Осужден Особым совещанием

Осужден Особым совещанием

Осужден Особым совещанием

5

Мы на посту…

Мы начеку…

А мы возьмем в ОГПУ…

Из песни

Машина резко затормозила и остановилась у больших железных ворот. Через решетку маленького окна я увидел большое коричневое здание городской тюрьмы.

Около часа тому назад я беспощадно внушал себе: «Все, что происходит со мной, — страшное недоразумение. Еще мгновение — и справедливость восторжествует! С такими мыслями я входил по вызову конвоира в большую светлую комнату, где сидели два человека в форме офицеров НКВД. Один из них — широкоплечий, с черными вьющимися волосами — резко взглянул на меня и, ни о чем, не спрашивая, твердым казенным голосом зачитал: «...приговаривается к пятнадцати годам лишения свободы по статье 58-й...» После этих слов мне показалось, что все это относится к кому-то другому, и тот, другой, носит такие же фамилию, имя, отчество, как и я. Но после того как конвоир подвел меня к большому столу, за которым сидели эти офицеры, вложил в мою руку ручку и резко скомандовал: «Распишись!» — я начал понемногу понимать, что все это касается непосредственно меня.

Прошло немногим более полугода, как окончилась война, и я вернулся из фашистского плена. Жизнь, казалось, благоволила ко мне. К моему великому счастью, мои родители оказались живы и здоровы. Многоквартирный дом, служивший нам местом жительства до войны, был разрушен лишь частично, и наша квартира находилась в неразрушенной его части. Это избавляло нас от поисков

6

крыши над головой. K тому же мне довольно быстро удалось устроиться на работу в городское паровозное депо помощником машиниста. (Перед самой войной я окончил школу машинистов паровозов, и документ об ее окончании хранился у родителей.)

Лишь по ночам мне продолжали сниться серые бараки концентрационного лагеря близ Ораниенбурга, где я провел долгие три года. Во сне я отчетливо слышал фашистские команды на поверках, перемешанные с грохотом деревянных башмаков заключенных. Мне часто свилось, что меня ведут то в крематорий, то на виселицу... Во сне я нередко кричал, и тогда мать легким прикосновением руки будила меня и ласково говорила: «Сынок, успокойся, война уже давно кончилась. Все хорошо».

В такие моменты после пробуждения я всегда чувствовал себя необыкновенно счастливым. «Как прекрасно, — думал я, — что весь этот кошмар позади, закончилась эта проклятая война, мы все живы...»

(Мои воспоминания прервал грохот запоров за машинной дверью. Дверь распахнулась, и двое конвоиров, сопровождавших меня, приказали мне выйти. А через несколько минут я шагал по широкому, вымощенному крупным булыжником тюремному двору под конвоем пожилого надзирателя с черным, как у негра, лицом и большими выразительными глазами. Позднее я узнал, что кличка у этого надзирателя — Гуталин, что раньше он был специалистом по исполнению смертных приговоров, но за какую-то провинность был переведен в простые надзиратели.

Глядя на высокую каменную стену, мне почему-то очень хотелось верить, что все это лишь сон, и я с нетерпением ждал того момента, когда мать легонько толкнет меня, и я проснусь... Внезапно я споткнулся о большой булыжник, попавший мне под ногу.

— Эй ты, бродяга, что шатаешься, как пьяный, веселей перебирай костылями! — неожиданно резко прокричал надзиратель.

7

Слова надзирателя словно вывели меня из оцепенения, и, чтобы больше убедить себя в реальности происходящего, я с некоторым опозданием произнес:

— Мне некуда спешить. Срок у меня большой. Сам знаешь.— При этом я начал идти медленнее прежнего.

— Ты что, моим приказам не желаешь подчиняться? Сейчас рога обломаю! — Надзиратель толкнул меня кулаком в спину. — Иди быстрей, тебе говорю. Хуже будет.

Остановившись, я повернулся к нему лицом:

— Я тебе могу так двинуть, что ты век меня будешь помнить.

Когда я произнес эти слова, взгляды наши столкнулись, и я увидел в его глазах какой-то безумный нечеловеческий блеск, от которого мне стало не по себе. После этого я зашагал быстрее.

— Ну, погоди у меня! Я хорошо приметил твою поганую рожу! — злобно, шмыгая кирзовыми сапогами по булыжникам, прокричал надзиратель. И хотя я уже шел достаточно быстро, он добавил: — Первый срок, наверно, отхватил. Не научили еще, как вести себя. Эту свою паскудную привычку сразу забудь. Иначе и года не протянешь. Сдохнешь, как собака.

Незаметно мы поднялись на второй этаж, и пошли по узкому тюремному коридору. У одной из камер нас ждал другой надзиратель. Он с грохотом открыл дверь камеры и приказал мне туда войти. Я вошел и, остановившись у выхода, увидел нары, полностью забитые людьми, и в этот миг мне начало казаться, что я снова в фашистском плену, что не было счастливых минут освобождения, горячих объятий освобождающих нас бойцов, слез радости и всего того, что называлось общим словом «победа».

Однако в отличие от Заксенхаузена, где я находился в фашистской неволе, люди лежали не только на нарах, но и под нарами, на цементном полу, и даже у параши, несмотря на жуткое зловоние, исходившее от нее. На многих из заключен-

8

ных были солдатские ботинки и кирзовые сапоги, потертые шинели и телогрейки. Однако в этом пестром разнообразии одеяний виднелись и лапти, и рваные деревенские зипуны, .и полосатые матросские тельняшки. Все это напоминало живое человеческое месиво.

«Да, сколько же эти ноги прошли по дорогам войны — и вот нашли себе покой под нарами...» — подумал я, все еще продолжая стоять у двери. Мне вдруг стало мучительно жалко самого себя и всех тех, кто был в этой камере.

Наконец я решил отойти от двери и попытался найти себе место. Я начал пробираться по узкому проходу между дарами, стараясь по мере возможности не наступать на руки и ноги лежащих вокруг заключенных, но это не всегда удавалось, и в мой адрес сыпались проклятья и угрозы. Я с трудом добрался до противоположной стены, где на маленьком столике стояли ведро с водой и ржавая кружка из жести. В углу на верхних нарах я заметил двоих. Они лежали довольно свободно. Прямо над ними светилось небольшое округлое оконце. По самодовольному виду этих людей, одетых в коричневые английские гимнастерки, можно было подумать, что они находятся не в тюремной камере, а где-нибудь у родственников на печи. Я остановился напротив них и попросил потесниться.

— Ты кто такой, фрайер? Откуда выискался? — ехидно улыбаясь, спросил один из них, лежавший ближе ко мне.

Не успел я ответить, как он, привстав на локти, добавил:

—А ну, шакал, линяй к параше, а то у твоей мамы скоро будут горючие слезы.

Я понял, что это уголовники. До войны я имел опыт общения с подобной категорией людей. Нашими соседями по лестничной площадке были братья Козловы. Старшего брата я, правда, никогда не видел, но знал, что у него была уже третья отсидка за грабеж. Младший этим очень гордился и всем своим поведением старался подчеркнуть превосходство над остальными сверстниками. Ког-

9

да соседи или просто прохожие за какой-нибудь проступок называли его хулиганом, он эту хулу воспринимал как самую лестную похвалу. Как правило, в такие минуты на лице у него появлялась блаженная улыбка. Отца у него не было, его воспитывала одна мать, работавшая проводницей на железной дороге. Поэтому очень часто Козлов-младший был предоставлен самому себе.

Мы въехали в нашу квартиру, когда мне было тринадцать лет. Козлов-младший был на два года старше меня. При первом же нашем знакомстве он «для порядка», как он выражался, изрядно поколотил меня. Несмотря на разницу в возрасте, я был не слабее его, но боялся с ним связываться из-за его брата; да и в дворовой компании он был первым заводилой. Но однажды после уроков Козлов-младший остановил меня у ворот школы и сказал:

—Эй, ты, знаешь, что наша братия вчера наколки себе наставила? Один ты остался. Так что давай, Комар, а то худо будет.

Комаром меня прозвали во дворе, хотя я был отнюдь не комариного роста. Но клички иногда давались совершенно непонятным образом.

Я не хотел колоться и поэтому, поборов страх, ответил ему:

—Ты извини, Козел, но это дело лично каждого, я колоться не буду.

(У Козлова-младшего кличка была по фамилии.)

На следующий день по дороге в школу меня встретили Козел и еще три его напарника, незнакомые мне ребята с соседней улицы. Козел, обращаясь к своей компании, с издевательской усмешкой заявил:

— Первым делом я ему красного петуха пущу, а потом мы ему на заднице орла Российской империи выколем, чтоб его огэггэушники забрали.

—Ха! Ха! Ха! — компания покатилась со смеху. После этих слов я неожиданно перестал бояться Козла и решил: будь что будет, но за себя постою.

За день до этого случая я посмотрел американ-

10

ский фильм «Побег с каторги». Главный герой это-то фильма произвел на меня такое потрясающее впечатление своей несгибаемой волей, способностью бороться с любыми жизненными трудностями, что я был полностью во власти фильма. Мне тоже хотелось стать таким, как этот герой. Позднее, находился ли я на фронте, в фашистской ли неволе или в сибирских лагерях, образ этого героя всегда служил мне примером.

Козел ударил меня ладонью по щеке, приговаривая:

— Ну, Комарик, как, будешь колоться?

Я молчал. Тогда он схватил меня рукой за шею и начал клонить к земле. В этот момент я не выдержал, и, что было силы, ударил Козла кулаком по носу. Козел упал на колени, жалобно моргая ресницами, но тут же вскочил на ноги и, оскалив зубы, процедил:

—Ах, ты так, а ну, хлопцы, сделаем ему бучу! B этот день, несмотря на два огромных фингала под глазами, здоровенный синяк на ноге и охи и ахи матери, я ликовал. Буча у Козла и его компании не получилась. Я совершенно неожиданно для самого себя довольно умело отбивался от Козла и его троих дружков, которым так и не удалось сбить меня с ног. Козел, получивший от меня еще вдобавок я ногой в живот, сам скомандовал своим дружкам:

—Харэ, ребята, я сегодня что-то не в форме, мы ему еще покажем.

С детства я мечтал стать профессиональным борцом. В нашем городском цирке работала группа борцов-профессионалов, состязания которых я регулярно посещал. Однажды знакомый отца помог устроить меня в юношескую группу подготовки при цирковой студии. Мои родители вначале не возражали против этого увлечения, считая, что такие занятия помогут мне избежать негативного влияния различных уличных компаний и личностей вроде Козла. Но после того как я окончил восьмилетку, отец, потомственный машинист, убедил меня поступить в школу машинистов. При этом он

11

уповал на то, что занятия в цирке — это всего лишь развлечение и им можно заниматься, имея настоящую работу. Так я стал учиться в школе машинистов. Перед самой войной все свободное время я посвящал занятиям по французской борьбе в городской цирковой студии. К этому временя я уже был грозой всех окрестных хулиганов. Ребята, которых они обижали, всегда обращались ко мне за помощью. Иногда одной лишь ссылки на мое имя было Достаточно, чтобы кто-то мог избежать побоев от уличных завсегдатаев. Козел, встречаясь со мной, теперь уже расплывался в широкой дружеской улыбке, и каждый раз предлагал посетить пивную и распить по кружечке баварского.

B Библии говорится: «Пути Господни неисповедимы». Это можно сказать и в отношении судеб человеческих. Уже после войны, по возвращении домой, я узнал, что Герой Советского Союза гвардии лейтенант Николай Козлов пал смертью храбрых при взятии Будапешта. Позднее его именем была названа одна из улиц нашего города.

—Неужели это наш Колька Козел? — удивленно спросил я тогда у своей матери.

—Да, сынок, война многих переделала, бывшие хулиганы стали героями, а некоторые «комсомольцы пошли служить в полицию, — с грустной улыбкой отвечала мне мать...

Я взглянул на приподнявшегося на локтях уголовника, злобно выкрикивавшего ругательства в мой адрес, и мне почему-то вспомнился Колька Козел. Немного помолчав и стараясь быть как можно более спокойным, я произнес:

—Приятель, тебе не кажется, что ты много на себя берешь?..

Не успел я договорить, как он в одно мгновение спрыгнул с нар и бросился на меня, пытаясь ухватить меня за горло.

—Ах ты, падла! Я тебе сейчас заделаю! — сорвалось с его побледневших губ.

Не успел он вцепиться мне в горло, как я тут же ударил его кулаком в подбородок. Он упал на лежащих на полу, тесно прижатых друг к другу

12

людей. Это были деревенские мужики. Один из них был в лаптях и серой полинявшей телогрейке. Одежда и обувь другого представляли собой какие-то неописуемые лохмотья: казалось, перед тем как поместить его в камеру, его терзали собаки. Кто-то из этих мужиков громко выкрикнул:

—Так ему, поделом ему, хлопец, ишь, господа сыскались, нам тут на полу ни ногой, ни рукой не пошевелить, а они как короли!

В мою поддержку прозвучало еще несколько голосов. В этой ситуации приятель нападавшего, находившийся на нарах и наблюдавший за развитием событий, не решился вступиться за своего дружка. Упавший, не спеша, встал, трогая правой рукой подбородок, и фыркнул на мужиков:

—Заткнись, вшивота! Деревня вонючая...

Посмотрев на меня, он как-то весь сразу переменился и, обращаясь ко мне, уже приветливо произнес:

— Ну, мужик, я молоток у тебя! Ладно, давай к нам...

Я уселся на нарах рядом с моим бывшим соперником. Его приятель, не проявлявший до сих пор никакой активности, безучастным тоном спросил меня;

—По 58-й, фронтовик?

—В его вопросе содержался уже и ответ, поэтому я только утвердительно кивнул головой. Мы познакомились. Моего соперника звали Витек. Его напарника — Николай. И, как часто бывало в таких случаях, мы почти сразу подружились. Мои новые знакомые оказались грабителями и имели по двадцать пять лет срока по новому указу. Витек шел вторую ходку, а Николай, как он выразился, уже имел «три хождения за тря моря». Однако они совсем не унывали, что получили такой большой срок.

—Многое изменится в нашей прекрасной стране за такое время, и, может быть, дам долго и не придется здесь куражиться, — почти в один голос заявляли они.

Незаметно подошло время обеда. Обед в тюрь-

13

ме представлял довольно забавное зрелище. Как только открывалась дверь камеры, и на пороге появлялся раздатчик, обеда с надзирателем, заключенные, подобно насекомым, быстро выползали из-под нар и прочих мест своего обитания и мгновенно располагались полукругом около раздатчика. Те, кто лежал на верхних нарах, прыгали вниз, порой прямо на головы сидящих на полу и ждущих долгожданной похлебки.

Такое событие, как обед, редко обходилось без скандалов и драк, которые тут же прекращались, как только появлялась глиняная миска с тюремной баландой, и ее начинали передавать из «рук в руки». Тюремная баланда, как правило, варилась из свеклы, неочищенной картошки или сырой капусты и почти ничем не заправлялась.

Есть это месиво не очень голодному человеку было невозможно. Отвратительный привкус и запах такой баланды у новичков обычно вызывал только тошноту.

По заведенному в тюрьмах порядку после суда заключенных отправляли на этапы в течение двух или трех месяцев, иногда и раньше. Если срок пребывания в тюрьме по какой-нибудь причине задерживался на неопределенное время и заключенные не получали передач из дома, на тюремном пайке они доходили до полного истощения.

За месяцы заключения я привык к тюремной пище и так же, как и все, с нетерпением ждал ее появления. Но в этот мой первый день я решил воздержаться от употребления сильно пахнущей капустной похлебки и съел только положенную мне пайку хлеба.

Мои соседи по нарам вскоре потеряли ко мне всякий интерес, поскольку на их вопросы я отвечал довольно односложно, и, видимо почувствовав мое нежелание участвовать в их беседах, полностью переключились на самих себя. Они представляли для меня совершенно чуждую среду, и поэтому первым моим желанием после знакомства с ними было найти такого собеседника, с которым мог бы поделиться всем своим наболевшим.

14

Я обратил внимание на одного заключенного, сидевшего на полу в двух шагах от тех нар, где находился я. Худощавое его лицо было давно не бритым, и покрылась густой черной щетиной, из-за чего возраст его очень трудно было определить. Одет он был в старые армейские брюки и гимнастерку. Такие заключенные, как он, обычно не умывались от бани до бани, то есть в течение десяти дней. Не знаю, по какой причине, но меня сразу заинтересовал этот щуплый и маленький человек, совершенно ничем не примечательный, разве только тем, что слишком жалкой была его внешность. Возможно, этот его жалостливый вид и послужил причиной моего внимания к нему. Он мне казался самым обиженным из всех присутствующих в камере заключенных. Как я потом выяснил в беседе с ним, фамилия его была Махоткин. Чтобы познакомиться, я обратился к нему, когда он посмотрел в мою сторону.

— Ну и обедец здесь... — полувопросительно произнес я.

Он глубоко вздохнул и, посмотрев мне в глаза, сказал тихим, приглушенным голосом, который, казалось, прозвучал у него где-то в глубине впалой груди:

—Да, похлебку-то эту не каждая свинья жрать будет. Но люди не свиньи, а вон погляди, за минуту все умололи. — Он медленно развел по сторонам своими мозолистыми руками. — На таких харчах долго не протянешь. Тюрьма, конечно, не дом родной. Говорят, в лагерях нашего брата кормят лучше. Скорей бы на этап отправили.

Он внезапно замолчал и как-то неловко, исподлобья посмотрел на меня. Я слез с нар и, протиснувшись к нему поближе, поинтересовался:

—За что тебя посадили, отец? Ты ведь, по-моему, сельский?

Махоткин обвел камеру задумчивым взглядом, потом посмотрел на меня в упор:

— Я, братец ты мой, не убивец и не вор. Ежели я и собрал полмешка картох на колхозном поле, то после уборочной. Да разве меня можно было за

15

это судить? Ведь я с войны вернулся, жрать нечего было, ну и решил, посоветовавшись со своей бабой, чтоб, значит, с голоду не сдохнуть... и двинул в раздобычу на поле. Поймали на месте, да и десятку влепили, не посмотрели, что всю войну прошел. До самого Берлина добрался. И трое детишек у меня, один одного меньше. Вот, брат, какие дела у нас в России-матушке творятся.

Он умолк, требуя взглядом сочувствия к себе.

— А ты за что угодил в теряху-то? — вдруг резко спросил он меня.

Помедлив, я ответил:

—Я осужден по статье пятьдесят восьмой, пункт десять.

—За политику?! — недоуменно спросил он и вдруг с разочарованием посмотрел на меня. Его, губы дрогнули в невольной улыбке. — Наверно, у немца в холуях выслуживался? По твоей хвизономии вижу. В камере таких, как ты, хватает. Вон на верхних нарах лежит Лунев, как баран развалился. При немцах в полицаях ходил. Одежонка на нем вся новая, сапоги чисто немецкие, офицерские. Рожа кирпича просит. Почти каждый день передачи ему носят. Жрет, как боров, да посмеивается. А я вот всю войну на фронте пробыл, и голодный лежу под марами. И все потому, что наглости у меня нет. Да и душа открытая, русская. Мы такие, мужики, безотказные, что прикажут, то и делаем. Послали нас... пошли на войну. Посадили в тюрьму — мирно сидим, не гневаемся на власть, хотя она согнула нашего брата в дугу. Вот, мил человек, я весь тут перед тобой.

После первых его слов, сказанных в мой адрес, мне стало не по себе. Я с нетерпением ждал, когда он закончит говорить, чтобы объяснить ему, что я не тот, за кого он меня принимает. Как только он закончил, я сказал:

— Родину я не предавал, отец, и ничего общего с фашистами не имел.

После этих сказанных мной слов я почувствовал какое-то облегчение. Я очень не хотел, чтобы

16

этот человек в чем-либо меня подозревал. Как ни странно, но почему-то, слушая его, у меня возникало такое чувство, будто это мой близкий родственник. Махоткин смотрел на меня теперь уже более добродушно и вопросительно молчал. По его взгляду я понял, что необходимо немного рассказать о себе.

—История моя такая, — заговорил я, глядя ему в глаза. — Я был солдатом, как и ты, но в ноябре сорок первого попал в плен. На этом и кончилась моя защита отечества. После войны вернулся из Германии и в кругу своих знакомых высказал все, что годами вынашивал в собственной душе. И почему мы отступали, и что делалась в нашей армии до войны... Думаю, за это меня и упрятали сюда. Хотя, честно говоря, точно не знаю... В следственном отделе я находился только три дня, и из вопросов следователя совершенно ничего нельзя было понять. Следствия по моему делу практически не было.

Махоткин осторожно поднес к своим губам палец, робко озираясь по сторонам. В камере в это время было тихо, только изредка раздавались отдельные разговоры между заключенными, да покашливал надзиратель за дверью.

—Ты, значит, за правду пострадал? — промолвил Махопкин и тут же прошептал над моим ухом:— Ой, не любит наша власть правду. Сколь за нее людишек замучили, одному только богу известно. Гонят народ в тюрьмы, как скот на бойню. Я без порток ходил, когда Ленин умер. Батька мой, покойный, царство ему небесное, тогда еще сказал: «Ой, плохо будет народу теперь без него. Хлебнем мы горюшка по самое горло». И как в сук улепил. Стал царем этот грузин, и пошло все кувырком, назло русскому мужику. В колхозы начали гнать силой. Да морить голодом. Тюрьмы эти напихали битком — дыхнуть негде. Ой, да что там говорить, конца нашим страданиям не видно. — Махоткин умолк, глубоко вздохнул, почесал себя за ухом. Но вдруг громко заговорил, пристально всматриваясь в мое лицо: — А знаешь, ты очень похож на одного

17

немца-офицера, которого мне доверили однажды отвести в штаб дивизии во время войны.

