люди ощутили на себе всю внезапность звериной силы агрессивного фашизма, и свою собственную силу с опорой на постепенно нарастающую собранность для нанесения ответного удара в пока только приближающейся войне. Ну, а в моей собственной судьбе после такого примера адаптации к предложенным условиям жизни я почувствовал проявление внимания к себе. Ко мне стали относиться с уважительной осторожностью. Все происходило как-то само собой. Впрочем, в такого рода уважении никто из московских ребят ничуть не нуждался.

Двадцать лет спустя член сборной команды Советского Союза по боксу и наш тренер скажет мне лихие слова: - “Броня, у тебя есть все данные – и моральные, и физические, – чтобы стать первоклассным бойцом на любом уровне. Будь смелей, тебе надо быть уверенней в себе”. Но, чтобы услышать эти простые и понятные слова, их еще надо было заслужить беспрерывной работой на ринге в течение ряда лет, не пропуская ни одной тренировки. А ведь каждая тренировка – это бой, по накалу часто не намного уступающий официальному. В ту первую для себя драку всего этого я просто не знал, как не знал и того, что удар моей правой оказался намного сильнее удара для средних показателей веса и роста нашей весовой категории. Пару раз это подтвердили и мои спаринг-партнеры на ринге. Сейчас, на закате жизни, об этом можно спокойно говорить.

Помнится, как выходя на ринг к финальному бою рядом со своим противником и другом – чемпионом одного из пяти военноморских флотов Советского Союза, а позднее ставшим и его главным тренером, – услышал тихую просьбу своего оппонента приберечь правую и не особенно ею орудовать. Логика этой просьбы была понятной: - “У тебя, Бронька, есть высшее образование, есть работа, ты прочно стоишь на ногах, у тебя обеспеченное будущее. А для меня в этом бою с тобой решается карьера – быть мне главным тренером флота, где я пока служу, или не быть. Придержи свою правую от удара”. Я был очень огорчен такой просьбой. У боксеров часто наблюдаются дружеские отношения между потенциальными противниками. И победа одного из них над другим не сказывается на личных отношениях, хотя такие бои могут быть, если угодно, жестокими. Нередко приходилось наблюдать подобные отношения. Суровыми случались и бои даже между родными братьями. И это было в порядке вещей.

Я же давно и долго готовился к финальному бою, который должен был состояться в одной из республиканских столиц. На пути к финалу нокаутировал пограничника и понял, что победа в финале для меня возможна. Но просьба друга – есть просьба друга. Финальный бой я проиграл, не нанеся ни одного удара правой рукой. На следующий день центральная партийная республиканская газета бросила в мой адрес ехидную издевательскую фразу, комментируя течение финального боя. Друг добился желаемого поста главного тренера, завоевав золотую медаль. А у меня на память о том соревновании осталась серебряная медаль.

Но вернемся к событиям в нашем детском доме. После описанного случая с Рукавишниковым отношение к виду обильно текущей крови в группе как-то стало привычным. Можно так выразиться. Однажды при резке хлеба в количестве, необходимом к обеду для всей группы (25 – 30 человек), исполнители этого задания – москвичка Надя Метла и провинциальный мальчик Юра Неизвестный – поспорили между собой. Юра выхватил из рук Нади большой широкий очень острый кухонный нож для резки хлеба и ударил Надю по руке. Удар хорошо заточенным лезвием массивного ножа пришелся по основанию расположенных рядом четырех пальцев правой руки. Хорошо, что удар был нанесен в воздухе, и пальцы, слава Богу, уцелели. Но кровотечение было обильным. Надя в течение некоторого времени ходила с забинтованной рукой на перевязи. Следов, кажется, не осталось. Ни одной слезинки не появилось в надиных глазах в тот напряженный момент. Юра же спокойно, абсолютно спокойно дожидался окончания напряженного периода ожидания наказания. Адаптация московских детей приближалась к своему завершению.

Баня. В баню вся группа ходила вместе – мальчики и девочки. Раздевались рядом, вместе заходили в помещение моечной. Девочки сразу же захватывали вторую снизу полку и усаживались на ней рядком – локтем к локтю, плечом к плечу. Нога на ногу, ладошки к груди, грудь к коленям и можно считать, что ничего не видно. Когда девочки сжимались, некоторые мальчишки, указывая вытянутыми пальцами под колена девочек, азартно начинали кричать: - “А мне все видно, а я вижу, вижу!” Девочки стеснительно сдвигали колени, сжимались еще больше.

В конце концов и некоторым из них надоедало держать глухую бесперспективную оборону. Тогда самые рослые две-три девочки громко и не менее азартно, чем мальчишки, достойно и спокойно, предварительно пошептавшись, вставали во весь рост и, указывая вытянутыми руками то на одного мальчика, то на другого, начинали обсуждать размеры мужских деталей, которые взрослые потом назовут предметами мужского достоинства. Подчеркивая свою скромность, девочки громко восхищались размерами этих достоинств самого маленького размера. “Ой, какой манюсенький! Ой, как птенчик в гнезде! Ой, держите меня! Сейчас упаду!” Размеров, достойных у взрослых повышенного внимания, они как бы не замечали. Такой “разбор полетов” действовал, и наступал деловой мир. Большинству из нас тогда едва исполнилось по шесть лет. Всех нас обычно мыли одна-две воспитательницы и, окатывая последним тазиком чистой воды, отправляли одеваться в свежевыстиранное белье. Помыв мальчиков, воспитательницы брались за девочек. Пока девочек мыли, мальчики успевали одеться и выходили на улицу для построения, ожидая выхода девочек. Рассказывают, что однажды вся наша группа угорела, но я этого не помню и ничего говорить об этом не буду.

Смутно помню, что меня из всей массы детей стала выделять крупная воспитательница одной из старших групп. Она часто выступала перед своими воспитанниками с рассказами, воспоминаниями. Некоторые из ее выступлений были похожи на лекции. Это слово было мне знакомо, так как мама брала меня на сходные выступления знаменитых людей. На одном из таких мероприятий выступал Отто Юльевич Шмидт. Тогда меня поразило абсолютное сходство О.Ю.Шмидта с его портретным изображением, размноженным по городу в тот период в огромном количестве экземпляров. А сейчас меня приводила на свои выступления Мария Михайловна – высокая полная воспитательница, о которой и пойдет здесь речь. Меня усаживали за столик недалеко от кафедры, а чтобы я не скучал, зачастую ставили передо мной что-нибудь вкусненькое. Разумеется, я не возражал против такого метода посещения лекций. Так, кажется, продолжалось в течение холодного времени года.

С наступлением тепла Мария Михайловна стала брать меня с собой в баню. Она быстро вымывала детей своей группы, отправляя их одеваться. Затем забиралась вместе со мной на верхнюю полку парной. Нежно, очень нежно и сильно прижимала меня к своим грудям, размеры каждой из которых превосходили мой рост. Иногда она прижимала мое лицо к своей груди настолько крепко, что я начинал задыхаться и, отрывая лицо, начинал открытым ртом глотать воздух. Но насилия надо мной никакого не было, как не случалось и боли. Наши отношения оставались скорее дружественными и доверительными, чем отношения сильного и слабого. Марии Михайловне это, повидимому, доставляло удовольствие, а меня ограждало от унижений старшими ребятами. Такими отношениями все и ограничилось. Не помню уж как, но наши достаточно непродолжительные – с позволения сказать – отношения прекратились также незаметно, как и начались.

Первая “стрижка”. Из всех воспитателей той поры постоянно внимательным отношением к нам запомнилась лишь Екатерина Терентьевна, которая, элегантно по-городскому со вкусом одетая, входя по утрам в групповую комнату, начинала рабочий день с дружелюбной улыбкой и своим обычным приветствием: – “Добрый день, молодые люди приятной наружности”. Других теплых слов от иных педагогов, да и их самих память не удержала. Удержала лишь их преимущественно жесткое и даже жестокое к нам отношение. Очень много было продемонстрировано презрения в их взглядах на нас в ту довоенную пору и не только взглядов.

Давление в границах существующих методов воспитания мы стали ощущать на себе с первых дней. Взять хотя бы наши волосы. Ухоженные прически, с любовью обласканные материнскими руками, у нас самих вызывали заслуженную гордость, а слова восхищения друзей родного дома наша память еще крепко удерживала. Но установленные детдомовские правила требовали стричь наголо детские головы. Первые очаги индивидуального сопротивления проявились в старших группах. До нас доходили в разговорах лишь осколки событий, да и то слабыми перешептываниями. Дети передавали друг другу, что с нежелающими подстригаться наголо расправа была короткой. Волосы попросту выдергивали, и эта процедура вызывала очень сильную боль. В коридорах стали попадаться дети из старших групп с забинтованными головами.

Дошла очередь и до нашей группы. Нас по одному стали вызывать в отдельные кабинеты на верхний этаж. Вот и я, наконец, оказался в одном из таких кабинетов. На вопрос: – “Стричься будешь?” – отрицательно помотал головой. Без промедления женщина в белом халате крепко обняла меня и повалила на кровать, по бокам которой у изголовья стояли двое взрослых – мужчина и женщина. Повалившая меня молодая полная женщина придавила всей своей тяжестью и бесцеремонно повернула мою голову в удобное для стоявших по бокам взрослых положение. Мужчина быстро и ловко каким-то похожим на ножницы широким плоским прихватиком – сжал небольшой клочок волос у меня на голове и выдернул его.

Боль, негодование, омерзение охватили меня, и я начал сопротивляться. Руки оказались негодным инструментом в борьбе с взрослыми. В пылу борьбы хоть и с трудом, но мне удалось, сгибая ноги, прижать колени к своей груди. Кровать была жесткой, и удобный упор для спины оказался весьма кстати. Опершись ступнями в мягкий низ живота навалившейся на меня молодой полной сильной женщины, я резко и с силой распрямил ноги. Женщина, удивленно икнув, спиной вперед, часто-часто перебирая ногами, почти бегом переместилась к противоположной стене, крепко ударившись о нее поочередно упругим задом, покатой спиной, звонким затылком. Удары на слух легко различались.

“Ну-ка, Коля, помоги”– жестко сказала она. Мужчина, как клещами, схватил мои ноги, придавил их коленом и освободившимися руками скрутил мне руки за спиной. Сопротивляться я не мог под тяжестью теперь уже крупного мужчины. Экзекуция началась. Я кричал, усиленно крутя головой. Мужчина и обе женщины обменивались краткими резкими фразами, делая свое черное дело. Изредка мне удавалось освободить то одну руку, то другую и уже напрямую наносить удары в лицо своим, мягко говоря, оппонентам. От крика и боли я устал. Видимо, и взрослые устали. Оставив половину головы с волосами, всю голову мне забинтовали.

Бинты выглядели огромной белой чалмой, но кровь сквозь них не проступала. Так с большой от бинтов головой меня, как прежде водили других, повела за руку вниз по лестнице одна из женщин знакомым многим маршрутом. Видимо, из-за полученного сильного удара сопровождающая меня дама прониклась ко мне уважением, которое она явно пыталась проявить. От усталости и унижения я откликнулся на это проявление человечности. Мы вошли в комнату нашей группы, мирно беседуя. Мирная беседа двух еще недавних врагов с покрасневшими от борьбы и боли глазами вызвала удивление у моих сверстников. Со временем, однако, другие – хорошие и плохие – события заслонили в памяти “стрижку”. Но, как оказалось, не у всех и не навсегда. Хотя остаток волос был снят с головы ручной машинкой уже без сопротивления с моей стороны. Впрочем, и со стороны других ребят тоже. Незнакомым людям, по-видимому, стало трудно нас различить.

Несколько дней без Сталина. Пресс на детей в различных – не таких уж и широких областях – нашей жизни нарастал. Из внешних, казалось бы, признаков доброго отношения к детям оставалась лишь картина с изображением Сталина, обнимающего свою дочь Светлану. Эта картина висела на видном месте в самом большом зале нашего здания на втором этаже. Часто можно было увидеть малышей, молчаливо вопрошающих у этой картины:-“Неужели такое возможно, чтобы взрослый дядя так хорошо мог относиться к ребенку, когда нам так плохо?” Но наши молчаливые вопросы не были пригодны для ответов. Оставалось тихо завидовать девочке на руках вождя. Имена и того, и другого знала тогда вся страна – от мала до велика.

Ребята старших групп жили своей особой и, как нам казалось, взрослой жизнью. Поведение детского коллектива всего детского дома часто определялось поведением старших детей. Впрочем, как везде и всегда. И вот однажды некоторые из старших воспитанников детского дома стали бегать по лестницам и коридорам с криками: – “Сталин - предатель, Сталин - изменник!” Эти широко применяемые в других случаях и к другим именам определения здесь казались неуместными. Мы попробовали обсуждать эту новость. Многие дети обменивались своими мыслями: - “Неужели и он? А если и он, тогда кто же?” Но вопросы повисали в воздухе без ответов, что могло приучить к мысли о заурядности предательства как такового.

Эти крики и беготня продолжались лишь в течение короткого – не более недели – отрезка времени. Вскоре они стали стихать. И, наконец, исчезли совсем вместе с некоторыми старшими мальчиками и девочками. Через несколько дней часть детей из нашей группы по одному стали необычно вежливо приглашать в отдельную групповую комнату. Пригласили и меня. Большая комната была вся уставлена игрушками. Такого количества игрушек я никогда и нигде не видел. Столы и стулья были сдвинуты в беспорядке в угол. “Садись, поиграй”– сказала мне совсем молодая и незнакомая воспитательница. С весьма деловым видом она продолжала рассказывать другой – уже нашей воспитательнице – о трудностях своей, медленно но неуклонно улучшающейся жизни. Детдомовская воспитательница слушала ее рассказы с явно заинтересованным видом. Присев на пол, я с любопытством начал рассматривать игрушки, не останавливая глаз ни на одной из них. Почти все игрушки были военными и окрашены в зеленый цвет.

“Если хочешь, постреляй вон из той зенитки”– предложила незнакомая воспитательница. “Надо сюда заложить спичку и нажать на эту вот пуговку”. Сказано – сделано. Спичка, описав дугу, упала на пол в трех шагах от пушки. Польщенный таким невиданным количеством предоставленных мне игрушек я собирался повозиться с каждой из них. Воспитательница спросила: – “Ну как, тебе понравился выстрел? Теперь, если тебя спросят, ты скажешь, что поиграл с новыми игрушками?” – “Да”– ответил я – “Скажу”. “Ну иди, позови следующего”. Стало понятно, почему так быстро выходили из комнаты, полной игрушек, другие дети. Я вышел из комнаты. Хотелось только узнать, где будут находиться новые для нас игрушки. Но ни этих игрушек, ни этой незнакомой молодой воспитательницы никто из нас больше никогда не увидел.

Десятилетия спустя известный доктор как-то рассказал мне, что однажды был приглашен в Москве к крупному милицейскому чину. “Как только я взглянул ему в глаза, - начал рассказывать доктор, - то понял, что время его сочтено. Да он и сам это чувствовал. И, видимо, желая снять тяжесть с души, показал на свой большой лицевой шрам. Я думал, что это след военных лет. Но милицейский чин сказал, что еще задолго до войны они загнали непослушных двенадцати-шестнадцатилетних детей “врагов народа” в глухой забетонированный подвал и расстреляли их там. “Один из мальчишек, изловчившись, нанес мне удар в лицо припрятанным ножом. Он был пристрелен тут же, но, нанося удар, успел крикнуть дрожащим от ненависти голосом: - “Прокрались к нам, притворились. Ах вы, фашисты!” - “Судьба тех детей, этот крик, значение тех слов, ненависть, с которой их прокричал мне в лицо тот мальчишка, всю жизнь не дают покоя”. - Этими словами закончилась исповедь большого милицейского начальника, и он затих. Видимо у людей, уходящих в мир иной, проявляется острая потребность снять камень с души хотя бы в последний момент, и эта потребность оказалась тут сильнее так называемой круговой милицейской поруки.” – Вот такими словами закончил свой рассказ известный доктор.

После исчезновения ребят, приветствующих разоблачение Сталина-предателя, детская власть в нашем доме у всех на виду довольно быстро перетекла к другой группе старших ребят – нашим главным обидчикам. Раньше эта группа осторожничала, так как могла нарваться, да и нарывалась на отпор исчезнувших навсегда старших ребят. Ну а теперь они распоясались, не встречая отпора, а наоборот, явно поощряемые некоторыми из воспитателей, усилили гнет младших групп. Главным образом тех групп, в которых содержались московские дети.

Все быстро поняли, что любые объединения для противостояния старшим ребятам останутся бесполезными из-за их явного превосходства в физической силе. Наглая самоуверенность этих шумных ребят лишь подчеркивала их ненаказуемость. Многие из нас становились замкнутыми, уходили в себя. Позднее этот “уход в себя” в прессе применительно к взрослым назовут внутренней эмиграцией. Явные виды сопротивления в детском доме стали быстро и жестоко подавляться. Наши возможности сохранять свое лицо стали ограничиваться незаметной местью, но и здесь большей частью приходилось тихо молчать.

Песни юного сопротивления. “Запрещенные песенки” – это название одного из польских фильмов, с успехом прошедших по экранам нашей страны в первые послевоенные годы. Серьезный и одновременно веселый фильм об открытом исполнении песен на городских улицах народными певцами и по совместительству участниками польского сопротивления в годы немецкой оккупации. Задолго до войны в наши еще ранние детские годы появились свои песни, которые заслуженно можно назвать песнями юного сопротивления.

Место в свободно деформируемом строю для нас, как и было обещано, действительно сразу же нашлось. И мы обязаны были не просто ходить строем, но ходить обязательно с песней, исполнять которую повелевалось с улыбкой на устах, бодро и жизнерадостно. В основном исполнялись маршевые строевые песни периода Гражданской войны. Я не проявлял желания петь песни по той простой причине, что никогда не обладал ни голосом, ни слухом. Очередная соплячка после общей команды: – “Петь всем”, – тут же громко проинформировала воспитательницу: – “А Гурский не поет”.

С самого начала передвижения строем приходилось объяснять, что при моем неумении петь я только буду портить исполнение в общем-то хороших строевых песен. Но желания выслушивать обоснованные доводы воспитательница не проявляла, и следовала жесткая команда: – “Петь!” Приходилось открывать рот и издавать звуки, которых я сам стыдился. Видимо, многие из нас испытывали те же чувства. И в виде естественного неповиновения с удовольствием и азартом мы стали со временем подхватывать исковерканные тексты песен, каким-то чудом оседавшие в нашей среде. Например, вместо широко известного куплета:

По военной дороге

Шел в борьбе и тревоге

Боевой восемнадцатый год...

дети расстрелянных отцов, победоносно прошедших теми самыми дорогами и в те самые годы, уже начинали петь:

По военной дороге

Шел козел кривоногий,

А за ним восемнадцатый год...

Применялся и другой прием детского песенного сопротивления. Чередуя слова “В штанах” и “Без штанов ”, хором добавляли их после каждой пропетой строчки. Ну, например, хорошая боевая и одновременно лирическая песня времен Гражданской войны, посвященная зарождающемуся комсомолу, в детских марширующих отрядах звучала так:

Запевала: – Тучи над городом встали (Хор: – В штанах)

Запевала: – В воздухе пахнет грозой (Хор: – Без штанов)

Запевала: – За далекою Нарвской заставой (Хор: – В штанах)

Запевала: – Парень идет молодой (Хор: – Без штанов)

А дальше получалось еще веселей:

Запевала: – Далека, ты путь-дорога (Хор: – В штанах)

Запевала: – Выйди, милая моя (Хор: – Без штанов)

Запевала: – Мы простимся с тобой у порога (Хор: – В штанах)

Запевала: – И, быть может, навсегда (Хор: – Без штанов).

Девочки и мальчики пели эти куплеты одинаково азартно.

Или вот несколько строчек из других песен:

На границе тучи ходят хмуро( В штанах)

Край суровый тишиной объят ( Без штанов)

На высоких берегах Амура ( В штанах)

Часовые Родины стоят ( Без штанов)

……………………………………..

И решили ночью самураи ( В штанах)

Перейти границу у реки ( Без штанов).

Или

Мы мирные люди,(В штанах)

Но наш бронепоезд стоит на запасном пути ( Без штанов) и т.д.

Так мы и жили, забавляя себя и других своими песнями, оставаясь в своем замкнутом мирку, куда взрослым не было хода. Со временем наш “бесштанный” прием был перепробован ко многим песням – довоенным, военным и даже самым официальным. Результат оказался неожиданно многозначительным.

Первая рыбалка. Холодная зима заканчивалась. Как и всегда в те детские годы – шумно, радостно, солнечно, дружно. Журчащие ручейки быстро смыли недавно еще глубокие снега. Весна 1938 года – первая в детском доме.

Самодельный крючок из светлой мягкой проволоки с крупным ушком и незаостренным концом я крепко сжимал в левой руке. А в правой, пока шли строем до реки, разминал кусок белого мякиша, изредка поплевывая на него. Все было продумано и сделано мной самим. Я ничего вокруг себя не замечал, находясь в предвкушении первой в своей жизни рыбалки, о деталях подготовки к которой воспринял все на слух. В ушко крючка еще до прогулки была вдета длинная нитка. Оставалось найти удилище. И найти требовалось быстро, чтобы оно не было перехвачено другими детьми, также, как и я, приготовившимися к решающему броску на реку. При подходе строем к прибрежной поляне никто из нас не увидел не только удилища. Даже мало-мальски подходящей палки не оказалось в поле нашего зрения. Горечь разочарования готова была охватить меня, но охотничий азарт взял верх.

Я подбежал к небольшой, давно уже сломанной елочке, схватил ее и, путаясь ниткой в густых сухих седых иголках, привязал к макушке свою “леску”, тут же насадил на конец крючка шарик размятого хлеба. Крючок в одну руку, елочку-удочку – в другую и скорей, скорей к крутому бережку. Забросить крючок удалось только после того, как я на верху обрывчика положил насадку на едва пробившуюся травку, а сам, спустившись к кромке воды, схватил елочку у основания двумя руками и, размахнувшись, метнул хлебный катыш подальше от себя. Крючок с белеющей наживкой стал медленно погружаться в темную воду. За ним легко было наблюдать, стоя на небольшом возвышении. Вот сверху промелькнуло длинное темное тельце рыбки и, сверкнув серебрянным бочком, пошло вертикально вниз, догоняя наживку. Белый комочек мякиша исчез, и я с силой дернул вверх свою удочку-елочку. Еще крючок был в воде, а я почувствовал трепыхание захваченной врасплох рыбы. От сильного рывка не успевшая разжать губ рыбка описала надо мной дугу и затрепыхалась на зеленом ровном берегу. Я стремглав вскарабкался на берег и накрыл рыбку всем телом.

Мгновенно о моей добыче узнали все. Сбежались дети. Кто-то подал пузырек с водой. Рыбка едва поместилась в нем. Жабры ее задвигались энергичней. “Она пьет воду, как мы дышим воздухом”, – сказал кто-то серьезным взрослым голосом. Больше, как ни старался, я ничего не поймал в тот день. Но первая огромная радость от неподневольного, самостоятельного, самим задуманного и результативно осуществленного дела навсегда превратила меня в заядлого рыболова-любителя. А момент частого подрагивания удилища от бьющейся на крючке рыбы стал самым эмоциональным моментом в рыболовном процессе. И на своем восьмом десятке лет жизни я также, как и семьдесят лет назад, вздрагиваю и волнуюсь от рывков попавшейся на крючок рыбы. Даже если эта рыбка маленький ершик. А ведь при клеве этой колючей рыбки поплавок играет также, как и при поклевке крупной рыбы. А чаще и еще азартней.

Осы. Нашими основными прогулками стали походы к берегу достаточно быстрой и глубокой речки. Мы шустро обследовали ее зеленые берега, островки, облюбовали самые интересные для себя места. К лету речка заметно обмелела, выступили пологие песчаные отмели. На одной из них обозначились два песчаных холмика. Мы и не заметили, как они выросли. Но заметили, что в продолговатое отверстие со стороны реки влетали осы. Эти осы были достаточно крупными, но ни разу не напали на нас, когда мы строили свои песчаные дворцы в двух шагах от их холмиков. В начале лета осиная жизнь вокруг холмиков прямо-таки кипела, но к середине лета все реже и реже можно было увидеть подлетающих и вылетающих обитателей песчаных домиков.

Теперь лишь изредка осы подлетали к этим холмикам и вылетали из них. Нам казалось, что осиное жилье было покинуто его обитателями. Забавы ради мы палками стали вдавливать песок в боковые от главного входа стенки. Получалась имитация входа. Редко подлетающие осы часто ошибались, пытаясь через эти глухие углубления забраться внутрь своего когда-то оживленного дома. А теперь, торопливо жужжа, возмущенно выбирались обратно, чтобы привычно забраться в свой дворец с главного входа. Нам казалось, что они сердито выговаривают нам за наши проделки. Нас это смешило, и мы продолжали углублять наши фальшивые входы. День ото дня сделанные нами ямки становились все глубже и глубже да так, что уже по две и даже по три осы могли в них свободно поместиться.