—Это что за офицер такой? — поинтересовался я.

— Самый обыкновенный фашист, высокого звания, — продолжал громко Махоткин, чтобы все слышали. — Важный такой. Антиллигентного окладу. Вот ни дать, ни взять вылитый ты по хвинозомии. Эта вся, значит, история приключилась в Польше. Оборону занимал наш полк под Варшавой. Подходит ко мне, значит, мой ротный, старший лейтенант Русцов, и говорит: «Махоткин, иди вон в ту землянку, что между березок находится ... Там пленный немецкий офицер сидит под конвоем, отведешь его в штаб дивизии и быстро назад». Я, это, отрапортовал, как моложено солдату, и к этим самым березкам. Вижу, часовой уже в охране стоит. И мы с ним вдвоем и повели этого офицера. Он идет впереди, мы за ним по бокам, указываем ему, значит, дорогу. Я с фашиста глаз не опускаю. Успел всего рассмотреть с ног до головы. Немец, как травленый волк, поглядывает на нас, молча идет. Только мы отошли от передовой и скрылись за бугром, мой напарник мне говорит — молодой был солдат, злой такой, у него немцы всю семью сгубили: «Давай убьем этого гада! Скажем, что хотел бежать от нас». Я ему отвечаю, что нельзя этого делать: узнают, пойдем под трибунал за этого поганого немца. Правда, он с виду хотя и не поганый, но раз фашист, значит, дерьмо. Я погоны ефрейтора тогда уже носил и был старшим в этом конвое. А мой солдат… фамилия его была... Ой, дай бог память... — Махоткин на минуту умолк, задумчиво нагнул голову. — Вспомнил! Дубов была его фамилия. Дубов замучил меня дорогой: «Давай убьем гада, и шабаш». Я говорю, что нельзя, нас судить будут. А он и слушать не хочет. По всей строгости своей я малость уговорил его, но тут другая беда приключилась. Смотрю, мой немец сунул руку в карман и лезет к своему мужскому безобразию. Я хотел крикнуть ему, чтобы он вытащил свою лапу из кармана, но тут же смекнул, что фашист,

18

наверно, от страха завшивел и захотел почесаться. Мы его ведем, а он все вроде скребет свои коки. А как к штабу стали подводить, он вдруг сразу остановился, покраснел как вареный рак. Моментально тут же брык на землю и лежит. Пена по губам потекла, как у бешеной собаки. Я перепугался, не знаю, что мне делать. Ведь не выполнил приказ командира. «Караул!— кричу во всю глотку — Фашист мой подыхает!» Со штаба выскочили наши офицеры, на меня набросились все разом: «Вы что, пленного убили?!» Я Христом-богом клянусь, что и пальцем фашиста не трогал. Он сам... черт его знает... сбрыкался. Вот и все. Набежали медсестры и врачи, осмотрели пленного. Оказалось, он раздавил рукой это свое мужское безобразие и подох. Не хотел, значит, с русскими никаких дел иметь.

— Брешешь ты, мужик. Сказки рассказываешь, — возразил с верхних нар, укоризненно поглядывая на Махоткина, мой теперешний сосед - Витек. — Ведь поросят кастрируют, но они не подыхают.

—А ты скотину с человеком не равняй, — ответил упрямо Махоткин.— Скотина — она к этому приученная. Недаром в народе говорят: «Боровка слегчать надо». Это значит, чтоб ему легче жилось в хлеву.

—А турецкие султаны своих евнухов кастрировали, и ничего! — не унимался Витек, хитро улыбаясь.

— Султанские петухи к этому делу были приучены, как наши боровки, — не сдавался Махоткин.

—Да не петухи, а евнухи, — поправил его Витек.

—Это по-турецки. А по-русски они как есть самые петухи, потому что баб молодых всегда топтали, чтобы султану этому наглядно было.

—Да, весело жилось,— Витек громко засмеялся. — Ну и находчивый же ты мужик! Только честно признайся, что сбрехал про немца.

— Богом клянусь, что чистую правду говорил, — ответил Махоткин и даже перекрестился.

Беседа неожиданно прекратилась. Громкий крик одного заключенного привлек внимание всех

19

находящихся в камере. Он был осужден к двадцати пяти годам лишения свободы за то, что слушал зарубежные радиопередачи по трофейному приемнику, который привез из Германии после демобилизации. Фамилия его была Тимошин. Он сидел на верхних нарах, у противоположной стены, бил кулаком себе в грудь и в порыве гнева, содрогаясь всем телом, кричал как сумасшедший:

—За что дали такой срок, гады! Неужели я воевал за эти тюремные стены? Будьте прокляты все законы, которые загнали меня, невинного, в тюрьму! Зачем я, дурак, вернулся в Россию?! Была ведь возможность удрать к американцам. Я обнимался с ними на Эльбе, как с верными союзниками и друзьями. Как только не надеваются над нашим братом!..

Тимошин не умолк даже тогда, когда появился в камере надзиратель по кличке Крах.

Высокий, худой, с желтым вытянутым лицом и маленькими неопределенного цвета вечно сонными глазами, он своим видом напоминал догорающую восковую свечу на крышке гроба. Крах, согнувшись, прошел своей шмыгающей походкой между нар, тяжело ступая огромными кирзовыми сапогами, словно к его тонким ногам были привязаны гири. Заключенные, которые лежали в проходе, почтительно вставали, давая ему дорогу. Крах был лучше всех из четырех надзирателей, которые по очереди несли службу в течение суток. Он спокойно приблизился к нарам, где все еще, надрываясь, орал Тимошин.

—Ты чего кричишь, сумасшедший? — проговорил Крах своим, как обычно, болезненным голосом. — В карцер захотел, наверно, дурак!

—Ну, и сажай в карцер! — огрызнулся злобно Тимошин — Я там повешусь! Жить все равно не буду... Сидеть в тюрьме, чтобы работать на вас, гадов!.. Ни за что!..

—Повесишься — одним сумасшедшим меньше будет в камере, — спокойно промолвил надзиратель.

—За что меня, бывшего офицера, защитника Родины, бросили за решетку?! — не унимался Ти-

20

мошин и со всей силой продолжал бить кулаком в собственную грудь.

—Я не прокурор. И не задавай мне таких вопросов, — .решительно оборвал его Крах. Потом он резко повернулся и направился к двери.

Тимошин неожиданно сразу успокоился и, завалившись на нары, притих.

В камере наступила временная тишина. Я, воспользовавшись этим моментом, вернулся на свое место. Махоткин, охая и вздыхая, скрылся под нарами. Усевшись рядом с Витьком, я вдруг почувствовал какое-то угрызение совести в его присутствии. В эту минуту у меня появилось такое чувство, что захотелось до глубины души понять каждого и все, даже тяжкие уголовные преступления, объяснять не тем, что человек плох от природы, а, прежде всего, жизненными обстоятельствами. Фамилия Витька была Шувалов. Шувалов будто понял мои мысли и как-то по-детски очень внимательно посмотрел в глаза. Затем, отвернувшись немного, промолвил:

— Ну, брат, и здорово ты меня двинул. В голове и сейчас звон стоит. Но не думай, обиду на тебя не имею, потому что сам я виноват. Как говорится, нарвался на своего, чтоб чужие боялись. Сила у тебя лошадиная... А в тюрьме сила и наглость — первое счастье в жизни.

Я не знал, что ему ответить, но тут Лунев, сидевший на нарах неподалеку от нас, вдруг громко крикнул высокому и истощенному до крайности однорукому заключенному в рваной гимнастерке и солдатских галифе, обутому в старые лапти, — он сидел, задумавшись, около зловонной бочки:

—Эй ты, артист! Вот я сейчас в парашу брошу пайку хлеба, а ты сразу достань и сожри... Договорились? Я думаю, игра будет стоить свеч! — самодовольно заключил Лунев, копаясь в своем мешке.

Заключенный, к которому он обратился, устало поднялся на свои тонкие ноги, обмотанные истлевшими от пота тряпками, и заглянул любопытно в парашу.

21

—Можно будет попробовать. Утроба моя, надеюсь, не лопнет, — ответил он, виновато ухмыляясь и стараясь ни на кого не смотреть в этот момент.

Шувалов, увидев мой любопытный взгляд, решил пояснить ситуацию:

—Это Демин. Вернулся с фронта без руки в свою деревню, а семью его всю, до единой души, немцы расстреляли. Бродяжничал по городу. Побирался. На работу нигде не брали. Кому нужен калека. Пенсию платили гроши. Ну, и оказал со зла и обиды пару ласковых слов против власти. Заработал червонец по пятьдесят Восьмой статье. А теперь вот будет давать концерты у параши.

Лунев спрыгнул с нар, сжимая в руках пайку тюремного хлеба. Он, улыбаясь, пробрался к Демину.

—Ну, что, давай, как договорились?

—Не дури, Ванька. Дай я съем, — умоляюще промолвил Демин, жалобно взирая на Лунева. Ведь грешно тебе, над хлебом издеваться и надо мной тоже. Ты с жиру забавы ищешь. А я с голодухи подыхаю. Знаешь, что у меня ни кола, ни двора не осталось. Передачи носить некому.

— Не уговаривай меня, я не красна девка. Заработаешь—получишь. Вот и весь разговор. Не хочешь, другой найдется на твое место.

— Ладно, я согласен, — тихо промолвил Демин и виновато посмотрел по сторонам.

Лунев тут же бросил пайку хлеба в парашу. Не успел Демин сделать и малейшее движение, как вдруг с верхних нар, словно птица, слетел в стремительном прыжке молодой парень в разорванной на груди рубашке, с синяком под левым глазом. Он мгновенно очутился около параши, завладел пайкой и тут же бросился назад на свое место. Это произошло так неожиданно и быстро, что все заключенные в камере были немало удивлены таким поворотом дела. Лунев, едко ухмыляясь, развел руками и оказал, обращаясь к Демину:

— Ну, однокрылый, тебе просто не повезло. Этот лакомый кусок захватил достойный молодец. Не

22

сравнить с тобой. А ты чужался долго. Да торговался, как на базаре. И вот результат налицо.

Демин молча опустился на пол, где стоял, почесал затылок и лег калачиком.

Лунев, громко рассмеявшись, начал пробираться к себе на верхние нары.

Шувалов, усмехнувшись, продолжил пояснение:

—Это Никола-залетный. Проиграл в карты свои пайки хлеба на неделю вперед. И теперь сидит голодный. Видал, какие фокусы проделывает. Шакал вонючий.

Шувалов объяснил мне, что залетными в тюрьме называют тех, кого проездом милиция хватает прямо в поезде или непосредственно на станции. Николу-залетного взяли на вокзале, как без определенного места жительства. Он не совершал никакого преступления, но его ему насильно навязали на следствии путем всяких истязаний. Не вытерпев их, он вынужден был взять на себя кражу в магазине, за что получил семь лет тюрьмы.

Я смотрел на парня, поедающего только что добытую пайку хлеба; на вид, казалось, ему не было и восемнадцати. С отвращением наблюдая за ним, я невольно вспомнил, что в Германии в концентрационном лагере Замсенхаузен я был подвержен такому же голодному безумию, только тогда вместо параши еду приходилось доставать из мусорных ям. Я не хотел думать о том, что могу вновь попасть, как и прежде в Германии, в невероятно жестокие условия жизни. Мне хотелось верить, что на родине, в так называемых исправительно-трудовых лагерях, условия будут значительно лучше. Мои мысли прервал разговор между заключенными на противоположных нарах. Молодой заключенный с рябым, землистого цвета лицом проговорил, обращаясь к своему соседу—маленькому пожилому еврею в новом костюме и черных лакированных ботинках:

—Говорят, в Америке заключенным в тюрьмах дают шоколад.

— Не знаю, в Америке в тюрьме не сидел, с ме-

23

ня хватит России, — ответил грубо еврей, не желая разговаривать на такую тему.

Он понимал, что эта беседа может дорого ему обойтись. В камере, как обычно, могло присутствовать несколько провокаторов из среды заключенных, именуемых «наседками». Наседки имели тайную связь с оперуполномоченным. Оперативная служба старалась знать все, что происходило в среде заключенных. Нередки были случаи, когда заключенного по сигналу провокатора вызывали к оперу и добавляли срок по политической или уголовной статье, разумеется, по приговору суда. В связи с этим заключенные опасались крамольных разговоров, и особенно на политические темы.

—Мне один авторитетный человек рассказывал про американские порядки в тюрьмах, — не унимался рябой, с издевкой поглядывая на соседа.

— Рябой шоколаду захотел после тюремной похлебки, — проговорил иронически Шувалов. — Осёл, за четыре катушки ниток получил десятку. В обвинительном заключении написали: хищение восьмисот метров пряжи. А рядом с ним еврейчик в лакированных ботинках. Заведующим магазином был. Растратил большую сумму денег и тоже червонец отхватил. Вот уж дела в стране нашей прекрасной. Уголовный закон сам подсказывает, что не воруйте понемногу, а берите как можно больше. Ведь наказание будет одно и срок одинаковый. Этому Гольдману хорошие передачки каждый день носят. Все центровое, с окончанием на «о»: сало, масло, молоко. А Тюрину, рябому, изредка черных-черных сухарей. Вот тебе и разница в преступлении, а ответ один. Порядок в НКВД образцовый. Ничего больше сказать нельзя. Вот на верхних нарах, с краю, сидит, видишь, мужик краснорожий, рубашку зашивает, — Шувалов показал рукой в его сторону. — Этот мужичок зарубил топором свою любовницу. Она ему изменила, спуталась с другим. Дали всего шесть лет. А рядом с ним бывший офицер, похвалил немецкий грузовик — и десять лет тюрьмы... А вон, взгляни, около него в горло раненный инвалид. Кнопка в горле торчит.

24

Пальцем ее затыкает, когда разговаривает. Разорвал портрет Сталина в газете. Двадцать лет тюрьмы заработал. Причина, побудившая его на этот благородный поступок, — ничтожная пенсия по инвалидности.

Шувалов неожиданно замолчал и посмотрел в сторону, на верхние нары, где продолжался спор между Гольдманом и Тюриным.

— Не бреши, идиот, я не хочу тебя больше слушать! — кричал, надрываясь, еврей. — Я не желаю еще получить довесок к моему сроку. Хватит с меня и десятки, что дали. А тебе, дураку, все равно — что в тюрьме, что на воле. Ведь ты и на свободе с голоду сдыхал.

— А еще я слышал, что в Америке заключенным дают сдобные булочки, — улыбаясь, продолжал рябой. — Да и какао в придачу. Вот житуха-то где...

—Ты успокоишься, голодранец паскудный, или нет! — возразил крикливо Гольдман, робко озираясь по сторонам.

—Нет, не успокоюсь? Нет! — шутливо продолжал Тюрин. — В Америке даже баб приводят к заключенным раз в неделю.

Вышедший из терпения Гольдман в гневе спрыгнул с верхних нар и нечаянно попал прямо на голову какому-то заключенному, лежавшему под нарами, на полу. Тот, подхватившись, крикнул злобно:

—Ты что, с ума сошел, чертов жид, что на людей уже прыгаешь!

—Ты сам жид! — огрызнулся Гольдман и пробрался к самой двери, где можно было стоять.

—Если бы я был жидом, — промолвил тот же голос,— носил бы, как ты, лакированные ботинки. А то ведь в лаптях хожу.

—Это потому, что ты дурак, — отозвался раздражительно Гольдман, стараясь пробраться назад на свое место.

—Разумеется, не умный, — ответил ему человек на полу.

—Дуракам и умным — одна цена в тюрьме, — вмешался неожиданно в этот опор Тимошин. — Вот на воле разница имеется, и большая.

25

Его внезапно перебил рябой, потому что Гольдман вновь подсел к нему.

—Да, я совершенно забыл, что в Америке по тюрьмам музыка играет, — продолжал издевательски Тюрин.

—Я тебе дам сейчас в твою поганую морду! — угрожающе закричал Гольдман и замахнулся на него рукой.

—Но-но, ты рукам воли не давай, иерусалимский казак! Я ведь тоже могу тебе в хайло двинуть! — Рябой резко оттолкнул его руку.

В этот момент Тимошин спокойно проговорил:

—Конечно, Америка — богатая страна, и далеко нам еще до нее, нищим и убогим.

—Тебе, наверное, мало дали?.. Довесок к своему сроку просишь? — набросился с упреком на него Гольдман.

—Мне раскрутили на всю катушку уголовного кодекса, — ответил взволнованно Тимошин. — И для таких, как я, в тюрьмах полная демократия. Говори, что хочешь и сколько пожелаешь. Ведь добавлять больше некуда. Потолок в этом справедливом законодательстве Страны Советов... — Последние слова он произнес с выражением ненависти и презрения.

—Ты не прав, — возразил ему Гольдман, озираясь вокруг.—Срок тебе могут добавлять хоть до ста лет и больше. Если будет за что. Вот сейчас ты свободно можешь заработать еще четвертак, и опять политическая статья. Не думай, что все для тебя и для таких, как ты, кончено в уголовном законе. Там, в Москве, не дураки сидят. Знают, что делают, и все статейкам и оградили. — Эти слова случайно сорвались с губ Гольдмана. Он побледнел, не зная, молчать ему или говорить дальше, чтобы найти выход из положения...

Ему помог рябой, в обратном смысле, конечно.

—Ата, еврейская твоя душа! Вот ты и вляпался еще на червонец. Завтра попрошусь к оперуполномоченному на свидание, и все расскажу, как ты в камере против власти агитируешь. Вот свидетель! — Он указал пальцем на Тимошина.

26

Тот упрямо промолчал. Тут Гольдман сразу вышел из себя и набросился на рябого.

—Не бреши, сволочь! Я ведь ничего такого не сказал. Ты меня, вонючая свинья, не запугаешь. За мои слова я безнаказанно отвечу перед законом.

—Ответишь, только вторым сроком — продолжал издевательски рябой. — Вот весело будет твоей сарочке, когда получит от тебя письмецо с прицепом твоего второго срока, а это же вечная каторга. Век свободы тебе не видать, бедному еврею.

Гольдман больше не выдержал и остервенело вцепился в горло рябому. Тот, в свою очередь, подмял под себя обидчика. В камере поднялся шум, крик. Вошедший надзиратель быстро всех успокоил. Это был Гуталин. Он не стеснялся давать тумаки. Больше всех досталось рябому и Гольдману. Наконец наступила тишина, и все притихли.

Первую ночь я долго не мог заснуть. В голову приходили мысли одна хуже другой. Пережить ужас фашистских концлагерей для того, чтобы оказаться в сталинских... Переживу ли теперь? Возможно, погибну где-нибудь на Колыме или Печоре, угрюмо размышлял я. В камере над самой дверью тускло горела лампочка. В полумраке лица заключенных казались мертвенно-бледными. Глядя на них, мне грезилось, что эта наша последняя ночь и завтра уже никто не проснется. И лишь гулкий храп, появившийся где-то в глубине камеры, рассеял немного мои мрачные мысли. Когда же придет настоящая свобода к народу, победившему фашизм, мысленно вопрошал я, не находил ответа и только чувствовал в себе какую-то безысходность.

Наутро камера мгновенно пробудилась. Заключенные, казалось, не опали всю ночь и только ждали тех минут, когда принесут тюремную пайку хлеба. Как осторожно и с каким жадным вниманием этот хлеб передавался из рук в руки! Голодные, измученные люди знали ему цену. Принесли бачок горячей воды, но почти никто не притронулся к нему. Сухой хлеб давал гораздо больше удовольствия, чем омоченный водой. Эти шестьсот граммов съедались поразительно быстро, только некоторые

27

«гурманы»-любители позволяли себе продлить наслаждение хлебом и не спешили покончить с ним. Я с интересом наблюдал за Махоткиным. Он с невероятной осторожностью откусывал от своей пайки маленькие кусочки, медленно и долго пережевывал их своими пожелтевшими зубами, потом, будто невольно, глотал содержимое во рту, зажмуриваясь от полученного удовольствия. К его большому огорчению, хлебная пайка довольно быстро уменьшалась. И, наконец, подобрав с колен крошки, он торопливо бросил их в рот и полез под нары. Кто-то, шутя, проговорил ему вслед:

— Пайку съел, как родную мать похоронил.

Махоткин на это ничего ему не ответил. Дни в тюрьме тянулись мучительно долго. День казался бесконечностью, и только отдельные курьезные случаи прерывали эту тягостную монотонность. Один такой случай надолго сохранился в моей памяти.

Все началось с прогулки. Заключенных выводили каждый день на двадцать минут на свежий воздух. В одну из таких прогулок, когда заключенные проходили мимо тюремных ворот, их неожиданно открыли, поскольку принимали вновь прибывший этап. Воспользовавшись этим моментом, один заключенный из нашей камеры, по фамилии Зимин, незаметно для надзирателя выскочил за ворота, и хотел затеряться в толпе прохожих, которые с любопытством задерживались около тюремных ворот.

Зимин был довольно странный заключенный. Он никогда ни с кем не разговаривал. Ходил, сгорбившись, несмотря на молодость. Ему было не больше тридцати лет. Выражение его лица выдавало в нем не совсем нормального человека. Этот побег не дал ему желаемых результатов. Он сразу был пойман конвоем, который сопровождал этап в тюрьму. Зимин за попытку к побегу был посажен в карцер. После прогулки все заключенные, вернувшись в камеру, начали обсуждать неудачный побег Зимина. И вдруг внизу, где находился карцер, послышались протяжные крики и брань.

—Это Зимина полоскают за побег, — вдумчиво

28

произнес Шувалов, напрягая слух и поглядывая на дверь.