Жужжание таких ос, выбирающихся из тупика наружу, становилось все более сердитым. Мы не обратили внимания и на то, что некоторые из них стали летать прямо перед нашими носами, довольно сердито выговаривая нам. И вот однажды, взяв палку подлиннее и опершись в один из ее концов животом, другим я надавил на песчаный домик. Палка стала медленно углубляться в песчаную кучку и вдруг резко провалилась внутрь. Я, едва устояв на ногах, быстро выдернул палку. Из проделанного отверстия стали вываливаться в несметном количестве осы. Никто не ожидал, что в домиках сейчас живет так много его обитателей. Осы вываливались кубарем одна за другой, не успев распахнуть крылья. Уже вывалившись, они расправляли крылья и с остервенением накидывались на нас.

Кто-то издал истошный крик, и мы со всей возможной быстротой бросились по берегу в разные стороны. Лишь на расстоянии нескольких десятков метров атакующие осы оставили меня. На моих шее и затылке горели две огромные шишки. Укусы в ноги, плечи и руки не были столь болезненными. Воспитательницы обходили всех и старались помочь. Мне на шею и голову наложили большие лепешки мокрого очень чистого в тех местах речного песка. Других методов лечения я не запомнил. Но этот чистый мокрый песок здорово мне помог. Через несколько дней шишки от укусов стали спадать, боль исчезла, высохшие верхние слои кожи отшелушились, следов от укусов не осталось. Ближе ко второй половине лета осиные холмики были навсегда покинуты их обитателями. Многим из нас стало – это было видно – грустно и стыдно за раззорение домов мирно живших ос.

А примерно в полукилометре от берега в большом дупле лесного дерева старшие ребята обнаружили большое семейство очень крупных лесных ос. К этому дереву мы даже близко подходить не решались. Осы густыми тучами встречали гуляющих на дальних подступах к своему дому и разрешали проходить мимо лишь на достаточно большом расстоянии от охраняемого ими участка. Мы издали с интересом наблюдали за лесными осами и со временем стали ориентироваться в их поведении. Однажды нас развеселил теленок, только что начавший знакомиться с окружающим его миром. Он весело бегал среди нас, держа хвост трубой, и забавно взбрыкивал одновременно то задними, то передними ногами. Легко, как собака, отзывался на зов и, подходя, по-детски доверчиво тянулся губами к рукам, в которых часто бывала вкусная горбушка.

Приглядевшись боковым зрением к рою ос, он помчался за ним веселым галопом. Заметная часть роя с лету исчезла в дупле. Теленок, подбежав к дереву, встал на задние ноги, передними оперся о ствол дерева., а мордой постарался дотянуться до дупла. Он был тут же яростно и результативно атакован осами. Подвергшийся нападению теленок, стараясь – явно в ужасе – поскорее ускакать, так сильно оттолкнулся задними ногами, что следующие три – четыре прыжка под горку он совершил только на одних передних ногах с опущенной головой, высоко поднятой вздрагивающей задней частью и с бешено крутящимся хвостом. Эта сцена всех развеселила. После долгого многомесячного невеселого периода своей жизни мы все расслабились и очень долго от души хохотали. Теленка было не дозваться. Во время приступа хохота я понял, что разучился свободно и весело смеяться. Переглянувшись с другими ребятами стало ясно, что это поняли многие из нас.

Шалаш и другие приключения. Летние игры были привольней, размашистей зимней ограниченности в пространстве. Летом необходимость находиться в строю соблюдалась лишь при передвижениях по дороге и на большие расстояния. В местах прогулок было привольно и в густом лесу, и на прибрежных плесах. Как-то нам отвели место, на котором в прошлые прогулки резвились старшие ребята. Их воспитателем был мужчина, который мог умело разводить костры, строить шалаши и учить другим полезным вещам. На месте нашей теперешней прогулки от старшей группы остался шалаш, умело построенный из гибких тонких с листвой веток. Шалаш был невысокий: в него можно было забраться лишь на коленях, а разместиться там могли не более двух ребят одновременно. Но он был хорошо сделан и выглядел очень легким и аккуратным.

Воспитательница строго запретила нам играть в шалаше. Раздалось тихое жесткое пожелание, высказанное кем-то из нашей группы: – “Развалить надо этот шалаш”. Желание развалить шалаш стало нарастать в нашей небольшой детской группе. Однако никто не решался этого сделать. Я был удивлен этим общим дружным пожеланием моих товарищей и одновременно общей нерешительностью. Лишь трое – четверо из нас подошли к шалашу с явным намерением отомстить за продолжительный напряженный период унижений. Молча стояли над шалашом, не решаясь принять вызов старших недоброжелателей, уже почти год бросаемый в наш адрес. Не хотелось подчиняться этому стадному молчанию. Я подошел к шалашу со стороны входа, повернулся к шалашу спиной и, пятясь, смял шалаш с чувством мстительного удовлетворения, проявленного всей нашей группой. Во второй половине дня уже весь коллектив детского дома знал о подробностях развала шалаша. Тихим шепотом мне стали передаваться угрозы назревающей расправы.

На следующий день во время прогулки я одиноко бродил по лесу. Выйдя на поляну, наткнулся как раз на “собственников” разрушенного шалаша. Самый высокий и сильный в этой группе мальчик держал в руке длинную гладкую толстую палку, которой и запустил в меня с расстояния, быть может, метров пятнадцати – двадцати. Палка приближалась ко мне на высоте, наверно, полуметра над землей. В секундное мгновение я уловил в толпе азартное любопытство, которое сменилось некоторым разочарованием, когда я легко перескочил через пролетевший подо мной снаряд. “Надо послать его к огородам” – посоветовал кто-то из этих зрителей. Такое предложение с достаточной долей уважения было сделано мне сразу же при приближении этой группы ребят. Мне объяснили, как туда пройти, и сказали, что таких ловких там ждут. Сказано было с определенной долей уважения и я, не торопясь, пошел по указанному направлению над прибрежными довольно густыми кустами. Полюбившиеся речные звуки – журчание воды, всплески рыбы – стали для меня родными и, казалось, я мог понимать их без переводчика.

Неспеша передвигаясь, стал улавливать разговор за кустами, который становился все отчетливей, заглушая речные звуки. Речь шла о каких-то евреях, которые всегда богаты и поэтому нужно отбирать у них деньги. Беседа шла между двумя мальчиками. Один из них был из старшей группы, а другой – из нашей. “Ну хорошо, – сказал мальчик из нашей группы, – отнимать деньги можно у взрослых людей, а сейчас-то здесь ни у кого из них нет денег. Что сейчас-то делать?

– А сейчас надо дразнить, угрожать и бить чтобы они нас всегда боялись.

– Ну хорошо. Сейчас дразнить, бить, потом отнимать. Но все с ними. А я-то что буду делать?

– А ты будешь жить – и сейчас, и потом – когда вырастешь. Потому что деньги будут всегда” – заключил эту беседу в кустах старший мальчик. Мальчик из нашей группы с радостным возгласом, словно сделав крупное открытие, вприпрыжку выскочил из кустов и, раздвигая воздух плечом, с победным воплем радостно помчался по тропинке.

Я, выдерживая указанное направление, продолжал продвигаться к огородам. Неожиданно передо мной встала высокая стена забора, обвитая густой травой. За забором ничего не было видно.

– Вот еще один подходящий москвич, – сказал кто-то из старших ребят, столпившихся в стороне у леса.

– Ну-ка подойди сюда. Сейчас наберем команду – и за подсолнухами.

Но команду набирали почему-то только из младших групп. Старшие и не собирались делать набег на охраняемую территорию. Я резко отказался залезать в чужой огород и заниматься воровством.

Тогда мы просто изобъем тебя. Все вместе, кого только ты здесь видишь. И никто за тебя не заступится, никто тебе не поможет. Сделаем на всю жизнь инвалидом. Хочешь стать хромым? – стать хромым я не хотел. И я знал, что они не шутят. Быть избитым, как это не раз они делали на глазах у всех с другими, и сразу всеми этими, собравшимися здесь, показалось еще более жутким. В чужом огороде я хоть буду не один. А здесь один и перед всеми – это показалось ужасным. Насаждаемое здесь чувство страха подсказало единственно правильный выход: идти со всеми. “Тогда у тебя еще остается надежда не стать инвалидом” - назидательно, словно рассеивая мои сомнения, сказал, улыбаясь, один из старших распорядителей. Другой из старших мальчиков, раздвинув траву у лаза, сказал, что можно идти, потому что сторож с ружьем зашел в сторожку.

– А ну быстро за подсолнухами. И чтоб каждый принес по штуке. Быстрей, быстрей!

Мы толпой ввалились в чужой огород. Я первый раз в жизни проделывал это и толком не знал, что надо делать. Попросту я никогда не видел, как растут эти самые подсолнухи. А они оказались очень высокими. Быстро присмотревшись к ловко орудовавшим соседям, я постарался дотянуться до самого большого зрелого круга и потянул его на себя. Но толстый гибкий ствол подсолнуха не позволил этого сделать. Кто-то подсказал мне: – “Крутить надо!” Я опять пригнул и крутанул большой круг, наполненный семечками. Но этот круг на толстом упругом стволе вырвался из рук и снова принял прежнее положение, гордо и насмешливо покачиваясь. Оценив ствол, я понял, что так может продолжаться до бесконечности. И тут раздался страшный детский визг: – “Ст-о-о-о-рож!” Этот визг наложился на осознаваемую собственную беспомощность.

Я оглянулся. Высокий худой немолодой сторож с ружьем за спиной бежал, хромая, в нашу сторону. Он был уже недалеко. Ружье со спины он не собирался снимать, оно болталось за его плечами и постоянно сползало. Он на бегу поправлял его, сильно и беспорядочно размахивал руками, заметно приближаясь к нам. Мгновенное оцепенение оставило меня, и я второй раз в жизни побежал, охватив от ужаса голову руками. У единственного узкого лаза случилось некоторое замешательство при столкновении с другими беглецами, но все и во-время покинули запретную зону, хотя и толкаясь. У большинства детей были в руках сорванные “штуки” подсолнухов. Эти дети заслужили похвалу пославших нас старших ребят.

В результате эти самые “штуки” оказались только в руках старших, которые по-хозяйски стали их тут же лущить и наслаждаться привычным вкусом хорошо знакомого, родного им лакомства. Меня же долго и придирчиво расспрашивали, почему я не принес ни одной “штуки”. И лишь живое свидетельство “коллег по делу”, что я старался, но у меня ничего не получилось, потому что я взялся за самый большой подсолнух с самым толстым стволом, спасло от расправы. В глубине души я был доволен, что не справился и потому, что не участвовал в воровстве (так уж получилось) и потому, что меня надолго оставила без внимания эта небольшая ненасытная, жестокая и, судя по всему, наглая и очень трусливая компания старших ребят.

Московские ребята, да и не только московские, часто и подолгу засматривались на паровозные дымки от проходящих поездов, которые изредка виднелись на самом горизонте – далеко, далеко. Душа рвалась к этим дымкам, к железной дороге, которая оставалась для нас единственной ощутимой связью с прошлой семейной жизнью. И однажды нас повели к этой железной дороге. Шли по бездорожью, без строя. В этом походе участвовали дети из разных групп. Было много старших ребят. Малышей я не припомню. Дошли до железнодорожного моста через неширокую спокойную и, видимо, глубокую речушку. Разбрелись, но далеко от моста не уходили, так как ожидали прохода железнодорожного состава. Проезд поезда по мосту ожидался с большим интересом, так как почти никто из детей никогда не видел такого зрелища. Вдали послышался паровозный гудок и стук колес далекого пока поезда. Мы стояли внизу на берегу речушки, и ожидаемое зрелище – снизу на проходящий поезд – обещало быть интересным. Так оно и получилось, но с неожиданной стороны.

При первых звуках далекого пока гудка к лестнице на железнодорожную насыпь важно подошел уверенный в себе хорошо одетый мужчина. Ни секунды не задумываясь, он стал подниматься по лестнице наверх. А поднявшись, пошел через мост навстречу мчавшемуся поезду. Мост был очень узким с боковыми перилами, которые почти вплотную примыкали к проходящим поездам. Снизу нам уже за поворотом стал виден дымящий паровоз быстро приближающегося состава. Машинист увидел на мосту мужчину и дал длинный тревожный гудок. Мужчина, уже будучи на середине высокого моста, мгновенно оценил обстановку и быстро, очень быстро побежал навстречу поезду. Поезд начал гудеть беспрерывно.

Буквально за мгновенье до встречи с составом мужчина вступил на верхнюю ступеньку лестницы с другой стороны моста. А когда мужчина стоял на второй ступеньке мимо него промчался тревожно гудящий паровоз. Поезд, не останавливаясь, продолжал свой путь, дав на прощание короткий сердитый гудок. Мужчина медленно спускался с лестницы лицом к ступенькам – на четвереньках. В позе чувствовалась усталость от только что пережитого, но страха не было видно. Мы же поняли, что для спасения в критической ситуации не всегда следует бежать от опасности. Спасение может оказаться и рядом с ней. Это было важным для нас открытием в период, когда над нами начинали властвовать условия в соответствии со становящейся популярной среди детей в детском доме поговоркой: “Дают – так бери, а бьют – так беги.” Позже эта поговорка стала особенно популярной во время войны.

Перед обратной дорогой все решили искупаться. Запрета не последовало, и мы забрались в чистую глубокую речку с медленным спокойным течением и чистым дном. У берега было по горло, и большинству из нас этого оказалось достаточно. Легкая вода приятно холодила тело, и хорошо снимала дорожную пыль и усталость. Из небольшого заливчика у берега раздавалось повизгивание деревенской девушки, окруженной нашими детдомовскими ребятами из старших групп. Девушка была старше наших, и в ней уже угадывались совершенные формы молодой женщины. Наши ребята прикасались то к одному из ее симпатичных участков тела, то к другому.

При каждом прикосновении девушка взвизгивала. Но ее визг не был протестующим. Скорее он все время оставался призывным. С берега раздалась команда к выходу из воды. Старшие стали нехотя выходить на берег.

Вскоре я и девушка остались в воде вдвоем. Нас разделяло расстояние в два-три шага. Ее призывной взгляд красивых карих глаз завораживал. Спелая грудь, приподнятая над водой, манила к себе. Я преодолел внутреннюю скованность детдомовца, и двумя-тремя гребками подплыл к ней и прикоснулся к груди. От легкого прикосновения девушка громко завизжала вопреки своему доброму красивому явно поощряющему взгляду. Подошли наши старшие ребята. Пришлось выбираться из воды и против желания напяливать на себя казенную одежду. Как всегда приходилось подчиняться строевой дисциплине. Но чем бы могло закончитсься первое в жизни свободное прикосновение к молодой упругой женской груди осталось для меня загадкой.

Карантин. Наша продолжающаяся адаптация шла своим чередом. Наряду с другими видами ее проявления традиционные в те времена детские болезни делали наши заболевания массовыми. По случайным записям, прочитанным мною в существенно более позднее время, я узнал, что корь и скарлатина посетили наш коллектив почти одновременно. Случилось это, по-видимому, на втором году нашего пребывания в детском доме. Больных помещали в другом крыле здания, которое называлось карантин. Там на втором этаже нас лечили. Болезни протекали тяжело, но этот период я помню лишь урывками. Прошел, видимо, вместе со всеми и через некоторый период беспамятства. Процесс выздоровления продвигался с трудом и медленно. Этот процесс был длительным, и поэтому запомнилось общее чувство усталости. Помнятся полузакрытые глаза на целой группе детских лиц с большим количеством темных пятнышек величиной с обыкновенную родинку. Постепенно, однако, дело налаживалось. Через какой-то промежуток времени мы стали выздоравливать. Но нас еще долго выдерживали в карантине.

Там мы впервые столкнулись с коллективными чтениями. Читали нам наши нянечки и уборщицы. Они были молодыми сильными деревенскими женщинами, привычно ловко, быстро и хорошо мыли полы, но читали по слогам. Поэтому довольно трудно бывало уловить смысл прочитанного. В памяти все же что-то оставалось. Помнится рассказ “Сон в 1919 году”. В рассказе говорилось о том, как кавалеристы конницы Буденного в течение многих дней, преследуя отступающих белых, вымотались до того, что засыпали в седлах на марше. И командарм дал команду: – “Всем спать”. А сам, не слезая с коня, стал объезжать спящие эскадроны, охраняя сон бойцов. От проезжающего невдалеке белого разъезда отделился всадник и подъехал к перематывающему портянки сидящему красному бойцу с просьбой дать прикурить. Красноармеец, не глядя на всадника, выполнил его просьбу. Но тут раздался выстрел, и белый разведчик свалился с коня замертво с дымящейся в руках самокруткой. Оказалось, что сам бдительный командарм застрелил беляка.

Меткий выстрел Буденного разбудил конников, которые погнали белых дальше. В другом повествовании (ни его названия, ни имени автора память не удержала) рассказывалось о том, как у наших бойцов закончились патроны. И, чтобы не позволить противнику перейти в наступлении, залегшим бойцам раздали ножницы. Звон этих щелкающих ножниц заставил трепетать врагов, у которых так и не хватило смелости перейти от обороны к атаке. Тогда никто не смог нам ответить, да наверно и сейчас никто не ответит на простой вопрос: - “Почему в боевых порядках красноармейцев ножниц оказалось больше, чем патронов?” Но тогда мы жили в ожидании нападения фашистов, и уже на вопросы такого рода ответы не давались. Такой вот была литература. Такими вот были чтения. И такой же вот была, судя по последующим реальным событиям, подготовка к войне.

Девочки и мальчики явно скучали по той простой причине, что материал для чтения ограничивался такими рассказами. Я попытался было подсказать “Доктора Айболита” Корнея Чуковского, но сочинений этого автора никто не смог найти. Многие страницы его вещей я знал наизусть, а стихотворное изложение побега в Африку Танечки и Ванечки знал от корки до корки. Дети часто просили рассказывать им эти сочинения. Я с удовольствием выполнял такие просьбы. Однажды кто-то предложил организовать игру про побег на Тянитолкае от пиратов, про мальчика Пенту и собаку Авву, про обезьяний мост, который распался под ногами Бармалея и его банды и т.д.

Перенося на бумагу эти воспоминания, я не заглядывал в книгу о докторе Айболите, а поэтому и имена героев книги, которые удерживаю в памяти более семидесяти лет, мог и неправильно записать. Но надеюсь, что этого не случилось. Человек десять приняли участие в игре, которая день ото дня становилась все более оживленной и веселой. Хорошо смотрелись лица детей еще недавно отличающихся своей замкнутостью. Приятное зрелище – громкий смех выздоравливающих ребят. Если бы только Корней Иванович знал, сколько же детских душ спасли его книги, если бы знал!! В один ряд с ним следует поставить Агнию Барто, Квитко, Маршака. Как же им благодарны детские души, как благодарны!!!

Однако, как известно, в семье не без урода. Среди нас оказался некто Коля Котенков. Он был из числа самых худых и мелких. Его наголо стриженная с редкими остатками светлых волос голова выглядела вытянутой дыней. Затылок выступал за спину. Острый взгляд выпуклых с мелкими бегающими зрачками глаз всегда был направлен мимо глаз собеседника. И он старался все присваивать себе. Приглядевшись к ходу игры, он вдруг вклинился и, заняв центральное место, объявил себя победителем и пиратов, и симпатичной компании доктора Айболита. Толком ни в чем не разбираясь, он хотел командовать всем и всеми. Не глядя никому в глаза, Коля с явным удовлетворением рассыпал команды всем без разбора. Все остановились, игра разваливалась.

Понадобилось жесткое противостояние этому случайному пришельцу сразу нескольких постоянных изобретательных участников игры, чтобы восстановить ее плавное течение. Как и полагается в таких случаях – пираты были разбиты наголову, доктор Айболит со своими постоянными и вновь приобретенными друзьями помогли всем, кто нуждался в их помощи. Все звериные и человеческие дети стали здоровыми и, конечно, веселыми. И лишь Коля Котенков тихо и мстительно затаился за полуприкрытой дверью, изредка показывая свои мелкие крысиные зрачки.

Запомнился теплый мягкий тихий летний вечер, когда на каменных ступеньках лестницы, ведущей в карантин, расположилась небольшая группа детей. Проведя целый день на ногах, я устало опустился на нижнюю ступеньку. На верхних сидела компания старших ребят. Один из них, как всегда авторитетно, расширял кругозор слушателей: – “Надо ли поклоняться Иисусу Христу? Нет не надо. Ведь это еврей. Первое слово Иисус – это его имя. А Христос – это фамилия. В переводе на русский язык эта фамилия означает КРЕСТ. А тайный смысл этого слова означает: Каганович Разрешил Евреям Свободно Торговать. Поэтому в церковь ходить не надо. Надо слушаться только товарища Сталина. Похоже, что с ним, наконец, мы победим всех врагов и очистим территорию нашей Родины.”

Что побеждать врагов, которые угрожают нашей Родине, надо – это было просто и понятно. Но что при этом надо очищать нашу территорию, чему кто-то постоянно мешает – вот это оставалось загадкой. Вокруг на территории детского дома было много грязи – это было видно всем. И здесь никто не мешал бороться за чистоту, но вот уже продолжительное время никто и не убирал эту грязь здесь у нашего дома, не очищал его территорию, где не было никаких врагов и где никто не мешал наводить порядок. Но на этот естественный и, казалось бы, простой вопрос не находилось такого же простого ответа. И это тоже оставалось загадкой.

Первый воскресник. Разбросанный вокруг мусор стал виден и разного рода уполномоченным, навещающим, по-видимому, детский дом. Решено было организовать воскресник по уборке нашей территории. Тогда я впервые услышал это слово: “воскресник”, которое долго не мог взять в толк. А оказалось, что оно означает работу в выходные дни, и за эту работу никто не платит денег работающим людям. Бесплатная работа по уборке территорий под музыку – вот понятая многие годы спустя сущность этого мероприятия. Хорошая организация большого коллектива для выполнения неоплачиваемой работы характеризовала способного перпективного руководителя.

Порученное дело в первый для себя воскресник хотелось сделать получше. Да и громкие песни по радио вносили в работу радость, сплачивая коллектив. Нашей небольшой группе выздоравливающих детей поручили прибрать незначительный участок со стороны фасада детского дома. Сбоку у внешней стороны забора стоял сарай с рабочим инструментом, где часто и подолгу собирались рабочие, обсуждая свои наболевшие вопросы. Там действительно набралось несколько мусорных куч: засаленные тряпки, полусгнившие доски, сломанные части кроватей, старые рваные матрасы, ножки от стульев, битая посуда и много других никому ненужных предметов. Наша задача состояла в том, чтобы из всего этого разбросанного мусора была собрана одна большая куча, которую рабочие перегрузят в грузовую машину и вывезут на свалку. Довольно быстро мы сделали свое дело, и груз был вывезен с территории детского дома.

Однако скоро выяснилось, что рабочие не все перегрузили в машину, а часть довольно грязных гниющих вещей тут же попросту закопали в дорожный песок. Нам было предложено собрать новую кучу мусора. Младшие дети взялись было за работу, но командир из старших ребят скомандовал по-своему: мусор оперативно был переправлен в узкий проход между сараем и забором и навален на большие залежи старого мусора. Нам приказано было молчать. За непослушание следовало наказание своими силами. А это было пострашнее наказания взрослыми. Из проверяющих воспитателей никто не заглянул за сарай. Наш командир преданными глазами вглядывался в лица проверяющих, молча стоял в привычной для него выжидательной позе, откровенно напрашиваясь на поощрение, разве что без вытянутой руки. Так прошел для нас первый в нашей жизни воскресник.

Штаны с чулками-карманами. В представлении населения старших групп свое место в детской иерархии должно было определяться не только превосходством в физической силе, но и количественным составом личной собственности, которая никогда не оставалась без присмотра, а всегда держалась при себе, в карманах. В детской одежде с короткими штанишками карманов не было, да и носить с собой каждому из нас было нечего. Самые старшие из детей, да и самые сильные выпросили для себя разрешение носить длинные брюки, в которые были вшиты, как и полагалось, боковые карманы. Но карманы обычных размеров были малы для этих ребят с безграничной жадностью. Таких мальчиков на сто пятьдесят воспитанников детского дома оказалось не более пяти.