Крики внизу продолжались, потом они каким-то образам оказались совсем рядом с нашей камерой. Очевидно, Зимин, вырвавшись от своих надзирателей, начал спасаться бегством и достиг коридора второго этажа тюрьмы. Но тут, по нашему определению, был схвачен надзирателями, и ему продлили наказание. Послышался глухой удар, потом еще удар ...протяжный стон и душераздирающий крик истязаемого человека. И вдруг, словно по команде вся камера сразу слилась в едином хоре презрительного негодования.

— Пираты-ы-ы... Убивают... Убиваю-ю-ю-ют! — ревела оглушительно толпа заключенных, все в это время встали на ноги, и голоса их смешались в общем порыве зла и обиды.

Дружный грохот суматошно извергала вся камера. Били по нарам кто, чем мог. Тимошин стучал в дверь крышкой параши и, надрываясь, кричал:

—Палачи! Изверги, кончайте мучить человека! Через минуту, не больше, весь корпус тюрьмы словно взорвался проклятиями и бранью. Заключенные годами вынашивали эту мучительную ненависть в душе, и вот переполненная чаша терпения стихийно хлынула через край.

—Пираты-ы-ы-ы! Пираты-ы-ы! Варвары-ы-ы!— ревела, словно содрогаясь, вся тюрьма.

Надзиратели бегали по камерам, но никто из них не мог заставить замолчать тысячи заключенных. Появилась администрация тюрьмы во главе с начальником, но заключенные, вошедшие в азарт, продолжали неистово кричать и стучать. Казалось, все наболевшее за месяцы заключений выплеснулось из них в буре словесных проклятий.

Неожиданно потрясающие все вокруг грохот и крики затихли, как и начались. Начальство после этого, не зная, что предпринять, читало всякие запугивающие нравоучения... Ограничилось оно только тем, что лишило всех на неделю прогулки.

На другой день после обеда в камеру вошел надзиратель по кличке Шакал. Он окинул всех сво-

29

им сонным взглядом и привычным голосом тюремщика громко произнес:

—Тюрин, Гольдман и Тимошин, собирайтесь с вещами на выход!

Когда вызванные оказались за дверью, Шувалов с каким-то испуганным видом пробормотал мне:

—К оперу дернули всех троих, второй срок метать будут. Но Гольдман пройдет как свидетель. Этот еврей ведь ничего не говорил против власти.

—А может, их на этап просто хотят отправить?

—Нет, на этап так не отправляют. С тюрьмы обычно гонят только большими партиями.

Все трое словно канули в неизвестность, и о них сразу забыли. О Зимине тоже ничего не было слышно,

От скуки я иногда обходил нары и, случайно останавливаясь, заводил разговор с кем-нибудь из незнакомых мне еще заключенных. Особенно мне понравились двое молодых парней, которые часто по вечерам тихо пели. Это были два бывших солдата. Их арестовали прямо в части, где они служили, за исполнение частушки.

—Мы не имели и малейшего подозрения, что нам дадут по восемь лет тюрьмы за эту проклятую частушку, — признались они мзде, пожимая в недоумении плечами.

—Им было лет по двадцать, не больше. Но, несмотря на такой юный возраст, они добровольцами ушли на фронт и имели ранения. Порой эти молодые парни вечерами устраивали в камере настоящие концерты, если не возражал дежурный надзиратель. Таким надзирателем обычно являлся Крах. Он даже сам иногда заставлял их спеть для собственного удовольствия. Когда они пели, он чуть открывал дверь камеры и незаметно слушал. Случалось, заключенные замечали, как он вытирал на глазах слезы и тихо приговаривал: «Черт вас побери! Да откуда вы взялись такие на мою старую голову? Ведь так за душу берете своими песнями, что хоть на колени становись перед вами. Меня ведь могут из-за вас выгнать со службы за нару-

30

шение порядка...» Особенно он любил песни: «В воскресенье мать-старушка», «И как тяжело, досадно и обидно невинный срок за решеткой отбывать». И действительно, когда дежурил Крах, в камере просто процветала демократия, занимались чем угодно: играли в карты, спорили, собравшись большими группами. Крах старался всего этого не замечать. Только в исключительных случаях, при грубом нарушении режима, он давал о себе знать.

Однажды утром Крах открыл дверь камеры и как будто с какой-то обидой тихо произнес:

— Собирайтесь все с вещами на этап.

Выражение его лица было хмурым и задумчивым. Казалось, ему грустно было с нами расставаться, особенно с теми из нас, кто развлекал его подием. Незаметно он подошел к двум нашим «певцам» и дал им на прощание несколько пачек махорки. Мне жаль было этого доброго старика, который жертвовал своим служебным положением и даже в таких условиях не утратил человечности к людям, лишенным свободы на долгие годы.

Выходя из камеры, я успел взглянуть на желтое и печальное лицо надзирателя. Мне показалось, что по его щеке прокатилась слеза. «Прощай, Крах! Прощай, добрый старик!» — мысленно промолвил я.

Целый день этап готовили в дорогу: заключенных мыли, тщательно обыскивали, срезали с одежды металлические пуговицы и прочие запрещенные предметы. Когда этапников выводили за ворота тюрьмы, то многие придерживали брюки руками, чтобы не потерять их дорогой.

В товарном вагоне, заполненном до отказа, было холодно и мрачно. Случайно я оказался вместе с Махоткиным. Я помог ему устроиться на верхних нарах, за что он благодарно выговорил:

—Ну, ты, парень, и крепыш. Тут все против тебя как щенята. Хватка у тебя просто волчья. Иначе нельзя. Пропадешь в этой жизни проклятой. Озверел народ, хотя и подморенный крепко. Готовы друг друга пожрать, да и только.

И действительно, посадки в вагоны напоминали мне какой-то вид борьбы, где каждый стремил

31

ся во что бы то ни стало устроиться как можно удобнее. На комплименты Махоткина я никак не прореагировал, но он, разговорившись, продолжал:

—У тебя дома баба есть?

Я ответил, что еще не женат.

— И правильно сделал, что одиноким остался. Пойми сам, на что людям сейчас дети, когда жрать совершенно нечего. Я сам про себя скажу. Я хотя нагородил троих, так это же случилось со мной до войны. А сейчас убей меня на месте — ни за что бы на бабу и не глянул. С фронту пришел, на свою, как на икону смотрел, и больше ничего до самой тюрьмы. Ну, если бы харчей было в достатке, соблазнился б, конечно, грешным делом.

Я не придал значения его словам. Эшелон тронулся с места и начал набирать скорость. Заключенные устраивались в вагоне, кто как мог, и всю дорогу оживленно разговаривали. На долгих стоянках конвоиры заходили в вагоны, били по стенкам деревянными молотками. Считали, пересчитывали, покрикивая при этом на заключенных, как на животных. И так целых три недели, пока эшелон тащился до места назначения. На станции Нижняя Тура наш мучительный путь закончился. Прибывший этап строем подвели к так называемому Отдельному лагерному подразделению, сокращенно ОЛП.

Я стоял в строю около ворот в первой пятерке вновь прибывших. Все, что я увидел за колючей проволокой, было довольно грустным зрелищем. Лагерные бараки казались убогими шалашами, почерневшими от непогоды и времени. Даже деревянные сторожевые вышки не внушали надежды на свою устойчивость и прочность. Холодный осенний ветер Северного Урала раскачивал их, как колыбель, завывая на рыдающих нотах в колючках проволоки. Эти звуки напоминали мне какой-то похоронный набат, словно нас всех уже хоронили заживо. Наверху, над воротами, я увидел лозунг: «Честный труд — путь к досрочному освобождению!» В концентрационном лагере Закоенхаузен тоже был лозунг на воротах: «Арбайт махт фрай» — «Работа

32

делает свободу». Это выражение принадлежало Геббельсу. Махоткин, стоявший со мздой рядом, робко произнес, показывая мне взглядом на зону:

— Загнали нас прямо на край света. Вот где горюшка тяпнем... Не дай господь! Ведь посмотри на эти бараки, прямо загоны для скота. Не знаю, как мы будем здесь жить.

Я мысленно представил себе аккуратные строения концлагерных блоков (бараков) в Германии. «Неужели в этой гнилой яме будет хуже, чем на чужбине?» — задавал я себе вопрос. Но вот открылись ворота, и колонна заключенных потянулась по лагерю.

Нас сначала долго мыли в бане и лишь потом распределили по баракам. «Интерьер» этих жилых помещений, если так можно было их назвать, состоял из двух ярусов нар и земляных полов... В течение дня нас кормили горько-соленой похлебкой из рыбы, вкус которой я не берусь описать. Рыбу в котел бросали не очищенной, поэтому в мисках плавала чешуя. Не знаю, как можно было есть такое блюдо. Однако, как говорится, голод — не тетка, и люди постепенно привыкали и к этой пище. Лагерная баланда из брюквы, которую мне приходилось есть в Германии, казалась манной небесной по сравнению с этой едой. Махоткин в разговоре со мной часто любил повторять: «А тюремная-то похлебка была куда лучше, чем эта отрава. Да, на таких харчах долго не протянешь. Ведь здесь и работать надо. За какие же грехи нас теперь будут мучить годами в этой погибели?»

За лагерем находилась так называемая рабочая зона. Рыли котлованы для каких-то строительных работ. Норма — девять кубометров на человека. Эту норму почти ни одна бригада не выполняла, поскольку просто не было сил. Примерно через месяц многие начали опухать от голода и всегда пересоленной похлебки. Махоткин, показывая на свои отеки на ногах, проговорил однажды, когда после работы мы с ним уселись на нары:

— Костылики мои расплылись как на дрожжах от лагерных харчей. Скоро и сам поплыву в царст-

33

во небесное. Вот уж никогда не думал, что попаду в такую собачью жизнь после войны. Фашистская пуля меня не взяла, а вот лагерная голодуха прикончит. Если б сразу сдохнуть... но не настал еще мой час. — Он посмотрел на меня с какой-то скрытой завистью. — Ты молодой, здоровый, может, и дождешься свободы. A мне близок конец.

Я старался успокоить его:

—Не падай духом, возможно, скоро выйдет указ об амнистии для тех, кто осужден за всякие мелочи, и страдания твои окончатся.

— Нет, не за этим нас сюда загнали, чтобы скоро отпустить на волю. Мучить нас будут, Гришка, еще долго, ой как долго! Чувствует мое мужицкое сердце эту народную беду.

На работе Махоткин больше отдыхал, чем работал. Близилась зима, и было уже очень трудно долбить киркой мерзлый грунт. Я, будучи назначен бригадиром, не требовал от него усердия в работе. (Я специально включил к себе Махотнина при наборе бригады.) Как бригадир, я имел законное право не работать. По негласному правилу бригадиры в лагерях были в роли погонщиков. Кто как мог, так и заставлял работать своих работяг, то есть членов бригады. Часто были случаи, когда бригадиры наносили тяжелые побои плохо работавшим заключенным, не принимая во внимание, что у пострадавшего порой просто не было сил, чтобы работать лучше. Начальник лагеря сам выбирал бригадиров, большинство из которых были матерые уголовники... Разумеется, те, кто имел много судимостей за воровство и прочие уголовные преступления, давно потеряли уважение и человечность к окружающим их людям Некоторые из них вообще не имели никакого отношения к труду, а только числились бригадирами. По мере своих сил и возможностей я старался быть как можно более снисходительным к подчиненным мне людям. Хотя мне было известно, что, если какая-либо бригада значительно отставала от большинства, бригадира незамедлительно заменяли. Но я решил в любом случае не изменять своим принципам. Внутреннее

34

чувство подсказывало мне, что в этой должности я пробуду недолго.

В рабочей зоне меня очень раздражал один бригадир, если можно было его так назвать. Он избивал заключенных особенно жестоко. Это был рецидивист Васька Зуев из ростовского этапа, по кличке Культяпый. На левой руке у него не хватало двух пальцев. На вид ему было не больше сорока лет. От его черных маленьких глаз на округлом лице всегда исходил вызывающе наглый взгляд, и порой многие работяги боялись даже одного его взгляда. Культяпый дважды до войны приговаривался к высшей мере наказания, и дважды приговор ему заменяли тюремным заключением. Он возглавлял бригаду землекопов. Часто, размахивая палкой, он издевательски кричал на своих работяг:

—Эй вы, черти! Упирайтесь рогами получше, а то замерзнете!

Иногда от скуки и злостных побуждений Культяпый подскакивал к кому-нибудь, кто, по его мнению, заслуживал такого обращения и бил палкой со всей силы, приговаривая с грубой бранью:

—Ты, доходяга, так твою мать, уже в сосульку превратился! Уснул, наверно?!

Получив определенную порцию ударов, заключенный мгновенно подскакивал на месте и молча брался за работу. Но Культяпый тут же набрасывался на другую жертву.

—А ты, зверская морда, что стоишь, согнувшись?! — кричал он на узбека, угрожающе приблизившись к нему.

—Моя курсак болит, — оверкая русские слова, бормотал узбек и, в страхе закрывая глаза, загораживал руками голову.

—Несколько палочных ударов сразу вылечат тебя от болезни, — приговаривал Культяпый и принимался бить узбека...

До самого конца рабочего дня по зоне разносились изуверские выкрики Культяпого. Однажды я спросил его, где он искалечил свою руку. Он не сразу ответил. Сначала прожег меня своим дерзким взглядом, потом как бы случайно проговорил:

35

—На штрафнике оттяпал. Иначе бы могила.

Он не стал со мной больше разговаривать, повернувшись, ушел. И сейчас же послышалась грубая брань:

— А ну, чего сели там... Рога опустили в землю. Живо за работу! Пахать и пахать вам без выходных.

Глухие удары палки донеслись до моего слуха. «Мерзавец!» — выругался я мысленно в адрес Культяпого, но воздержался от скандала с ним. Я знал, что Культяпый не один. В лагере ему подобных было человек двадцать. Они все жили дружно и сытно. Все лучшее из продуктов питания тащили безнаказанно из лагерной кухни. Начальство на эту шайку воров и изуверов смотрело сквозь пальцы. Я был немало удивлен, услышав слова Культяпого по поводу его руки. Ведь если он решился отрубить себе два пальца, то причина была для такого случая самая существенная. Недаром он сказал: «Могила». Это слово несколько раз повторялось в моем сознании, и я почему-то мысленно старался представить себе условия существования в штрафных лагерях.

Два года спустя я в действительности оказался в таком лагере, но об этом я расскажу позднее.

Однажды в рабочей зоне со мной произошел случай, который чуть не стоил мне жизни. Разгневавшись на одного старика из своей бригады, Культяпый начал избивать его палкой. Я видел, как искажалось от боли худое, покрытое морщинами лицо пожилого человека. Не выдержав зверской выходки Культяпого, я подскочил к нему и ухватился за его палку:

— За что бьешь старика, сволочь?

Культяпый был физически сильным и ловким, и мне пришлось с ним немало повозиться. Когда палка оказалась в моих руках, он отступил, ругаясь отборной бранью. Но вдруг он вновь резко бросился на меня, пытаясь снова вырвать у меня палку. На этот раз я отшвырнул его от себя так, что он не удержался на ногах и упал. Поднявшись, он

36

больше не решался продолжать со мной схватку, но, размахивая кулаками, угрожающе закричал:

—Ты, паскудина, живешь последние минуты! Придем в лагерь, я тебя распотрошу!

Я понимал, что угроза Культяпого—это не просто слова... Когда после работы вечером я вернулся в свой барак и лег на нары, ко мне подошел незнакомый заключенный я, презрительно взглянул на меня, сказал:

—Ты, бригадир, пойдем со мной, тебя воры зовут.

Я решил не дрейфить и идти за ним. Я ждал, что рецидивисты меня непременно вызовут, и не пойти по их вызову было более опасным, чем связаться с Культяпым. Спустившись с нар, я пошел за посыльным. Вслед за мной вдруг последовал Махоткин.

—Я пойду с тобой, — уверенно заявил он, дружески заглядывая мне в глаза. — Может, чем и помогу...

— Надо было тебе связаться с этой сатаной, — укоризненно говорил он мне по дороге. — Ведь какой с них спрос, с этих злодеев? Им убить человека — одна забава. Тюрьма для такой блатной шайки — дом родной. Если что, дак ты, Гриша, извинись перед ним, так будет лучше, поверь мне...

Барак, куда мы все трое вошли, был самый лучший в лагере. Минуя длинный лабиринт прохода между нар, я очутился в самом конце барака. Мой проводник мгновенно куда-то исчез. На верхних карах в углу сидело человек двадцать так называемых воров в законе с ростовского этапа. Среди них я заметил Культяпого. Он сейчас же спрыгнул с нар и угрожающе приблизился ко мне.

—Ты, скотина, за поганого фрайера на меня руку поднял. Надеешься, что лоб у тебя здоровый, Культяпый толкнул меня кулаком в грудь. — Вот теперь рассчитаюсь с тобой сполна.

Махоткин сунул мне незаметно камень в руку. В бараке царила полутьма. Единственная электрическая лампочка тускло освещала только середину

37

помещения. Я понимал, что с ворами шутки плохи, и надо как-то успокоить Культяпого.

— Извини, Зуев, я погорячился сегодня в рабочей зоне. Ну, с кем не бывает такой ошибки.

—А, гадюка, завертел хвостом, — самодовольно выругался Культяпый, вновь толкая меня в грудь.

Внезапно я заметил, как в мою сторону направился с ножом в руке Никола Цыган. Он быстро пробирался по верхним нарам. Я случайно запомнил кличку этого рецидивиста. Его отвратительное дерзкое лицо горело злобным румянцем и судорожно искажалось. Молодой, худощавый, легкий в движениях, он чем-то напоминал дикую лесную кошку. Ему внезапно преградил дорогу поднявшийся с места коренастый, покрытый сединой старик.

—Обожди, Никола, не трогай фрайера. Не подымай хипеша.

Цыган покорно остановился, повертел нетерпеливо нож в руке и присел на нары. Я приготовился защищаться, сжимая пальцами камень, переданный мне Махоткиным.

— Культяпый, оставь его в покое! — крикнул этот седой старик, кивнув в мою сторону. — Этот мужик нам может пригодиться. Смотри, какие огромные у него маховики. Черт с ним, пусть чешет в свой загон.

—Ну, падла, скажи спасибо старому вору,— ехидно заявил Культяпый, забираясь на нары.— Быть бы тебе уже на том свете, — добавил он и полез к своей братии в угол.

По дороге назад Махоткин радостно бормотал мне над ухом:

— Ну, Гришка, повезло нам, и крепко! Я все время стоял около тебя и молитвы читал. Правда, я их почти все забыл, но кое-что помню; ты, знаешь, я на фронте даже и не вспоминал бога. А вот здесь, в пасти сатаны, нет-нет да и вспомню.

Мы благополучно вернулись на свое место на нары. Однако вскоре к нам пожаловал еще один неожиданный посетитель. Это был тот самый старик, за которого я заступился днем в рабочей зоне.

38

—Я хочу попросить вас, молодой человек, — начал он вежливо, посматривая на меня, — чтобы вы взяли меня в свою бригаду. Ведь этот бандит теперь добьет меня после всего, что произошло, если я останусь в его власти.

Он, разумеется, имел в виду Культяпого. Я не очень обрадовался этой его просьбе. После всего случившегося мне не хотелось иметь каких-либо разговоров с Культяпым. Но удовлетворить такую просьбу без согласия Культяпого было невозможно. Я молча глядел на него и размышлял. Он будто почувствовал мои сомнения и поэтому более настойчиво начал уговаривать меня.

—Я, извините меня за откровенность, молодой человек... — Он на минуту умолк, подняв выше голову, посмотрел мне в глаза растерянным взглядом и, как бы стесняясь, промолвил: — Скажите, как вас зовут?

Я назвал свое имя. Понимая, что беседа с ним будет долгой, я пригласил его к себе на нары. Он сразу оказался рядом со мной и с каким-то особым желанием продолжал:

— Если вы узнаете историю моей жизни, то сразу измените свое отношение ко мне. Я понимаю, что мой внешний вид дает право каждому смотреть на меня с отвращением, как на человека, опустившегося на самую низкую ступень своего существования в лагере.

Он указал взглядом на свой изношенный бушлат и такие же рваные ватные штаны.

—На этапе шпана раздела. Дали все это взамен. До этого случая на мне была более приличная одежда, хотя и лагерная. — Он вторично окинул себя взглядом. — Я, к сожалению, в свои пятьдесят два года уже не могу позаботиться о себе, поскольку за десять лет скитания по лагерям я все здоровье оставил за колючей проволокой.

—Разве вы уже отбыли такой срок? — удивленно спросил я, внимательно всматриваясь в его лицо.

—Вас, конечно, удивляет, как я остался жив такое продолжительное время в условиях невыно-

39

симого лагерного произвола. Ведь тридцать шестой и тридцать седьмой... эти годы были особенно ужасны.

Он, охватив ладонью правой руки свой морщинистый лоб, немного успокоившись, проговорил:

— Вначале мне мало приходилось трудиться на общих работах, что и спасло меня от верной гибели.

—А за что вас бросили за решетку? — нетерпеливо спросил я, стараясь ускорить его рассказ.

Он глубоко вздохнул, слегка улыбнулся какой-то странной улыбкой и тягостно промолвил:

—Сам не знаю за что. Вот десять лет отбыл от звонка до звонка и до сего времени не могу понять, в чем заключалась моя виновность перед государством. Пришли, арестовали прямо дома в моей московской квартире, где я жил с семьей. Осудили, как врага народа Особым совещанием к десяти годам лишения свободы. Кончился этот срок — Москва добавила еще десятку. Это все равно, что пожизненно ...

—Как добавили? За что? — вмешался неожиданно я, не дав ему договорить.