И вот для утверждения своего превосходства двое-трое из них умудрились вшить длинные чулки вместо нормальных карманов. Это позволяло им напихивать эти самые чулки-карманы всякой ерундой, подчеркивая свое подавляющее превосходство перед другими наличием огромной в количественном отношении собственности. Наличие многих вещей не поддавалось объяснению, но отказываться от подобных предметов их владельцы не собирались. Часто демонстрация такой собственности происходила на крыльце карантина. Там-то я и увидел впервые содержание такого длинного кармана. Чего только там не было: осколки разбитого зеркала – такие блестящие вещи ценились особенно высоко; блестящие и ржавые гвозди, гайки, болты, различные пуговицы и т.п.

Однажды была найдена в поле узкая продолговатая картонка с круглой дырочкой в самой середине. Никто не знал, что это такое. Загадочность маленькой картонки с большим количеством букв и цифр подняла ее ценность в глазах старших детей. Когда спросили у меня, что же это такое, я без напряжения ответил, что это билет на метро. Тем самым неожиданно для себя поднял свой авторитет на весьма приличную в тех условиях высоту. Картонка заняла подобающее ее статусу место, а владелец этой картонки стал на некоторое время даже VIP-персоной. Вот такими были условия в те времена для продвижения по “служебной лестнице”.

Особым шиком стало к месту вставленное модное слово. Одним из таких слов некоторое время держалось слово “Айда”. Восторг у старших девочек вызывал, например, крик одного из их сверстника:- “Ка-а-а тя!!!” “Я здесь”- отвечала Катя с другого конца поляны. “Айда”- звал кавалер под восхищенное одобрение катиных подруг. Через некоторое время появлялись другие слова-избранники.

Шмон. Здание нашего детского дома стояло на пригорке, и наши лучшие зимние прогулки были связаны с катанием на санках тут же на территории детдома. Одна из горок была очень длинной и относительно пологой. Съезжать с нее на санках доставляло огромное удовольствие. В подходящую погоду санки ехали быстро, и снег на горке, казалось, мгновенно уходил назад. Особенно, если лежать на животе, почти утыкаясь носом в санную колею. Это бывало интересно, а временами и жутко, если санки здорово разгонялись.

Но иногда во время зимних прогулок нас уводили далеко к самой кромке леса. И мы разбредались кто куда, часто побаиваясь густых кустов, которые в быстро наступающем зимнем сумраке принимали причудливые очертания притаившихся страшных зверей. Приходил страх и занимал душевные пустоты, уютно и по праву еще недавно – прошлой зимой – занятые любимыми близкими людьми. Постепенно, впрочем, ощущение страха становилось нашей второй натурой. Во время одной из таких вечерних прогулок ближе к ночи мороз стал заметно крепчать. Небо было безоблачным и усеяно большим количеством звезд. От этого погода казалась еще более морозной.

Зимних пальто у нас еще не было, мы замерзали и, постепенно сбиваясь в кучу, окружали воспитательницу. Она сидела на пеньке и своими шутками и задорным голосом старалась рассмешить детишек. Кто-то посмеивался, но все удивлялись, почему мы так долго не идем в дом. Воспитательница сказала, что кто-то должен прибежать и сказать, что идти можно. Но естественный вопрос – ведь нам холодно, а мы никогда никому не мешали, тогда почему сейчас нельзя? – не находил ответа, и мы продолжали замерзать все больше и больше.

Мы здорово промерзли, когда, наконец, две девочки из старшей группы прибежали с долгожданной вестью: – “Можно идти”. Мы построились на ходу, убедились во время наскоро выполненной переклички, что все в сборе, и, ссутулясь от холода, быстро пошли к детскому дому. Скинули в раздевалке свои еще осенние пальтишки и поднялись в спальню на третий этаж. Нас поразила чистота и аккуратность прибранных постелей. Но что-то казенное и совсем чужое было в этой неродной чистоте. Впервые были услышаны незнакомые доселе слова, пришедшие от некоторых из старших ребят, сказанные громким шопотом: – “Шмонали. Ничего не нашли. Гуляем до весны”. Весь смысл сказанного был осознан десятилетия спустя. Но тогда никак не удавалось найти ответа на вопрос: – “Зачем же нас так долго надо было морозить?” Вопрос же о том, что и у кого искали, казался всем нам бестактным.

Встреча Нового года. “Какой холодный нынче декабрь” – сказала вскоре девочка и тут же с надеждой добавила, что скоро будет елка, и мы уж повеселимся. Но ожидание праздника неожиданно было прервано несколькими днями позже еще одной горестной вестью из Москвы. Входя как-то в групповую комнату, я был поражен той тишиной, которую называют мертвой. Взрослых в комнате не было. Тишина исходила от детей. Причиной этой тишины стало известие о гибели В.П.Чкалова. Сразу вспомнилась похожая тишина в подъезде нашего дома в очереди за газетами, когда мама заметила, что уж много людей из руководства умирает в последнее время. Тогда невозможно было представить себе, что в таком уж недалеком будущем пересекутся пути моей жизни с памятью этого великого человека, принадлежащего к старшему поколению. В глубине души остался невысказанный с тех пор вопрос: - “И он тоже?” Не только московские дети испытывали тогда безграничную осознанную грусть.

Но вскоре предпраздничное настроение стало постепенно захватывать детские коллективы. О грустном думать не хотелось. Ожидание елки оживило всех. Зал третьего этажа был закрыт: там установили высокую-высокую, только что срубленную в лесу пушистую красавицу. Об этом с таинственным видом перешептывались девочки. И вот, наконец, в один из вечеров двери зала распахнулись, и нарядная до потолка елка открылась нам. До этого никогда не думалось, что могут встречаться нарядными такие высокие елки. Трудно было отвести глаза от этой красавицы. Вокруг елки танцевали снежинки. Смотрелось хорошо. Раздали подарки-пакеты, в которых были разные сладости. Самым ярким событием в памяти о той елке осталось почти радостное впечатление о ее нарядной высоте.

Крючки с лопаткой. Дети быстро свыкаются с условиями своего существования. По крайней мере внешне. Мы вполне втянулись в быт ко второму году пребывания в детском доме. В группе установилась своя иерархия, основанная, слава Богу, не только на физической силе, но и на объеме той информации, которую каждый из нас принес из семьи вместе с воспитанием. Другими словами, к концу второго года нашего пребывания в детском доме иерархия учитывала уже и уровень детского интеллекта, а значит, по-своему стимулировала стремление к знаниям. Память удержала до сих пор тогдашнее наше детское любопытство к профессиональному уровню старших. И не только взрослых. Ведь путь старших детей в самом скором времени предстояло пройти и нам.

И не только желание, но и возможность с любопытством тянуться к старшим ребятам вскоре появилась и у нас: сравнительно недалеко от здания нашего детского дома стоял 3-х или 4-х этажный (точно не помню) дом, в котором летом отдыхали пионеры, всегда празднично выглядевшие в своих свежих белых рубашках, хорошо подогнанных к каждому из них. Белые рубашки красиво оттеняли красные галстуки, еще недоступные для нас. Пионеры казались нам образцом разумной дисциплины. Их доверительные отношения со своими вожатыми вызывали у нас и зависть, и непонимание постоянной жестокости, равнодушия к нам большинства наших воспитателей той довоенной поры. Для зависти основания были, и только с точки зрения взрослого человека эти основания могли казаться мелочами. Такими “мелочами” были и постоянно праздничный вид самих пионеров, и ярко-белая окраска оконных рам только их дома, сложенного, как и наш, из темно-красного кирпича, и многое другое. Но самым весомым аргументом превосходства каждого из них было обладание большим количеством рыболовных крючков.

Места недавней Нижегородской губернии там были глухие, рыбы водилось в изобилии – только лови да лови. А наши самодельные крючки из светлой мягкой легко разгибающейся проволоки не шли ни в какое сравнение с темными поблескивающими фабричной отделкой крючками пионеров. Что же за счастье выпадало нам, когда за несколько шагов удавалось посмотреть на настоящие крючки в чужих руках! Совсем не прикоснувшись к ним, почти не разглядев на расстоянии, мы подолгу обсуждали их достоинства: остроту “жала”, величину “заглотки”, возможный размер “ушка”. Наши-то самодельные были с большими “ушками” – дырочками для привязывания нитки, которую еще надо было раздобыть. А у пионеров была настоящая леска! Обладание такими крючками и такой леской оставалось для нас недостижимой мечтой.

Один из наших прогулочных маршрутов проходил мимо их дома. Иногда пионерские отряды строились на наших глазах. Ребята в красных галстуках мало обращали на нас внимания, лишь изредка одаривая строй малышей скрытыми полуусмешками. Мы, в свою очередь, не обсуждали эти иронические гримасы, которые для нас как бы не существовали. Мы жили своей жизнью, свои события увлекали нас. Однажды на прогулке при кашле у меня выпал молочный зуб, но остался за щекой. Я вынул его и показал соседям по строю. Кажется, мы впервые держали в руках и могли разглядеть настоящий зуб, большая невидимая часть которого произвела на нас и большое впечатление.

Так мы и жили – детдомовцы и пионеры – на расстоянии, не общаясь. Пересекаясь маршрутами, мы не знали мест их постоянных прогулок, рыбной ловли, сбора лесных даров. А внутренний распорядок их жизни и вовсе был для нас секретом за семью печатями. Мы лишь издали и отрывочно следили за их жизнью, приездами летом, отъездами осенью. Но мы точно знали, когда они начинают собираться домой на зиму, оставляя нас до следующего лета. К концу второго лета в их отношении к нам мы стали ощущать проявление доброго внимания. Изменение равнодушия на проявление теплоты быстро отозвалось нашей доверчивостью: мы без опасений стали проходить мимо их дома.

Однажды разнеслась новость: пионеры раздают нашим крючки. Новость была ошеломляющей, в нее невозможно было поверить. Да мы и не верили. Может быть кому-то и досталось, но персонально к нам это не имело никакого отношения. В один из тех дней мы снова проходили мимо пионерского дома. Пионеры начали проветривать свои постели. Значит, не за горами для них и сборы к отъезду. В высыпавших на улицу пионерских отрядах ощущалась тревога. Чувствовалось, что подросткам передалась та нарастающая напряженность, которая к концу этого лета стала исходить из мира взрослых людей. В то начало осени мы сами впервые почувствовали охватывающую всех общую тревогу.

Солнечный теплый день заканчивался безветренным вечером. Наши тени на пыльной дороге стали очень длинными. Усталость разрушила строй. Небольшими группками шли мы в свой детский дом. Как всегда, возвращаясь этим маршрутом, мы старались явно не рассматривать пионеров. Неожиданно под моими опущенными глазами появился сжатый кулак. Пальцы медленно разжались, а на раскрытой ладони лежали два темных ровненьких блестящих фабричных рыболовных крючка. Я с удивлением посмотрел на владельца руки. Пионер очень по-доброму улыбался, давая понять, что эти крючки он отдает мне. Принимая подарок, я растерянно посмотрел вокруг.

Перед каждым из моих товарищей стоял пионер, протягивая свою порцию крючков. У нас не было слов. Мы попросту размякли, принимая эти царские подарки. По тому, что у нас выпадали зубы и по явно нарастающей напряженности в обществе можно с большой долей уверенности предположить, что это произошло в конце лета или начале осени 1939 года – как раз к исходу второго года нашего пребывания в детском доме. Двенадцати-четырнадцатилетние пионеры уже ощущали наступающую трагедию своего поколения. Проявленным к нам вниманием они прощались с поколением, у которого по молодости еще сохранялись несколько большие шансы на выживание в приближающейся военной катастрофе. И такое душевное прощание легко проглядывалось в тревожных взглядах доброжелательных старших ребят. В тот год я научился привязывать крючки с лопаткой – именно такие рыболовные крючки подарили нам пионеры.

Чкаловск

Два взгляда. В январе 1940 года неотапливаемые автобусы перевезли все население детского дома на новое место – в Чкаловск. Переезд продолжался в течение двух дней светлого времени. Промерзшие автобусные стекла отделили нас от внешнего мира. Ни нам, ни с улицы разглядеть что-либо было невозможно. В Балахне была сделана одна промежуточная остановка. Там, в доме, наполненном другими детьми, ночевали вповалку на полу, не снимая зимних шапок и пальтишек – нашей дорожной одежды. Приехали и уехали в темное время суток: так что было не до общения. Запомнилось лишь недовольное лицо разбуженного мальчика, вынесенного на руках местным воспитателем. Всколыхнулась было тоска по ласке взрослого человека, но сразу потускнела в мокрой холодной уборной, освещенной слабым вечным мерцанием казенной лампочки в морозном тумане испарений.

Новое здание детского дома в Чкаловске стояло на высоком берегу Волги. Здесь нам предстояло провести последние неполные два года перед школой. Весной детвора увидела впервые мощный ледоход. А в начале мая открылась навигация. Каждый проходящий пароход вызывал дружный ребячий восторг. Двухпалубные белоснежные красавцы принадлежали к недоступной для нас жизни. Темнозеленые буксиры, шлепая колесами, тяжело тянули рабочие баржи с грузами и людьми, черными от работы. Нас начинали готовить к такой же черной работе.

На берегу у пристани оказывались группы заключенных – мужчин и женщин. Они отплывали по Волге, а потом, нам рассказывали, их увозили далеко за Волгу. В ожидании своего отправления отдельные группки одинаково одетых людей пели песни, частушки о взаимоотношениях воров, легавых, проституток. Слова оставались для нас непонятными, но внушали уважение к ворам. А вкладываемый смысл в песни про Степана Тимофеевича и Емельяна Ивановича и сам характер их исполнения вселяли веру и надежду на приход Спасителя, торжество справедливости, встречу со своими родными, отцом, мамой. В детской среде оседали песни про отчаянных беспризорников, злых мачех, гражданскую войну. Там же у пристани располагалось одно из мест со сгустками колючей проволоки.

Прислонясь к штабелям потемневших от сырости строительных досок, подолгу простаивали безразличные охранники с длинными винтовками. Мы легко растворялись в массе охраняемых ими людей. Нас никто не останавливал, не прогонял. Уже по одной этой причине нам нравилось находиться здесь среди взрослых, на которых мы были чем-то похожи, близко наблюдать их жизнь. Тут мы чувствовали себя равными. Пытались вникнуть в смысл песен. Взрослое исполнение мало напоминало художественное пение. Музыкального сопровождения не было. Преобладающим впечатлением остался в памяти крик отрешенных женских лиц. Крик этот на высоких нотах переходил на взвизг безграничного молодого женского отчаяния.

К концу июня мы впервые познакомились со сбором грибов. Здание нашего детского дома стояло в стороне от городка с фасадом, смотрящим на сплошную стену деревьев. Сразу за нами начинался лес, растущий по высоким крутым берегам Волги. Лес был смешанным, большие хвойные участки которого, разросшиеся по крутым береговым склонам, на верхней части крутизны переходили в высокие заросли лиственных деревьев, шелестящих под порывами ветра, набегающего с обширных приволжских полей. В полях ласточки низко и ловко пролетали в двух шагах от нас, вертко расправляясь с летающими над высокой травой насекомыми. Первыми из грибов появлялись маслята. Их шляпки на низких ножках темнели над самой землей. Маслята легко обнаруживались, достаточно было лишь раздвинуть высокую густую траву, ожидающую первого покоса. Грибы словно сами просились в котомки, оставляя на наших пальцах, ладонях свою чистую густую липкую слизь с темных шляпок. Воспитательницы, принимая наши трофеи с явным удовольствием замечали, что природа начала отдавать первые летние дары.

Но самые щедрые сборы грибов приходились на вторую половину лета, когда лес наполнялся крупными белыми грибами. Спускаясь как-то по береговой крутизне небольшой поляны к стене хвойного леса, я увидел на необычно высокой толстой ножке белый гриб со сравнительно маленькой красной головкой. Схватив за самый низ ножки двумя руками, я нагнул гриб, который со звонким упругим звуком хрустнул у самого основания. С гордым видов, подняв над головой великана, я вышел на верхнюю дорогу. Ножка оказалась такой толстой, что мои пальцы на смыкались на ней. Гриб тут же был прибран к рукам старшими, но слава удачливого грибника оставалась за мной в течение еще многих дней. Такая удача, как оказалось, не забывается и в течение целой жизни.

А вдали от берега реки находилось болотце, прозрачная вода которого у бережка на мелководье была облюбована и заселена ужами. Мы быстро разобрались в безопасности общения с ними. С удовольствием засовывали их к себе за пазуху, наслаждаясь приобретаемой прохладой в жару середины лета. Многие из нас с независимым видом незаметно провоцировали выползание ужей из-под рубашек к нам на шею, плечи, голову, вызывая истошный писк наших соседок по обеденному столу. Мы дружно жили с ужами. В дополнение к ужам мы, раздразнив, давали прикусить мочки своих ушей крупным ящерицам. Плотно сжав шершавые челюсти, ящерицы могли часами болтаться на наших ушах, вызывая неподдельный ужас будущих представительниц прекрасного пола. Не запомнилось ни одного наказания за такие проделки.

К осени, когда быстро темнело, перед ужином по тихим избирательным приглашениям дети стали собираться на небольшой полянке у костра. Кто-нибудь приносил немало выкопанной картошки, и ее сразу засыпали горячей золой. Через короткое время испеченную картошку раздавали по рукам, показывали, как снимать тонкую кожуру. Не запомнилось ни одной подгорелой картофелины из костра. Ребята здесь обладали большим опытом и по кострам, и по печеной картошке. Картошка была особенно вкусна с крупной солью. Но соль не всегда удавалось достать, и чаще всего мы довольствовались одной печеной картошкой. Когда начинал стихать треск догорающего костра, чей-нибудь хороший голос затягивал песню по настроению.

Песен лагерного репертуара у этих костров мы еще не пели: мы их просто не знали, хотя уже и слышали. Часто первой песней бывала “Полюшко-поле”. Эту песню очень полюбили в моей семье. Она была любимой песней Марты, и мне она продолжала нравиться до сих пор. Другими песнями были “Матрос партизан Железняк”, “Орленок”, “Прокати нас, Петруша, на тракторе” и иные, похожие на эти песни, взятые из обычного семейного репертуара красных командиров. В те предвоенные годы издавалось много песенников. Зная наизусть многие песни, мы по песенникам сами стали учиться читать. Эти самостоятельные подготовительные занятия сыграли нам хорошую службу в постижении грамотности.

Песни мы пели, тесно прижавшись друг к другу. И чувство локтя, и характер песен, и общая боль делали нас одной сплоченной дружной семьей. Нынче на своем восьмом десятке лет жизни я бы многое отдал за один такой вечер у костра – под те же песни и с тем же настроем – на крутом берегу Волги в густом сосновом бору, окружавшем облюбованную нами полянку. Краткое пребывание в том дошкольном детском доме воспринимается сегодня как одна из самых ярких беззаботных страничек детства. Наверно потому, что в последнее предвоенное лето преобладала хорошая солнечная погода, которая очень удачно сочеталась с прекрасными приволжскими лесами, полями, лугами, наполненными жизнью, ягодами, грибами. Природа и погода заслоняли от реальной жизни, поглощали нас, берегли.

Вот и для меня приспела пора дать выход одной из незаурядных детских зарубок той поры.

* * *

Старшие ребята знали все. От них пришли сведения, что в доме Чкаловых нынче живут, и мы пойдем туда смотреть. Именно смотреть – так нам и сказали. Торжественно построились, начали движение. Сначала спустились к реке по глубокому песку на обрывистом берегу. Равнялись на знамя. Тяжелый бархат развернулся на крутом спуске. Этот спуск и скрывал нас, когда мы пошли колонной по-двое почему-то кружным путем. Мы шли по самой береговой кромке. Обойдя городок, повернули к детскому дому новым для нас маршрутом. Стояла жара начала лета. Усталая запыленная колонна остановилась у аккуратного домика. Под стать ему редкий невысокий забор с калиткой отделяли чистый дворик от проезжей дороги. В окраске строений преобладали голубые тона.

Мы простояли некоторое время в неопределенном ожидании. Строгих одергиваний здесь не было. Но наш строй не рассыпался в незнакомом месте. Из домика никто не выходил. Скованные дисциплиной дети начали скучать. При полном безветрии на ровной дороге бархат знамени лениво повис вдоль древка. Привычное равнодушие обволакивало строй. Я отвернулся. Хотелось пить. Но за три года пребывания в детском доме нам основательно успели внушить, что какие-либо просьбы – даже напиться в жару – в строю были неуместны.

Внезапное оживление за спиной заставило обернуться. У заборчика, придерживая калитку, стояли две женщины. Постарше и помоложе. Очень похожие. Эту схожесть особенно подчеркивало то, что головы обеих были одинаково аккуратно повязаны легкими белыми с голубизной платочками. Их взгляды, обращенные на нас, выражали целую гамму чувств: состраданье, сочувствие, желание помочь, приласкать. Старшая была несомненно искренней. Она была из другого времени. Ее лицо полнее отражало ее чувства. После бесконечно долгих лет насильственной разлуки с мамой я увидел понимание и сочувствие в глазах взрослой женщины. Меня охватило жгучее желание быть обласканным ее вниманием. По быстрым бесшумным движениям губ стало ясно, что женщины обсудили что-то о детском строе.

Глаза старшей стали перебирать наши лица, выискивая нужное для себя. Взгляд младшей следовал за взглядом старшей. Я жадно ловил мгновение встречи наших глаз. Первая пара глаз, не задерживаясь, прошла мимо. У меня было другое лицо. С исчезающей надеждой я ждал встречи со второй парой женских глаз. Но и они, равнодушные ко мне, скользнули дальше. Оставалась еще слабая надежда вернуть на себя далеко ушедший первый взгляд. Или хотя бы выяснить для себя то лицо, которое выделят среди нас по-матерински ласкающие глаза старшей женщины. Ее голова медленно поворачивалась к хвосту колонны – вечному пристанищу малышей. Глаза, наконец, выделили кого-то. Добро, ласково и устало остановились на детском лице, напоминающем, по-видимому, лицо близкого ей ребенка. Она очень слабо улыбнулась. Через головы строя невозможно было рассмотреть лица ее избранника.

Короткая команда встрепенула колонну. Знакомые с мерами воздействия дети двинулись, привычно выравниваясь на ходу. Оболганные, обобранные до нитки, давно нецелованные дети оклеветанных родителей насупленно смотрели только вперед. Почти каждый из нас оставлял здесь еще одну несостоявшуюся тайную надежду. Отставшая было, но быстро догнавшая нас девочка сказала: - “Еще стоят”. Я обернулся на ходу. Наш строй провожали те же две пары глаз. Взгляд старшей выражал теперь не только сострадание к детям, но и виноватость из-за невозможности помочь им. В ее глазах возник естественный для женщины вопрос: – “Что там ждет детей? Как они?” И тут, наконец, наши глаза встретились. Вопрошающие старшей женщины и мои. Разделяющая нас стена растаяла: наши взгляды слились. Поставленный ею вопрос требовал ответа.

С неожиданно возникшим возмужанием я взглядом постарался приободрить ее: – “Здесь можно жить. Живем же!” Она задержала глаза. Задумалась над взрослым ответом ребенка из проходящего мимо строя на поставленный вопрос. В глубине ее души угадывалось еще неосознанное пробуждающееся смятение. В глазах вдруг возникло понимание скрытого иезуитского замысла в проведении строя детей “врагов народа” перед отчим домом уже погибшего великого русского летчика. Взгляд ушел в себя. Рот приоткрылся. На моих глазах начала работу мысль умудренной жизненным опытом женщины. Было видно, что эта трудовая женщина сумеет многое додумать до конца. В безграничной глубине оставляемых нами женских глаз разрастался постепенно осознаваемый ужас перед реализуемыми угрозами своим самым близким людям.

Эта мужественная женщина сумела довести работу мысли до логического финала. Знаю, что не ошибаюсь. Ведь сколько нас потом ни водили – перед знакомой теперь калиткой так никто больше и не появился – ни разу. Позже узнали, что мы смотрели мать и сестру Валерия Павловича Чкалова. Так нам сказали.

Приведенные выше воспоминания были частично напечатаны в газете “Волга-Урал”, № 17 (88), май 1993 г. Гонорар за опубликованный материал был переслан Марии Федотовне Тимофеевой и Галине Александровне Павлиновой – воспитательницам Городецкого детского дома военной поры.

Москва,

1990 – 1993 – 2006 – 2008 г.г.

Поляков. Подробности переезда из Москвы в Поповку сначала тайком в вагонах товарного поезда, а затем открыто по безлюдной местности – пешком и на телеге – со временем стали забываться. Течение жизни постепенно приобретало устойчивость. У каждого из нас образовался уголок своих вещей: в строю – своя пара, за столом – свое место, своя кровать с постельным бельем, в умывальной – свой рукомойник и т.д. Начали стираться возникшие неопределенности, всегда проявляющиеся при массовом переселении детей: заменялись потерянные вещи, а вместо потерянных документов появлялись новые. Вкравшиеся в документы ошибки узаконивались.