—Очень просто, добавили, и все, потому что был осужден Особым совещанием... Если бы вы знали, как я ждал дня своего освобождения! Под конец срока было особенно невыносимо ... Это поймет тот, кто пережил подобное. Ночи не спал, мучился, терзался... мысленно подгонял время. В моем воображении я уже представлял встречу с семьей: объятья родных, поцелуи, слезы радости... Что тогда только не приходило мне в голову... И вот настал этот день. Меня вызвали в спецчасть, как и полагалось, когда заключенного освобождали по окончании срока... Я не бежал в эту спецчасть. Нет, я просто летел, и казалось, у меня выросли крылья. «Скорей... скорей на свободу», — как обезумевший, бормотал я себе под нос. В этот момент я никого не видел и ничего не слышал... Все происходило воскресным днем. Кругом толпились люди, которые завидовали мне... Дружески поздравляли с днем освобождения. Не помня се-

40

бя, я вскочил в помещение спецчасти, где за столом сидел начальник в звании капитана. Я с нетерпением ждал от него волшебных для меня слов, но он вдруг сочувственно произнес: «Вот, Родин, вам второй приговор прислала Москва. Распишитесь еще за десять лет лишения свободы». В глазах у меня сразу потемнело, и я потерял сознание. Очнулся в санитарной части лагеря на другой день. Я был сломлен, раздавлен непреодолимой силой постигшего меня горя. Это была полная моральная катастрофа. Лишенный всяких надежд на будущее, в первые дни я просто обезумел. Вернее, все человеческое во мне погибло... и что-то жалкое, ничтожное еще продолжало двигаться и дышать в образе человеческом. Дважды я пытался покончить с собой, но не смог. Очевидно, мне просто не хватило силы воли. В таком состоянии меня лишили лагерной должности технического нарядчика, которую я занимал до получения второго срока. Вскоре меня списали на общие работы, а потам погнали по этапам. Вот, молодой человек, вам и краткая история моей жизни. Теперь я почти у гробовой доски. — Он на мгновение умолк и тут же решил добавить: — В лагерях в действительности в гробах не хоронят заключенных, их преимущественно кладут в общие ящики или бросают в братские могилы.

Дослушав его рассказ, я взволнованно опросил:

— Скажите, где вы работали до заключения?

Он ответил не сразу. С минуту он молчал и отрешенно смотрел куда-то от меня в сторону, потом тихо, без всякой гордости, проговорил:

—Я служил, то есть был военным человеком. Как командарм второго ранга, ходил с ромбами в петлицах. Да, молодой человек, был вот, и теперь меня не стало. С семнадцатого года я начал борьбу за советскую власть. В восемнадцатом — вступил в партию большевиков. В гражданскую кровь проливал... В девятнадцатом был командиром пулеметной роты в Кремле. С Лениным дважды приходилось встречаться. А вот в тридцать шестом все для меня кончилось. Не думал я никогда в своей жизни, что окажусь в тюрьме в годы советской

41

власти, за которую я сражался в надежде на счастливое будущее. Да, после Ленина в Россию пришли времена средневековых инквизиций. Если бы был жив Ильич!.. Разве мог он допустить подобный произвол в стране? Рано он ушел из жизни. Даже очень рано.

Потрясенный услышанным, я не знал, что ему ответить и о чем его еще спрашивать. Между нами возникло недолгое молчание. Чтобы закончить разговор, я решил узнать его имя и отчество. Его звали Родин Виктор Петрович. Мы уже хотели попрощаться, но у меня неожиданно сорвалось:

—Скажите, Виктор Петрович, о чем вы думаете сейчас?

Он взглянул на меня и, как бы поняв мое смущение, совершенно спокойным тоном произнес:

—Я, собственно, ни о чем не думаю. Так, пребываю в мысленной пустоте. У меня иногда бывает такая меланхолия. А вот в настоящий момент мне пришла в голову мысль, вернее, это просто грустное воспоминание. Я вспомнил день моего ареста. Было прекрасное воскресное утро. Я стоял на балконе второго этажа своей московской квартиры и наслаждался летней свежестью и красотой этого на редкость чудесного утра. Напротив нас располагался огромный парк... И вдруг на дороге появился батальон красноармейцев. Они, маршируя, пели песню, которую я слышал уже много раз, но тогда я ей не придавал никакого значения. Но в тот миг я почувствовал что-то недоброе. Припев песни был такой: «Мы на посту... Мы начеку... А мы возьмем в ОГПУ». Я несколько раз тогда повторил в уме — ОГПУ... Несмотря на дурное предчувствие, я смотрел сверху на уходящих вдаль красноармейцев, на их фуражки с синим верхом, и мне казалось, что эта широкая синяя полоса от головных уборов — дорога в мое будущее... В конце этого дня меня арестовали... Люди иногда, как и животные, бывают подвержены предчувствиям беды.

—Вполне возможно, — согласился я и тут же спросил его: — Скажите, а какая у вас семья?

42

—Жена и два взрослых сына, — тяжело вздохнув, промолвил он — меня лишили всякой переписки с ними. Ничего не знаю вот уже более десяти лет. Я часто вспоминаю свою семью и этот день моего ареста... и песню молодых чекистов. И шагают они и сейчас по всей Руси великой и кричат: «А на посту... А начеку... А мы возьмем в ог(пу». И словно под эту песню гонят миллионы, по этапам в тюрьмы и лагеря. Да, времена настали ужасные ... Для меня жизнь кончена. Я потерял всякий интерес к борьбе за свое существование. Да какое там, черт возьми, осталось у меня существование. Просто одни жалкие страдания, да и только, с которыми я покончу однажды.

Он вдруг резко посмотрел на меня, и я заметал в его взгляде выражение полной безнадежности.

— Не надо хоронить себя заживо, Виктор Петрович, — стараясь поддержать его морально, промолвил я.— Возможно, скоро произойдут большие перемены в политической жизни нашей страны. И миллионы ни в чем не повинных людей выйдут на свободу. Ведь были же в истории Русского государства подобные жестокости. Возьмите, к примеру, татаро-монгольское иго ... или нашествие поляков Лжедмитрия первого и второго.

—Вы эти события в истории не равняйте с инквизицией в настоящее время, — перебил меня Родин, двигаясь по нарам ко мне поближе. — Поймите, истина в том, что в те далекие времена русский народ постоянно вел борьбу против угнетателей, с мечом в руках приходивших покорить Россию. Сейчас времена другие... Насколько мне известно, гигантский карательный аппарат, созданный Сталиным, продолжает действовать по-прежнему, даже после великой победы. Я предчувствую, что эта система не скоро закончит свое существование.

— Но все равно когда-нибудь это должно кончиться? — возразил я, когда он на минуту умолк.

— Разумеется, ничто в этом мире не вечно. Но такое произойдет не скоро. Слишком глубоко пустила корни политика бесправия и жестокости. — Родин посмотрел по сторонам, потом задумчиво

43

окинул взглядом внутренний полумрак барака, я как бы в подтверждение уже сказанных слов продолжил: — Вот посмотрите, в каких невыносимых условиях находятся заключенные. Ведь этот лагерь не является штрафным или строгорежимным. Люди в чем работают, в том же рванье и ложатся спать на голые нары. Практически все лишены медицинской помощи. Нет санитарной части для тяжелобольных, кроме грязного барака для доходяг и маленького перевязочного пункта на случай открытой раны у заключенного. Много на Урале лагерей, и все они очень похожи.

— Неужели нет лагерей лучше этого? — удивленно опросил я и тут же вспомнил, что я совершенно забыл о его просьбе.

— Наверное, бывают! — улыбнувшись, ответил Родин и спрыгнул с нар.

— Подождите, давайте сейчас попробуем решить ваш вопрос, — произнес я и спрыгнул вслед за ним.

Мы вышли из барака и направились в юрту к старшему нарядчику лагеря.

Юрта, где жили все активисты лагеря, или лагерные придурки, как их обычно называли, находилась почти рядом с центральной вахтой и главными воротами, откуда постоянно по утрам выводили колонны заключенных на работу. Юрта была маленьким круглым деревянным помещением, довольно уютным внутри. Я вошел в юрту один, Родин остался за дверью. Старший нарядчик по фамилии Кузин как раз оказался на месте, его подручные в это время отсутствовали.

Кузин был высокого роста, худощавый, с широким скуластым лицом и чем-то напоминал Емелю-дурака из иллюстраций к детским сказкам. Он был осужден по политической статье к двадцати пяти годам лишения свободы.

Как бригадира, он знал меня в лицо.

—В чем дело? Чего пришел? — строго спросил он, приближаясь ко мне и недовольно морщась. Я сразу объяснил цель моего визита.

44

—А ну, покажи мне этого молодца. Я гляну на него.

|Когда Родин вошел в юрту, старший нарядчик окинул беглым взглядом невзрачного посетителя:

—Зачем тебе этот старый доходяга? Какой с него толк будет в твоей бригаде?

—Такой же, как и у Зуева, — ответил я, беспокоясь, что эта беседа будет не в мою пользу.

—Ты с Зуевым не равняйся, — возразил насмешливо Кузин.—У него все доходяги работают как лошади. Он мертвого заставит шевелиться. Его бригада в почете у начальства. А твоя тащится в хвосте. Тебе нужны мужики молодые, здоровые, чтобы поправить дела в бригаде.

С большим трудом мзде удалось все же уговорить Кузина удовлетворить мою просьбу.

Вернувшись в барак, я все еще находился под впечатлением беседы с Родиным. У меня из головы никак не выходил припев песни чекистов: «Мы на посту... Мы начеку... А мы возьмем в ОГПУ...»

Завалившись на голые нары, я долго не мог уснуть.

На следующий день Родин перешел в наш барак и стал моим соседом по нарам.

Как ни странно, но Культяпый не проявил никакого интереса к переходу Родина в мою бригаду. Мои опасения по поводу возможных объяснений с ним не оправдались. Неожиданностью для меня была также дружба, возникшая между Родиным и Махоткиным. Эти люди, казалось, совершенно разные во всем, что касалось их социального происхождения и интеллекта, на моих глазах становились просто закадычными друзьями. Они быстро перешли на «ты» и, где бы я их ни видел: на работе или бараке, — везде старались быть вместе. Часто, когда они беседовали, я оказывался третьим лишним. Не знаю, может быть, эти беседы я находил слишком однообразными или оказывалось различие в возрасте между мной и ими, но именно тогда у меня появилась привычка бродить вечерами в одиночестве по лагерю. В зоне в это время всегда царила тьма. Освещалось только огражде-

45

ние из колючей проволоки. Почти все заключенные после десятичасового рабочего дня отдыхали, и только около кухни, на помойке, нередко царило бойкое оживление. Истощенные до крайности зеки, или доходяги, как их обычно называли в лагере, капались в помойной яме. Эти сцены будили у меня ассоциации с концентрационными лагерями Германии. Глядя на них, я невольно вспоминал себя в таком же положении, с той лишь разницей, что это было во вражеском плену. Поэтому я старался, как правило, обходить это место. Но однажды, проходя неподалеку, я услышал крики и брань. Когда я подошел совсем близко, из возмущенных реплик заключенных я понял, что произошло. С кухни пришел повар с большой миской в руках, приблизился к помойной яме и выплеснул туда содержимое, совершенно не обращая внимания на копошившихся там доходяг. Один из них, облитый помоями с ног до головы, поднявшись в яме, возмущенно выкрикнул:

—Ты что, совсем ослеп, не видишь, что здесь люди сидят?

Повар на это только громко рассмеялся и издевательски произнес:

—Тоже мне люди нашлись. Ай да люди с вонючей помойки!

B лагерях и тюрьмах людьми обычно назывались воры-рецидивисты. Поэтому такая реплика простого заключенного, да еще к тому же сидящего в помойной яме, очень развеселила повара. Дальнейшие события я уже наблюдал непосредственно. Повар зашел на кухню и через минуту вернулся с ведром овсяной каши.

—Кто из вас сейчас кричал, что вы люди? — продолжая смеяться, прокричал он.

Из ямы сразу выскочили человек двадцать и тесно окружили повара.

—Я – я - я кричал! Я – я – я - я! — наперебой горланили доходяги, жадно заглядывая в ведро.

Повар вывалил на снег то, что было в ведре, и скрылся. Все, как по команде, упали на землю, образовалась живая куча грязных, оборванных ске-

46

летов. Подобно своре голодных собак, люди ревели, кричали, царапали друг другу лица, поспешно хватая ртом кашу с грязью и снегом. Лагерным активистам из самоохраны, пришедшим на шум, с большим трудом при помощи палок удалось разогнать это сборище.

В лагере была также группа заключенных, которая собиралась возле кухни. Эти заключенные через окна кухни подолгу смотрели на то, как готовится пища, жадно вдыхали кухонные запахи и получали от всего этого какое-то удовольствие... В минуты наблюдений они, казалось, поедали глазами все увиденное за окнами кухни. Таких заключенных называли хмырями. Иногда хмыри от съестных запахов приходили в ярость, врывались в помещение кухни, если им это удавалось, и дружно хватали все съестное, что попадалось под руки. Такие случаи голодного безумия редко обходились без кровавых потасовок с поварами. Подавлять голодные бунты поварам помогала лагерная самоохрана. Вообще вечерами около кухни и помойки можно было наблюдать всевозможные сцены с участием сытых и голодных «актеров»...

Однажды утром, вместо обычного звонка подъема, дежурный заключенный бегал по баракам и во все горло кричал:

— Подъем, мужики!.. Подъем!.. Получите баланду — и на развод!

Никто не мог понять, что случилось. Заключенные протирали грязными, давно не мытыми руками глаза, побригадно бежали к кухне, получали пайки хлеба в шестьсот граммов и жидкую мучную похлебку. Мгновенно съедали все и выстраивались на развод около центральной вахты у ворот. Утренний развод на работу был задержан на целый час. Такое событие в лагере никогда раньше не случалось. Ситуация довольно быстро прояснилась. Оказалось, какой-то заключенный из среды доходяг ночью подобрался к центральной вахте и повесился там, где был подвешен специальный колокол на перекладине. Дежурный надзиратель, очевидно, задремал и не заметил самоубийцу. Когда он собрал-

47

ся звонить подъем... под колоколом висел человек. Это небывалое происшествие и послужило опозданием к подъему. По дороге, уже за лагерем, я услышал, как кто-то насмешливо проговорил:

— Пусть бы каждый день по одному вешались, а мы бы спади на час больше положенного...

В этот день нашу бригаду навестил нарядчик Кузин.

—Эй, бригадир! — вопросительно окликнул он меня.

В это время я находился в котловане и работал вместе со всеми. Я подошел к Кузину и опросил его, в чем дело. Кузин оглядел меня с ног до головы и многозначительно произнес:

—Да, бригадир, я вижу, бригадка у тебя шик. Набрал таких молодцов, что самому приходится вкалывать. Я тебе вот что скажу... — Он потер ладонью подбородок и продолжил: — Мужик ты, я вижу, неплохой, но бригадой управлять не умеешь. Начальству про тебя накапали. Сказали, что два твоих холуя совсем не работают, а ты их прикрываешь. Я думаю, ты догадываешься, о ком речь. Если еще раз на тебя накапают, ты можешь распрощаться с бригадирством. Я хочу, чтобы ты сделал правильные выводы. Иначе даже я ничем не смогу тебе помочь.

Я недоуменно пожал плечами, но пообещал Кузину, что эти люди будут работать лучше, даже не уточняя, кто именно. Я понимал: объяснять ему что-либо, ссылаясь на возраст и болезни, не имело смысла.

Во время нашего разговора с Кузиным Родин находился от нас неподалеку. Когда я вернулся в бригаду, он сразу подошел ко мне и, глядя мне прямо в глаза, сказал:

—Не волнуйся, Гриша, я тебя скоро избавлю от неприятностей.

По его реплике я догадался, что он все слышал, и постарался его успокоить:

— Не волнуйтесь, Виктор Петрович, и не говорите глупостей. Пока я бригадир, вы будете работать столько, сколько вам позволяют силы.

48

Я знал, что в последнее время он постоянно жаловался на сильную боль в области живота. По утрам я замечал, каких усилий ему стоило подняться с нар и идти затем на развод. Первые шаги он делал, как младенец, шатаясь и придерживаясь за нары. Я неоднократно предлагал ему пойти в санчасть, но он в ответ на мои просьбы с горькой усмешкой повторял:

— Полно тебе, Гриша, мне теперь уже никто не поможет.

Махоткин не слышал нашего разговора, с Родиным он находился на противоположном краю котлована и, присев на корточки, беседовал о чем-то с одним из заключенных.

Я предупредил Родина, чтобы он во избежание кривотолков никому ничего не говорил о том, что услышал, в том числе и Махоткину. Родин после этих моих слов как будто успокоился и пообещал мне, что все останется между нами. Наверное, 'поэтому я не придал особенного значения словам, сказанным им вначале.

После работы, устроившись на нарах, Махоткин и Родин как-то странно молчали. Обычно по вечерам они каждый раз легко находили тему для продолжительной беседы, и я часто засыпал под их неторопливое бормотание. Но в этот вечер Родин отрешенно смотрел в потолок, и казалось, от него исходило какое-то жуткое безразличие ко всему тому, что его окружало. Махоткин сначала попытался с ним заговорить, но, видимо чувствуя неважное настроение Родина, вскоре оставил свои попытки, повернулся на бок и протяжно захрапел.

Я вышел из барака и побрел в сторону кухни. Там, как всегда, царило оживление. У светящихся окон то возникали, то исчезали темные силуэты заключенных. Не доходя до кухни метров пятьдесят, я решил свернуть в закоулок между бараками. Неожиданно я заметил впереди себя человека. Он быстро шел к запретной зоне. Я пошел вслед за ним и при этом почувствовал сильной волнение во всем своем теле. Не успел я сделать и несколько шагов, как человек исчез во тьме, и буквально в

49

следующее мгновение я услышал громкий окрик и вслед за ним выстрел. Подойдя поближе, я увидел, как подошедшие к месту происшествия надзиратели и люди из самоохраны снимали с проволоки безжизненное тело. Кто-то из них сказал:

—Он мертв. Пуля попала в голову. Сам искал смерти...

Они быстро подняли труп неизвестного и понесли к центральной вахте. Я догнал их у самой вахты, мне почему-то очень хотелось взглянуть на этого заключенного. Когда его положили наземь, свет лампы осветил его лицо, и я узнал в нем Родина. Не помню, как я ушел с этого места. Помню только, что по дороге в барак я расплакался, как ребенок. Мне хотелось кричать. Мне порой казалось, что я схожу с ума. В голову почему-то приходили строки на песни чекистов: «Мы на посту... Мы начеку ... А мы возьмем в ОГПУ...» Потом словно кто-то неведомый беспрерывно шептал мне на ухо: «Осужден Особым совещанием... Осужден Особым совещанием».

Я вбежал в барак и упал на нары. Не заметил, как ко мне подошел Махоткин.

— Гриш, а Гриш, что с тобой, ты на себя не похож ... И Родин куда-то запропастился, — пробормотал он, испуганно глядя на меня.

Едва шевеля губами, срывающимся голосом я рассказал о случившемся. Махоткин Обхватил голову руками, застонал и, как будто причитая, заговорил:

— Неужто так себя погубил? Надо было жить до конца. Ему не так уж много оставалось мучиться. Не выдержал, бедолага, полез под пулю. Конечно, крепко Обидно было. Ведь ни за что больше десятки отбыл, что горя тянул — одному богу известно. И вот тебе на ... еще десятку прицепили, как на мерина, который воз уже не в силах тащить дальше. — Махоткин, увидев на моих глазах слезы, словно успокаивай меня, продолжал: — Я, Гришка, про себя скажу. Жить мне тоже осталось недолго. Три ранения имел и контузию, все это крепко ударило меня по нутру. А этот червонец добьет меня

50

окончательно, хотя и харчи в лагере теперь лучше ... Но на себя руки ни за что не наложу, буду мучиться до конца. Грех такой на свою душу не возьму. Ученые люди, они, знаешь, крепко к сердцу все принимают. И терпения у них не хватает преодолеть муки эемные и смиренно ждать своего часа избавления. Да, Гриша, человеки разные бывают в нашем многострадальном народе. Народец-то наш оплошал, дал связать себя по рукам и ногам Э-э-эх, был Никола-дурачок, была булка-пятачок. А теперь шибко грамотные все стали, про бога забыли...

Когда Махоткин умолк, я долго смотрел в потолок и не мог закрыть глаза. Как только я пытался это сделать, в моем воображении возникал окровавленный труп Родина...

На следующий день я едва передвигал ноги. В рабочей зоне я почти не работал, а лишь подолгу молча стоял, погруженный в свои тяжкие думы. Слышно было, как кирками долбили мерзлую землю заключенные моей бригады, и тихие их голоса казались мне каким-то церковным песнопением. Они будто отели аллилуйю по усопшему Родину. Неожиданно меня окликнул Культяпый:

—Эй ты, дубина! Как поживаешь?

После нашей потасовки он долго со мной не разговаривал. И только сейчас решился заговорить.

Я, немного придя в себя, как бы спросонья ответил:

—Как видишь, трудимся, честно отбываем срок.

— Кто честно трудился, тот давно землей накрылся, —насмешливо ответил мне Культяпый, словно прожигая меня своим наглым взглядам. Ом вдруг осмотрел всю мою бригаду и с удивлением воскликнул: — А где тот старый фрайер, из-за которого ты затеял канитель со мной?

Я рассказал Культяпому о том, что произошло вчера с Родиным, и о том, какой это был человек.

— Не знал я, что этот старик доходняк так высоко летал, — ответил мне Культяпый и вновь устремил взор на работающих заключенных. — Вот

51

пойми, кто из них бывший командарм или профессор. Все одинаковые, копаются, как жуки в навозе. Ударишь палкой по железу — долго звенит. А по фрайеру врежешь со всей силы — глухо, ни звука, как по гнилому дереву. До чего же терпеливая скотинка эти фрайера. Тянут ярмо до последних сил, потом так же молча подыхают. Не гневаются на горькую судьбину. На своем веку я видел много чудес. Есть что вспомнить.

Мне хотелось поговорить откровенно с Культяпым о его прошлом. Когда он кончил, я сразу задал ему вопрос:

— Скажи, Зуев, правда, что тебя дважды приговаривали к расстрелу?

— А зачем тебе это знать, — грубо ответил он. — Ты не суй свой фрайерюкий нос в воровские дела. Перед блатными я могу быть с открытой душой, но не перед тобой... Тебе не положено знать наши тайны.

Я пытался ему возразить, оправдывая свое любопытство простым интересом к различным человеческим судьбам. Культяпый, будто поддавшись на мои уговоры, вдруг с гордостью проговорил:

—Ну, приговорили к вышке два раза за мокрые дела, да дедушка Калинин выручил из беды ... Заменили тюремным сроком.

Я понимал, что дальнейшее мое любопытство просто неуместно, и решил больше не задавать Культяпому вопросов. Но как бы случайно я посмотрел на его искалеченную руку. Культяпый увидел мой взгляд, повертел перед собой трехпалой рукой и угрюмо промолвил:

— Выручила она меня тогда на Беломорканале. Собрали нас, фартовых ребятишек, рыл пятьсот. Фрайеров почти никого. За при отказа от работы — пуля в лоб. Псарня над душой стояла с винтовками наготове. Мы по колена в грязи утопали... канал копали. Жрать нечего... Дохли, как мухи. Обжать было некого. Кухня находилась за зоной лагеря. Да что там говорить, согнали хитрых да мудрых на этот штрафняк. Я тогда первый срок тянул. Молодой был, восемнадцать лет только исполни-

52

лось. От лагерного произвола очень не хотелось подыхать, и решил я, по совету одного старого вора, замостырить себе руку. Оттяпал лопатой с помощью этого старика два пальца. Больше нечем было. Конвоиры чуть не убили меня прикладами за мои же собственные пальцы, которые еще висели на руке, потом в санитарной части их окончательно отрезали. После этого случая я избавился от верной гибели и оказался в колония под Москвой, где были одни саморубы. Однажды Алешка Горький посетил эту колонию, и нас, всех калек, досрочно освободили. С месяц я погулял на воле и опять подзалетел на долгие годы. И пошел потом раскручиваться вовсю.

—Ну, и что в твоей жизни хорошего: тюрьмы да лагеря? — бросил я ему упрек, когда он закончил говорить.

(Культяпый уклонился от ответа. И как бы случайно вдруг мне сказал:

—Я слышал, ты за политику отхватил полтора червонца. Зря языком болтал. Из тебя бы хороший вор-медвежатник получился. Вижу птицу по полету. Ты вполне подходишь для такого хорошего дела.

—Ты во мне. глубоко ошибаешься,—'возразил я Культяпому.

— Обожди, не перебивай... Я еще не все сказал. Меня совсем не интересует твое желание. Как я понял, ты выдаешь себя за честного фрайера и ничего больше знать не хочешь. А я чистую правду говорю, что у тебя есть воровская хватка. Я видел всяких проходимцев на своем веку. Меня не обведешь вокруг пальца.

Я промолчал. Не стал больше возражать ему. Он тут же с удовольствием продолжил:

—Вору легче прожить, чем вам, фрайерам, особенно тем, кто развязал свои языки не в меру. Ведь ни за что в тюрьму попадаете. А я украл, если повезло — гуляю на всю ивановскую. Ворую, пока не поймают с поличным. Бросят за решетку, и там мне неплохо. Правда, бывает иногда, что угодишь в такой кичман, что глаза на лоб лезут, но все равно выкручиваешься из положения...

53

Культяпый внезапно замолчал, повернулся и ушел к своей бригаде. Второй раз мне удалось побеседовать с Культяпым в довольно нетипичной обстановке.

Это произошло в воскресенье днем... Начальник лагеря лейтенант Шинкарь, по прозвищу Шанкарь с прибавкой «Твердый», решил проверить всех нетрудоспособных обитателей специального барака. В этом бараке под названием «морг» находились заключенные, дошедшие до полного истощения. Этих заключенных называли фитилями. Фитили, их было человек двести, выстроились в зоне для осмотра по приказу самого начальника. Шиакарь расхаживал на своих длинных, как у страуса, ногах возле строя заключенных и осматривал всех с головы до ног. Отвисшая, что у верблюда, нижняя его губа нервно подергивалась. На широких скулах иногда появлялись желваки. Раздувая лошадиные ноздри, он вдруг закричал, гневно обращаясь к фитилям:

—Падлы вы, до чего довели себя! Дармоеды проклятые, что делать мне с вами?!

Строй измученных заключенных не проронил ни звука. Никто не посмел ему ответить и малейшим возражением. Я стоял неподалеку от этого зрелища в толпе таких же любопытных, как и я. Не выдержав этой выходки начальника, я тихо проговорил:

—Сам, падла, довел людей до гибели и обижается теперь на них.

Эти слова услышал старший нарядчик и передал немедленно Щинкарю. Наутро меня не выпустили на работу и. посадили в изолятор на десять суток за нарушение лагерного режима.

Маленький барак, где находился изолятор, был расположен у самой запретной зоны вдали от основных жилых бараков. Внутрь этого помещения завел меня начальник режима, старший сержант с хмурым обветренным лицом. Первое мое впечатление от увиденного было такое, будто я попал в музей средневековых средств инквизиции. Большая полумрачная комната этого барака была похожа

54

на канцелярию пыток, про нечто подобное я однажды вычитал в старинной книге. На специальных крючках на стенде висели наручники разной конструкции, там же рядом, на вешалках, находились смирительные рубашки, вблизи на скамейках лежали какие-то палки наподобие дубинок. Но что особенно поразило меня — это валявшийся на полу заключенный. Он извивался, как змея, и кричал от невыносимой боли. Автоматические наручники все сильней сжимали ему руки. Несколько человек самоохранников из среды заключенных окружили его, не давая возможности своей жертве подняться на ноги. Я обратил внимание на измученное багровое лицо истязаемого с глазами, полными слез.

«За что такое наказание?» — промелькнула тревожная мысль в моей голове. В этот момент я прошел узким коридором в сопровождении старшего сержанта и остановился у противоположной стороны. Здесь было совсем темно. Начальник режима открыл толстую деревянную дверь изолятора и втолкнул меня туда. В полном мраке я не мог ничего рассмотреть. Остановившись у порога, я ждал, пока мои глаза привыкнут к такой непроглядной тьме. Но вдруг я услышал знакомый голос:

—Иди сюда, ты, дубина.

Я узнал по голосу Культяпого. Позже он мне рассказал, что избил повара на кухне и получил тоже десять суток без вывода на работу. В изоляторе, кроме Культяпого, лежали на нарах еще человек пять заключенных доходяг за отказ от работы и прочие нарушения лагерного режима.

Улегшись на нары рядом с Культяпым, я окинул взглядом внутреннее помещение изолятора. От других бараков это помещение отличалось лишь тем, что его стены совершенно обветшали, и сквозь длинные щели в них врывался холодный уральский ветер. Первая мысль, пришедшая мне в голову: как можно в таких условиях просуществовать десять дней почти при нулевой температуре?.. Суточный рацион в изоляторе включал триста граммов хлеба и через двое на третьи сутки горячая пища — пол-литра жидкого супа. Если честно признаться, то в

55

лагере я иногда организовывал для себя и бригады кое-какие дополнения к скудному лагерному пайку, поскольку имел неплохие отношения с поварами. Это спасало меня и членов моей бригады от быстрого истощения и болезней...

Культяпый, прижимаясь ко мне, слегка покашливая, проговорил:

— Если будем только лежать на нарах, как скоты, то обязательно дубаря врежем к концу срока в такой температуре. Падлы, топить печку не хотят. Заморозить думают совсем.

Вдруг один из доходяг поднялся с нар и начал быстро ходить от стены к стене, неистово размахивая руками.

—Братцы, — крикнул он жалким и каким-то истерическим голосом, — я сейчас повешусь, а вы потом стучите в дверь, меня — в могилу, а вас выгонят отсюда.

— Ну, и молодец! — радостно подхватил Культяпый. — До чего же умные фрайера бывают на свете. Без них жить просто невозможно было бы.

Культяпый сел на нары и устремил жадный взор на самоубийцу, который к этому времени приготовил какую-то затасканную тряпку. Похоже, что это была его рубашка. Эту рубашку он привязал к маленькой решетке над дверью, где раньше была электрическая лампочка. Получилось что-то вроде петли. Просунув голову в эту петлю, он хрипло прокричал:

—Прощайте, братцы! Я Василий Воронов из Витебска. Двадцать лет сроку. Не хочу больше мучить себя.

—Спасибо, Вася! — самодовольно и радостно ответил ему Культяпый и толкнул локтем меня в бок. — Считай, Вася, что ты отбыл этот срок. Два червонца своих ты оставляешь начальнику. Если на том свете тебя примут ангелы-хранители... мы пойдем за тобой.

Воронов подогнул колени, захрипел. Культяпый тут же проговорил, обращаясь к доходягам:

—Эй, вы, огни, читайте молитву за упокой души раба божьего Василия.

56

Кто-то из них, словно задыхаясь, ответил:

— Молитвы не знаем ни одной. Даже фамилии свои забыли.

— Ну, черт с вами! — выругался Культяпый и обратился тихо ко мне: — Если этот доходняк удачно сейчас вздернется, сука буду, нас обязательно выгонят с изолятора. Ведь у начальника очко заиграет: а вдруг еще кто-нибудь последует примеру самоубийцы?.. За такие делишки начальство здорово стригут.

Я не стал возражать Культяпому... Я понимал, что повеситься этому человеку, назвавшемуся Василием Вороновым, вряд ли удастся. Место, где он закрепил «петлю», находилось у него прямо над головой, и поэтому повиснуть он мог, только подогнув ноги.

Bopoнов стонал, хрипел, предпринимая одну попытку за другой... Он, то становился на ноги, тяжело дыша и вытирая ладонью на лице слезы, то вновь поджимал колени. Так продолжалось довольно долго. Наконец он вылез из петли.

— Не могу, братцы, убейте меня на месте! Не могу! Кратко больно и невыносимо... Не знаю, как люди вешаются.

Культяпый сразу соскочил с нар:

—А ну давай! Я помогу... У тебя просто смелости не хватает.

Bopoнов опять залез в петлю. Культяиый схватил его за ноги и потянул на себя. Получилось так, что Воронов почти горизонтально повис в петле. Однако он через несколько секунд хрипло вскрикнул, вырывая, свои ноги из рук Культяпого, тот отпустил его, сел на нары.

—Ни на что не способная фрайерская тварь. Паскудина доходная! Как же ты будешь жить на свете, когда даже повеситься не можешь? Ведь попасть в рай — это одно удовольствие для таких чертей, как ты.

Воронов отвязал от решетки рубашку, запихнул ее за пазуху и сел на нары.

—Я рад бы, да не могу свести счеты с этими

57

страданиями. Вот если бы пристрелили меня, было бы куда легче, чем загибаться в петле.

— Сейчас пристрелю с отечественного пистолета, — злобно произнес Культяпый и схватил себя за ширинку. — Становись, ты, фитилюга, к стенке. Только скажи, куда тебя шмальнуть: в мочевой пузырь или в требуху? Скорей, пока пистолет наготове. — Культялый решительно поднялся на нарах и ударил Воронова ногой в спину. —Тебе нет места, псина, в нашем благородном обществе.

—Тот, согнувшись, отлетел к самой двери.

—За что ты бьешь меня? Ведь я не виноват, что не могу повеситься. — Повернувшись, Воронов направился к нарам.

—Культяпый преградил ему дорогу.

—Ложись, подлюка, около параши. Тебе места нет среди добрых людей. Я все равно заморю твою доходную душу голодом. Пайку, тебе положенную, сам буду жрать. Предупреждаю, если ты к завтрашнему утру не окажешься в петле, я заду...

Культяпый, опасаясь договорить до конца свою угрозу, вскоре завалился на нары и замолчал. Я не стал с ним спорить, зная, что возражать Культяпому было равносильно самоубийству.

Воронов мирно улегся на полу у стены возле параши.

После этого случая почти все дни, проведенные мной в изоляторе, заключенные хранили полное молчание, будто стараясь сохранять внутреннее тепло и не тратить энергию на ненужные разговоры. Культяпый тоже почти ничего не говорил, хотя блатные в зоне не забывали о нем. Каждый вечер ему приносили миску каши и кусок хлеба. Он уплетал все, что подавали ему в дверь изолятора, и, поглаживая себя по животу, самодовольно приговаривал:

—Бог напитал, никто не видал. А вас я за людей не считаю. Фрайер для меня — пустое место.

Долго, нестерпимо долго тянулось время этого заточения, но и ему пришел конец. После изолятора из бригадиров я был переведен в землекопы. Правда, мне все же повезло в другом деле. Я уст-

58

роился на кухне заведующим залом, где обычно два раза в день, утром и вечером, завтракали и ужинали заключенные. В мои обязанности входило следить за порядком, а главное — вести борьбу с хмырями, которые по вечерам «дежурили» возле кухни. Махоткин по поводу моей новой должности обмолвился шуткой:

— Счастливый ты, Гришка... в начальника пролез. Ведь что там толковать: сыт — и слава богу. И мне малость перепадет от тебя.

Но, несмотря на посильную от меня помощь, к концу зимы Махоткин тяжело заболел и был переведен в барак, называемый моргом. Я навещал его часто, но с каждым днем здоровье его становилось все хуже и хуже. Он весь распух и едва ворочал языком, лежа в одежде на голых нарах и не получая почти никакой медицинской помощи. Обязанности «лекаря» исполнял один старик санитар из числа заключенных. Он просто сидел, как дневальный, в бараке и каждое утро докладывал вольнонаемному фельдшеру о количестве умерших. Лечить больных было некому, да и нечем. Лагерных лекарей называли лепилами. Испокон веков на Руси такую кличку давали чаще всего самым неумелым работникам...

Однажды я пришел в «морг», чтобы, как обычно, навестить Махоткина. Он лежал на нарах и тихо стонал. Глаза его были закрыты. Только по его стону я убедился, что жизнь еще теплилась в нем. Когда я легонько толкнул его в плечо, он чуть приоткрыл помутневшие глаза и, стоная, проговорил:

—Не пойму, во сне или наяву вижу тебя, Гришка.

Я ответил, что пришел наведать его после работы. Тогда он протянул ко мне свою мозолистую руку и потрогал меня за плечо, словно желая убедиться в реальности моего присутствия. Он лежал на верхних нарах, а я стоял и смотрел на него в упор, и вдруг я почувствовал, что теряю самообладание. Я, кажется, готов был в ту же минуту зарыдать, как ребенок; повсюду беспорядочно, подобно трупам, валялись больные и умирающие заключен-

59

ные... Мне стоило невероятных усилий воли сдержать себя. И вдруг Махоткин, как будто почувствовав мое состояние, почти нормальным голосом заговорил:

—Ты, знаешь, Гришка, я все думаю, что беда обрушилась на меня от одного немца. Он, как я соображаю, наверно, был святым. Вся история эта приключилась со мной уже, значит, в самой Германии. — Махоткин, стоная, опять замолчал, облизнул воспаленным языком посиневшие губы. — Принеси мне водицы, Гриша, в горле пересохло. Там ведро на столе около двери.

Я быстро отыскал ведро, зачерпнул жестяной кружкой воды и поднес ему. Он долго с жадностью пил большими глотками и, утолив жажду, возвратил мне пустую кружку, затем тихо продолжил, тяжело вздыхая и посматривая на меня своим помутневшим взглядом:

—Тогда было большое наступление наших войск. Я ведь в пехоте-матушке воевал. Шутка ли, протопал, считай, от самой Москвы и до ихнего разбойного гнезда. — Махоткин схватил себя за покрытый густой щетиной подбородок. — Забыл, как город называется. Будь он проклят.

—Берлин, наверно, — промолвил я как бы невзначай.

—Да, Берлин, — подхватил слабым и хрипловатым голосом Махоткин, и глаза его как-то по-молодецки просияли. — До Берлина еще было далеко, когда я встретился с этим проклятым немцем. Значит, наступаем мы, прем напролом, что есть серой тучей. Солдаты, как птицы, стаями рвутся вперед. «Ура.. Ура...» — загорланили все. Ведь это была уже Германия, каждый разумел: конец войны недалек. Я тоже ног под собой не чувствую, что жеребец, в галоп пошел и глотку со всеми вместе деру что есть силы. Пробежали первую траншею, немцы руки вверху задрали. На второй я прямо уперся в толстого унтера. Он выхватил пистолет и шарах меня в бочину. А я успел ему в глотку штыком пырнуть. Кровища хлынула, как с борова... Захрипел, что заезженный конь. Я прямо задубел

60

около этого унтера. Ни руками, ни ногами не могу пошевелить. Несмотря на свою рану, которая, слава богу, оказалась пустяковой: пули чуть задела нутро на бедре, образумился я и тут же сразу выдернул штык с глотки фашиста, вытер кровь пилоткой и поковылял в медсанбат. Мне потом добрые люди подсказали... старые солдаты, что нельзя было так делать: с кровью фашиста надевать пилотку на свою голову. Сгоряча я, конечно, дал маху. Уж крепко много накопилось зла в моей солдатской душе против гадов... что они натворили на нашей русской земле. В госпитале я мало провалялся. Зажило все, как на собаке. Только я тебе, Гришка, по-дружески скажу: с того времени, как я пырнул унтера, обрушилась на меня беда за бедой. Выписался из госпиталя, на второй день завалило меня в землянке, чуть не задохся, едва откопали. Бомба взорвалась рядом, немного не угодила прямо в землячку. Когда демобилизовался из армии, кое-какое барахлишко приобрел. На вокзале, уже в России, обокрали на голую кость. Дома рассказал всю эту историю, баба меня, дурака, чуть не загрызла. Ведь пойми, Гришка, хата в деревне сгорела. Баба с тремя детишками прямо в норе жила, как крыса... И пусто кругом, хоть шаром покати. Я сам уж горевал-горевал, да я только того... Может, по такому случаю и в тюрьму сам угодил. Ежели бы барахлишко мое уцелело, я ни за что не пошел бы на колхозное поле за картошкой. Вот что проклятый унтер этот наделал. И сейчас лежу, подыхаю точно из-за его крови, что на моей пилотке была. Да, я эту свою ошибку теперь понял, но поздно, когда лежу и смерти предаюсь.

— Ерунда это все... Просто самообман, суеверие, — не задумываясь, машинально произнес я, когда Махоткин, охая и стоная, кончил свой рассказ. — У фашистов ничего не было святого. Они варвары по своей природе, все святое утопили в крови.

—Нет, Гришка, — словно очнувшись, отозвался настойчиво Махоткин. — Тот унтер, который подох

61

от моего штыка, все же был святым. И не спорь со мной. Иначе почему столько грехов сразу обрушилось на меня? Вот стоит он, как живой, теперь перед моими глазами. Не могу избавиться от этого привидения. Даже во сне каждую ночь его, проклятого, вижу. Так в крови со штыком в глотке сидит, что чучело, передо мной.

Я не стал ему больше перечить и лишь, не отрываясь, смотрел в его смуглое землистое лицо. Вдруг на его щеках появились слезы. Он медленно вытер их своей заскорузлой, давно не мытой рукой и с какой-то мучительной грустью заговорил:

—Слышишь, Гриша, когда дождешься свободы, вырвешься с этого котла и вернешься домой... Я верю в тебя, ты молодой, здоровый, доживешь до этого радостного дня. Заедешь потом в мою деревню... Залядка называется. Спросишь Махоткину Матрену — ее там каждый знает. Расскажешь, как я тут маялся ни за что. Все расскажи, ничего не скрывай.

Я дал ему слово, что обязательно выполню его просьбу, если только доживу до освобождения.

Махоткин глубоко вздохнул, и из его груди вырвался протяжный стон.

—Разом мне так хочется побыстрей сдохнуть, чтобы не мучиться больше. А бывает, в душу западет такая затинка, прямо не нагляжусь на белый свет, и жисть лучше становится. Ведь мне еще и сорока трех годов нет. Потрудился бы еще на земельке. С мальства приучен пахать, травку косить. Я мужик самого древнего роду. Земля для нас, крестьян-мужиков, что есть мать родная. Только эту мать мы стали плохо любить, как организовали колхозы эти самые. Дарма никто не хочет горб гнуть и потом своим поливать эту земельку-матушку. Вот, Гришка, где кроется наша мужицкая правда. Ее не запугаешь ни штыками, ни тюрьмами. Она, что солнце, вечно будет обогревать справедливость в нашем народе.

Махоткин, задыхаясь, замолчал. Я смотрел на угасающий образ ставшего мне дорогим человека, и мне казалось, что умирает сама Россия медлен-

62

ной и мучительной смертью, опутанная колючей проволокой, с множеством тюрем и лагерей. Смогут ли такие русские мужики, поставленные на колени, спасти свою родину от неминуемой гибели? Этот вопрос, казалось, застыл в моем сознании.

Махоткин уснул, во сне он бормотал какие-то непонятные слова. То ли мне послышалось, то ля пригрезилось, но когда я уходил, он, будто прошептал:

— Прости меня, мать сыра земля.