Например, вместо моего реального года рождения – 1932 в бумагах стали проставлять 1933 год. Я проверял: московские архивы сгорели и лишь в архивах на Лубянке убедился в действительной дате своего рождения. При попытке восстановить справедливость хотя бы тут в своем личном деле сталкиваешься с тем, что чиновники так заматывают наши дела, что ну никаких сил не хватает бороться за правду даже в таких – далеких от политики – поисках хотя бы штрихов этой самой правды.

Но продолжу свое повествование. Невольно обращало на себя внимание появление новых фамилий. Дети в детский дом прибывали не только проторенным, как мы, путем. Немало детей привозили без документов. Большей частью эти дети бывали растеряны до такой степени, что не могли назвать ни своей фамилии, ни откуда их привезли – ничего. Вот тогда руководство детского дома брало на себя ответственность за заполнение проявившихся пробелов. Подобные мероприятия по своей неизбежности и, в известной степени, торопливой небрежности руководства проходили прямо на наших глазах.

Одним из показательных мероприятий здесь бывало присвоение новых фамилий. Начальство долго не раздумывало, и мальчикам с характерными чертами присваивались столь же характерные фамилии. Так, маленький мальчик со свернутым мизинцем получил фамилию Мизинцев. А мальчик с искривленной ногой и с редко по этой причине снимаемым сапогом, в котором его и привезли в детский дом, получил фамилию Сапогов. В нашей группе оказались два мальчика с одинаковыми фамилиями – Неизвестный. Они не были братьями и даже не были знакомы в своей прежней жизни. Поскольку для воспитателей мы различались только по фамилиям, то две одинаковых фамилии вносили много неудобств для руководства.

И вот однажды одна из руководительниц детского дома вошла в нашу групповую комнату и попросила всех детей сесть на свои места. Рядом с собой она поставила одного из двух Неизвестных и громко объявила: - “Теперь у этого мальчика будет другая фамилия – Поляков.” Тихий молчаливый светлоголовый мальчик, стоявший рядом с ней, безучастно принял эту новость. Я не берусь утверждать, что этот мальчик с новой для него фамилией был сыном именно польских коммунистов, как многие из нас, но происхождение других, уже названных здесь фамилий, невольно дает пищу для размышлений.

* * *

У каждого из нас проявлялись свои особенности характера, своя реакция на жесткие условия жизни в коллективе после семейной теплоты в отношениях между самыми близкими людьми. Мы все с пониманием относились к замкнутости, молчаливости, даже озлобленности и другим проявлениям свалившегося на нас одиночества у новых детей, поступающих в детский дом. Ведь каждый из нас прошел эти “этапы пути”. В мирное, позволю себе напомнить, время. Возрастной ценз Круга Первого до Войны уже стал беспределом. Девчушка в застиранном-перестиранном платьишке сказала про растянутые мальчишками отрезки колючей проволоки:-“Нотки”.

В течение всего времени пребывания в детском доме на моей памяти Поляков оставался тихим, почти незаметным мальчиком. Он бесшумно становился в строй, бесшумно вел себя в столовой, бесшумно раздевался и ложился спать. Он оставался незаметным мальчиком, хотя его лицо запомнилось отражением напряженной работы мысли. Его нечасто удавалось завлечь в общие игры. При этом очень редко проявлялось его недовольство. Но в минуты его проявления Поляков становился очень резким и твердо стоял на своем до конца. Не запомнилось ни одного случая, чтобы в такие минуты он уступал в чем-то другим. Остался незаметным и его переезд с нами в Чкаловск. Наверно потому, что сам переезд взрослым удалось выполнить без приключений, в спокойных тонах. По-видимому, наш переезд был хорошо организован достаточно опытными людьми.

А в Чкаловском детском доме среди наших воспитательниц появилось несколько новых. Среди них оказалась одна крупная широкая, почти квадратная женщина. Она постоянно потела, носила легкие темные цветастые платья, которые вечно прилипали, выразительно оформляя выпуклые с крупными складками в вечном колыхании объемные части громоздкого тела. Поэтому, по-видимому, ее платья казались прозрачными. В те ранние еще дошкольные годы мы редко давали отталкивающие прозвища воспитательницам, хотя подавляющего большинства из них побаивались и старались не оставаться наедине в групповой комнате ни с одной из них. Мужчины среди воспитателей встречались редко.

Этой громоздкой женщине почти сразу же дали прозвище “Круглая Голова”. Ее бросающиеся в глаза особенности сосредотачивались на голове с короткой прической и прядями темных слипшихся волос, что делало эту небольшую голову действительно похожей на круглый шар, венчающий верхушку крупного и во всех проекциях квадратного тела. Поведение Круглой Головы становилось особенно впечатляющим, когда она садилась вместе с нами завтракать за детские столики на маленькие стульчики. Под себя она подставляла два – три стульчика, а если кому-то из детей их не хватало, то ребята обедали стоя из тарелок, установленных на низкие подоконники.

Помощники поваров подсчитывали количество детишек в группе и, заходя с тремя – четырьмя порциями, устанавливали тарелочки на стол. Круглая Голова расставляла тарелки с едой перед каждым из нас. Не вставая со стульев, она умудрялась незаметно поставить две – три тарелки с едой на шкаф с верхней детской одеждой в глубину поближе к стене, чтобы из комнаты их не было видно. Разносчики еды приносили порционные блюда по числу детей и никак не могли поверить, что кому-то из детишек не хватило. Круглая Голова начинала ругаться с поварами. Ее доводы при отсутствии порций действовали убедительно, и обычно из кухни приносили недостающие блюда. А когда напряжение спадало, Круглая Голова поедала припрятанные порции. Такие черты характера этой – с позволенья сказать воспитательницы – проявлялись постоянно: при сборе ягод, грибов – везде, казалось, проникал ее рыскающий ненасытный взор. Мне это прозвище “Круглая Голова” напоминало главного отрицательного героя сказки Шарля Перо “Синяя Борода” по оцепенению, которое охватывало и героинь сказки, и нас – детей, воспитываемых все под тем же “солнцем сталинской конституции”.

Видимо, и у детей с обостренным чувством справедливости постепенно, преодолевая страх, накапливалось возмущение, вызываемое поведением Круглой Головы. Первым не выдержал Поляков. Он так и остался не только первым, но и единственным из нас, которому удалось преодолеть оцепенение перед Круглой Головой. При очередном построении Поляков отказался быстро и послушно встать в строй по грубой крикливой команде этой огромной женщины. Она, поторапливая, дернула Полякова за руку да так, что тот упал. Поднимаясь, он что-то резкое сказал Круглой Голове. Та, не долго думая, сняла с ноги туфлю и с размаху наотмашь ударила мальчика по голове. Острый женский каблук, пропахав лоб, буквально распорол Полякову надбровье, бровь, веко, щеку. Кровь хлынула потоком. Обычно сосредоточенное злобное лицо Круглой Головы мгновенно посерело и в следующую минуту стало растерянным. На крупных складках ее вдруг вспотевшего жирного лица легко читались оттенки работы мысли очень трусливого человека, лихорадочно ищущего выход из весьма опасной для себя ситуации.

Зашла старшая воспитательница, спросила: – “Почему группа задерживается с выходом?” Круглая Голова ответила, что группа уже спускалась, но вот Поляков вдруг споткнулся на лестнице и разбил лоб. Распоротое при этом лицо не вызвало у начальства удивления своей несовместимостью с падением на сухой из белого камня лестнице с краями без острых углов с полукруглыми ступенями и без единой капли пролитой крови. Это самое начальство предложило Круглой Голове самой сопровождать Полякова в городскую поликлинику, а с нашей группой пока поработает другая воспитательница.

Когда Круглая Голова осталась единственной из взрослых в детской комнате с нашей группой, она строго-настрого приказала нам молчать о действительно имевшем место происшествии, пригрозив при этом, что с нами будет то же самое. Кровь у Полякова удалось, наконец, остановить, пол в комнате вымыть. Да еще по приказу Круглой Головы красной от крови половой тряпкой было сделано несколько крупных мазков на чистой белой до того лестнице. Потом в течение долгих еще недель эта самая Круглая Голова сопровождала Полякова к городскому врачу, выдавая свое поведение за заботу о внезапно заболевшем ребенке, о своем самопожертвовании ради детей, наконец, о таком популярном в те годы личном геройстве ради подрастающего поколения. И ей все сошло с рук.

После этого случая личность Полякова как-то начала стираться в моей памяти. Наверно еще и потому, что оставшийся бугристый вертикальный шрам, пересекавший лоб, бровь, правый глаз, щеку не украшал лица светлоголового мальчика, бывшего еще недавно безупречно приятным. Последовали переезды из одного места в другое, связанные с большим количеством меняющихся детских лиц, учебой в школе и т.д. Приближалось время большого напряжения для многих народов – приближалась Война. В массе многих ушедших в прошлое детских лиц того времени растворилось и лицо Полякова.

Рядом с колючей проволокой. Но вернемся к весне 1940-го года. Долгая – с переездом – холодная зима начинала надоедать. Пешеходных тропинок около детского дома среди сугробов протоптано было немного. Только те, которые мы сами и проложили своим строем по-двое. Для шеренги на троих места между сугробами уже не хватало. Огибая как-то угол бани, попали под капельки тающих сосулек. По краям крыши было много сосулек, они весело играли в лучах яркого весеннего солнца и охотно отдавали накопленный за зиму холод со стекающей влагой. Воспитательница, перекрестившись, с облегчением заметила, что вот и холодам приходит конец. И все вдруг осознали, как мы устали от суровой уходящей зимы.

Однообразие последних месяцев зимней непогоды было нарушено лишь тем, что по периметру территории детского дома в глубокие еще сугробы как-то ночью были сброшены огромные мотки плотно скатанной колючей проволоки. Но в ту снежную зиму снега выпало так много, что и с расстояния десяти шагов проволоки не было видно. Нас это не встревожило. Ну сбросили и сбросили. Нам-то до этого не было дела. Лишь по мере таяния снега колючие великаны начинали проступать большими темными пятнами над снежной белизной. Но вот снег растаял, трава стала зеленеть над темной еще сырой землей, подниматься и по мере своего роста скрадывала огромные размеры мотков проволоки. Мы уже вплотную могли подходить к этим плотным проволочным круглякам и соизмерять их со своим ростом. Их длина равнялась нескольким нашим шагам. Это были шаги семи – восьмилетних достаточно низкорослых детей. А чтобы посмотреть на верхушку такого кругляка, стоя рядом с ним, надо было круто запрокидывать голову.

Весь смысл тихо шелестящих обсуждений относительно разбросанных проволочных мотков в полной мере стал доходить до сознания спустя многие годы. А в те начинающиеся летние месяцы мы спокойно делали утреннюю зарядку по соседству с готовой к применению колючей проволокой на высоком волжском берегу. Место для зарядки было выбрано удачно. Это была большая ровная покрытая травой площадка с широким обзором и могучей реки, и далекого противоположного берега.

Не зря это место облюбовали для утренней зарядки и красные командиры, приезжающие на побывку домой. Они обладали крепкими мускулистыми телами, с удовольствием и шумным фырканием после зарядки окатывались холодной водой. Глядя на них, мы старались скрыть озноб, вызываемый свежестью росистого утра, и безнадежно ощупывали свои несуществующие мускулы. В то лето нас поразила резкая смена цвета полевой формы красных командиров. В прошлые годы форма была светло-зеленой, на которой легко проступали большие темные пятна пота. К этому лету форма красных командиров превратилась в темно-коричневую. Гимнастерки со складками на спине под строго стянутыми ремнями ладно облегали мускулистые торсы сильных мужчин. А сами гимнастерки всегда казались сухими.

Однажды прошел слух, что наших бьют большие крепкие подростки. Было показано место, где это случилось с детдомовскими. Кто-то махнул рукой, указывая в сторону. Вдали лениво топтались пять-семь рослых фигур. Они держались кучно и не собирались расходиться. Нам было велено не удаляться от детского дома, а лучше совсем не выходить за его территорию. После ужина очень тесно по группам в тишине мы разошлись по спальням не всегда раздельных для мальчиков и девочек, в каждой из которых стояло по несколько десятков кроватей. Наша большая спальня находилась на первом этаже. Свет решили не тушить, т.к. в освещенной комнате спать было не очень страшно.

Ночью я проснулся под чьим-то пристальным взглядом. Приподнялся, осмотрелся. Огромная комната была наполнена сном: казалось, что даже оконные проемы спят. За окнами стояла глубокая ночная тишина. Не сразу разглядел за оконным стеклом, отражающим горящие под высоким потолком лампы, лицо с большой широкой белой бородой, прижатое к оконному стеклу. Свободный конец белой бороды уходил за нижнюю окантовку окна. Старик внимательно посмотрел мне в глаза. Через минуту он спокойно отвел глаза и стал пристально вглядываться в лица спящих детей. Я понял, что мне ничего не угрожает, отвернулся и стал засыпать. Последней осознанной мыслью перед навалившимся сном было угасающее сожаление о том, что я не вызвал заинтересованности у выискивающего кого-то старика среди множества спящих детей. В последующие дни никто из моих товарищей так и не увидел описанного мною старика с большой белой бородой ни около детского дома, ни в самом городке. Больше никогда я не встретил этого лица. Хотя мог бы и узнать его даже сегодня.

Наутро нас опять предупредили, что драчуны ходят вокруг детдома, и нам пока не стоит выходить за пределы обозначенной территории. Мы облюбовали для игр место на утоптанной тропинке недалеко от здания детского дома. Воспитательниц это устроило, т.к. их повышенный интерес к медленно текущему времени между завтраком и обедом, обедом и ужином оперативно утолялся с нашей помощью. “Вася, сходи посмотри, сколько сейчас времени”. Вася, оставляя игру на пыльной тропинке, уходил к большим настенным часам у столовой и вскоре возвращался с известием: – “Маленькая стрелка стоит на одиннадцати, а большая – на двенадцати”. Воспитательницы, вздохнув, заново усаживались на парапет забитой двери черного хода, продолжая разговоры и довольные тем, что мы были поглощены своими играми. Через некоторое время опять следовала просьба: – “Юра, сходи, взгляни на часы”. Вскоре Юра приносил сообщение: – “Маленькая стрелка – между 11 и 12, а большая – на 4”. Воспитательницы, тяжелым вздохом переводя дыхание, усаживались терпеливо обсуждать свои текущие проблемы. И так изо дня в день.

Некоторое время спустя мужчины-воспитатели с несколькими старшими ребятами сумели задержать некоторых из угрожающих нам хулиганов. Так однозначно в детском доме стали называть недавних драчунов. Старшие ребята сказали, что с хулиганами беседуют в директорской. Потом их перевели в полуподвальное помещение, ярко освещенное крупными электрическими лампочками. Окна этого помещения наполовину выступали над землей. И в опускающихся сумерках легко было разглядеть за низко сидящими окнами наших недавних обидчиков. Лица этих почти взрослых хулиганов были растеряны, один из них плакал. Мы прониклись еще большим уважением к нашему директору – дяде Лене Бутылину. А он умел разговаривать с виноватыми. Его доброжелательные, но твердые методы убеждения всегда оставались результативными, и мы ему доверяли.

Через открытую форточку слышны были отрывки фраз: – “Нам велели. Нас заставили”. “Придется съездить в Горький и поговорить там. Что за дело приговаривать наших-то ребятишек”– по-нижегородски окая, сердито сказал напоследок дядя Леня и захлопнул форточку. Ничего не стало слышно. Всё понимающие старшие ребята с нескрываемым торжеством сказали: – “Ну вот и порядок, этот год проживем, как прежде”. Вскоре высокая трава скрыла огромные размеры мотков продолжающей ржаветь колючей проволоки. Эти проволочные громады вновь становились обозримыми только после покосов.

Колючая проволока стала первым металлическим изделием, над устройством которого довелось задуматься. Именно тогда я понял: если обтянут – не убежать. К этому сводились и негромкие разговоры, которые вели между собой старшие воспитанники детского дома.

Горький

Инфекционная больница. К концу лета стали отбирать детей для отправки в другой детский дом для зачисления в школу. В один из темных летних вечеров отобранные для учебы дети начали готовиться к отъезду. Очень хотелось уехать с ними, но я не был отобран, а проявление инициативы не одобрялось.

Через некоторое время пришло скандальное известие, что среди отправленных из нашего детдома детей оказались и больные дети. Мы были довольно строго осмотрены приехавшими из Горького докторами. Оказалось, что некоторые из нас больны лишаями, покрывающими наши головы. Среди заразившихся детей оказался и я. Видимо, долгая игра на пыльных тропинках не прошла даром. В одну из ночей собрали и нас и с кем-то из воспитательниц перевезли в Горький, где следующую зиму нам предстояло провести в инфекционной больнице.

Больничный дом был двухэтажным деревянным – одним из двух больничных корпусов. Второй дом был каменным четырехэтажным. Он находился в глубине двора и был скрыт от улицы нашим деревянным домом и высокими густыми деревьями. Этот стоящий в глубине двора и скрытый от посторонних глаз темный каменный дом предназначался для детей, больных трахомой. В нем обитало много слепых детей, и гулять их почти не выводили. Нам строго-настрого запретили общаться с ними и даже подходить близко к их дому. За все время пребывания в больнице запомнилась лишь единственная поспешная пробежка на лыжах вокруг этого дома. Да широко распахнутые гноящиеся круги глаз красиво одетой девочки, выведенной за руку на прогулку в добротном зимнем домашнем пальто.

Зараженные места на наших головах были очень осторожно, внимательно и аккуратно зачищены от волос тонкими блестящими пинцетами. У меня оказался зачищенным небольшой круг на правом виске. На наши головы были надеты чистые блестящие чепчики. В этих чепчиках мы и проходили весь период лечения – с осени до весны следующего, всем памятного 1941-го года. Но до этого еще надо было прожить суровую зиму. Больнице я остался благодарен тем, что впервые в мою руку была вложена деревянная перьевая ручка, а передо мной на столе раскрыта школьная тетрадка.

Обязательное всеобщее бесплатное школьное образование оставалось неприкосновенным выдающимся достижением Октябрьской революции. Все больные дети независимо от возраста учились здесь же зимой. Мы выводили первые буквы, решали первые примеры, учились читать. Эти занятия очень помогли нам, когда мы на следующий год уже в другом детском доме начали регулярно заниматься в школе. Лечение наше шло своим чередом. Осмотры, мази все как обычно. Мы много занимались играми – шашки, шахматы, карандаши, краски, бумага и многое другое было в нашем распоряжении в избытке. Да и учеба успешно продвигалась. Жизнь казалась интересной, насыщенной.

Среди больничного персонала были в основном женщины. Лишь главврач был высокий сильный мужчина, глубокое уважение к которому передалось от взрослых и нам. Иногда объявляли тревогу. В такие часы, в сумерки выключался свет, а от больницы требовалось переходить на внутреннее синее освещение. Как-то поздним вечером при синем внутрибольничном освещении по улице проходили крупные воинские подразделения конницы, машин, танков. Запомнилась очень напряженная крупная фигура главврача, замирающая при усиливающихся в уличной темноте топоте копыт и урчании моторов.

Под впечатлением от этого ночного шума на следующий день одна из нянечек, одобрительно прислушиваясь к сообщениям по радио, вымолвила: – “Клементу Ефремовичу уже шестьдесят. Господи, время-то как бежит. Ведь только-только он был простым красным командиром на гражданской, а я-то была какой молодой!” И тут же, поспешно склонившись над шитьем, попросила вдеть нитку в игольное ушко. Почти все нянечки обращались при необходимости к нам с подобными просьбами, и мы с удовольствием их выполняли.

Слово “инфекция” в те времена мы еще не знали, хотя при посещении городских больниц именно больницы с подобными названиями были для нас самыми посещаемыми. Как-то старшие ребята стали с хитринкой обращать внимание на взрослых женщин с особыми приметами. С одной из них после проведенных лечебных процедур я столкнулся в дверях лицом к лицу при выходе на улицу. Входя, она стала разматывать с лица шарф после морозного воздуха. Ее движения были быстрыми движениями, свойственными молодым уверенным в себе энергичным женщинам. Не видя перед собой никого, она сняла с носа повязку. Вместо носа на гладком лице темнели две дырочки. Увидев мое неподдельное удивление, она прикрыла рот рукой и с опущенной головой быстрым упругим шагом прошла в помещение поликлиники. Больше никогда в жизни не встречал я таких лиц.

Наш деревянный дореволюционной постройки дом запомнился большим количеством крыс во всех помещениях. Про одну из старших болеющую лицевой рожей девочку с очень красивой женской фигурой поговаривали, что по ночам во сне крысы объедают ее лицо. Поэтому мы сторонились этой больной. А разговоры о самих крысах, итак не пользующихся симпатией у людей, вызывали у всех омерзение. Борьба с крысами велась вялая. Самым радикальным средством было замазывание дворником крысиных нор. Как-то одна из таких нор в полу была накрепко замазана под батареей в уборной, а над ней уже давно сидела крыса. Ребята, возвращавшиеся оттуда, говорили, что у этой крысы в норе остались, наверно, крысята. Любопытство, подогреваемое такими живыми свидетельствами, заставило и меня посмотреть на эту картину. Крыса действительно замерла, уткнув нос в высыхающую над норой глину. Глаза, наполненные тоской, были очень выразительными. Казалось, что из глаз изредка скатывалась слеза за слезой.

Я довольно долго простоял в двух шагах от крысы. Животное не шевелилось. Я сделал пару шагов в одну сторону, потом в другую. Крыса оставалась совершенно неподвижной. Я шагнул в ее сторону. Она не шелохнулась. Нагнулся над ней и быстрым движением схватил за туловище пониже головы. Крыса закричала высоким сильным голосом. Это был не писк, к которому мы привыкли, а именно крик. Я продолжал держать кричащее животное и достаточно близко рассматривал его. Вот зверек резкими движениями освободил передние лапки и, опираясь на них, сильным движением вскинул вверх голову и освободил верхнюю часть туловища из сжимающих их пальцев. Крыса быстро изогнулась и сильно укусила меня в перемычку между большим и указательным пальцами.

Зафонтанировала кровь. Но крысу я не выпустил, а перехватил другой рукой. Обе руки оказались обильно залитыми кровью. Так, сжимая крысу в окровавленной руке, я предстал перед женщиной в белом халате. Она замерла в дверях, не зная, с чего надо начинать наводить порядок. За врачихой в уборную с трудом протиснулся дворник. “Убей крысу, Николай”– наконец вымолвила доктор. Николай с трудом один за другим разжимал мои пальцы, осторожно придерживая животное. Когда пальцы удалось разжать, оказалось, что крыса задохнулась в сжатом кулаке. Дворник выбросил ее через форточку в окно на асфальт двора вровень с оконным стеклом.

Женщина-доктор, наконец, пришла в себя. Она стала рассказывать, что прибежала на крик. Сказала – ей показалось, что с несколькими детьми что-то случилось. Таким был крик из уборной. А я и не думал, что кричал вместе с крысой. И был этим очень удивлен. Руку мне быстро и обильно залили йодом и крепко забинтовали. Вскоре все зажило, и происшествие стало забываться. Через некоторое время в спальне средь бела дня я увидел крысу под потолком, сидящей на тонкой водопроводной трубе. Всегда эти достаточно осторожные зверьки старались не попадаться на глаза людям. А эта, видимо, забралась туда ночью и вынуждена была тихо и неподвижно дожидаться следующей ночи. Помню долгую коллективную погоню по комнате с прикрытой дверью за этой крысой с прыжками через стулья и кровати. Но чем закончилась эта история – не запомнил.

А жизнь шла своим чередом. Через некоторое время из длительной и, по-видимому, напряженной командировки вернулся главврач. Он долго и громко возмущался тем, что мне не был сделан соответствующий случаю обеззараживающий укол. Но впервые почувствовалась теплота в его отношении ко мне. Видимо потому, что я не заболел и остался здоровым при обстоятельствах, в которых в те времена в девяти из десяти случаев исход для детей оказывался с более трагичным окрасом. А за мной с тех пор и до конца пребывания в этой больнице сохранилось уважительное прозвище “Крысолов”. Тогда же я записал в памяти, возможно, свое первое наблюдение естественного проявления природы, которое состояло в том, что мыши пахнут противней крыс.

Опять Чкаловск

Воздушный праздник. К весне я начал выздоравливать, и после схода снега за мной приехал очень крепкий мужчина из нашего детдома в Чкаловске. Мы быстро собрались и отправились в путь. Казалось, что по городу мы шли целый день. Ночевали у друзей приехавшего за мной мужчины. Вечером я был сытно накормлен домашней едой – хорошо сваренной рассыпчатой картошкой с красными солеными помидорами. Домашние соленые помидоры были очень вкусны. Больше, кажется, за всю жизнь я таких не едал. На ночь мне отвели место на печи, где я ну просто отлично выспался. Лишний раз убедился, как хороши домашние условия. На следующий день мы без приключений добрались до детдома. Состав группы практически не изменился, и я был принят в коллектив просто и буднично. Во всем доме, наполненном детьми, ничего не изменилось Прежние мотки-великаны колючей проволоки оставались на своих местах, а городок готовился, по слухам, к воздушному празднику.