Я ушел от него в состоянии полной обреченности. На другой день под вечер я вновь пришел в «морг», но Махоткина на нарах, где он лежал, уже не оказалось. Предчувствуя недоброе, я бросился к санитару. Старик сидел и дремал на стуле около входной двери. Я толкнул его слегка в плечо и опросил о Махоткине. Лениво потягиваясь, он, недоумевая, спросил:

— Что? Махоткин?.. Какой Махоткин? Не понимаю. Черт их знает, куда они деваются... — Потом, образумившись, внушительно произнес: — Разбился твой Махоткин на мелкие куски.

— Как разбился? — взволнованно опросил я, впиваясь взглядом в морщинистое и наглое лицо санитара.

—Ты что, первый день в лагере? — грубо ответил он. — Не догадываешься, куда уплывают отсюда доходяги? На волю он пошел. Сегодня за зону отволокли.

Заметив мой убитый горем вид, санитар успокоительно добавил:

—Да ты не горюй, ему там будет весело. Он не один. Пятерых с ним сложили штабельком да и присыпали земелькой. Их дело фитильное... догорели, прибрались — и к месту. Чего мучиться зря.

Не знаю почему, но в этот момент мне ужасно захотелось двинуть кулаком в наглую рожу санитара. Сдержав себя, я медленно побрел по зоне лагеря. Я почувствовал, как какая-то пустота заполняла всю мою душу. Казалось, в лице Махоткина я потерял ангела-хранителя, который придавал мне силы собственным присутствием и мудрым словом.

63

Первое время после его смерти я не находил себе места, и лишь однажды одна большая неприятность словно привела меня в чувство.

Начальник лагеря лейтенант Шинкарь как-то случайно заметил меня на лагерной кухне.

—А ты, симулянт, что здесь делаешь? — спросил он строго, угрожающе приближаясь ко мне.

Я в это время находился в посудомойке и не заметил его появления. Шинкарь, раскачиваясь на своих тонких ногах, смерил меня гневным взглядом в ожидании ответа. Я не знал, какие подобрать слова, чтобы смирить гнев начальника, который, очевидно, меня хорошо запомнил. Однако, как я ни пытался найти в своем сознании нужный ответ, у меня ничего не вышло.

—Я, гражданин начальник, работаю теперь на кухне, — уверенно промолвил я, стараясь не смотреть ему в глаза. Я назвал фамилию одного лагерного активиста, который устроил меня на эту работу.

Шинкарь повелительно топнул ногой.

—Завтра немедленно в бригаду. Да возьми кирку побольше, да лопату!

На следующее утро я уже копался в земле и долбил киркой мерзлый грунт, по колено утопая в грязи. Холодный ветер с дождем добирались, казалось, до самых костей. Оттаявший грунт прилипал к лопатам. Надо было затратить немало труда, чтобы углубиться в котловане хотя бы на один метр. Однако дальше меня ждала еще одна неприятность.

Однажды, когда я, усталый, возвратился с работы и после «ужина», как обычно, улегся на нары, ко мне подошел тот самый посыльный, который зимой уже посещал меня.

—Ты, иди, блатные зовут, — сказал он вызывающе грубо и тут же удалился.

Я спрыгнул с нар и пошел за ним. В бараке весь ростовский рецидив был уже в сборе. В углу, где они находились, было нагромождение вроде баррикады из поломанных нар. За этим нагромождением лежали груды камней. Я стоял и смотрел, полный недоумения: что бы все это значило и за-

64

чем нужно здесь мое присутствие? Но мне долго не пришлось ломать голову. Знакомый уже седой старик, появившись неизвестно откуда, внушительно сказал:

—Ты, наверно, не забыл мои симпатии к тебе? А теперь настало время отблагодарить нас всех за проявленную мною доброту. — Сказанное им больше всего было похоже на приказ, чем на добровольное пожелание. — Нас хотят отправить на этап, — продолжал гордо старик. — Мы не хотим ехать с этого лагеря, и будем держать оборону. Ты и еще рыл двадцать фрайеров, согласных с нами, примут участие в схватке с псами. Давай залезай-ка нары и готовься к обороне.

Очутившись среди блатных, я решил подчиниться. Ведь иного выхода у меня не было. Однако я полагал, что ничего серьезного между ворами и лагерным начальством не произойдет. Ко мне тут же подсел Культяпый:

—Ты на фронте был?

—Ну, был, а что?

—Мы сейчас откроем тоже фронт псам. Будем бить их, как фашистов. — Культяпый показал взглядом на кучи камней и еще какие-то железные предметы. Похоже, что там лежали и ножи, замаскированные под всяким хламом.

— А ты сам был на войне? — неожиданно опросил я его.

Он насмешливо окинул меня взглядом.

—За что мне было воевать? За тюрьмы и лагеря? Пусть фрайеры сражаются, и кровь проливают за это... Им положено по закону.

— Но ты же вор, и твое место в тюрьме, — возразил я, стараясь отразить его наглый взор своим неопределенным взглядом. — И не гневайся на собственную судьбу. Ты вполне заслуженно находишься здесь, за колючей проволокой.

Культяпый завертелся на нарах, словно сидел на раскаленных углях.

— Жизнь меня сделала вором. Да, голодная жизнь... Нас у матери было пятеро. Без отца росли. Вот я и пошел блатовать. А потом уже удер-

65

жаться не смог. Поплыл по течению, как далекий парус в открытом море. А сейчас уже поздно стремиться к честной жизни. Да и не хочу. Привычка засосала меня, как болотная трясина. — Культялый смерил меня взглядом, полным иронии. — Вот ты, честный фрайер.. Лучше меня прожил на свободе, что ли? Хотя, конечно, и много моложе по сравнению со мной. Но все равно, наверняка по самое горло горя тяпнул.

Я невольно вспомнил свое голодное детство, как давились люди в очередях за хлевом еще до войны. И полный трагедий тридцать третий год... Мне нечего было ему осветить. И что я мог говорить в защиту прошлого, которое в смертельной борьбе за свое существование перенес наш народ? Голова моя закружилась от нахлынувших мыслей. Культяпый терпеливо ждал, почувствовав преимущество в беседе со мной. Наконец он не выдержал:

—Ну, ты что молчишь, честный фрайер? Язык, наверно, проглотил. Я вправе доказать тебе, что ты голодал больше, чем я за всю прожитую жизнь.

—Возможно... Я спорить с тобой на эту тему не буду. Ведь моя жизнь, с учетом военного времени, в действительности была нелегкой.

Культяпый самодовольно шлепнул ладонью меня по плечу.

— Я избрал правильный путь в своей жизни, а ты просто заблудился в ней, как слепой котенок. Ты думаешь, я ничего не понимаю в политике, кроме воровства? Нет, голубчик, ошибаешься... Я с многими умными людьми общался за годы заключения и многому у них научился. Особенно в тридцать шестом... в самый разгар сталинского террора. Раньше я особенно дружил с таким народом и только в последнее время заключения просто озверел. Так надоело все до отвращения, прямо сам себя порой не узнаю. Дьявол залез мне в душу и терзает и мучает меня. Ах, будь все проклято, что создано чекистами в лагерях и на воле! Гляжу я вот на это волчье племя и думаю: имеют ли они вообще право называться людьми за свои черные дела? Имеют ли — даже по отношению к нам, ворам? Ну,

66

допустим, я украл, меня поймали, осудили, но зачем же эта карательная мера уничтожения, которую я пережил на своем веку на положении заключенного? Ведь сейчас этот лагерь для нас, рецидивистов, просто рай против тех лагерей, где раньше приходилось мне отбывать срок, вернее, страдать и мучиться.

—А разве есть лагеря хуже этого? — спросил неожиданно я, обеспокоенный за свое будущее, хотя подобный вопрос я ему, кажется, уже задавал.

—Культяпый рассмеялся мне в лицо, показывая свою искалеченную руку.

—Уж если я дошел до такого состояния, то понимай все с ходу. Да я тебе и раньше рассказывал кратко про чудеса на Беломорканале. За свои пятнадцать лет ты в шкуре заключенного многое испытаешь в этих кичманах НКВД. И если отбудешь полностью срок, вернешься домой седым стариком, невзирая на то, что по годам ты будешь далеко не старик.

Культяпый замолчал, я не стал задавать ему больше вопросов. Воры и все те другие, кто «добровольно», разумеется, с принуждением, согласились участвовать в так называемой обороне, до глубокой ночи ждали нападения, но ничего подобного не случилось. Проснувшись наутро, я направился в «туалет» — старый, развалившийся сарай для естественных надобностей заключенных. Он находился напротив того барака, где я проживал. Развод уже прошел, и лагерь опустел. Рецидивистов никто не беспокоил в это утро. Развод на работу производился без них. Вообще они не часто имели желание ходить в рабочую зону, а если и появлялись там, то ровным счетом ничего не делали. Я уже выходил из общественной параши, именуемой отхожим местом, как вдруг заметил: целый взвод солдат из числа конвоиров маршировал по зоне лагеря. Во главе всей колонны шагали начальник лагеря, оперуполномоченный и прочие надзиратели. Конвоиры по команде окружили барак, где находились воры и другие заключенные, которым воры запретили выходить из барака; Начальник лагеря,

67

оперуполномоченный и надзирателя зашли в барак и остановились у самой двери.

—Вы, фостовские! — крикнул Шинкарь громко и повелительно. — Выходите все то одному из барака по-хорошему. Барак окружен. У вас нет иного выхода!

В ответ в них полетел град камней, и раздалась злостная брань. Оперуполномоченный выстрелил из пистолета в большую чугунную печь с выплавленными на ней по бокам чугунными ребрами. Он, разумеется, целился в нее просто для устрашения. Пуля топала между этих ребер и, потеряв убойную силу, рикошетом взлетела кверху. Произошел весьма уникальный и небывалый случай, как я узнал после: Никола-цыган поймал рукой эту пулю. Удерживая ее на ладони, он вытянул перед собой руку и закричал, когда в барак вновь вошло все начальство лагеря:

—Вот вы, псы, смотрите, ваши пули нас не берут.

—Я еще раз приказываю всем выйти из барака! — произнес громко Шинкарь. — В случае неповиновения мы применим оружие.

И вновь, как прежде, в сторону начальства полетели камни и угрозы. Шинкарь дал команду, и человек десять конвоиров, вооружившись топорами, начали вырубать с обратной стороны барака дощатую стену, за которой находились защитники барака. Я, укрывшись в отхожем месте, внимательно наблюдал за всем происходящим. Мысленно я был на стороне конвоя, и не сочувствовал ворам. Ведь в лагере они вели паразитический образ жизни и существовали практически за счет рабочей массы заключенных. Вырубив широкий проход в стене барака, под сокрушительным градом камней целый взвод конвоиров ворвался в эту образовавшуюся брешь, защищаясь, кто как мот от камней. Завязалась рукопашная схватка между ворами и солдатами. Силы, разумеется, были неравными, и сопротивление блатных было сломлено. Без кровопролития и жертв, конечно, не обошлось.

Из моего убежища были плохо видны детали

68

происходящего, и лишь позднее по рассказам других заключенных я в своем воображении воспроизвел картину этого побоища. Я узнал, что Никола-цыган, извиваясь с ловкостью кошки, умело защищался ножом. Ему удалось вырвать топор из рук одного солдата, вступившего с ним в единоборство. Проломив череп своему противнику, он набросился на другого и нанес ему удар по плечу, разрубив ключицу. Однако подоспевший к ним на помощь еще один конвоир почти напополам разрубил голову цыгана. Старый седой вор, размахивая киркой, как древний рыцарь, старался близко никого к себе не подпускать. Окружившие его солдаты быстро вырвали у него кирку и обухом топора повергли его наземь. Культяпый, подобно фокуснику, метнул нож в лицо нападающему молодому солдату, у которого сразу вместо глаза образовалась окровавленная рана. Выронив топор, раненый, схватившись руками за лицо, в панике бросился к выходу, в пролом стены. Культяный завладел его оружием и, угрожающе размахивая топором, сам устремился на нападающих, виртуозно уклоняясь от ударов. Привыкшие к рукопашным схваткам, воры отчаянно оборонялись. Они чем-то напоминали древнеримских гладиаторов. Их положение ухудшилось, когда несколько солдат вооружились винтовками и открыли стрельбу. Но чтобы не попасть в своих, взяли прицел выше, и попали в заключенных, которые сидели на нарах и фактически были в роли заложников. Заключенные, кроме раненых, бросились к выходной двери и образовали пробку. Ворам некуда было отступать, и они вскоре сдались. Всех рецидивистов, кто мог передвигаться без посторонней помощи, вывели (под конвоем зa зону лагеря и тут же отправили этапом в центральный изолятор. Их потом судили... Некоторые из них заслужили высшую меру, в их числе и Культяпый.

Я часто вспоминал этого «человека», которому дважды дарили жизнь за тяжкие преступления, но на этот раз его уже не помиловали.

Причину же ссоры воров и администрации лагеря мне, честно говоря, так и не удалось выяснить.

69

В конце лета я тоже был отправлен на этап с группой заключенных, имевших какое-либо отношение к схватке с ворами. Новый лагерь, куда мы все прибыли, был гораздо больших размеров. На огромной территории зоны серыми вереницами раскинулись жилые юрты вместо бараков. В одну такую юрту вселялось не более ста человек. Жили рабочими бригадами. С первых дней моего пребывания в этом лагере я понял, что он значительно хуже того места заключения, где я был раньше. Здесь уголовные элементы разных мастей являлись как бы администрацией лагеря. Вернее, лагерное начальство почти не обращало внимания на произвол и хаос, которые творились в лагерной зоне при непосредственном участии рецидива. К примеру, любой бригадир мог проиграть пайки хлеба в карты за всю бригаду... и ничего... За тяжкое избиение заключенного никто не нес абсолютно никакой ответственности. Вся деятельность лагерного начальства сводилась к заботе о выполнении норм выработки в рабочих зонах и стопроцентном выходе заключенных на работу. Часто даже тяжелобольных в массовом порядке старались выпроваживать в рабочую зону.

По первому месяцу, проведенному мной в этом лагере, я припомнил такой случай. Не знаю почему, но однажды утром по какой-то причине меня не выпустили на работу. Кажется, из-за большого срока. Начальник конвоя вернул меня сразу после развода в лагерь, хотя до этого случая я регулярно работал в рабочей зоне. Я стоял неподалеку от главных ворот, довольный тем, что этот день будет моим, и я могу немного отдохнуть после изнурительной работы. Развод по рабочим местам к этому времени был закончен. Развод обычно сопровождался комедийно-драматическими представлениями. Многие заключенные от голода и болезней были не в состоянии работать и пытались остаться в лагерной зоне. Тогда нарядчики, которые были большие мастера на всякие шутливые издевательства, силой препроваживали их за зону лагеря. Особенно доставалось отказчикам — тем, кто в какой-

70

то мере своих сил еще мог работать. Но даже если попадались такие, которые в действительности не могли уже трудиться, нарядчики брали их за руки или за ноги, тащили к главным воротам и выбрасывали затем за зону. Там таких заключенных ждал конвой так называемого «довода». Старший нарядчик Славка Громов нанимал в этом мероприятии особое положение. Он был среднего роста, плотный, плечистый, лет тридцати пяти, с красивым худощавым лицом, черными глазами и часто моргающими ресницами. В руках он держал длинную увесистую палку; Громов на свой выбор из множества отказчиков находил себе жертвы и лотом глумился над ними как хотел. Первый заключенный, к которому он подошел, был очень маленького роста, сильно истощенный, с опухшим воспаленным лицом. Несмотря на жаркие летние дни, этот так называемый отказчик был в шапке, рваной телогрейке и потертых ватных штанах. На ногах изношенные парусиновые ботинки. Такую обувь заключенные обычно называли суррогатной. Громов прошелся вокруг него. Подергал его за шиворот и, надменно ухмыляясь, с ехидством заговорил:

—Не пойму, чего ты отказываешься честно трудиться. Ведь одет ты роскошно, по сезону, накормлен по норме. Вид у тебя довольно бравый. Месяц, ну от силы два хорошо поупираешься своими рогами — и ты на свободе. У нас в лагере зачеты, сам знаешь, день за год дают, но, разумеется, надо дерзать в труде. Лозунгов, наверно, не читаешь, вот и результат — твоя симуляция.

Долго молчавший отказчик тихим робким голосом вдруг проговорил:

— Грудь у меня болит, дышать тяжело. Работаты сил нет моих.

—Грудь болит, — подхватил насмешливо Громов, — в костях ломота. Все у тебя желанием горит, а работать неохота. — И уже более строго: — Ты знаешь, за границей люди ищут работу, бастуют. А вы здесь прячетесь от работы. Не понимаете, конечно, что в труде — все счастье жизни.

Громов позвал самоохранников: отказчика под-

71

хватили под руки и вышвырнули за зону лагеря, где в окружении конвоя уже набралось много заключенных, которые по разным причинам не вышли с разводом на работу.

Следующей жертвой Громова оказался узбек: высокий худой отказчик с грязным, давно не мытым лицом.

—А ты, шашлык, чего на работу не пошел? Тот молча схватился руками за свой живот.

—Знаю, курсак совсем прогнил, — ответил за него Громов. — На помойке, наверно, сегодня был прямо с утра. Скоро от грязи покроешься панцирем, как черепаха.

Громов ударил узбека палкой то животу. Узбек отпрыгнул, согнувшись, в сторону и жалобно вскрикнул:

— О-о-о-вах! О-о-о-вах...

—Вах,... Bax... Вах...— подражая ему, повторил старший нарядчик и устремился к следующей жертве.

Этой жертвой был молодой еврей с большими навыкате глазами, длинным горбатым носом и толстыми губами. Вид его не выдавал признаков истощения.

—А ты, бедный Хаим, чего затемнил? — угрожающе спросил Громов. — Наверно, уже и в лагере открыл свой ювелирный? Причина довольно уважительная для симуляции.

—У меня большая температура, — смело заявил еврей, презрительно поглядывая на старшего нарядчика.

—Температура, — ехидно повторил Громов и сунул палку ему под мышку. — Вот я сейчас смерю тебе ее. Я сам по профессии гинеколог, но в градусах хорошо разбираюсь. Не дыши — обратился он строго к больному, который послушно зажал конец палки под мышкой.— Какой срок?

— Пять лет.

—Ну, с таким сроком дышать тебе разрешаю. Дыши во всю грудь чаще, свободно и вольно, так, как в песне поется: «Широка страна моя родная». — Громов вытащил палку, которую держал

72

под мышкой заключенный, внимательно наигранно посмотрел на нее. — Так, температура у тебя тридцать шесть со смыкам. А поэтому надо тебе пахать. И крепко пахать. Ведь кирка и лопата давно скучают без вашего величества.

Больного тут же потащили к воротам, и он, упираясь, успел лишь крикнуть:

—Не могу

— А ты через «не могу», — ответил ему вслед Славка Громов.

Он тут же подошел к лысому старику с большой головой, которая, казалось, болталась, как на нитке, на его тонкой шее. Смуглое лицо этого отказчика, с острыми скулами, было будто обтянуто иссохшей кожей какого-то животного. Он начал креститься, окидывая робким взглядом старшего нарядчика.

—Ты что крестишься на меня, как на икону Николая-угодника? — возразил неопределенно Громов.

В его голосе в этот момент прозвучало какое-то уважение к этому старику, который вместо ответа бормотал не понятные никому молитвы. Он вдруг опустился на колени, продолжая креститься и шевелить губами.

—Встань на ноги, старый осел! — закричал Громов. — Ты пойми, что бога нет. Он попал в Чека и расстрелян. А Иисус Христос за свои грехи осужден Особым совещанием и давно продал душу дьяволу. Поэтому чеши-ка ты на работу, и побыстрей.

Старик, словно не слышал эти внушительные фразы, продолжал стоять на коленях и креститься. Тогда его подхватили под руки и поволокли к воротам.

Но вдруг появилось чудо в образе заключенного, особенно развеселившее старшего нарядчика и остальных участников утреннего развода. Самоохранники привели отказчика, руки и ноги которого были обмотаны ржавой колючей проволокой, так что он едва мог ходить и владеть своими конечностями. На шее его тоже висели куски проволоки. Взглянув на такое явление в образе человеческом, Громов воскликнул, надрываясь от смеха:

73

—А это сокровище где выловили? Весь разукрашен драгоценностями, как турецкий султан. Наверно, ограбил ювелирный магазин этого еврея, что закосил сегодня на температуру.

—Он прогуливался в зоне, как в парке, — ответил один из самоохранников.

Громов с улыбкой приблизился к нему.

—Ты в натуре ошалел или прикидываешься сумасшедшим?

В ответ отказчик начал строить всякие гримасы, безумно вращая глазами и откидывая назад голову. Вдруг он захохотал таким отвратительным голосом, словно цирковой клоун. Потом загавкал, как собака, протяжно завывая.

Громов сейчас же подскочил к нему.

— Куси, куси, пес-барбос. — Он сунул свою пялку в лицо сумасшедшему. — Вот, перегрызи ее. Поверю, что ты забесился, и накормлю от пуза.

Поднялся шум, крики, дружный смех всех присутствующих на этом сборище лагерных придурков. Про других отказчиков в это время совсем забыли, и они, пользуясь моментом, по одному незаметно стали разбегаться в разные стороны и прятаться в юртах. Под крики и смех старший нарядчик продолжал забавляться умалишенным, который, кончив гавкать, сразу перешел на другой жанр своего исполнения. Он закричал срывающимся на фальцет тонким голосом.

— Веселья час... И десять лет разлуки, — перебивая его, пропел Громов. — Хочу я жрать всегда, всегда, — продолжал он, задыхаясь от смеха. — Давай мы сядем в тюрьму от скуки. И под конвой на долгие года.

Сумасшедший наперебой ему стал выкрикивать совсем непонятные фразы, потом вдруг совершенно спокойно оказал:

— Сталин, Екатерина на престол вернулись.