Праздник состоялся в один из тихих ясных солнечных летних дней. Над аэродромом летали несколько темных самолетов разной величины. Маленькие юркие истребители перемещались в основном вверх и вниз, выделывая различные фигуры. Нам казалось, что они кувыркались в воздухе. Медлительные большие бомбардировщики перемещались, главным образом, в горизонтальных направлениях. С большого расстояния из окон детского дома нам казалось, что самолеты летают в одной куче, как пчелиный рой. Вдруг один из самых больших самолетов очень медленно отлетел в сторону и, резко клюнув носом, быстро упал на землю. Через короткое время над местом падения бомбардировщика стал неторопливо подниматься широкий столб густого черного дыма.

При стоявшей тогда безветренной погоде столб черного дыма, казалось, уперся с небольшим уклоном в чистое безоблачное небо, но от земли еще долго не мог оторваться. Молчаливый сильный мужчина, который привез меня из горьковской больницы, несколько дней после этого держал на перевязи руки перед собой на широкой деревянной подвеске. Говорили, что на аэродроме он первым подскочил к упавшему самолету и, надеясь только на свою силу, пытался вызволить летчика из горящего самолета. Он сильно опалился и долго потом ходил с забинтованными руками. А летчик так до конца и остался замурованным в кабине сгоревшего самолета. Позже мы услышали, что фамилия погибшего летчика была Коровин. Запомнилась на всю жизнь.

Ну а к прежним песням прибалисьнесколько новых с симпатичными народными мелодиями. Но в песенниках таких песен не было. А мы учили на слух и хором потихоньку распевали по вечерам, уже начиная понимать, что пение таких песен не будет одобряться большинством воспитателей. Среди одобряемых стихов было и такое, которое называлось “Жило три друга-товарища.” В этой маленькой стихотворной истории говорилось о том, как друзья попали в плен к фашистам. Одного за другим их приводили на допрос и расстреливали, поскольку ни один из них не выдавал под пытками военной тайны. Стихотворение нравилось многим, оно было напечатоно в мальнком сборничке стихов и ходило по рукам. Это стихотворение также послужило многим из нас хорошим учебничком, т.к. стихи мы знали наизусть, и оставыалось только посмотреть, как пишутся слова. И лишь один естественный вопрос без ответа повисал в уже осязаемой предгрозовом воздухе: неужели такой плен и такие пытки грозят каждому из нас своей неизбежностью при нападении фашистов? Ведь мы такие сильные, тогда зачем такие стихи?

Так начиналось лето 1941-го года. Однажды утром, собираясь к завтраку, мы увидели в конце коридора сидящую на подоконнике самую молодую воспитательницу младших групп. Мы знали, что она год назад вышла замуж за командира Красной Армии, который служил на западной границе, и со дня на день ждала мужа в свой первый отпуск из армии. Все последние дни она ходила с едва сдерживаемой бурной радостью в счастливых глазах. А тут, сидя на подоконнике, воспитательница горько плакала, не стесняясь своих слез. От горьких слез ее богатые веснушками щеки раскраснелись, отчего множество рыженьких вкраплений стали едва заметными. Оказалось, что она получила от мужа телеграмму, что его с дороги отзывают обратно в армию, и он уже едет на фронт.

Когда говорят о первом дне войны, всегда вспоминается эта горько рыдающая на подоконнике молодая женщина с характерным для северного поволжья симпатичным конопатым личиком с очень чистой светлой кожей. А в окне за ее спиной расцветало, набирало силу лето, обещающее быть небывало урожайным.

В эти первые дни войны жизнь для детей протекала по заведенному порядку. От наших становящихся более зоркими глаз не ускользало, что мужчины замыкались в себе, а в женских глазах нарастала исходящая из глубины души тревога. Да огромные колючей мотки проволоки, пролежавшие без дела с позапрошлой весны вокруг детского дома, вдруг исчезли в одну из ближайших ночей. Можно сказать, что война спасла детей советских детских домов. Как ни грешна эта мысль на фоне неисчислимых потерь и огромного народного горя, которое принесла с собой война, но случалось ведь и такое одиночное везенье.

Городец

Школа. Мы, как и в прошлое лето, уходили в поля, в леса. Сливались с природой, растворялись в ней. Но военная тревога уже охватывала и нас, еще дошкольников. Вскоре после начала войны стало известно, что наша группа будет перевезена в другой детский дом, в котором мы будем зачислены в первый класс. И вот наступил день, а вернее ночь переезда. Ближе к ночи отъезжающих детей стали собирать на первом этаже. Ко времени нашего переезда наступило полнолуние. Всё небо было усеяно мигающими звездами. По территории детского дома тянулись длинные четкие тени от высоких стройных сосен. Не знаю почему, но эти дочерна сочные тени в ночи наводили ужас, обещая продолжительные тяжелые времена. Никогда больше не видел я таких с резко очерченными границами длинных ночных теней, осязаемо предвещающих наступающее тревожное будущее. И это устрашающее время очень и очень скоро пришло, удивительно совпадая с предсказаниями черной контрастной ночи.

К пристани двинулись привычным строем. С нашим уходом в здании детского дома постепенно погасли огни. Не в первый и не в последний раз ночной отъезд в неизвестность из обжитого места вызывал сжимающую душу тревогу. Как и в прежние времена полагались на взрослых. Мы оказались выхваченными из темноты лишь ярким светом луны. До пристани было недалеко, но нам предстояло преодолеть достаточно широкую долину. Пока к ней подходили по пологому длинному спуску, смотрели на звездное небо, по которому чиркали, оставляя бесчисленные следы, метеоры. Когда приходится слышать выражение “метеоритный дождь”, сразу же вспоминается то последнее летнее ночное небо в Чкаловске. Пересекаемая нами низина обычно заливалась волжской водой в весеннее половодье. Вода давно спала. Но здесь было еще сыро, а верхний слой почвы оказался мессивом грязи. Разглядеть какие-либо подробности под ногами не было никакой возможности. Наша ночная дорога оказалась ровным слоем вязкой черноты, и мы с трудом вытаскивали ноги из чавкающей почвы. Кто-то оставил в грязи свой ботинок.

Наконец добрались до пристани. По-настоящему большой друг детей перевозивший нас тогда Иван Яковлевич Попов – директор нашего будущего детского дома в Городце – “выбил” для нас комнату, или вернее вместительную каюту на пристани. “Спите до прихода парохода – спокойным голосом сказал он, – пока я вас не разбужу”. Привычные к таким ситуациям мы улеглись на пол, кто где стоял и мгновенно провалились в сон. Спали, как мне показалось, недолго. “Вставайте, детки, вставайте”, – заботливый, но торопящий голос Ивана Яковлевича заставлял нас быть расторопными и вскоре, подбодряемые взрослыми, мы по перекинутым вместо трапа пружинящим доскам без потерь перебрались на покачивающийся пароход, где расположились в обширной каюте на нижней палубе.

И опять заснули кто где, и опять ненадолго. Ранняя прохлада посреди широкой реки не дала насладиться утренним сном. Разыскали туалет. Было страшновато присаживаться, так как внизу под нами ничего не было, кроме бурлящей желтой воды, подступающей снизу к самому полу туалета и выбрасывающей крупные брызги прямо на нас. Мы и представить себе не могли, что вода в Волге такая грязная. Наше купание происходило в чистой прибрежной полосе, да и питьевая вода, перевозимая на телеге с бочкой, тоже набиралась у берега, где телега заезжала в реку лишь вполколеса. А эти мутные водяные завихрения середины реки до сих пор стоят перед глазами.

Утром причалили к пристани с надписью “Городец”. Перехода на большие расстояния никто из нас не боялся, и мы довольно бодро подошли к зданию детского дома, который находился на противоположной от реки окраине городка. Встретили нас доброжелательно, напоили с дороги сладким чаем с пышной булочкой. До начала учебного года запомнились два эпизода. Первый – известие о начале бомбардировок Москвы. В конце июля стало известно, что бомбили Москву, что в столице идут пожары. Даже у нас, детей, эти события вызывали недоуменные вопросы, ответы на которые никто не давал.

Стало очевидным, что военные события явно противоречили песням, уверенное и громкое исполнение которых так безоговорочно требовали от нас. Бомбардировки Москвы казались противоестественными. Вопросы о такой неожиданной слабости нашей Родины не находили ответов. Ведь мы так здорово готовились, и это подтверждали наши строевые песни. Но, оказалось, что громкое исполнение строевых песен и реальная готовность к войне нашей страны – это далеко не одно и то же. А вторым запомнившимся эпизодом стало разучивание старшими ребятами песни “Вставай, страна огромная”. Эта песня оказалась очень своевременной. Каждая строчка, каждая нота были уместными, и все, кто мог с энтузиазмом разучивали ее слова, исполняли с вдохновением. Песня вселяла веру: дай, мол, только нам развернуться.

К началу учебного года нам пошили черные строгие костюмчики. Помню последний ясный солнечный августовский день 1941 года. Мы чувствовали себя повзрослевшими. Одновременно полная неосведомленность о завтрашнем дне вызывала тревогу. Мы сбивались маленькими кучками и старались найти друг у друга поддержку. Опереться было не на кого. У взрослых голова была занята своими заботами. На следующее утро строем через весь городок прошли к двухэтажному деревянному зданию нашей школы. Здание было очень старым еще, наверно, древней дореволюционной постройки. Ступени лестницы на второй этаж шумно скрипели. Казалось странным, что под этот многотональный скрип из-под них не выползали насекомые, не выбегали грызуны.

Мы стояли плотным строем внизу на улице у основания лестницы. Дети сразу разделились на два лагеря – детдомовские и домашние. Домашние были агрессивно-веселыми, приговаривая широко известные дразнилки, вроде этой: “Малыши-голыши подточили карандаши.” Мы молчали и лишь теснее прижимались друг к другу. Детдомовские впервые так близко общались с домашними, не ожидая ничего хорошего от этого нового общения. Наконец прозвучала команда: “По классам!”, и мы поднялись по скрипучей лестнице на второй этаж в свой первый класс. Прозвенел и первый в нашей жизни школьный звонок.

В класс зашла директриса и рассказала нам, как много надо в жизни знать, как для этого надо будет настойчиво учиться. Используемые при этом многие слова были теми же самыми, что и слова, применяемые взрослыми при выводе детских отрядов на выполнение тяжелых работ с неподдающимися описанию нормами их выполнения. И здесь просыпалось хорошо знакомое нам чувство страха и неуверенности, когда возникала необходимость задуматься над ожидающим нас ближайшим будущим. Чувство страха и неуверенности становилось нашей второй натурой. Особенно это стало ощутимым именно 1-го сентября 1941 года. Вскоре всех учеников школы перевели в новое четырехэтажное (кажется) каменное, окрашенное в белый цвет здание новой школы. Следующие годы это здание стало для нас родным, каким для всех детей во всем мире становится школа.

На заднем дворе школы оказывались сваленными большие куски железа, огромные мотки металлической стружки. От посторонних глаз весь этот металлический хлам скрывали высокий глухой забор да густые кроны деревьев, растущих в этой части школьной территории. В течение всех военных лет расположенный под нами завод вызывал у нас неподдельную гордость тем, что мы сами прикрываем своими телами изготовление необходимых для фронта снарядов или чего-то там другого. К монотонному заводскому шуму мы вскоре привыкли, и этот шум никаким образом не мешал нашим занятиям.

Отголоски войны и учеба. Заинтересованность в учебе была внесена нашей первой школьной учительницей Елизаветой Арсеньевной Дорониной – очень мудрым педагогом. Каждому из нас был присвоен маленький треугольный флажок из красной бумаги на заостренной палочке, который втыкался в большую на всю стену физическую карту СССР. В начальный период этой игры флажки были воткнуты в линию нашей обороны, которая к концу осени на карте опасно приближалась к Москве. За каждую оценку “отлично” флажок с фамилией получившего такую оценку перемещался западнее примерно на один сантиметр. К весне 1942 года – концу нашего первого учебного года – большинство флажков нашего класса переместились к государственной границе Советского Союза, предвосхищая события Великой Отечественной войны задолго до их реализации. Раньше других к западной границе СССР переместились флажки Сережи Глухова и Нади Метлы – наших круглых отличников.

Начало учебного года лишь на время заглушило отголоски реально идущей войны. По соседству с нашим детским домом в небольшом деревянном двухэтажном доме был устроен госпиталь, который был предоставлен для выздоравливающих раненых. Госпиталь не был вместительным, но зато раненные стали для нас первыми и единственными источниками правдивой фронтовой информации. Мы подсаживались к ним на узкой короткой скамейке у крыльца. От них мы и узнали что такое вши, которые вскоре в огромном количестве появились и у нас.

Прежде всего нас интересовали два вопроса: почему мы отступаем и что из себя представляют немецкие солдаты. На первый вопрос солдаты отвечали, что для того, чтобы как следует драться и, тем более наступать, нам нужна Вера. “А Веру у нас отняли”– с большой долей назидания и с тяжелым вздохом сказал мне высокий рослый солдат с костылем и с вытянутой ногой, полностью покрытой гипсом. “Ты не представляешь, сынок, как меня измучили вши под гипсом. И почесать ведь как следует нельзя. Ночами не сплю. В темноте паразиты свирепеют, от укусов все горит. А спать охота, ох как охота! Ну что тебе рассказать? Посиди немного со мной. Устал я глядеть на солдатские шинели.” И это заявление именно о такой усталости вызвало к солдату с костылем большой прилив доверия.

“А что из себя представляют немцы? Что они особенные какие-то? Мы все отступаем и отступаем. А они? Что они про нас думают?” – спросил я. “Они свято верят в своего фюрера. Пока верят. А дерутся хорошо, да только до тех пор, пока у них преимущество. Очень боятся нашей штыковой атаки и в безвыходной обстановке они сдаются. А наши дерутся до конца и не боятся умирать. Неохота умирать, но наши в большинстве стоят до конца. В большинстве своем они боятся, мы – нет. И по первым боям это уже хорошо видно. Я сам с дружками своими пленили нескольких фашистов. Наговорились с ними, пока вели к нам в тыл. Ты спрашиваешь, что они про нас думают?” – задумчиво переспросил раненый. Я весь напрягся от нетерпения услышать рассказ о живых пленных немцах.

“Давай-ка я тебе коротко и в основном отвечу вот так, – продолжал раненный. – Кто у нас теперь самый главный? – Сталин”, – спросил и ответил он сам себе. “А раньше кто был? – Правильно, Ленин. А пленные немцы про наших вождей что говорят?” – задал он сам себе следующий вопрос. “Не знаешь? А говорят они вот что”,– раскуривая козью ножку и зорко приглядываясь к своим прогуливающимся соседям, продолжал негромкую беседу солдат – “А они говорят вот что: Ленин во! И поднимают вот так большой палец кверху над сжатыми остальными пальцами. А Сталин вот! И делают вот так: пару характерных кругов кулаком в воздухе вокруг собственной шеи. От затылка кулак идет круто вверх. Вот так! Дальше думай сам, с ынок! Наши солдаты на войне любят тех, кто сам думает. Особенно командиров. Если они к тому же еще и воюют рядом с нами, солдатами. Ну, пойду-ка я обедать” – закончил беседу, устало кряхтя, раненый, с трудом поднимаясь на ноги с помощью костыля.

Оставалось думать самому. “Вот так, брат!” – сказал бы в такой момент герой киноартиста Алейникова, которого мы все очень любили по еще довоенным фильмам. Особенно по фильмам “Семеро смелых” и “Трактористы”. Скоро все дети в детском доме знали, что говорят немецкие солдаты про Ленина и Сталина.

А в самом детском доме с началом осени всем коллективом стали разучивать песню “Вставай, страна огромная”. Многие дети уже знали ее наизусть. Песня нравилась очень. И взрослые, и дети – все жаждали нравственной мобилизации. Это витало в воздухе. И эта песня оказалась весьма кстати. Вскоре песню можно было услышать везде. Она не считалась строевой, и мы сами пели ее по вечерам. Со временем с этой песней стала возрождаться Вера – это мы тонко прочувствовали. Но и старые строевые песни не забывались. Однако в новых условиях от них часто несло фальшью. Начали как-то, выполняя команду, петь одну из песен, весьма запетую перед войной с такими словами:

Если завтра война,

Если завтра поход,

Будь сегодня к походу готов.

Но сразу все – и дети, и взрослые почувствовали всю неуместность этой бодрящей довоенной песни, которая при нынешней фронтовой обстановке лишь подчеркивала нашу явную неподготовленность к войне. Однако довольно ловкий выход был кем-то быстро найден, и нам велено было петь:

Если завтра война,

Как мы пели вчера,

А сегодня война наступила и далее по прежнему тексту. Неприятно об этом вспоминать, потому что такие слова мог придумать взрослый дядя, который не собирался воевать.

Повисший в воздухе вопрос о причинах столь повального отступления Красной Армии заставлял раскрывать каждый обрывок газеты, рассматривать любой клочок фронтовой фотографии, разгадывать содержание самой скупой информации и искать, искать ответы на вопросы о продолжающемся отступлении нашей армии, в непобедимости которой никто из нас даже и не думал сомневаться. Просто это и в голову не приходило, да и не могло прийти. Мало-помалу все-таки фронтовые издания со снимками, выполненными в действующей армии, стали появляться и в стенах детского дома. В руки попала как-то довольно толстая добротно изданная книга с фотографиями, отражающими напряженный настрой людей из всех слоев общества в тылу и на фронте.

На одной из этих фотографий была снята группа советских писателей на передовой. Легко запомнились две фигуры. Одна из них – самая высокая и худая стала для меня образцом проявления самой неприкрытой трусости. Проявления большей трусости я не видел за всю войну. Этот высокий дядя чем-то неуловимым напоминал несуществующего в жизни дядю Степу, а был он в каком-то лейтенантском звании. Писателем самым плотным и низким по росту оказался мужчина в чине капитана. Выражение его лица я бы назвал напряженно озабоченным. Но страха на лице этого писателя я не разглядел. Выражения лиц всех литераторов на этом снимке свидетельствовали, что снимки сделаны действительно на передовой и в условиях напряженной фронтовой обстановки. Их имен я не могу вспомнить, да они в то время ничего нам и не говорили.

Ну а самым мужественным героем на фотографии за всю войну я считал и продолжаю считать военного в первый момент атаки на снимке, названным “Комбат”. Засматриваюсь на эту фотографию в течение всей жизни и не могу насмотреться как на произведение искусства самой высокой пробы. Этот снимок известен всей стране, и уверен, что он достоин украшать, да и украшает самые почетные места на стенах многих домов Руси Великой.

А наша жизнь текла своим чередом. В учебу вся группа втянулась быстро. Трудноватым оказалось освоение чтения нового незнакомого текста. Ребята из старших классов, откомандированные к нам в качестве наставников, опираясь на собственный опыт, посоветовали читать сначала по слогам, а потом добавлять части следующих слогов. И тут дело пошло веселей. Группа оказалась неслабой, и по успеваемости детдомовские стали уверенно обходить домашних. Эта наша все возрастающая уверенность в себе и явное превосходство по многим вопросам учебы над домашними позволили нам понять, что прежде, чем бояться других, надо сравнивать уровень наших знаний.

Проявлению смелости нас никто не учил. Скорее наоборот, усилиями физически сильных ребят в детских коллективах продолжал насаждаться страх и неуверенность в собственных силах. Этому весьма способствовали ну просто физически невыполнимые нормы на общественных, как правило, весьма тяжелых работах. Но постепенно мы стали понимать, что источник смелости лежит не в большой физической силе, а в знаниях. Наш уровень постоянно рос, знания обновлялись. Вскоре домашние сами уступили нам первенство. Враждебность по отношению к нам стала ослабевать и постепенно сошла на-нет. Да и было нас все-таки немало, и ходили мы строем или большими группами. А домашние явно остерегались чужого численного превосходства. Они нападали только тогда, когда удавалось подкараулить в темноте небольшие группы детдомовцев. Но это случалось все реже и реже. Так что с успешным продвижением в учебе мы не только количественно, но и качественно стали превосходить наших еще недавних недоброжелателей. Постепенно домашние ушли в никуда. Память не удержала ни одного из них – ни одного имени, ни одного лица.

За осенью пришла зима. Военные сводки не радовали. После прощания с Москвой и с переездом в Городец в нашу жизнь вновь пришло кино. Первый фильм, который тогда довелось посмотреть в городском кинотеатре, был “Чапаев”. Этот фильм, казалось, удивительно соответствовал настроениям того времени. Даже в мелочах. Первые кадры фильма показывают неорганизованное бегство по существу толпы плохо и одетых, и вооруженных красноармейцев. Но появляется на пулеметной тачанке командир с указующим жестом и громким голосом превращает отступающую толпу в организованное и победоносное соединение. Люди нуждались в любой душевной опоре с тем, чтобы растормошить свою собственную Веру. И эта необходимость в нравственной опоре отчетливо проявилась в реакции людей на проведенный ноябрьский военный парад на Красной площади.

После первого же просмотра документального фильма об этом параде мы семи-восьми-девятилетние первоклассники сразу и громко сказали себе, что на параде прошла старинная техника. Огромные деревянные колеса со спицами у так называемой тяжелой артиллерии в лучшем случае соотносились с периодом. Гражданской войны, если не с еще более ранним. Мы, дети, жаждали показа новой техники на гусеничном ходу. Но крупным планом и детально гусеницы практически не были показаны. Зато подолгу демонстрировались колеса телег, но только больших размеров. На своем собственном примере мы поняли, что невозможно обмануть людей, которые не хотят быть обманутыми. А взрослые дяди и тети поверили в эту сказку. Люди, по-видимому, сами пошли на этот самообман, потому что в затянувшееся время смертельной опасности всем непосредственным участникам событий того времени и в тех условиях очень нужна была Вера. Мы, мальчишки, еще обладали некоторым запасом времени, и большинство из нас оставались при своем мнении о параде, как о театральном мероприятии. Дети в детдоме не изменили своего мнения до конца войны.

Вскоре, однако, пришел и “на нашу улицу праздник”: полный разгром немцев под Москвой. А некоторое время спустя, кажется уже во время наших первых зимних каникул, в городе показали фильм “Разгром немцев под Москвой”. Узловым моментом в фильме было сделано выступление Сталина, сразу после которого показали колонны танков, направляющихся по улицам Москвы на фронт. Помнится, при темпераментном обсуждении фильма кто-то радостно заявил: – “Стоило Сталину выступить, сразу на фронт пошли танки, и немцы были разбиты!” Этот порыв никем не был поддержан – дети не могли простить обмана ни с бутафорским прохождением техники на ноябрьском параде, ни по иным, только нам известным причинам. Однако на наших глазах общий всенародный голод по Вере, как по команде, начали стараться утолять назойливыми искусственными методами: после разгрома немцев под Москвой имя Сталина замелькало повсюду. Мелькание этого имени продолжалось до конца войны и дольше. А мы сразу же стали ощущать нарастающую душевную неуютность.

Вскоре вши начали донимать и нас. Первую партию белья с обнаруженными паразитами в детдоме сожгли. А потом – сколько помню – жалели об этой акции, потому что вши не пропали, а потери белья не восполнились. Вши заселили каждую складку белья, в одежде под швами толпились целыми колоннами по всей их длине. Мы все время чесались. Возникла опасность заболевания тифом. Но за всю войну этой заразной болезнью никто не заболел. А детский оптимизм и здесь нашел для себя выход. В школе на переменах, отворачивая изнанку рубашек, мы собирали этих ненасытных насекомых и складывали их кучками по несколько десятков в каждой на краю наших парт. А потом с размаху каблуками снятых ботинок разбивали эти кучки, дотошно уничтожая разбегающихся гадов. И при этом от души веселились. Позже дополнительным поводом для веселья стало прозвище, данное этим насекомым где-то на фронте – фрицы. Как-то во время очередной поголовной стрижки на меня накинули простынь, по которой открыто, не хоронясь дневного света, бегали насекомые. Тут уж я отвел душу и, пока меня стригли, нащелкал этих самых фрицев больше, чем семечек за всю жизнь. А холодными зимними вечерами, вылавливая этих паразитов, мы бросали их на мерцающие синим пламенем угли в затухающих печах, развлекаясь их последним прощальным щелканием в огне. Скучать друг другу мы не давали.