Громов, довольный тем, что ему удалось огородить только что пропетую им пародию, весело промолвил, размахивая палкой:

—Екатерину давай нам сюда, на всех хватит, она баба гулящая была.

74

Что касалось первого слова, то он побоялся что-нибудь к нему придумать, моргая ресницами чаще обычного, он робко окинул взглядом своих приближенных и тут же вновь обратился к сумасшедшему:

— Ну, ты, труханутый, отмочи еще хохму какую-нибудь!

Прыгая на одном месте и до неузнаваемости искажая лицо всякими гримасами, тот, словно выполняя заказ, пропел нормальным голосом на обыкновенных нотах;

—Сбейте оковы. Давайте мне волю.

Кто-то из самоохранников крякнул насмешливо из толпы:

—Да, как же, собьем. До тебя дотронуться невозможно, ощетинился, как ежик.

— Немцы, немцы наступают! — вдруг заорал сумасшедший, делая оборонительную позу.

—А мы их сейчас из пулемета, — ответил строго Громов и ткнул палкой его в бок.

Вероятно, чувствуя сильную боль, тот упал на землю, сел и протяжно, навзрыд заплакал.

—Ну, ты, не брызгай бельмами! — раздражительно заговорил старший нарядчик и толкнул его ногой в спину.

—Ура-а-а! Берия повесился, копайте ему могилу! — закричал, надрываясь, сумасшедший, подхватываясь на ноги. — Копайте скорей, пока мы все живы!

В этот момент, как медведь из берлоги, вылез из двери служебной канцелярии старший надзиратель Горобец. Он был высокого роста, но какой-то очень неуклюжий; лицо у него было отекшее и воспаленное от постоянного пьянства. На нем была измятая гимнастерка, темно-синие галифе неопределенного фасона и новые кирзовые сапоги. Погоны на его плечах лежали зигзагом, будто вскипали от зла и ненависти к заключенным. Форменная фуражка с синим верхом особенно придавала ему отвратительный вид. Он протер сонные глаза, лениво зевнул, прикрывая рот широкой, как лопата, ладонью, затем не спеша подошел к веселой компа-

75

нии и грубым, не терпящим возражений голосом спросил:

—Шо за балаган собрали здесь? это время сумасшедший отплясывал лезгинку по всем правилам кавказского искусства.

—Аса, аса! — кричали хором, хлопая в ладоши, лагерные придурки.

Горобец, краснея, топнул ногой и, словно в трубу, протяжно проревел:

— Прекратить безобразие! После этого все сразу умолкли.

— Откуда такой фокусник появился в лагере? — глядя на умалишенного, опросил Горобец.

Сумасшедший при этом как ни в чем не бывало продолжал свою пляску.

— Наверно, с новым этапом этот чокнутый прибыл, — ответил Громов, не скрывая улыбки.

—Чокнутый? — повторил многозначительно Горобец, внимательно наблюдая за выходками танцора. — Знаю я таких чокнутых. У меня эта чернуха не пролезет. Видал я всяких на своем веку. Сначала чокнутые симулянты, а потом такими умниками становятся, когда раскалываются, шо можно просто позавидовать им. — Ведите его в Бур,—скомандовал Горобец, обращаясь ко всем стоявшим вокруг лагерным активистам.

Два самоохранника осторожно взяли под руки сумасшедшего и повели в направлении барака усиленного режима под названием сокращенно «Бур».

—Эх, хорошо в стране Советской жить! — выкрикивая, пропел он, стараясь вырваться из рук дюжих сопроводителей.

— А тебе будет лучше всех, — ответил ему ехидно идущий следом Горобец.

Барак усиленного режима находился неподалеку. Огражденный высоким забором со сторожевыми вышками с двух сторон, собственно, это был лагерь в лагере. В нем, в основном, находились подследственные за убийство и прочие лагерные преступления. Поместив умалишенного в отдельной ка-

76

мере Бура, старший надзиратель направился к главным воротам. Там конвой уже построил в колонну отказчиков, которые могли еще передвигаться и дойти до рабочей зоны. Те, кто был не в состоянии идти, лежали на траве. Некоторые из них стонали. Я спрятался за толстую сосну, находившуюся метрах в двадцати от главных ворот, и наблюдал за дальнейшими событиями. Появился начальник лагеря, старший лейтенант Конарев. Вместе с ним пришел и лагерный врач Сухов. Сухов, находясь в заключении, исполнял обязанности врача. Подойдя вплотную к колонне отказчиков, Конарев повелительно заговорил:

—Всех доходят назад в зону! Черт знает что творится. — Он произнес эти слова с таким недоумевающим выражением лица, как будто впервые видел все происходящее за воротами.—Надо немедленно приказать нарядчикам и самоохране, чтобы всегда сообщали о порядке на утренних разводах. Я вижу, что в этом повале нетрудоспособных скрывается много симулянтов. Сухов, эта проблема с симулянтами относится к вам больше, чем ко мне.

— Что я могу сделать в условиях дичайшего лагерного произвола! — ответил спокойно Сухов. На бледном его лице в этот момент по причине сильного волнения появились красные пятна.

Два года тому назад ему ампутировали в лагере ногу. Поэтому он ходил на протезе и заметно хромал.

Конарев резко одернул Сухова:

—Чтобы я больше не слышал от тебя слова «произвол». Ты просто заблуждаешься... Откуда ты видишь, что в лагере у нас творится произвол?

Сухов без всяких объяснений показал рукой на доходяг, лежащих за воротами. При этом он старался не смотреть на взволнованного начальника. Затем, после непродолжительного молчания, он проговорил:

—Все эти люди на грани полного истощения. Все без исключения. Как я могу понять, кто из них симулянт и кто болен с потерей трудоспособности.

—А ты пойми... Ты врач с большим стажем.

77

—У меня нет такой возможности, потому что негде разместить больных в лагере. До сей поры не построили еще лазарет, хотя бы человек на сто.

—Лазарет! — строго подхватил Конарев. — Его так просто не построишь. У меня нет разрешения из главного управления. А сам я не уполномочен на такие дела.

—Тогда положение в лагере останется по-прежнему,—смело заявил Сухов. — Практически заключенные лишены элементарной медицинской помощи. Ведь у меня всего одна юрта для больных, и то на случай открытой раны. Я, слава богу, в этих кабальных условиях насилу справляюсь с мостырщиками. — Сухов догадывался, что начальнику давно знакомо слово «мостырщик», но, несмотря на это, он решил немного пояснить, что представляют собой только что названные люди. — Калечат, сволочи, себя беспощадно. Травят глаза всякими химикатами. Где берут эту отраву? Не знаю. Искусственные флегмоны и даже гангрены почти каждый день. Умышленные ушибы ног и рук — постоянное явление... Все это творится во имя симуляции, чтобы любым путем уклониться от трудовой повинности.

—Мостырщиков будем судить, — заявил решительно Конарев. — Хватит с ними заигрывать. Распустили мы этих негодяев больше некуда.

—Ваше дело судить, гражданин начальник, а мое — вам только докладывать. Я ведь больше никаких прав не имею. Я сам по милости Особого совещания второй срок отбываю, и, наверно, не видать мне свободы.

—Ты уже надоел со своим Особым совещанием! — строго возразил Конарев, склонный кончить этот ненужный ему разговор с неугомонным лекарем.

Начальник лагеря повернулся и направился в свой кабинет, расположенный в канцелярии, метрах в двадцати от ворот. В этот момент к нему подошел старший надзиратель Горобец. Он поприветствовал Конарева, лениво подымая к козырьку фуражки свою руку, похожую на медвежью даму.

78

—Осмелюсь доложить вам, товарищ старший лейтенант!

Конарев посмотрел на него с удивлением и даже с каким-то скрытым отвращением.

—Я сегодня посадил в Бур очень опасного симулянта.

—Что за симулянт такой? — Конарев любопытно окинул взглядом старшего надзирателя.

Тот внушительно, с робостью в произношении, продолжил:

—Этот симулянт притворялся чокнутым... то есть сумасшедшим.

— Не пойму, что такое: чокнутый и сразу сумасшедший? Ну, что это за человечина?

—То такая окотиняка притворная, не дай боже. Ноя его сразу раскусил, словечки здесь выкрикивал, шо мороз по спине пробегал.

—Какие это были словечки?

—Да не, товарищ старший лейтенант, мне просто неудобно повторять. Я, правда, тогда еще в канцелярии был, но все его проказы слыхал.

—Ничего, не стесняйся, говори... мы здесь одни, — Конарев посмотрел по сторонам.

Сухов в это время вышел за ворота и наблюдал, как нарядчики затаскивали назад в зону лагеря тяжелобольных доходяг. Горобец нагнулся к самому уху начальника, приставил ладонь к губам и, закрыв глаза, робко произнес, переходя почти на шепот:

— Берия повесился, копайте ему могилу.

Конарев отскочил в испуге от него в сторону.

—Ты что, с ума сошел? Мне такие слова говоришь!

—Да то не я... Он говорил, скаженный. Вы же сами меня просили, товарищ старший лейтенант,— виновато оправдывался Горобец, умиленно поглядывая на начальника.

—Да, просил, но ты так сразу ошарашил меня. Мог бы сказать что-нибудь другое.

—Другое скаженный кричал в Буре. Когда мы его распутляли от колючей проволоки, он меня, шо бугай, боднул головой в брюхо и оскорбил «ежовой

79

рукавицей». Я трохи его образумил ладошкой по шее. — Горобец доказал движением руки, как он это сделал, потом хвастливо продолжил: — Он упал, подрыгал ногами и сразу очухался, сел на пол и запел этот самый, как его... «Интернационал», только таким кавардаком, шо у меня волос на голове поднялся дыбором. Складно у него очень получалось, хотя и совсем по-другому. Вот тут я его, товарищ старший лейтенант, раскусил окончательно. Ведь дураки спевают всегда правильно, как положено, без всяких выкрутасов. Это я на собственном опыте давно убедился. А этот такое загибал, шо ни один умный не додумается никогда в жизни. Мне стало страшно в присутствии двух самоохранников, и я со злости схватил его за санки.

—За какие санки? — улыбнувшись, опросил Конарев, склонный прекратить эту беседу со старшим надзирателем, опасаясь, что он по глупости своей может еще что-нибудь оказать недостойное служебного положения.

—За эти спевалы самые я сцапал скаженного, — продолжал смело Горобец, — но меня он кусанул за руку, как собака. Я ему еще раз по шее. Он упал на пол и больше не поднялся.

—Да ты что, убил его, наверно?

—Нет, товарищ старший лейтенант. Он потом начал чихать, шо козел... Я преспокойно и ушел.

Конарев подозвал к себе лагерного врача. Тот тут же послушно подошел к нему.

—Сухов, пойдите сейчас со старшим надзирателем в Бур и посмотрите там одного субъекта... выдает себя за умалишенного. Проверьте хорошенько его состояние.

—Я не психиатр, — упрямо возразил Сухов, явно не желая брать на себя такую обязанность.

—А я вам приказываю, — строго произнес Конарев. — Немедленно исполняйте приказ, без возражений

Сухов молча направился в сторону Бура. За ним вразвалку поплелся Горобец. Когда они проходили мимо меня, я незаметно спрятался за юрту, не желая попадаться на глаза старшему надзирателю.

80

Вдруг раздался выстрел. Из Бура, прыгая, как заяц, выскочил сумасшедший и побежал по зоне лагеря. Очевидно, часовой, стоящий на вышке, промахнулся и не попал в беглеца. (По инструкции ГУЛАГА часовые могли стрелять в таких случаях без всякого предупреждения.) Горобец недоуменно развел руками и растерянно прокричал:

—Забыл закрыть его в камере, старый я осел. Задурил мне голову, скотиняка вонючая!

В этот момент я неосторожно вышел из-за юрты, и Горобец сразу обратился ко мне:

—А ну, ты, помоги поймать! — Горобец не договорил, только махнул мне рукой.

Я подчинился его приказу и ускоренным шагом пошел вслед за умалишенным. Тот уже успел далеко отбежать и скрыться за юртами. Несколько человек самоохранников, блуждающих в зоне, присоединились ко мне. Они не очень старались поймать беглеца, поскольку, очевидно, хотели продлить себе удовольствие, забавляясь над умалишенным.

Участвуя в этой компании, я немного приотстал от самоохранников. Они, не спеша, осматривали все юрты, отыскивая то место, где бы мог спрятаться сумасшедший, но он как сквозь землю провалился... И вдруг он выскочил из-за самой дальней юрты и побежал прямо на самоохранников. Приблизившись к ним, он резко повернул в противоположную сторону, громко выкрикивая:

— Смерть мухам и чекистам, слава ворам-рецидивистам.

Я не хотел участвовать в этом мероприятии и поэтому не прилагал никаких усилий в поимке беглеца. Вскоре появился оперуполномоченный лагеря, пожилой, маленького роста лейтенант Тузов. На худощавом и смуглом лице его, казалось, застыла постоянная ненависть не только к людям, с кем он непосредственно общался, но и к самому себе. Так я почему-то мысленно охарактеризовал этого человека, когда впервые его увидел ... Сумасшедший пробежал неподалеку от оперуполномоченного и,

81

задыхаясь от быстрого бега, срывающимся голосом пропел:

—Развейся, мрак, восстань, свобода!

Тузов, схватившись за карман рукой, угрожающе крикнул:

—Стой, стрелять буду, мать твою в душу! — И тут же к самоохранникам: — Гоните его в запретную зону, под вышку, пусть часовой пристрелит эту бешеную сволочь!

Горобец, отдышавшись, развел широко руки, пошел навстречу беглецу. Он быстро приближался к нему.

—Я памятник себе воздвиг нерукотворный! — хрипло выкрикнул сумасшедший и повернул сразу назад, в направлении, где по нерасторопности самоохранников не было ни единой души.

—Сейчас тебе будет памятник! — угрожающе промолвил Горобец и неожиданно остановился. Видимо, причиной была его усталость.

—Окружайте его, — скомандовал решительно оперуполномоченный, заметив, как самоохранники лениво, с неохотой выполняли свои обязанности. — Вы что, хлеба не ели сегодня? — злобно глядя на них, прохрипел Тузов. — Ворочаетесь, как сонные мухи. Черт бы вас побрал!..

—Они-то ели, — отозвался Горобец, доказывая взглядом в сторону, где за юртами скрылся беглец, — а вот этот стригун жеребцом носится не знаю отчего... Мало еще, наверно, подморили скотиняку эту.

—С помощью старшего нарядчика и его помощников беглеца окружили так, что ему некуда было деваться от преследования.

—Хватит с ним состязаться в беге! — решительно и громко скомандовал Тузов. — Гоните его в запретку, к вышке. Гоните, я вам приказываю. Без этого симулянта фокусников хватает в лагере.

Никто из участников образовавшегося сборища не хотел выполнять такой убийственный приказ разгневанного до крайности уполномоченного. Сумасшедшего просто поймали и за руки за ноги веселой толпой потащили через всю зону прямо в Бур,

82

выкрикивая всякие смешные эпитеты в его адрес. Старший надзиратель Горобец устало тащился сбоку, самодовольно приговаривая:

— Ну, скотиняка блаженная, теперь заморю в изоляторе. Там будешь беситься, сколько тебе угодно, под замком. Я уж постараюсь все устроить самым шикарным образом. Вижу насквозь твои притворства. За эти выкрутасы положен еще довесок к твоему сроку, если не сдохнешь раньше суда.

Горобец, как священник, протяжным басом посылал проклятия умалишенному. В начале поимки умалишенный вел себя спокойно. Он тяжело дышал и не отвечал на реплики и ругань в его адрес. Самоохранники довольно легко оправлялись со своей ношей. Но вдруг, рванувшись, он закричал:

— Весь мир насилием задушим!

—Заткните ему глотку, — злобно приказал уполномоченный.

Горобец наложил свою ручищу на лицо умалишенному, зажимая ему рот. Тот укусил его сильно за ладонь. Старший надзиратель, поморщившись, сжал кулак и ткнул в бок своей жертве.

— Спивает, подлюга, опять, шо в Буре горланил, — как бы оправдываясь перед уполномоченным, пробормотал недовольно Горобец и еще раз попытался сунуть в бок умалишенному, ,но ему нечаянно помешали самоохранники, толпившиеся вокруг.

Воспользовавшись моментом, беглец вновь крикливо запел:

—Мы наш, мы раб ...

Горобец не дал возможности допеть до конца, опять зажал ему рот рукой и, невзирая на укусы, терпеливо продолжал держать свою руку в таком положении.

—В изоляторе раздавлю гада, как муху, — морщась от боли, угрожающе ревел старший надзиратель.

—Три дня ни жрать, ни пить не давать, — вмешался раздражительно уполномоченный Тузов. Лицо его при этом сильно покраснело.

—Будет выполнено, товарищ лейтенант, — по-

83

корно отрапортовал Горобец. — Я из него сроблю рака. Через нидилю он будет тилько ползать да шептунов пускати.

Наконец беглеца затащили в узкую дверь барака усиленного режима. Я все это время шел поблизости и наблюдал за происходящим. Остановившись у Бура, я еще некоторое время слышал выкрики уполномоченного, потом появились какие-то рыдающие напевы, — словно из могилы кричал заживо погребенный человек. Когда за высокой стеной Бура все стихло, я отправился в юрту, где проживал постоянно.

Однажды, месяца два спустя после этого случая, я спросил у самоохранника, которого неожиданно встретил вечером в лагере:

— Какая судьба постигла того сумасшедшего, что с песнями бегал по зоне?

—А черт его знает. В нашем лагере таких артистов девать некуда. Выступают с концертами почти каждый день. Где их всех запомнишь. Вчера один совершенно голый бегал, размалеванный с ног до головы крестами. На груди и брюхе слова: «Вызвали б нам теперь, ребята, в гости Сталина». В бане это художество едва отмыли. Уполномоченный кричал: «Дерите со шкурой всю эту мерзость на нем».

На следующее утро на разводе начальник конвоя громко зачитал положение из инструкции ГУЛАГА, которое наверняка уже знал наизусть:

— «Внимание всем! Как в пути следования, так я на работе выполнять все требования конвоя. За невыполнение требований конвой будет применять оружие без предупреждения».

Шагавший рядом со мной бывший школьный учитель, недоумевая, произнес:

— Согласно этому изуверскому приказу, заключенного могут пристрелить, как паршивую собаку. Вот вам цена человеческой жизни, которая и гроша ломаного не стоит. Не пойму, зачем такие жестокости в местах заключений? Ведь мы и так покорны, как животные. Унижать нас больше некуда.

—Возможно, там, в Москве, думают, что мы

84

еще мало наказаны за совершенные преступления, — ответил я, невольно улыбнувшись.

— Морить голодом и заставлять работать из последних сил. Разве этих карательных мер недостаточно для тех, кто лишил вас всего: семьи, свободы, званий, отправив за колючую проволоку совершенно невинных на долгие годы? — взволнованно продолжал мой собеседник, фамилия которого была Козловский.

—Покрытое бледностью худощавое его лицо вспыхнуло нервным румянцем, голубые глаза гневно блуждали. Козловский был моим соседом по нарам. Мы познакомились с ним на второй день после прибытия в лагерь.

—Наверное, это происходит потому, что в масштабах нашего государства действительно есть преступники, которые достойны этой меры наказания. К примеру: убийцы, грабители, воры-рецидивисты. Но по какой причине нас всех стригут под одну гребенку?..

—Да, я согласен с вами, — прервал меня Козловский, — но не совсем. Ведь все перечисленные уголовники, которых вы назвали, порождены социальным строем, вернее, жизнь их заставила быть такими.

— По-вашему, значит, убивать, грабить, воровать—совершенно закономерное явление, — возразил я.

—Нет, вы меня не совсем поняли. Я не оправдываю эту категорию преступников. Воры и убийцы будут всегда, даже при самых благоприятных условиях жизни. Но совершенно в малых количествах.

Наша беседа неожиданно прекратилась. Какой-то заключенный, идущий впервой пятерке колонны, упал. Это, вероятно, случилось от истощения. Его подхватили на руки и поволокли. Колонна заключенных, путаясь, растянулась.

—Подтянитесь! Равняйтесь! — заорали дружно конвоиры, угрожая оружием. — Подтянитесь! Подтягивайтесь! — ошалело неслось со всех сторон по ходу марша.

85

—И так тянемся! Вытянулись уже в нитку, больше некуда, — громко выкрикнул кто-то из строя.

У некоторых конвоиров такая реплика вызвала улыбку. Когда колонна пошла нормальным маршем, и были слышны только гулкие шаги сотен заключенных, Козловский почти мне в ухо прошептал:

—Даже самые закоренелые преступники, независимо от степени виновности перед законом, не должны содержаться в таких ужасных условиях. По приговору суда нас ведь лишили только свободы и ничего большего. Умирать с голоду и надрываться на тяжких работах — нигде не писано в уголовном законодательстве...

Наша беседа вновь прекратилась, потому что колонна заключенных вошла в рабочую зону и разошлась побригадно. Огромная территория на пустыре в оцеплении конвоя была расчищена для земляных работ. Рыли траншеи и котлованы под постройку жилых зданий. Такая работа мне была хорошо знакома по первому лагерю... Я то раздалбливал киркой попадавшийся местами твердый грунт, то периодически брался за лопату. За моей спиной лениво копался Козловский.

—Слышь, Григорий, — вновь обратился он ко мне.

Я повернулся к нему лицом.

—Ты знаешь, нам подходят сейчас вот эти пушкинские строки, посвященные декабристам: «Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье». — Он на секунду умолк; на его лице появился какой-то оттенок грусти. Потом он продолжил: — «Не пропадет ваш скорбный труд и дум высокое стремленье». Боже мой, какие чудесные слова и как они подходят к нам! В эту эпоху жестокости и угнетения я всегда мысленно читаю это стихотворение, и мне становится легче на душе, словно все мои страдания улетают куда-то в мечтательную даль. Как хорошо, что у нас никто не может отнять Пушкина.