Фронтовые гости. Скупая информация с действующего фронта породила сильное желание знать как можно больше из первых рук. После разгрома немцев под Москвой встречи с участниками боев становились все более частыми. Детдомовских детей стали приглашать на городские утренники, на которых выступали фронтовики. Большинство из них были серьезно ранены. Помнится, на одном из таких мероприятий была объявлена песня в исполнении участника боев под Москвой. На середину сцены был слегка и боком вытолкнут интересный высокий мужчина в темных очках. Он так и остался на первых порах стоять вполоборота к залу, явно приготавливаясь к исполнению объявленного номера. В зале стали раздаваться ехидные смешки. Из-за кулис к мужчине быстро подошла красивая под его рост хорошо одетая женщина и со счастливо горящими глазами бережно вывела мужчину к самому краю середины сцены, лицом к зрителю. Зал уважительно примолк. Зазвучала бравурная песня, исполняемая хорошим сильным баритоном.

Содержание песни сильно контрастировало с внешним видом исполнителя, вернувшегося с фронта слепым. И сразу почувствовалось, что последовавшие дружные и громкие аплодисменты относились больше к поведению фронтовика и его спутницы, чем к содержанию песни. И он, и сопровождавшая его женщина так и приняли аплодисменты, благодарно раскланиваясь. Тот утренник запомнился также большим плакатом в фойе, на котором был изображен хорошо узнаваемый к тому времени генералиссимус Суворов с его ставшим широко известным высказыванием: “Русские прусских всегда бивали”. И концерт, и этот плакат с опорой на разгром немцев под Москвой добавили всем нам внутренней уверенности в конечной победе.

Фронтовиков со своими воспоминаниями стали приглашать и в наш детский дом. Хорошо запомнилось одно из посещений по характеру изложения будничных фронтовых событий, кажущихся из глубокого тыла обязательно героическими. На наш естественный и обязательный в то время вопрос об отсутствии у него орденов, рассказчик, одетый в штатский костюм, с виноватой улыбкой только пожал плечами. А на вопрос о его ранении фронтовик очень просто стал рассказывать, что был ранен, когда повел своих солдат в атаку. Во время атаки начался немецкий артобстрел по наступающим частям, люди залегли на ровной открытой местности. Артобстрел продолжался, нанося нам ощутимые потери. Солдаты стали искать укрытие.

На фронте самым надежным убежищем для атакующих считается воронка от только что разорвавшегося снаряда. Ведь по фронтовому поверью снаряд два раза в одно и то же место не попадает. И как только разрывается снаряд, бойцы чуть ли не вниз головой поскорей прыгают в образовавшуюся воронку. “Прыгнул и я, – рассказывал наш гость, – а на меня прыгнули другие. Меня зажали прыгнувшие на меня солдаты, а нога осталась торчать над другими телами, и в нее угодил приличный осколок”, – закончил свое повествование рассказчик, вскоре опять уезжающий на фронт. Отсутствие какой-либо героики в выступлении нашего гостя произвели на нас самое большое впечатление. Мы поняли, что война – это тоже жизнь, но со своим укладом.

Встреча с нашим гостем продолжалась. Нам хотелось услышать мнение фронтовика о других военных событиях. Стали расспрашивать про немецкие танки, в полном количественном и качественном превосходстве которых у нас в тылу все, казалось, были уверены. Фронтовик сказал, что у нас появилось новое оружие – бутылки с зажигательной смесью. Бойцы бросали бутылки в танки с близкого расстояния, поэтому промахи случались редко. Зато горючая смесь была такой, что под ней горело железо. А еще у нас появились дрессированные собаки, которые с прикрепленными к ним минами бросаются под танки. Наш гость сообщил, что это очень эффективное оружие. “А если кончатся собаки?” – спросил кто-то из нас. “А если кончатся собаки, – шутливо начал отвечать фронтовик, – мы попросим вас, наших дорогих помощников, помогать нам в борьбе с немецкими танками. Но до того, как вы станете большими, мы десять раз разобьем фашистов”, – закончил свое выступление наш фронтовой гость.

Несмотря на шутливость концовки, мы с энтузиазмом приняли его, по существу, обращение к нам. Я и сейчас хорошо помню наш восторг того времени и свою готовность бросаться с гранатами под немецкие танки. Всеобщая ненависть к немцам в то время достигла высокого накала, и эта ненависть все время подпитывалась известиями об их преступлениях на оккупированных территориях. А мы серьезно обсуждали свое возможное участие в боях с фашистами. Мы чувствовали себя вполне готовыми к этой борьбе. Казалось, что немцы потому так наступают, что бои ведутся без нашего участия. Разговоры на эту тему вызывали у нас неподдельное воодушевление.

Дети-блокадники. Кажется в январе 1942 года в наш детский дом привезли группу детей-блокадников из Ленинграда. Некоторые из них запомнились своими необычными поступками. Мальчик с крупными почти навыкате круглыми глазами никак не мог утолить голод. Свою собственную пайку он прямо-таки проглатывал. Я не помню его голоса потому что он, кажется, никогда ни с кем не разговаривал, а все искал и искал что-нибудь съестное. Но найти что-либо за пределами своей тарелки было практически невозможно. После еды мы все вылизывали до блеска свои алюминиевые тарелки и тщательно собирали крошки со стола. А этот ленинградский мальчик и после этого обходил столы, обследуя все пространство на столах, стульях, даже на полу. Фамилия его была, кажется, Витаки или Бетаки.

Другим запомнившимся ленинградским подростком был Юрий Павлов. У него была ампутирована одна нога, и он ходил, а скорее бегал с костылем. При беге он откидывал нижнюю опорную часть костыля далеко в сторону и по дуге устремлял ее вперед по направлению движения, удерживая равновесие при этом на одной ноге. Затем переносил свой вес на костыль и в длинном прыжке опускался на здоровую ногу далеко впереди своего костыля. Немногие из нас могли сравниться с ним в быстроте передвижения по ровной дороге, даже при том, что здоровые дети перемещались бегом. Казалось, усталость ему была неведома. Костылем он управлялся с легкостью жонглера и напоминал мне предводителя пиратов Сильвестра из “Острова сокровищ”. По натуре он был паханом, вокруг которого группировались не самые лучшие и блокадники, и детдомовские. В играх он постоянно жульничал, особенно при игре в ножички. У меня навсегда осталось ощущение, что он готов был в любую минуту пустить в ход свое основное оружие – костыль подобно его стифенсоновскому предшественнику.

Третьим, запомнившемся мне из ребят-блокадников, был Олег Рыбаков. Олег Рыбаков и Юрий Павлов были прямыми противоположностями. Павлов принимал жизнь такой, какой она есть. Он стремился в любых конкретных условиях занять главенствующее положение, подчиняя себе как можно больше личностей. Олег Рыбаков, наоборот, стремился изменить жизнь в лучшую сторону для всех. В холода все детское население нашего дома стремилось по вечерам к топящимся печам, чтобы согреться после проведенного дня в нетопленой школе. Мы старались пробраться поближе к Олегу Рыбакову. Рядом с ним было и интересней, и безопасней. Он сам следил, чтобы малыши недолго оставались на отдалении от тепла и давал возможность всем отогреться. Из этих групп часто раздавались взрывы дружного хохота. Юрий Павлов, наоборот, держал около себя только избранных, и около него часто бывало пустовато. Хотя проявления своей ревности к большим веселым группам около Олега Рыбакова ему с трудом удавалось сдерживать.

Тридцать лет спустя после описываемых событий я встретился с Олегом Рыбаковым у него дома в Ленинграде, в районе Проспекта Стачек. К тому времени Олег стал кандидатом исторических наук и преподавал историю в Военно-Медицинской академии. Он-то и рассказал мне, что Юрка Павлов со своим окружением в военные еще времена пригласили его “для разговора” на неосвещенный городской стадион, расположенный рядом с нашей школой, за трибуны и все вместе избили его одного. Тогда Олег никому этого не рассказал, чтобы не накалять обстановку в детском доме. Его рассказ об ушедшем времени стал лишним подтверждением того, что поговорка – “семеро одного не бьют” – существует только на словах. Поведение населения детского дома в известной степени отражало состояние общества.

Олег при этой встрече познакомил меня со своей мамой. Она была крупной светловолосой доброжелательной и, чувствовалось, сильной женщиной. Мама Олега рассказала, что всех мужчин своей ранее многочисленной семьи она потеряла в блокаду, что вот только Олега удалось сберечь. Они жили вдвоем в одной комнате в большой коммунальной квартире. Раньше Олег был женат, но развелся. “Жениться больше не собирается?”,- спросил я маму Олега, когда он вышел на кухню за кипящим чайником “Боится, один раз обжегся”,- с улыбкой заговорщика сообщила она. Мягкости, теплоты, доброты хватило у этой чудной женщины и на меня – коллеги ее сына по детству.

Олег вспомнил моего одноклассника Франца Бубнова. Теперь мы знаем, что настоящие имя и фамилия Франца – Францишек (Франек) Биернацкий. Он является сыном известных польских коммунистов с общей для их поколения судьбой: отец расстрелян в Москве, мать, отсидев в колымских лагерях, разыскала сына в детском доме через Союз Польских Патриотов и вернулась с ним на родину – в Варшаву. Мама Франека дожила до глубокой старости и умерла после удара по голове во время нападения выследивших ее уличных бандитов с целью овладения пенсией, которую она только что получила.

В ленинградской группе блокадных детей был и еще один рослый мальчик, который вскоре стал паханом в нашей большой комнате благодаря своему физическому превосходству. Фамилия его была Ложкин. Букву “Л” он не выговаривал. Вместо этой буквы он говорил “В”. Поэтому фамилия Ложкин в его произношении звучала Вошкин. И вместо естественного прозвища Ложка по фамилии он получил прозвище Вошка по ее же произношению. И это прозвище по обилию паразитов в нашей одежде было хорошо и понято, и принято. Для пахана это был необычно доброжелательный парень, и поэтому в комнате царил мир, ссоры и драки быстро утихали, сор из избы не выносился. Такая обстановка устраивала всех.

Все мы так или иначе мечтали о будущем. Мечты Вошки могли бы материализоваться неожиданным для всех нас способом. Он весьма доходчиво, просто и убедительно утверждал, что грамота не нужна. Достаточно лишь уметь считать деньги. А для этого хватит и двух классов. Для того, чтобы были деньги, надо в одном месте покупать то, что подешевле и везти туда, где оно подороже. Потом в тех местах покупать дешевые вещи и везти их обратно сюда, где их можно продать подороже. Так всегда на Руси делали купцы и хорошо жили. А учиться – так это только терять время.

Ну а что касается идущей войны, то судя по ней, люди скоро уничтожат друг друга. И тогда можно будет лишь переезжать из города в город, заходить в любой богатый дом, брать любые самые хорошие продукты и есть из самой дорогой посуды. Для супа – одна посуда, для второго – другая. А еще бывает и третье – сладкое. Это тоже из отдельной посуды. На вопрос - “А потом мыть такое количество посуды, как с этим быть?”, - Вошка отвечал, что мыть не надо, а грязную посуду просто следует выбрасывать в окно. Когда же посуда кончится в одном доме, можно переходить в другой богатый дом. Надо только суметь дождаться конца войны. Лишь бы уцелеть в этой бойне, устроенной взрослыми. Вот такая встречалась философия.

Конопля. Как-то я обмолвился о сверхнормативных объемах работы на полях. Ну посудите сами: тридцатиградусная жара середины лета 1942 года. Позади зимний разгром немцев под Москвой. До начала грандиозной битвы на Волге остается несколько недель. Но мы этого не знаем. Впрочем, этого еще никто не знает. У нас – детворы, только что закончившей свой первый класс начальной школы, вызывает недоумение так долго задержавшийся следующий разгром немцев где-нибудь подальше от нас, поближе к Германии.

Но взрослым виднее – думаем мы в начале дня, и уже пройдя несколько километров, устало шагаем к совхозному полю, где нам предстоит выполнить первую в этом году прополку зарастающей картошки. После продолжительного марша подходим к обширному картофельному полю. У края этого поля, в низинке, каждому вчерашнему первокласснику выделяется по грядке, уходящей вверх по некрутому холму. Конца грядок не видно. Оказывается длина грядки – 1200 метров. Задание – прополоть до обеда. Тех, кто поспеет раньше, ожидает купание в Волге. Двое шустрых одноклассников при прополке быстро вырываются вперед.

Остальной класс, окутанный пыльным облаком сухого нижегородского подзола, кучно и медленно продвигается вверх по холму. Пыльное облако наполнено монотонным жужжанием слепней. В местах их укусов вскоре вздуваются крупные водянистые волдыри. С молчаливым сопением выпалываем траву. Двое шустряков вскоре рапортуют о выполнении сегодняшней нормы и, ни на кого не глядя, отправляются купаться на Волгу, првожаемые тремя десятками пар завистливых глаз. К середине дня – солнце уже в зените – и мы с трудом справляемся с нашей работой. Колхозная приемщица бракует грядки ушедших купаться на Волгу ребят. Всем классом наваливаемся на две забракованные грядки и через некоторое время совсем выбившиеся из сил идем к себе в детский дом №1 имени В.И.Ленина, расположенный на улице Пролетарской в доме №1. Идем с мечтой об обеде. К концу первой военной зимы чувство постоянного голода уже прочно обосновалось в наших желудках.

Дорога домой проходит мимо колхозного тока, на котором колхозницы под началом молодого однорукого бригадира выбивают зерна конопли. Мелкие темные лоснящиеся от природного масла зерна треугольной формы аккуратной темной пирамидкой лежат у края нашего маршрута. Знакомый с добротным вкусом конопли каждый из проходящих детей засовывает в пирамидку одну, а то и две ладони, сжимает ухваченное в кулачок и, уступая место другим, пересыпает зерна с ладони на ладонь, сдувая с них полевую пыль. Мы с жадным удовольствием прожевываем вкусные жирные зерна, исподлобья поглядывая на взрослых. Колонна останавливается и сбивается в кучу у невысокой пирамиды зерен.

Стоя в двух шагах от бригадира, рассматриваю его серое от усталости лицо, покрытое тонким слоем обычной для тока мелкой легкой пыли. Отсутствующим взглядом он смотрит куда-то вдаль. Под покрытым тонким слоем пыли лицом угадывается еще сохраняющаяся доброжелательность молодого парня, свойственная признанному душе компании. Природная доброта во взгляде перемежается с нарастающим беспокойством о своих, ставших ограниченными, возможностях после потери руки на фронте. Нам уже была хорошо знакома по выражению глаз эта небыстро осознаваемая мужская трудовая неполноценность вчерашних фронтовиков, а сегодняшних инвалидов. Глядя на него, колхозницы медленно отводят от нас глаза. Многие из нас перехватывают этот молчаливый отвод глаз. Ноги сами уносят детей от пирамидки вкусной конопли в строй, и мы с самим собой убыстряющимся шагом, не глядя по сторонам, спешим в детский дом. А вкус зерен конопли остался самым вкусным, самым желанным из всех зерновых со времен войны.

Из других видов работ частым бывал сбор спорыньи, которая тогда считалась одним из действенных видов сырья для выработки сильнодействующих лекарств. В военных госпиталях, несмотря на разрекламированную своевременную активную подготовку к отпору агрессивному фашизму, лекарств, как и оружия на фронте, не хватало. В большинстве хлебных колосков бывало по два-три черных скрученных зерен спорыньи. Дневная норма сбора для каждого из нас составляла пол-наволочки, которые снимались с наших подушек.

Как и в большинстве подобных случаев используемых результатов детского труда, такие факты нигде и никогда не фиксировались. А ведь надо было еще и учиться. Учиться хорошо. Каждая наша отличная оценка – это пуля по врагу. Таким был лозунг военного времени для школьников. И мы старались учиться в соответствие с этим лозунгом. Запомнился и другой лозунг, который висел в школьном коридоре: – “Пионер! Помни: – два часа свежего воздуха – это сто грамм сливочного масла”. Нагуляешься, прочтешь – и ты сыт! Все боевые лозунги писались белыми буквами на красном полотнище. Этот же лозунг был написан синими буквами на белой бумаге. И был он расположен так, что только при выходе на улицу его можно было увидеть и прочитать.

Наши урожаи. Детский труд на совхозных полях не был единственным местом приложения наших усилий. Летние полевые работы выполнялись и в Парниках. Так назывался большой земельный участок – собственность нашего детского дома на окраине городка. В начале первого лета каждому из нас была выделена грядка, на которой мы сами посадили семена огурцов – каждое в свою ямку. В наши обязанности входили прополка, ежедневная поливка и другие обязательные работы при уходе не только за огурцами, но и за помидорами, картофелем, морковью и другими, обычными в таких случаях культурами. Летние полевые работы занимали много и времени, и сил. По мере созревания урожая нужен был хозяйский глаз. Охотников до созревших плодов в то голодное время было хоть отбавляй. Многих из нас – кто покрепче – оставляли на ночное дежурство. Кроме охраны дежурным вменялись в обязанности также полив, прополка и другие работы.

Голод – не тетка. И наши сторожа частенько сами прикладывались к созревающим огурцам, моркови, помидорам, капусте и другим съедобным продуктам. Зоркий взгляд воспитателей всегда замечал потраву. Однажды сторожа-девчушки съели несколько набирающих силу морковин, а ботву от них воткнули обратно в те же самые места на грядке. На беду наших горе-сторожей ботва без корешков уже к середине дня завяла, и девочки-дежурные были разоблачены. Но все эти по существу мелкие потери с лихвой окупались обильным урожаем на все виды наших посевов в Парниках. Не запомнилось ни одного неурожайного года в то военное время. Морковь, огурцы, помидоры, капуста – все бывало в избытке. Осенью мы отъедались за весь год. Большое число корзин с огурцами шло на продажу тут же на городском рынке. Многое мы ели досыта прямо с грядок. А кочерыжками от качанной капусты наедались вдоволь во время ее рубки на засолку. Для засолки капусты шел огромный чан, врытый в землю прямо на кухне. Где-то в другом месте солились огурцы.

При сборе урожая случались и местные рекорды. Так, Владек Домбровский вытащил огромную морковь весом, наверное, в несколько килограммов. Случались и крупные экземпляры сахарной свеклы. Не в пример красной белая сахарная свекла бывала очень сладкой и вкусной. Наши Парники с их обильными урожаями помогли нам, а можно сказать, что и спасли все население детского дома в тяжелые первую и особенно во вторую военные зимы. Случались и крупные потери. Первый большой урожай моркови был свален в кучу на цементном полу неотапливаемого изолированного чулана, запираемого на большой висячий замок. Через несколько недель сложенная морковь понадобилась для обеда, но при вскрытии выяснилось, что вся она сгнила. Оказалось, что для продолжительной сохранности моркови ее необходимо было по одной втыкать в пирамиду хорошо просушенного чистого песка и изолировать при этом одну от другой. Такие с болью добываемые познания могли быть учтены лишь при следующих урожаях, но не ранее, чем через год.

В Городце стали формироваться военные подразделения. Одним из них была Литовская дивизия, личный состав которой проводил свои тренировки на принадлежащем детскому дому стадионе. Этот стадион располагался рядом с нашим домом. По сравнению с нашими плотными невысокими коренастыми ребятами высокие литовские солдаты в обмотках казались нам очень худыми. Их подразделения во время тренировок располагались в дальнем углу стадиона. Там стояли большой чан с водой и очень широкий ящик, наполненный песком. Некоторые учения проходили на наших глазах. Нам удалось наблюдать, например, как литовские солдаты осваивали борьбу с зажигательными бомбами с помощью больших, похожих на кузнечные, клещей-захватов. В их ловких длинных руках небольшие горящие зажигательные бомбы быстро гасли либо в чане с водой, либо засыпанные песком. Мы подолгу наблюдали за их практическими действиями, и не запомнилось ни одного срыва на этих тренировках. Сейчас почти точно на том месте, где стоял чан с водой, стоит памятник солдатам сформированной в Городце Литовской дивизии.

А на другой окраине Городца мобилизованные в армию молодые крепкие девчата осваивали метание бутылок с зажигательной смесью в кучу металлического лома, изображающую немецкий танк. Девчата довольно близко подходили к такому “танку” и метали в него бутылку, которая, разбиваясь о куски железа, вспыхивала сильным ярким пламенем. Железо загоралось. Но не всегда бутылка, брошенная девичьими руками, попадала в кучу металла.

Когда такая бутылка не долетала до цели и падала на землю, она не всегда разбивалась, а поэтому и не вспыхивала. Тогда командир девчат очень осторожно подходил к бутылке и, рассматривая ее с расстояния двух-трех шагов, определял, появилась или нет пена в бутылке. Если пена появлялась, то это означало, что бутылка сама вспыхнет с минуты на минуту. Чаще всего так оно и бывало. Если же пены не было, то бутылку можно было бросать еще раз. Но мы ни разу не видели, чтобы неразбившаяся бутылка была брошена второй раз. Командир предпочитал разбить бутылку, бросая в нее камни. Тем обычно и заканчивалось. В этом эпизоде достаточно ясно проступала озабоченность командира о сбережении личного состава такого еще молодого женского подразделения. Ведь мобилизованным девчонкам едва исполнилось по семнадцать лет. Да молодой командир и не скрывал своего желания уберечь девчат от беды, хотя и не стремился выставлять это напоказ.

Разбирая как-то кучу собранного нами богатого урожая моркови, мы залюбовались несколькими девчатами в военной форме, сидевшими в кузове вдруг остановившегося неподалеку за оградой грузовика. Девочки были крепко сбитыми солдатками в ладно пригнанной военной форме. Они производили очень приятное впечатление. Вдруг одна из них несильным просящим голоском произнесла:-“Мальчики, подкинули бы нам моркошки-то, что-ли”. Просьба была для нас неожиданной и, как любая неожиданность, вызвала у нас краткое замешательство. Но уже в следующее мгновение несколько килограммов добротной плотной сладкой моркови перелетело в кузов грузовика. Девчата с азартом потерли морковь о рукава своих гимнастерок и с жадным удовольствием захрустели ею, что называется, за обеими щеками. Мы с удивлением открыли для себя, что девчонки в армии могли питаться не лучше нашего. А ведь все газеты в один голос создавали у нас впечатление, что все лучшее – армии, фронту для победы над фашизмом.

Иван Яковлевич Попов – директор нашего детского дома – прошел войну в составе сформированной в Городце Литовской дивизии. Прошел с этой дивизией весь ее боевой путь и вернулся домой. С его слов я узнал, что наш директор дошкольного Чкаловского детского дома дядя Леня Бутылин был мобилизован в армию уже после нашего отъезда из Чкаловска и погиб на фронте. Погиб на фронте и наш воспитатель в Городце. С ним мы прошли свой первый класс и часть второго. Фамилии его я не помню, но он дружил с нами, так как мы хорошо учились. Погиб и воспитанник нашего детского дома, высокий стройный красивый горнист по имени Гена, как кажется. Фамилии его я не помню.

Не слышал, чтобы кто-нибудь из ушедших на фронт из детского дома вернулся с войны. Кроме Ивана Яковлевича. Вот такие пироги. После ухода мужчин на фронт исполнять обязанности директора нашего детского дома стала его завуч Мария Федотовна Тимофеева, а воспитательницами в нашей группе были Галина Александровна Павлинова (группа А) и Анна Ивановна Попова (группа Б). Самое тяжелое военное время для нас связано с этими именами. Чувство благодарности к этим женщинам хранят многие сотни воспитанников различных поколений Городецкого детского дома до сей поры. Я проверял.

Семья Поповых в нескольких своих поколениях дала Нижегородчине мастеров высокого класса. Особенно в области создания знаменитых на всю страну деревянных игрушек. Один из них – Иван Иванович Попов – стал нашим учителем в столярном деле. Его уже давно приняла в свои объятия нижегородская земля. А я до сих пор сохраняю в душе благодарность судьбе за встречу с этим Великим Мастером, талантливым педагогом и на редкость доброжелательным человеком. Помнят его и в Варшаве с тем же чувством благодарности.

Семья Павлиновых инициировала в тех волжских краях бурное развитие пароходства еще в дореволюционные времена. Потом все было потеряно. Потери для Галины Александровны продолжались в течение всей жизни. Она потеряла родителей, потеряла жениха на фронте, и так уж случилось, что всю свою жизнь она посвятила чужим детям – в своем большинстве – сиротам. В небольшом домике по улице Энгельса, дом 38, в Городце она прожила всю жизнь вдвоем с братом, откуда оба они в начале 90-х годов были переселены в дом для престарелых. Их родовой дом был снесен, а компенсацию за него они так и не получили. Такое отношение к людям у нас стало, кажется, правилом поведения властей всех мастей.

Любимый воспитанник Галины Александровны Франц Бубнов (Францишек Биернацкий) узнал об этом и прислал из Варшавы для нее набор очень хорошей одежды. Я сам отвез этот прекрасный варшавский подарок для нашей воспитательницы в Дом-интернат ветеранов войны и труда в Зеленом Городе Нижегородской области под Горьким. Большую помощь в этом святом деле мне оказала Марта – дочь Марии Федотовны Тимофеевой, к тому времени уже ушедшей от нас навсегда. Так пересеклись еще раз – но уже заочно – пути прекрасных педагогов детского дома. Пусть будет им вечно земля пухом!

Трудные осень и зима 1942-1943 годов. В конце августа началась битва на Волге. Ровно через год и один месяц после первой бомбежки Москвы начались массированные бомбежки Сталинграда. Мы узнали, что после первых же немецких бомбежек в этом городе не осталось ни одного целого дома. Немцы начинали бомбить промышленные центры волжского бассейна. Среди таких центров оказался и Горький. По слухам бомбить Горький немцы летали через Городец. Говорили, что по ночам бывало слышно завывание пролетавших над Городцом немецких самолетов.

На нашем крутом высоком правобережье в некоторых местах были установлены зенитки с расчетами. Из этих зениток и велся огонь по пролетавшим на ночные бомбежки немецким бомбардировщикам. С грустной усмешкой как-то прошелестели слухи о том, как молодые зенитчики, по-видимому второпях или в подпитии, во время боевой тревоги, не закрепили как следует в вертикальном положении ствол своей зенитки. И во время выстрела ствол быстро опустился в горизонтальное положение, а снаряд, перелетев Волгу, угодил в паровозную топку идущего литерного поезда. Мальчики-зенитчики были тут же отправлены на фронт, а им на смену прислали девчат-зенитчиц.

За все время войны я помню лишь один воздушный бой над Городцом. Ничего не было видно за низкими снежными облаками, обложившими небо над головой во второй половине зимнего сумеречного дня. Выстрелы очередями казалась очень редкими по сравнению с пулеметными очередями. Но выстрелы в воздухе казались и очень громкими. Возможно, что это были не пулеметные очереди, а выстрелы скорострельной пушки. Опытные люди, оказавшиеся среди наблюдателей на базарной площади, посоветовали уйти под крышу, что мы – детдомовцы – и сделали.

Основной целью немецких ассов был, по слухам, железнодорожный мост через Волгу. Мост уцелел и за всю войну ни разу не было в него прямого попадания. Мы задавали много вопросов о немецком рабочем классе. Один раз ответ, кажется, был руководством найден. И этот ответ был таким. Как-то немецкие бомбы упали рядом с опорами моста, но не взорвались, и мост уцелел. Когда их достали и вскрыли, то оказалось, что вместо взрывчатки в эти бомбы был насыпан песок с записками: “Чем можем, тем поможем”. Этого единственного объяснения нам хватило на всю войну, и вопросы о немецком рабочем классе мы перестали задавать.

Главным занятием зимой для детей оставалась учеба. И основные усилия были связаны именно с учебой. Но и наши обязанности, связанные с бытовым устройством, никто не отменял. Большие неудобства вызвала мобилизация лошадей, особенно нашего тяжеловоза. Мы, дети, ощущали отсутствие лошадей особенно при снабжении водой нашей кухни. Приходилось впрягаться в сани с бочкой нам самим целым классом. Со стороны это может показаться тяжелым трудом, но нам эта дежурная обязанность доставляла немало веселья. Трудно было нашу бочку на санях ввезти на ледяную горку у водокачки. С этой работой раньше справлялись только лошади, подковы которых прочно удерживали на месте всю конструкцию. Теперь эту работу выполняли мы. Когда же бочка наполнялась, мы всем классом становились на полозья и с веселым смехом съезжали с ледяной горки. Случалось, что на крутом повороте при быстром спуске могло выплескаться много воды прямо на нас. Однажды нам здорово влетело за разбрызгивание слишком большого количества воды. Но все равно бывало весело.

Напряжение в стране, вызванное новым наступлением немцев, продолжало нарастать всю осень 1942 года. Это напряжение ощущалось детьми особенно на утренней гимнастике перед самым началом занятий в школе. Учительницы, проводившие эту гимнастику, не умели, да, видимо, и не могли скрывать своего волнения перед нарастающей над страной опасностью. В этот отрезок времени ощущение опасности было самым большим за всю войну. Такое напряжение охватило, по-видимому, как-то по-особенному все население волжского бассейна. Путь от Сталинграда до Городца по Волге казался для нас открытым противнику. Напряжение того времени в моей памяти оказалось связанным с удивительным исполнением песни в один из очень холодных зимних вечеров.

После приготовления уроков я вышел в темный коридор, освещаемый едва мерцающими синими огоньками электрических ламп. У торцевого окна длинного корридора стояла одна из молодых воспитательниц первых классов. Подойдя к ней, я с любопытством заглянул в окно на темный двор нашего детского дома. “Хорошо, что я здесь” – подумалось тогда о темном морозном заоконном мире. И вдруг стоявшая рядом воспитательница запела красивым, очень красивым сильным голосом “Тонкую рябину”. Такого исполнения этой песни я больше никогда не слышал.

Трудно описать это исполнение грустной песни молодой красивой сильной женщиной в то время, когда ее сверстники сражались и умирали на фронте. Да я и не уверен, что в мирное время даже профессиональные певицы способны передать тоскливое женское одиночество того напряженного военного времени. Из сильных чувств одним из самых устойчивых тогда стало всеобщее чувство единства. Оказалось, что в истории России есть слово, определяющее это народное единение в минуту опасности – соборность. Его смысл стал особенно ощутим во времена сбора ополчения Козьмы Минина и Дмитрия Пожарского – это чувствуется по историческим описаниям того времени. Подобное единение чувствовалось и в эти напряженнейшие дни первой половины Великой Отечественной войны.

И вдруг диссонансом прозвучало как-то со школьной сцены стихотворение, прочитанное старшеклассницей из домашних. В этом стихотворении автор рассказывал о своем участии в тушении пожара, заполыхавшего от вражеской зажигалки. Оказалось, что рядом с ним также орудовал пожарным шлангом шпион, притворно демонстрируя свой патриотизм. Автор призывал даже в минуты опасности на пожаре и в бою не терять бдительности. Получалось так, что вместо того, чтобы делать наше общее дело, важнее было подозревать соседа. Обсуждая между собой такую обстановку, мы – дети – понимали, что главным чувством становилась неуверенность, а не вера в победу. Позже появилось стихотворение, которое заканчивалось словами: “А сало русское едят”. Кто в эти дни ест сало, оставалось неясным, но и это стихотворение заставляло настороженно думать, что единению народа наносится удар. Десятилетия спустя я понял, что подобные вирши, разрушающие всеобщее народное единство в борьбе против оккупантов, были государственным заказом. Тогда и в голову не могло прийти, что это стихотворение относится к таким, как я.

В классе в минуты отдыха устраивали уроки рисования. Наши рисунки на военные темы пользовались среди учеников самым большим успехом. Рисованию нас никто не учил, но мы рисовали много и, как нам казалось, содержательно и хорошо. Однажды на предложенную военную тему я решил посвятить рисунок подвигу Николая Гастелло, который направил свой горящий самолет на вражескую танковую колонну и ценой своей жизни уничтожил много вражеской военной техники. Этот подвиг много раз и подробно был описан в газетах, которые нам часто читали в классах. Вообще чтению совершенных подвигов уделялось много внимания. Имена Зои Космодемьянской, Саши Чекалина, Александра Матросова и многих других комсомольцев были нам хорошо известны. А рисуя горящий самолет Николая Гастелло, вокруг него я нарисовал много падающих фашистских мессеров с контрастно выраженной свастикой. На крыльях самолета нашего летчика яркокрасные звезды оказались центральной частью рисунка.

Я с гордостью понес на показ свой рисунок воспитательнице, собиравшей детские художества. Неожиданно на меня обрушился поток ругани: как я посмел нарисовать сбитый самолет со звездами. “Но ведь это правда, это же самолет Николая Гастелло” – в свою защиту сказал я. Не помогло даже то, что я по совету Рудика Куликова и Пети Конышева подрисовал еще два десятка подбитых немецких самолетов. Меня поставили в угол перед всем классом. Простояв в углу какое-то время, я стал прислушиваться к ответам одноклассников. И пока они читали вслух стихотворение, которое нам предстояло выучить, я выучил его. Когда очередь для чтения дошла и до меня, я прочел это новое для нас стихотворение без запинки наизусть. Поэтому отношение ко мне в этот день, наконец, смягчилось и ожидаемого более сурового наказания не последовало.

Но жесткие наказания все-таки случались. Свои проступки помнишь плохо, а вот наказания за них запоминаются. Однажды вся наша палата была наказана самым действенным методом – голодом. В течение, кажется, недели наш дневной рацион составлял кусок хлеба с чем-то. В школу мы не ходили: велено было лежать. Через несколько дней такого вот лежания я почувствовал слабое желание воспользоваться горшком. Наша уборная находилась в конце коридора, и там было холодно. После продолжительного натужного напряжения я почувствовал облегчение, а вслед за ним услышал стук катящегося камешка. Оглянулся и увидел темный кругляшок почти правильной сферической формы, который, покачиваясь, с трудом удерживал равновесие на краю отверстия. Носком ботинка сбросил его вниз, откуда через минуту раздался характерный всплеск, всегда сопровождающий падение камня в густую жидкую массу. Ничем другим это голодное наказание не запомнилось. А наш проступок, наверное, был очень серьезным.

Возможно, впрочем, что такое наказание было вынужденным из-за недополучения продуктов нашим детским домом при централизованной системе распределения продовольствия. Как нам становилось известно позднее, подобные срывы в снабжении случались время от времени. Запомнился разовый ужин, когда к столу на каждого было подано по кусочку черного хлеба весом 25 грамм и к нему столовую ложку очень горького постного масла. Эту ложку масла с кусочком хлеба можно было съесть лишь с большим количеством соли. Потом очень хотелось пить. После того как жажда утолялась, создавалась иллюзия сытости. Хорошо запомнились и самые вкусные ужины той поры. К столу на каждого подавалась тарелка жареной на воде картошки с очень вкусным кусочком соленого упругого огурчика. Некоторые кружочки жареной картошки в меру подгорали и аппетитно хрустели на зубах. Тогда казалось, что вкуснее быть ничего не может.

Хорошей отдушиной в то напряженное время были смешные карикатуры на Гитлера. Кажется, что тогда они оставались чуть ли не единственной опорой для подпитки нашего душевного оптимизма. Но вскоре эти насмешки получили материальное обоснование: в самом конце последнего осеннего по календарю месяца Красная армия перешла в наступление. Армия Паулюса была взята в кольцо, а в начале февраля капитулировала. Запомнилась и популярная в те дни газетная карикатура, на которой горюющий Гитлер, подперев рукой щеку, распевает:- “Потеряла я колечко, а в колечке тридцать три дивизии”.

Однажды в первых числах апреля в конце учебного дня мы всем классом пошли на экскурсию на Волгу полюбоваться с высокого берега широкою рекою в первый день настоящей весенней погоды. День был очень солнечным, и вот-вот ожидалось начало ледохода. Но лед еще перекрывал всю ширину реки. Удивительным оказалось то, что лед сместился на один-два километра вниз по течению, не раскалываясь. Никогда прежде нам не доводилось видеть такое цельное смещение льда сразу по всей ширине реки. Знакомые по морозной зиме наезженные по льду с берега на берег автомобильные колеи теперь упирались в крутые берега, а не в пологие береговые спуски. Эти автомобильные трассы для сокращения пути были проложены по льду студеной Волги. И даже в зимние темные вечерние часы, когда ничего не было видно и в десяти шагах в затемненном городке, эти трассы выделялись большим количеством костров, разводимых под замерзающими моторами машин. Без обогрева кострами зимой невозможно было преодолевать заданные маршруты на наших грузовиках.

Запомнились и летние берега Волги, бродя по которым мы отыскивали кремни для высекания огня для солдатских самокруток. Самыми лучшими считались светлокоричневые кремни неправильной формы со многими острыми углами. Прикладываемые фитили быстро начинали тлеть и загораться. Эти кремни передавались солдатам из проходящих на фронт соединений. Оставалось, правда, большой загадкой, как удавалось поджигать бикфордовы шнуры партизанам при организации диверсий в глубоком немецком тылу, не привлекая к себе внимания стуком кремней при высекании огня в ночное время. Спички во фронтовых условиях были ненадежным посдпорьем, а о существовании зажигалок мало кто слышал как на фронте, так и в тылу. Самым большим солдатским богатством в этом плане считался бывалый обугленный фитиль, встроенный в пустую гильзу. И, вспоминая то время и те события, сегодня трудно поверить, что подготовка к войне соответствовала той, о которой с повышенной наигранной убежденностью говорят некоторые нынешние, не воевавшие в ту войну многозвездные военные.

К началу весеннего солнечного торжества небывалое зимнее напряжение стало спадать. Помнится, как под лучами очень теплого апрельского солнца я сел на бревно под окнами нашего детского дома и вытянул ноги. Мои пятки оказались в широкой луже от растаявшего сугроба, но не было сил, чтобы подвинуться и переместить ноги на сухое место. К тому весеннему состоянию очень хорошо подошло бы популярное сегодня выражение “наступило неодолимое желание расслабиться”.

Богатый урожай картошки. С именем Марии Федотовны связано и аграрное освоение нашего стадиона. Первая и особенно вторая военные зимы, как стало понятно позже, прошли на грани голодного риска. Мы, конечно, голодали, как и все нормальные люди в тяжелое для страны военное время, но от голода никто не умер. И к весне 1943 года остро стала проблема организации съестных запасов на зиму. На доброго дядю рассчитывать было нельзя. И вот тут-то Мария Федотовна и предложила засадить наш стадион картошкой. Сама по себе хорошая мысль на первых порах вызвала недоумение. Во-первых, из-за своей необычности о засеве стадиона и, во-вторых, из-за того, что очень большая часть стадиона представляла собой песчаную почву, хотя и зарастающую невысокой, но густой травой.

Однако решение было принято и весной после возвращения из школы все классы должны были вскопать и обработать свою долю земли. За несколько недель весь стадион оказался обработанным, засеянным картошкой, и коллектив детского дома стал с интересом ждать результатов. Оснований для оптимизма не было, так как по всеобщему мнению песок никогда и никому не давал богатых урожаев. Однако всходы оказались дружными, а в конце июля заросли картофельной ботвы оказались такими рослыми и густыми, что между окученными грядками можно было легко спрятаться. Однако к результатам своего труда детдомовцы относились бережно, шалить в картошке никому не разрешалось, а к срокам созревания картошки были установлены круглосуточные дежурства.

Впрочем, одно исключение было сделано. После окончания пятого или шестого классов детдомовцев – и ребят, и девчат – направляли на учебу в ФЗО – ремесленные училища, готовившие смену рабочему классу. Но ребята часто сбегали оттуда из-за непосильных условий учебы, труда, холода и голода. Сбегать-то сбегали, но бежать было некуда: наших никто нигде не ждал. Оставался только наш собственный детский дом. Подкармливали беглецов, как могли. Однако юридическую чистоту наше руководство вынуждено было соблюдать. Побеги быстро становились известны милиции, и поисковики точно выходили на руководство детского дома. Однако визиты этих поисковиков не приходились на ночь, бывали они только днем. Поэтому днем наши – теперь уже бывшие воспитанники – отсиживались в густой ботве картошки по негласной договоренности с руководством детского дома.

Такая судьба постигла и моего бывшего шефа Колю Рузаева. Мы с ним познакомились в инфекционной больнице Горького, куда на лечение он приехал из Городца, а я – из Чкаловска. Он уже тогда учился в третьем классе, а я был лишь приготовишкой. Там мы с ним сидели за длинным столом напротив друг друга. Потом вместе оказались и в Городце. Как знакомых нас и определили парой: он был шефом, а я подшефным. Руководству детского дома с шефами проще было контролировать поведение первоклашек и руководить ими. С Колей Рузаевым мы жили дружно и по тем меркам даже полюбили друг друга. И вот Коля оказался в бегах, а по неписанным законам детского дома шеф и подшефный обязаны были помогать друг другу в трудных обстоятельствах даже за пределами детского дома. В данном случае я обязан был вынести своему бывшему шефу часть своей пайки. Трудность состояла в выносе еды через дверь, где стояли дежурные и строго обыскивали выходящих. Из лучших побуждений руководство детского дома следило за тем, чтобы наши воспитанники сами съедали с трудом добываемые продукты.

Но и мы к тому времени были не лыком шиты. Я подошел к выходной двери столовой, демонстративно засовывая в рот последнюю корочку хлеба и высоко поднимая руки, показывая готовность для обыска. Мне удалось вынести две оладушки и кусок хлеба. Коля принял оладушки, а кусок хлеба вернул мне, и мы вдвоем пообедали вынесенной мною едой, притаившись за густыми кустами картошки. Получился семейный обед в походных условиях. Ну а на ночь руководство детского дома определяло Колю на потайное место в основном здании. Через два, может быть три дня Коля вынужден был вернуться туда, откуда он сбежал. Ребята отдыхали у нас здесь душой. И таких побегов было несколько, даже девчонки сбегали. Но много не набегаешься в военное время без документов и без денег. А нам оставалось с ужасом ожидать своей поры отправления в ремеслуху.

Наступила осень, приближалось время сбора картофеля. Первые пробные – навскидку выкопанные кусты картошки – удивили всех: такого огромного количества картофельных плодов на одном кусте мы никогда не видели. Хотя к тому времени уже обладали опытом сбора картофеля. На каждом кусте плоды висели прямо-таки густыми гроздьями. Ведро наполнялось чуть ли не с двух кустов. Работа шла быстро и весело. Стало понятным, почему крестьянки в кино поют песни при сборе урожая. При таком урожае и нам хотелось петь. С грустью я выкапывал кусты, за которыми отлеживался Коля Рузаев. Мне казалось, что земля тут сохранила его тепло, а отпечатки обуви еще угадывались между грядками.

Выкапывая кусты, мы – грядки и я – передавали свой молчаливый привет Николаю Рузаеву, возможно уже начавшему на заводе вытачивать снаряды, в которых так нуждалась тогда Красная Армия. А после сбора основного урожая картофельное поле-стадион было отдано на откуп семьям воспитателей детского дома. И каждой семье удалось пополнить свои запасы еще несколькими мешками добротной картошки. Приближающаяся третья военная зима уже не казалось такой страшной, какими были две предыдущие. А в наши дни хочется опять и опять поклониться низко до земли Марии Федотовне Тимофеевой – теперь уже ее памяти – за настойчивость и твердость, проявленные при освоении целины на нашем песчаном стадионе.

Известие об отъезде домой. Однажды, вскоре после встречи Нового 1944 года, я как-то неожиданно для себя развеселил класс. Отвечая на вопрос о том, что увидела Каштанка в новом для себя доме, я ответил: - “А Каштанка увидела там чудеса в решете”. Ответ был абсолютно правильным по тексту повествования, но он вызвал дружный веселый хохот всего класса. Даже четверть века спустя Галина Александровна и Анна Ивановна смеялись, вспоминая этот эпизод. “Уж на что было тяжелое время, но мы с удовольствием отсмеялись на том уроке”, - сквозь смех, вспоминая, сказала Галина Александровна. А тогда, в войну, отсмеявшись, она как-то мимоходом и строго заметила: - “Ну хватит Гурскому нас веселить, во вторник он уезжает к матери.” Новость была до того ошеломляющей, что я в первое время даже не знал, как себя вести.

Точно не помню, но до отъезда оставалось не более пяти дней. Из самых дорогих мне дел в детском доме, в столярной мастерской я оставлял недоделанную табуретку. Я уже сказал, что до сих пор жалею о неоконченном мною деле. Иван Иванович, наш столяр, тонко прочувствовал этот момент и подарил мне на память несколько сделанных им игрушек. Эти игрушки стали мне очень дороги, и я думал, что сохраню их на всю жизнь. А при встрече через четверть века с Марией Федотовной Тимофеевой, исполнявшей во время войны обязанности директора, она, вспоминая военные годы, как-то сказала:-“Как же вы хорошо работали. И не боялись браться за любую работу. После вас у нас никогда не было такой смены.” А ведь большинство из нас было детьми “врагов народа”. Каких же людей отбирали для уничтожения эти властители-преступники! И откуда они берутся?

Послесловие. Школу я окончил рядом с мамой – в поселке Инта Коми АССР. Жили мы тогда около забора из натянутой на высоких кольях колючей проволоки, за которыми располагалась действующая зона, наполненная заключенными. Даже после освобождения из лагерей мама продолжала работать в больнице в этой зоне в качестве заведующей клинической лабораторией, которую она сама и создала за два года до нашего воссоединения, еще будучи в заключении и организовала ее работу на последующие годы. Лагерная атмосфера вокруг нас не исчезала в течение нескольких десятилетий. Поражения в правах мы продолжали ощущать долгое время. В школе вполне официально классная руководительница объявила, что дети “врагов народа” в нашем классе не могут рассчитывать на медали (“не мыльтесь – бриться не будете” – своей любимой поговоркой прокомментировала она).

А наш класс был сильным. Ну судите сами: два доктора наук, один кандидат наук, начальник шахты, а затем и мэр одного из городов Донбасса, ответственный за вентиляцию огромного угольного комбината в приполярном городе, заместитель министра Автономной республики Советского Союза, главный врач больницы в другой республике – мужчины и женщины. Хватит? И это не все. Класс старше дал нашей стране академика и известного всей стране артиста. Другие классы дали докторов наук, профессоров в различных областях науки. И это далеко по неполным данным.

Мне же в моем родном городе Москве так и не дали возможности получить высшее образование. Казалось, что все на моей родине в те времена было направлено на то, чтобы не дать развиться нашим, как оказалось во многих случаях, незаурядным способностям. Я обошел все ВУЗы Москвы, руководствуясь одним: везде говорить о себе только правду. В МВТУ им Н.Э.Баумана мне прямо сказали, что и подавать документы не надо. В МГИМО, расположенным тогда у Крымского моста, на меня посмотрели, как на ненормального. От посещения этого института запомнились старые престарые узкие некрашеные доски в зале, которые вызывали удивление тем, что между ними при ходьбе не вставали столбики пыли. Прошел лишь мимо Торфяного института, вспомнив работы на торфозаготовках во времена военного детства.

И сделал это напрасно, т.к. оказалось, что там собралось много талантливых ребят, а институт славился хорошей математической подготовкой. Но мне стало известно об этом десятилетия спустя. Вступительные же экзамены были успешно сданы в институт Стали и сплавов. При постановке на комсомольский учет мне прямо было сказано, что таких, как я выгонят из института. Я забрал документы, ушел и из этого института. Но все-таки мне удалось получить высшее образование в Эстонии, представитель которого в 1951 году компенсировал в Москве недобор студентов в своем институте. Поэтому я всегда буду благодарен этой, теперь уже не советской республике, а независимой стране.

В более позднее время в выбранной мною технической области мне все-таки удалось добраться до научных вершин. И это несмотря на активное сопротивление потомственных администраторов и вопреки этому сопротивлению. Для самой мамы достижение научных вершин так и осталось нереализованным, но достижение которых она так желала своему сыну. Остаюсь безмерно благодарным матери за то, что она сумела привить мне научный голод и научную интуицию, которые и привели меня на Вершины Науки. А какому огромному числу весьма способных людей нашего поколения этого большого для каждого человека шага так и не удалось сделать! И в большинстве случаев из-за активного сопротивления вышколенной, не умеющей мыслить администрации. А в конечном счете ведь именно поэтому так низок жизненный уровень населения нашей страны. Люди устали от нищеты и репрессий. И именно эта усталость не беспредельна, именно она приводит к событиям, которые А.С.Пушкин назвал бессмысленными и беспощадными применительно к России. Назвал почти двести лет назад. Опять вспомнился Великий Поэт, с именем которого перекликается первая строка названия предлагаемых “Детских зарубок”.

Однако мы прожили жизнь в другое, еще более жестокое время. И до сих пор перед нами так никто и не извинился, хотя и расстрелы огромного числа целых семей, и репрессии, и последовавшие затем поражения в правах, в том числе и несовершеннолетних, официально признаны необоснованными, а по существу своему являются преступными. Раз никто не извиняется до сего дня, то значит, что подобные репрессии продолжают тайно оставаться на вооружении силовых структур, организуемых по существу для охраны присваиваемой посредственностями из российского руководства собственности, создаваемой талантливыми людьми. Раз так, то и развитие талантливости способных людей будет продолжать беспринципно и нагло ограничиваться. Такие ограничения я ощущал на себе с ранних детских лет под гнетом указанной в начале этих воспоминаний конституции. Поэтому полное название настоящих “Детских зарубок” предлагается читать так:-“Догадал меня черт с моими способностями родиться в России. Детские зарубки”. Что же касается следующей за нами молодежи, то мы желаем ей лучшей участи. Поколения наших детей и внуков поднимутся выше. Мы в это верим. Светлого им пути.

Москва, 2005 – 2008 г.г.

ПАМЯТИ ДРУГА*

*Примечание. Из книги “Александр Краевский в воспоминаниях”. - Москва, 2002. Печатается с разрешения издательского дома “ГРААЛЬ” .

Поступившая просьба принять участие своими воспоминаниями в издании сборника, посвященного памяти академика Александра Антоновича Краевского, стала для меня неожиданной и одновременно согрела душу. Приятно сознавать, что сотрудники и коллеги Саши по работе хранят добрую память и любят школьного друга. Так трудно, вспоминая наши общие школьные годы, отделаться от присутствия личного местоимения первого лица и его производных. Но обратились ко мне, чтобы оставить в памяти читателей особенности школьных лет Саши.

Для нас всех в школе Саша был Алесиком – так звала его мама, или в нашей мальчишечьей среде – Алеськой. В этом имени всегда звучало уважение. У всех нас были клички, прозвища. Не раз делались попытки “пришить” какое-либо прозвище и Алесику, но ни одно из них за все школьные годы так и не пристало к нему. Саша вслух часто посмеивался над нами и нашими неудачными попытками в этом плане. В момент предложения принять участие в этом сборнике я услышал теплое “Антоныч”, сказанное в его адрес одной из ближайших сотрудниц. Хорошо известно, что отчество на Руси издавна идет в ход именно для того, чтобы подчеркнуть сочетание любви и уважительности к его носителю. Приятно сознавать, что так произносится отчество Саши в среде ученых, разрабатывающих одно из важнейших научных биологических направлений, оберегающих в известной степени будущее человечества.

Как-то на одной из вечерних прогулок Саша предложил вместо рукопожатия поднимать ногу, чтобы здороваться “не как все”. И мы довольно долго приветствовали друг друга именно так.

Интересны его наблюдения и характеристики своих одноклассников. Запомнились его слова о будущем известном исполнителе роли главного героя в фильме “Коммунист” Евгении Урбанском: - “Он был единственным, с кем можно было тогда поговорить на антисталинские темы.” А ведь “тогда” – это конец 40-х – начало большого послевоенного террора. Самое большое впечатление на Сашу, поступившего в нашу школу после деревенской, произвело то, что тот же Женька Урбанский честно признался учителю перед всем классом в совершенном им серьезном проступке. Причем сразу же после первого вопроса: - “Кто это сделал?” Саша, по-моему, не забывал этого поступка в течение всей своей жизни. “В деревне все бы врали, кивая друг на друга” – сказал как-то он о своей прежней школе.

Помню, как-то группой провожали Женьку домой на Девятую шахту, расположенную в нескольких километрах от основного поселка. Зашла речь о жизнеспособности разных народов. После недолгого обсуждения этой по особому свежей темы на фоне только что отгремевшей войны Женька заключил, что биологически самой сильной нацией является американская, потому что, во-первых, эта нация образовалась в результате смешения самых разных народов и, во-вторых, самых смелых и отчаянных людей своих народов, людей, которые не побоялись проявить недовольство существующими порядками в их странах. Для нас – школьников – это была и свежее, и смелое высказывание, имевшее место примерно в суровом 1948 году. Осведомителей среди нас не было.

К концу войны и в первые годы после нее потянулись с фронтов, с бывших оккупированных территорий в наши края эшелоны с будущим населением северных лагерей. Эшелоны шли сутками в любое время года. Трудно без опоры на серьезные исследования судить о социальном лице “пассажиров” этих железнодорожных составов. Но невозможно было представить нам, что у советской власти так неисчислимо много врагов среди красноармейцев и населения освобожденных районов. Однажды во время поездки в пионерский лагерь на остановке я вышел в тамбур вагона подышать свежим воздухом. На соседних путях стоял состав из грузовых закрытых вагонов, переделанных под тюремные. В единственном маленьком оконце вагона напротив расположилась колоритная фигура заключенного, плечи и видимая часть груди которого были покрыты татуировкой. Стало ясно, что этот мужчина на воле отличался отменным здоровьем и умел находить ему достойное применение, а в тюремной тесноте вагона задыхался, не находя себе места. Невольно вспомнилось из школьной программы: “Сижу за решеткой в темнице сырой …” По-видимому, увидев молчаливое сочувствие с моей стороны, он спросил меня: - “Пионер?” Я с естественной гордостью ответил: - “Пионер.” Он спросил: - “В лагерь?” “Да, в лагерь” – ответил я. “Мы тоже в лагерь” – заключил он нашу беседу. И, пытаясь заглянуть в небо из-под козырька над зарешетченным оконцем, начал насвистывать красивую народную мелодию. Ничего враждебного в нем не было.

А навстречу этим поездам в тот же временной отрезок пошли поезда, составленные точно из таких же вагонов, наполненных людьми, но без охраны и с постоянно распахнутыми дверьми. Ни до, ни после этого времени, никогда больше не пришлось нам увидеть такие массы людей, одномоментно уезжающие с севера. Один из таких поездов пустили сразу с нашим в одной связке. Некоторое время наши поезда проходили по одному светофору, вместе останавливались на одних и тех же станциях, часто стояли рядом на параллельных путях. На длительных стоянках мы вместе выходили посидеть на траве. Пассажиры соседнего поезда говорили только по-польски. Среди них оказались знакомые мужчины, работавшие вместе с мамой в лагерной больнице. Выяснилось, что освобожденные по договору с Польшей из советских лагерей поляки уезжали на Родину. Нам и в голову не могло прийти без этой наглядной картины, что в северных лагерях содержалось так много поляков. Когда и для нас встал вопрос о возможном переезде в Польшу, Саша твердо, не задумываясь, сказал: - “Марусю я не оставлю.” Когда пришла моя очередь, ответ был: - “Я здесь родился.” Взрослые отреагировали: - “Они ничего не понимают.” Но отнеслись с уважением к нашему выбору.

Маруся – это няня, воспитывавшая Алесика после ареста его родителей. Маруся по существу спасла пятилетнего Алесика от молоха сталинских репрессий. У меня не оказалось своей Маруси, и я прошел через каскад детских домов, коллективные перевозки детей в “воронках”, ночные железнодорожные перегоны в наглухо закрытых товарных вагонах, в которых мы ночевали на худых охапках соломы, брошенных на доски пола. А ведь мне, как и Алесику, в ту пору было пять лет. И точно помню, что при перевозках в “воронках” я был далеко не самым младшим. Помнится, что мой первый деловой контакт с государственными чиновниками заключался в снятии у меня отпечатков пальцев именно в том возрасте. И так далее, и все в таком же духе, не говоря уже о сверхнормативных объемах работы на совхозных полях. Старшая сестра Алесика потом много раз рассказывала мне, что после моего возвращения из детского дома она увидела сидящим маленького старика с большими круглыми не умеющими смеяться глазами. Понятно, что на мой официальный запрос (в соответствии с Указом Первого Президента России о предоставлении документов) по телефону в ответ коротко и зло, почти грубо прозвучало: – “Все сгорело.” Об этом я рассказываю к тому, что Саша с его здоровьем вряд ли выдержал бы детдомовскую судьбу, если даже документы о детях исчезли.

К такому выводу приходишь, вспоминая судьбу Владека Домбровского, с которым я сидел некоторое время за одной партой. У мальчика заболели уши, от боли он перестал их мыть холодной водой, а горячей не было. Мальчик вскоре оглох. Сразу после войны за ним приехала его мама, нашедшая сына через Союз Польских Патриотов, квартировавший тогда в Кратове под Москвой и собиравший под свои знамена осколки всех польских семей, которые удавалось разыскать. При переходе улицы в Горьком, не услышав гудка, Владек погиб под колесами автомобиля на глазах у только что нашедшей его матери. К Милославскому никто не приехал. Милославского никто не нашел. Из всех известных мне судеб детей польских коммунистов из нашего детского дома до Варшавы добрались лишь Францишек Биернацкий со своей мамой, соединившиеся друг с другом также через Союз Польских Патриотов. Именно Францишек Биернацкий стал свидетелем гибели Владека Домбровского и уже в наши дни рассказал мне об этом. Несколько лет назад во время служебной командировки Францишека в Москву мы провели как-то теплый вечер втроем с Сашей. Францишек проживает сейчас в Варшаве и, по нашим меркам, счастлив в окружении детей и внуков.

Как все-таки повезло Алесику с няней! Вспоминается рассказ мамы Алесика о первом появлении Маруси в их семье. Маруся вошла в квартиру во время завтрака, когда остро стояла проблема совмещения работы и ухода за маленьким Алесиком. Маруся подошла к столу, подавая свои документы и рекомендации. Вошла молодая деревенская женщина с огненнорыжими волосами и толстущими длинными косами – такой вспоминала Марусю мама Алесика. Ребенок с интересом потянулся к косам. Маруся мотнула головой, раскачивая косы. Малыш весело расхохотался. Мама тут же свернула все бумаги и твердо сказала: - “Все, берем!” “И ни разу в жизни не пожалела об этом” – повторяла она потом много раз. Дружба между Сашей и Марусей сохранилась до последних дней. Они и покоятся рядом в одной семейной могиле Краевских. Опять и опять сожалею, что воспитан не в религиозном духе. Впору бы помолиться за то, чтобы, как принято, земля была им пухом.

Первые признаки послевоенного террора все мы начинали ощущать на севере много раньше, чем жители материковой части Империи. Арестовывались наши друзья, знакомые, соседи. В числе других среди первых исчез талантливый хирург Евгений Петрович Адарич, которому были обязаны спасением своей жизни многие десятки, если не сотни, а может быть и более людей. Были вновь отняты полученные им после первой отсидки новые ордена и медали. Эти награды Евгений Петрович получал не только за высокий профессиональный уровень у операционного стола, но и за ударный труд вместе с другими медиками по погрузке угля для нужд только что вырванного из блокадного кольца Ленинграда. С семьей Евгения Петровича мы жили дверь-в-дверь. Наши двери разделял узкий – в шаг шириной – коридор. Для нас старое начиналось сызнова. Почти все произошло на наших глазах. Ребенок, которому не исполнилось и двух лет, был в прямом смысле вырван из отцовских рук. “Как хорошо, что вы уже большие” – сказали нам наши мамы.

С Сашей мы познакомились в конце первого послевоенного лета. Только что вернулись из пионерского лагеря, где мы отдыхали после своего четвертого класса. Как обычно построились для приветственной линейки. Вдруг передо мной, опережая торжественную часть, оказалась хорошо знакомая мне подруга моей мамы – мама Алесика, представляя его самого и уже знакомую мне его старшую сестру. “Теперь ты будешь не один” - сказала она мне. На нас всех – тогда пионеров, стоявших в строю, – произвело большое впечатление и свободное нарушение незыблемых строевых традиций, и в высшей степени интеллектуальные лица новых для нас молодых людей. Лицо мамы Алесика сияло, глаза светились гордостью. Это не дежурные эпитеты, это было именно так.

Вскоре мама Алесика зашла к нам поделиться своими первыми впечатлениями. Зашла одна без Алесика. Рассказала, как сын съел свой первый обед, приготовленный ею и состоявший, как и полагается, из трех блюд: первого – супа, второго – мясного, и третьего – сладкого. С удовольствием пообедав и откинувшись на спинку стула, Алесик тогда сказал: - “А я думал – так только цари едят.” Мамы посмеялись и погрустнели почти одновременно. Но в этом погрустнении чувствовалась и устоявшаяся злость к неуправляемым условиям жизни той поры, и возрастающая уверенность в нарастающей необходимости бороться за своих детей.

Наши мамы стали подругами и по схожей трагической судьбе своих мужей – видных деятелей Польской компартии и комсомола в подполье, физически уничтоженных в СССР. И по своей собственной судьбе, где они оказались соседками по лагерным нарам. Считаю нужным подчеркнуть, что сохранились документы, которые свидетельствуют о том, что “методы дознания”, а попросту пытки, применяемые в отношении польских коммунистов-иммигрантов, были особенно жестокими и изощренными. А для того, например, чтобы выполнить лимиты по задержаниям для московской области (1-я очередь – 6000, 2-я очередь – 30000 ) “аресты проводились по телефонной книжке, лишь бы фамилия была похожа на польскую, латышскую, болгарскую. И это делал я” – (из показаний Реденса – одного из основных исполнителей преступных приказов).

Все это стало известно после 91-го. Нам стало известно. Но нашим мучителям это было известно уже тогда. Об этом следует сказать, чтобы лучше понять, в каких условиях женщины – уже вдовы, лишь догадывающиеся об этом, но еще сохраняющие надежду разыскать мужей, – воспитывали своих детей, носящих несмываемое клеймо “детей врагов народа.” Однако в школьном коллективе своих сверстников мы чувствовали себя хорошо, и Саша до последних дней по этой причине сохранил добрые чувства к тем временам.

Пожалуй, следует сказать еще об одном штрихе тех лет. Получив в независимой Польше европейское образование, наши мамы владели несколькими европейскими языками и по этой причине обе они стали приглашаться в состав экзаменационных комиссий в соответствии с жесткими требованиями к обязательному выполнению инструкций по профессиональному составу экзаменаторов. И эти инструкции с опорой на интеллект по жизни оказывались сильнее устрашающих инструкций о категорическом недопущении “бывших” к воспитанию подрастающих поколений.

Зимой Саша стал часто заходить к нам днем, т.к. учились мы оба в вечернюю смену. Школа представляла собой одноэтажное длинное здание барачного типа, как и большинство домов на севере той поры. Учителей, как и помещений не хватало, и часто одна учительница проводила в одной комнате одновременно занятия с двумя классами разных возрастных групп. Саша учился классом старше. Но мои одноклассники не чувствовали этой разницы, как, впрочем, никто из его нынешних друзей не почувствовал разницы и в изменении наших общих отношений, когда существенно изменилось общественное положение Саши в связи с избранием его действительным членом Российской Академии Наук. Этой чести он удостоился в связи с разработкой им весьма действенного лекарства в борьбе с ВИЧ-инфекцией. Я как-то спросил, доставляет ли ему успешная разработка такого лекарства чувство гордости. Саша ответил, что он гордится больше всего не тем, что ему присуждена Государственная премия за разработку этого лекарства, и не тем, что он избран академиком, а тем, что впервые в этой области медицины США купили лицензию на производство разработанного им лекарства. Но опять отвлекаюсь, невольно сравнивая школьного Алесика и нынешнего академика.

А тогда – зимой 45 - 46 гг. – времени нашего первого близкого знакомства меня поразило знание Алесиком наизусть многих рассказов М.М.Зощенко. Рассказывал Саша просто с естественным выражением, как-будто беседовал с героями Михаила Михайловича, которых хорошо знал лично, с которыми жил и до тонкостей понимал складывающиеся в повествовании ситуации. Часто, рассказывая отрывки из Зощенко во время прогулок по темным (полярная ночь!) улицам тогда еще поселка Инта, Саша вдруг сам начинал хохотать да так заразительно, что оставалось лишь сожалеть, что не чувствуешь так тонко, как рассказчик, ситуацию людских взаимоотношений. Однажды вечером с мальчишеской гордостью рассказал, что написанная им былина на историческую тему признана учительницей литературы лучшей в классе. Похвала относилась, главным образом, к языку изложения. Саша действительно всегда очень тонко чувствовал народность русского языка. Но за все долгие годы нашей дружбы мне ни разу не пришлось услышать от него нецензурщины.

Во время зимних каникул мы с ним посмотрели весьма веселый американский фильм “Тетка Чарлея.” Впервые за многие годы большого внутреннего напряжения мы хохотали. Хохотали от души, хохотали вместе со всем зрительным залом, не обращая внимания на мороз за досчатыми стенами сарая, заменявшего нам в ту пору кинотеатр. По-видимому, все люди в нашей стране истосковались по смеху. Мы хохотали и во время сеанса, и по пути домой, и войдя к нам в квартиру, где нас дожидались обе наши мамы. Не раздеваясь, мы повалились на кровать и хохотали, хохотали, не в силах рассказать взрослым причину нашего веселого взрыва. Наверно человеческая природа прощалась с напряжением уходящего времени, в котором дети на-равных разделили судьбу взрослых по крайней мере по внутренней эмоциональной напряженности. После этого фильма стало другим наше ощущение времени. Спасибо незнакомым авторам этого чудного веселого фильма.

Летом 1946 года была построена новая деревянная двухэтажная школа. В этой школе Алесик начинал свой седьмой класс. Зима первого учебного года в новом здании школы запомнилась следующим эпизодом. Однажды, подходя к школе, мы обратили внимание на повышенное скопление школьников перед входом в школу. Ребята замедляли шаг, поворачивая головы к середине школьного двора. Двором небольшое пространство перед школой можно было назвать лишь условно. Это место ограничивали несколько сараев, существовавших еще до постройки нашей школы. Так вот посередине этого двора полулежал заключенный с вязанкой дров, а над ним с огромной для себя винтовкой в командирской позе возвышался румянощекий охранник школьного возраста.

Вязанки дров собирались на стройках или по случаю в лесу. За такую вязанку у доброй хозяйки можно было заработать полбуханки черного хлеба. На улицах приполярной Инты довольно часто можно было встретить таких вот одиноких – на свой страх и риск – искателей пропитания. Эти люди ни у кого не вызывали удивления, и мы относились к ним с пониманием. Однако у молодого старательного охранника встреча с этим заключенным вызвала приступ бешенства. Иначе не назовешь. При всякой попытке заключенного изменить неудобную для себя позу на снегу этот охранник начинал кричать: - “Лягай, говорю, стрелять буду!” Кричал, нервно передергивая затвор трехлинейки. Паническая нервозность мальчика-охранника вполне могла сосредоточиться на спусковом крючке. Чем закончился этот эпизод, для меня осталось неизвестным. Окна нашего класса выходили на другую сторону улицы. На этот раз обошлось без выстрелов. Но с тех пор при различных проявлениях признаков командной системы мы с горькой усмешкой стали поговаривать: - “Лягай, говорю, стрелять буду!”

На этот раз обошлось. Но в памяти запечатлелся и другой случай, который имел место еще до приезда Алесика. И об этом стоит рассказать, т.к. его описание даст представление читателю о цене жизни гражданина СССР в своей собственной стране. Эта атмосфера полностью сохранилась и к лету следующего года – времени приезда Саши в наши края. Летом 1944 года мы отдыхали в пионерском лагере на берегу Печоры в поселке “Красный Яг”. Наступление Красной Армии тогда на всех фронтах стало стабильным, и уверенность в окончательной победе становилась осязаемой. Помнится, мы поздравили одну из воспитательниц, Ауру Адамовну, с освобождением Петрозаводска – ее, если не ошибаюсь, родного города.

Однажды днем играли в лапту – нашу любимую игру (футбол придет к нам пару лет спустя). В самый разгар игры со стороны реки, где работали охраняемые заключенные, один за другим позвучали три выстрела. Всем сразу все стало понятно. Дети напряглись. Прислушиваясь, продолжали перекидывать мяч. В запале игры старались забыть выстрелы, но внутреннее напряжение нарастало. Вдруг все остановились, замерли от увиденного. По дороге, проходящей у края спортивной площадки, тащилась лошадка, запряженная в дровни. На коленях с кнутом в руках на дровенках разместился демонстративно равнодушный ко всему возница.

Рядом с ним были привязаны к перекладине ноги мертвого мужчины, верхняя часть туловища которого волоклась по дороге. Плечи осели и вдавились в дорогу. Но голова на податливой шее моталась в дорожной пыли, откликаясь на любые бугорки и выемки. Так болтался бы арбуз, проволоченный за высохший черенок где-нибудь по брусчатой мостовой. Картина эта, увиденная впервые детскими глазами, на всю жизнь впеклась в мою память. Попытайтесь представить реакцию нынешних родителей, если бы подобный эпизод случился теперь в каком-нибудь детском летнем лагере. А тогда это прошло как будничный эпизод. Так что прогресс в пользу демократии в нашей стране очевиден. К моменту приезда Саши в Инту общая атмосфера того времени оставалась без изменений.

В картины тех лет ярко вплетается поведение пассажиров поездов. В те времена вдоль осваиваемой северной железной дороги часто и помногу работали охраняемые колонны заключенных. И вот, когда пассажирский поезд проходил мимо работающих отрядов, из окон поездов в толпы работающих бросали свертки с различной снедью, большие куски хлеба, рыбы и т.д. Как-то на изгибе удалось охватить взглядом поезд от первого до последнего вагона на фоне копающих землю темных масс людей. Казалось, что из пассажирского поезда летит густой град – таким был поток бросаемых продуктов. Газетные свертки с едой летели под молчание работающих, охранников, пассажиров. Рисковали все, все это знали и все молчали. Сколько мы ни ездили в те годы этот акт протеста в адрес одних и сочувствия – в адрес других проявлялся всегда. Мы ощущали чувство единства не надуманного и оплачиваемого, а стихийного и потому дружного. И тогда классик тоже мог бы написать: “Народ безмолвствует.” Но мы уже усвоили, что безмолвие народа еще не означает его равнодушия.

Хорошо запомнилось лето 1948 года, когда мы втроем с нашим хорошим приятелем Женей Шевчиком провели лето в пионерском лагере на берегу полноводной реки Печоры, не уступающей по ширине Волге. От железнодорожной станции до пионерского лагеря плыли на барже целую ночь. Нам троим было не до сна, и, сидя на кормовом возвышении, мы поочереди читали вслух книгу о приключениях дальневосточных пограничников – одно из увлекательных видов чтива того времени. Имени автора не помню, но книга, написанная от первого лица, воспринималась как правдивая увлекательная история. Стояла тихая светлая северная ночь второй половины июня. Маленький буксирчик неспеша тянул на длинном тросе нашу баржу, и его негромкий шум не мешал прислушиваться к речным звукам. По кругам на воде, по шумным всплескам нетрудно было понять, что река богата рыбой, и нас ожидает волнующая рыбалка. За всю ночь путешествия на барже мы, кажется, не встретили ни одного парохода. Видимо поэтому Печора, да и другие северные реки в ту пору оставались чистыми. Из окон вагона поезда, проходящего по железнодорожному мосту над многими реками в тех краях, можно было разглядеть отдельные камешки на дне рек в довольно глубоких местах.

Жизнь в пионерлагере была, как всегда, наполнена и полевыми работами, и ремонтными работами на территории пионерского лагеря, и играми в футбол, волейбол и т.д. Но были и северные особенности: обилие и даже изобилие ягод, грибов и … кедровых орехов. Место не зря называлось “Кедровый Шор”, т.е. “Кедровый Бор”. Кедры по размерам не уступали высокорослым – в два охвата – соснам. И мы, лишенные в течение долгой полярной зимы полноценного леса, подходили к толстущим стволам деревьев и гладили с любовью их огромные шершавые бока. Потом свыкались с ними и, как в свою квартиру, взбирались на них за шишками. Шишки, наполненные плодами, рвали прямо с деревьев, со смолистых широких стволов которых мы спускались перемазанные, можно сказать, смолой насквозь. Последние потемневшие от прилипшей грязи пятна смолы сходили с наших рук, плеч, груди только к середине сентября, когда учебный год был уже в самом разгаре. Чтобы добраться до самих орехов, необходимо было подолгу кипятить шишки в воде и, таким образом, хотя бы частично избавляться от смолы. Но весь этот труд доставлял огромное удовольствие, да и чувство товарищества, свойственное подросткам, преобладало в нашем коллективе.

С таким чувством товарищества связано также воспоминание о нашем походе втроем на остров за поспевшей красной смородиной, чтобы поздравить 24 июля с днем рождения нашу учительницу биологии, которая в ту пору и была директором пионерского лагеря. Третьего июля, помнится, выпал снег. Это случалось летом, но в июле бывало редко. Через две недели можно было уже купаться, и ко времени нашего похода лето полностью восстановило свои права.

Целью нашего похода был остров, на котором, по слухам, было много ягод. Остров отделяла неглубокая, метров в пятьдесят шириной, протока. Преодолеть такую протоку не составляло труда. Быстро взобрались по крутому невысокому бережку, покрытому густой высокой травой. И, что называется, ахнули. Каждый из нас был поражен обильным урожаем крупной кисло-сладкой красной смородины. Кусты были густые, широкие, а в высоту превосходили наш рост. Лес от изобилия ягод казался красным. Любые самые ухоженные участки до сих пор по урожайности мне кажутся бледным отсветом того дикого островного изобилия. Достаточно было обойти пять-шесть кустов, чтобы выполнить нашу задачу.

Вечером на торжественной линейке солдатский котелок, наполненный собранной смородиной, был преподнесен вместе с поздравлениями нашей учительнице. 88-летняя Ольга Петровна Лаврова – учительница биологии, проживающая теперь с семьей в Киеве, в прошлом году, в июле 1999 года, вспоминая котелок с ягодами и стихотворным приложением, написанным нашим четвертым приятелем, просила передать Саше свой добрый совет “не работать на износ”. Я честно выполнил эту просьбу учительницы биологии. В ответ от Саши услышал: “Это мой образ жизни. Иначе я не могу”. Сказано было спокойно, без вызова. За месяц с небольшим до смерти.

Москва,

август 2000 - март 2008 гг.