—Да, вы правы. Жаль, но я почти ничего не помню из Пушкина, — проговорил я.

86

—Как же так — не помните? Позвольте спросить, сколько вам лет? Я назвал свой возраст.

—Двадцать шесть лет? — повторил удивленно Козловский. — Не знать Пушкина — это значит, не знать литературы вообще! Вы же учились в школе. Как же так получилось, что у вас в голове ничего не осталось?

—Да вот не осталось, — начал оправдываться я, слегка краснея. — Что знал ... забыл... Очевидно, причина тому — война.

— Ну, хорошо, не будем говорить больше на эту тему... Конечно, я был учителем в школе. Преподавал историю. И, может быть, поэтому мне кажется, что Пушкина должны знать все. — Козловский посмотрел на меня своим, как обычно, добрым взглядом и добавил: — Если хотите, я могу вам иногда напоминать о произведениях Пушкина. Особенно о декабристах...

Я сразу согласился с его предложением, хотя особого желания, честно говоря, к этому не имел ...

— Да, декабристы ... — вдумчиво произнес Козловский. — У них был преданный союз борьбы с царизмом. Они знали, за что страдали на сибирских рудниках. А вот мы абсолютно не знаем... за что? Против сталинского деспотизма, я больше чем уверен, никто из нас не выступал. За себя я ручаюсь. И за вас тоже. Да и невозможно сейчас какое-либо политическое сопротивление в условиях неслыханного бесправия и произвола. Грустно сознавать, но моя виновность заключается в том, что я однажды на уроке сказал своим ученикам, что немецкая армия была лучше вооружена в сорок первом году, и поэтому им удалось дойти до самой Москвы. Этих моих слов вполне хватило, чтобы осудить меня на десять лет.

—Вам повезло! — воскликнул насмешливо я. — Мне за это же самое дали пятнадцать.

—Не может быть! — возразил упрямо он. — Вы сказали, наверно, еще что-нибудь лишнее.

—Абсолютно ничего. — Я в нескольких сло-

87

вах рассказал Козловскому причину моего заключения, он тут же согласился со мной.

—Да, вполне возможный случай в этом хаосе беззакония.

Нам помешал продолжить беседу бригадир по кличке Король. Он был из рецидивистов. Его кличка словно была дана в насмешку над его внешностью. Маленький, с худощавым и бледным лицом, щуплого телосложения, он больше смахивал на лагерного доходягу. Проходя мимо нас, он проговорил, постукивая палкой по голенищу своего хромового сапога:

—Эй вы, дипломаты, пошевеливайтесь там! Забыли, наверно, упираться рогами.

Мы, не спеша, взялись за работу. Когда Король отошел от нас, Козловский, отбрасывая землю лопатой наверх котлована, с возмущением произнес:

— Этот отъявленный идиот за человека себя считает, а, наверно, ни одной буквы не знает. И воровать-то толком не умеет... Тюрьма все время скучает без него, а он вечный ее каторжник. Спешит всегда скорей занять место на нарах. Не пойму, с какой целью лагерное начальство ставит этаких негодяев бригадирами?

—Чтобы мы лучше из-под палки работали,— спокойно ответил я.

—Такие погонщики только хуже разлагают дисциплину труда, — возразил Козловский. — Ведь они морально и физически не дают возможности нам лучше работать своими зверскими выходками.

В этот самый Момент Король ударял ногой в спину одного доходягу, который сел отдохнуть на край котлована, ехидно приговаривая:

— Господин удав, вы, наверно, проглотили уже целого теленка, конечно, вместе с копытами и задремали, думая о другом... А думать не надо. Пусть думает за тебя начальник. Он газеты читает.

Названный удавом, ткнувшись в землю носом, молча подхватился на ноги и взялся торопливо за лопату.

— Вот вам наглядный пример, — шутя, обратил-

88

ся я к Козловскому. — Этот заключенный мог бы еще долго сидеть, не работая. А сейчас сразу взялся за дело.

—Ну, знаете, — вновь возразил мне Козловский, настороженно поглядывая по сторонам. — Здесь главная причина в том, что этот работяга сильно истощен. По своим физическим возможностям он уже ни на что не способен...

Я не успел ему ответить, как вдруг вновь послышался злобный голос бригадира:

— Эй вы, пилоты. У вас скоро начнутся летные дни. По триста граммов на рыло. — С этой угрозой он обратился сразу к троим доходягам, оборванным и грязным, которые, изнемогая от жары и усталости, возили нагруженные землей тачки.

Такая угроза обозначала то, что вместо положенного хлебного рациона в шестьсот граммов они получат только по триста... В рабочей зоне на земляных работах в летний период норма выработки на одного заключенного составляла двенадцать кубометров мягкого грунта. Зимой, разумеется, эта норма уменьшалась. Ежедневно специальные вольнонаемные землемеры проверяли производительность каждой бригады и сообщали в письменном виде результаты выполненных работ в лагерь. В случае бригадного отставания от положенных норм выработки хлебный рацион уменьшался в зависимости от количества недовыполненных кубических метров. В таких случаях бригадиры играли главную роль в распределении хлебных пайков между заключенными.

В обеденный перерыв мы с Козловским уселись под старой ветвистой березой. В руках мы держали миски с жидкой баландой. Ложек не было. Пили баланду через край. Это называлось «через борт по-флотски». Козловский, хлебая большими глотками, с раздражением говорил:

— Ведь варили, наверно, гороховый суп. А нам досталась только вода. Все растаскивает эта саранча.

Он имел в виду воров-рецидивистов.

—Не пойму, куда смотрит начальство, — про-

89

должал он возмущенно, захлебываясь супам. — Неужели так трудно навести порядок, чтобы работяги получали положенное по норме довольствие. Ведь они все знают, эти чекисты проклятые. Но не хотят по-настоящему браться за дело Чего им, они сыты и одеты за счет наших страданий.

На второе мы получили буквально по несколько ложек овсяной каши.

— После этого обеда разве можно работать? — не унимался Козловский. — Даже лежать в постели не выдержишь целый день. Я, правда, спасаюсь тем, что жена мне каждый месяц шлет хорошие посылки. Но опять беда. Блатные добрую половину забирают себе. И такой лагерный грабеж — как закон. Попробуй, пожалуйся уполномоченному — убьют, гады. За свое же добро. Хотел написать жене, чтобы не слала больше мне посылки, но не могу лишить себя последней надежды на существование. Ведь я хотя половиной да пользуюсь. А то совсем ничего... На этой лагерной пайке — просто могила. До зимы надо постараться отсюда попасть на этап. — Козловский, успокоившись, посмотрел мне в глаза и спросил: — Вот вы были в разных лагерях фашистской Германии. Какой, интересно, у них там существовал режим и порядок по сравнению хотя бы с этим лагерем?

— Идеальный.

— Как идеальный? Я вас не понимаю. — Козловский удивленно наморщил лоб, подняв высоко свои мохнатые брови. — Неужели там, в фашистском лагере, было лучше, чем здесь?

— Совершенно верно. Там был порядок. А здесь его нет. Взять, к примеру, концентрационный лагерь Заксенхаузен. Там в рабочих зонах не было норм выработки.

— Как, разве там что сделал, то и ладно? И не наказывали за симуляцию? — перебил меня Козловский, все больше интересуясь событиями прошлый лет.

— Наказывать, собственно, было не за что, потому что все заключенные только делали вид занято-

90

сти на работе. Копались в меру своих сил. Большего от них не спрашивали. Кстати, так называемые «зеленые капо» — это старшие команд, подобные нашим сейчас бригадирам, — были, как травило, уголовники-наемцы... Разумеется, бывали случаи и тяжких избиений, но это случалось довольно редко. Вообще у немцев система истребления заключенных была намного «культурней», чем у нас...

Козловский растерянно смотрел на меня и не знал, что мне ответить. Затем он, будто придя в себя, произнес:

— Вы знаете, когда мы освобождали Австрию, я был очевидцем в лагере Маутхаузен... не могу выразить тех ужасов, что там видел. По лагерю ходили не люди, а живые скелеты... Если мы с вами просидим столько лет в этом лагере, сколько они в Маутхаузене, то будем такими же, если не хуже.

— В наших условиях до такого состояния просто не дожить, — неожиданно перебил я Козловского.

— Знаете, вы, наверно, правы. Лагеря, будь они прокляты, имеют, конечно, много общего — что в России, что в Германии. Поскольку созданы они самыми бесчеловечными диктаторскими режимами, — как бы успокаиваясь, проговорил Козловский.

К этому времени обед закончился, и Король подал команду браться всем за работу. С визгом заскрипели несмазанные тачки, глухо зазвенели лопаты. День был очень жарким, и ярко палящее солнце, казалось, стремилось сжечь истощенные тела работавших под открытым небом заключенных. Козловский, изнемогая от усталости и жары, к концу дня совсем ослаб и едва шевелил руками. С трудом поднимая лопату с грунтом, он, едва переводя дыхание, бормотал:

— Если не вырвусь из этого ада, то к зиме я кончусь. И никакие посылки жены не спасут. Шутка ли, на пятый десяток уже перевалило!

— Ваш возраст еще юношеский. Не надо отчаиваться, — полушутя - полусерьезно пытался возражать ему я.

— Не утешайте меня, пожалуйста. Я свои физические возможности уже изучил, — обиженно отве-

91

чал Козловский, бросая очередную лопату земли на специальный выступ в котловане.

Во время неудачного броска грунт сыпался вниз назад, и тогда он называл себя гнилым интеллигентом. Когда у него получалось лучше, он облегченно говорил:

— Если доживу до конца срока, из меня чудесный землекоп получится, хотя сомневаюсь, что такое может случиться со мной. Конечно, с наступлением холодов легче станет на общих работах... Но ведь еще почти десять лет впереди.

К концу рабочего дня, под вечер, в бригаде произошло событие, которое, чуть было, не окончилось трагедией. Один пожилой заключенный, впоследствии я узнал, что фамилия его была Крумов, прилег от усталости на краю котлована около своей тачки, нагруженной землей. К нему тут же подошел Король.

—Гражданин бревно, у вас нижняя сторона уже подгнила, перевернитесь, пожалуй, на другую, — проговорил Король и ударил Крумова палкой по спине.

Этот сильный удар привел Крумова в бешенство. Встав на ноги, он отчаянно схватил штыковую лопату и бросился на бригадира. Тот едва успел пригнуться, чтобы не остаться без головы, и испуганно отскочил в сторону.

— Ах ты, подлюга! Если блатной, значит, тебе положено издеваться над мужиками! — громко выкрикнул Крумов, продолжая держать в руках наготове лопату.

Король не решался больше подходить к нему. Краснея, он закричал, размахивая палкой:

—Ну, старая паскуда, ты полностью заплатишь мне своей доходной шкурой, когда придем в лагерь. Там я из тебя сделаю мертвеца. Любуйся, псина, на котлован в последний раз и прощайся со своей любимой тачкой.

— Не пугай меня!.. Зверь ты, а не человек Я давно пуганый! — отвечал Крумов, но уже как-то робко и неуверенно.

92

Он понимал, что за свой поступок ему придется действительно дорого заплатить, возможно, даже собственной жизнью. Ведь блатные такие выходки мужикам не прощают.

Вечером, когда колонна заключенных устало маршировала в лагерь, произошел опять взволновавший всех случай. Неожиданно Крумов выскочил из строя.

—Стреляйте меня! Стреляйте! — отчаянно кричал он и не спеша бежал вдоль колонны, за оцеплением конвоя.

Это было похоже на самоубийство. Конвоиры на какое-то мгновение растерялись, не зная, как поступить в таком случае. Ведь заключенный не совершал побег. Он просил только смерти. Однако растерянность конвоя продолжалась недолго. Кто-то из конвоиров выстрелил беглецу в ногу. Заключенные подняли Крумова на руки и затем занесли в юрту, где была расположена санитарная часть. Впоследствии, дня через два, он был отправлен в центральный лагерь, в котором находился большой лазарет для больных, и условия жизни заключенных были гораздо лучше, чем в нашем лагере. Когда я узнал эту новость, я начал завидовать Крумову, невзирая на полученное им ранение. Ведь он хоть таким случайным путем, но все-таки вырвался из этих нечеловеческих условий...

Несколько лет спустя я встретил однажды Крумова в одном из лагерей Урала. Он остался пожизненно калекой. Вид у него не был истощенный, но он сильно хромал. Крумов работал сапожником в мастерской по ремонту обуви для заключенных. После всего того, что произошло с Крумовым, я почему-то особенно начал стремиться попасть на этап. Вместе с Козловским мы начали придумывать всякие варианты действий, которые помогли бы нам вырваться из этого лагеря. Когда заканчивалась работа, мы ходили по лагерю, надеясь, что где-нибудь вдруг начнут готовить этап. В таких случаях он любил постоянно повторять:

— Черт возьми, в каких-нибудь пяти километрах отсюда совсем другие порядки. Слухи ходят весьма

93

убедительные, что в центральном лагере еще можно жить, даже зарабатывать зачеты рабочих дней!

Но однажды нам повезло. В лагерь приехала особая комиссия по вербовке заключенных для каких-то монтажных работ. Брали только специалистов, кто раньше имел дело с металлом, вернее, был профессиональным рабочим. Предварительно экзаменовали каждого желающего... Козловский волновался больше всех. И немудрено, ведь он был учитель. Я долго и внушительно объяснял ему, что говорить на экзаменах. Я советовал ему назваться токарем низкого разряда... Эта хитрость неожиданно удалась, и нас вскоре этапировали в товарном вагоне в другой лагерь. Всего этапников набрали человек триста. Среди них было много и воров-рецидивистов, которые всякими путями с помощью и участием заключенных-специалистов попали на этап. Это делалось очень просто. Каждый, кто знал хорошо свое профессиональное дело, мог сдать экзамен под любой фамилией ...

На станции Нижний Тагил всех нас построили в колонну, и повели на окраину города, где находился лагерь, окруженный высокой деревянной оградой. Около ворот собралось все лагерное начальство. Они молча посматривали на вновь прибывшую партию заключенных, иногда тихо переговариваясь между собой. Основную роль в распределении этапа играли так называемые лагерные придурки. Старший нарядчик во главе своих помощников прошел вдоль строя и, чтобы все его слышали, громко проговорил:

— Мужики, у нас в лагере зона воровская. Кто имеет враждебные отношения к этому преступному миру, прошу в зону не заводить.

Старший нарядчик трижды повторил свое обращение к этапу, но никто из строя не вышел. Тогда он дал команду надзирателям открыть ворота. Шагавший рядом со мной Козловский тихо оказал:

— Не знаю, для какой цели эти чекисты стоят у ворот как истуканы, когда командуют кругом заключенные. Подумать только, до чего дошли... Зона воровская... Наверно, и здесь нет порядка.

94

Опять попадем в оковы произвола. Развелось этих воров по всем лагерям, как кровожадных насекомых, и никакой борьбы с ними!

— Наведет порядок в местах заключения только высшая мера за убийства и прочие бандитские уголовные действия. А ее отменили. Вот почему старший нарядчик и предупредил всех — чтобы не допускать поножовщину...

Козловский обиженно посмотрел на меня и, как бы уточняя мой ответ, произнес:

— С ваших слов я понял, что вы на стороне тех творцов произвола, что столпились у ворот...

— А что бы вы сделали, будучи на месте начальника лагеря? — перебил его я.

Козловский, споткнувшись о камень, торопливо ответил:

— Я согнал бы все эти воровские шайки в одно место. Вот и все...

— Это невозможно сделать в масштабах нашей страны. Сотни тысяч заключенных ежедневно этапируются с одних мест в другие. При таком количестве заключенных их очень трудно разделять по категориям.

—Я не согласен с вами, — возразил Козловский. — Можно все же навести порядок в лагерях. Там, в Москве, в Главном управлении, просто не хотят серьезно заняться этим делам, потому что они сторонники только карательных мер, и больше ничего ...

Вскоре нас повели в баню. После обязательной санитарной обработки нам, наконец, представилась возможность походить по лагерю и осмотреться. Лагерь преимущественно состоял из больших, недавно отстроенных бараков. Внутри бараков стояли деревянные койки в два яруса по армейскому образцу. Чистота и порядок, царившие повсюду, нас немало удивили. Огромный лазарет барачного строения был на самом видном месте. А главное—это то, что заключенные, которые попадались нам на глаза, не были доходягами. Козловский, самодовольно посматривая вокруг, утешительно поговаривал:

95

— Нет, здесь можно жить нашему брату. Это не такая помойная яма, как Нижняя Тура. Я думаю, здесь вполне допустимо тянуть потихоньку срок.

Прохаживаясь по лагерю, я вдруг заметил знакомого заключенного, идущего нам навстречу.

—Здравствуйте, Гольдман, — произнес я, когда поравнялся с ним.

Остановившись, он недоуменно посмотрел на меня и резко ответил:

— Извините, но я вас не знаю.

— Мы сидели вместе в энской тюрьме. Помните, там вы однажды поссорились с Тюриным.

Гольдман слегка улыбнулся. На его лице появился яркий румянец.

— Этого рябого дурака я буду помнить всю жизнь. Ему и Тимошину добавили по семь лет за язык. Он хоть маленький, но, срок за него дают большой. Я прошел как свидетель по этому язычному делу.

Гольдман стоял передо мной опрятно одетый и еще больше располневший, с самодовольным выражением лица.

— Вы, наверно, неплохо устроились здесь? — поинтересовался я.

—Да. Мне просто повезло, — весело ответил он, поглядывая спокойно на нас. — Я заведую продуктовым складом в лагере. А главное, я почти на правах вольнонаемного, потому что расконвоирован. Так что живу лучше всех. Второе лицо после начальника. А вы, собственно, почему не работаете сейчас? Чего прогуливаетесь по зоне?

— Мы только что прибыли сюда этапом с Нижней Туры.

— Ну, как там?

— Надо хуже, да больше некуда. Гольдман с минуту помолчал, потом утешительно произнес:

—А у нас здесь вполне терпимо. Строят огромный рельсобалочный комбинат «Блюминг». Работягам на монтаже по килограмму хлеба в день дают и больше... Даже зарплату получают отдель-

96

ные бригады за перевыполнение положенной нормы.

и это время мимо нас прошел заключенный, высокого роста, довольно широкий в плечах и с длинными, почти до самых колен, руками. Он, повернувшись, внимательно взглянул на Гольдмана. Этот заключенный чем-то напомнил мне надзирателя по кличке Гуталин, который препровождал меня в тюрьму. Хотя внешне они были мало похожи, но в их взглядах было что-то очень общее. Когда он отошел довольно далеко, Гольдман робко произнес:

—Это Митька Яшин, прославленный бандит и мерзавец. Десять судебных постановлений за убийство уже имеет и лет сто заключения. Открыто заявляет всем, что «буду срок отбывать до конца сталинской власти». — Гольдман пугливо посмотрел по сторонам. — Этот бандит никого не признает из лагерных придурков. Когда пожелает, идет на работу. А больше сидит в зоне. Повара ему ни в чем не отказывают. У меня на складе часто обитает. Не дай бог ему не угодить. Начальство смотрит сквозь пальцы на этого разбойника. Он, правда, недавно сюда прибыл свердловским этапом, но уже успел себя прославить. Вернее, сами надзиратели распустили слухи о его преступном прошлом. Я думаю, он и здесь еще покажет себя в своих изуверских поступках. Такие головорезы спокойно не могут жить. — Гольдман неожиданно умолк, настороженно озираясь по сторонам. Я понял, что он больше не желает разговаривать, и мы тут же с ним расстались. Он неторопливо пошел по направлению к кухне и скрылся за бараками. Все это время молчавший Козловский вдруг обиженно промолвил:

—Хотя бы дал нам что пожрать! Ведь он все же твой старый знакомый.

—А вы знаете такую поговорку: «Сытый голодному не товарищ»? — ответил я.

— Конечно, если б мы были евреями, то, пожалуй, голодными не остались. Талантливая нация эти евреи. Умеют жить, — проговорил с какой-то завистью Козловский, — не то что мы, русские ду-

97

раки. Вот получили за свой собственный язык четвертак на двоих и подыхаем с голоду. А он и на свободе, наверно, делами заворачивал. Кто он, ну, Гольдман этот самый?

—Он был заведующим магазином и растратил крупную сумму денег, за растрату осужден на десять лет.

—Вот видишь, какой способный гусь! И действительно, даже по его виду заметно: в нем кроется талант коммерческого дельца.

После этих слов Козловский умолк, и мы молча шли возле лагерных бараков. Яркий солнечный день был нестерпимо жарким и утомительным. Всюду бродили по зоне вновь прибывшие этапники. Некоторые из доходяг по привычке скитались около кухни в надежде что-нибудь добыть.

— Пошли, чего здесь стоять, — промолвил Козловский, трогая себя за живот, когда мы остановились напротив кухни. — Сволочи, не могли нас покормить в обед, на довольствие не успели поставить. Нашли причину. А о чем они раньше думали? Умышленно, наверно, жрать не дают, чтобы больше голодом помучить людей, — раздраженно проговорил он...

В день прибытия нас распределили по баракам и зачислили в бригаду монтажников. После ужина, который едва затронул наш жадный аппетит, мы пришли в барак и уселись на отведенные нам койки. Козловский молча прилег, но вдруг неожиданно опять сел и испуганно сказал:

—Вон, смотри, на противоположной стороне, тот самый бандюга Митька Яшин. Он, наверно, живет в этом бараке. Не дай бог иметь такого соседа.

Я посмотрел в ту сторону, куда показал Козловский. Яшин, усевшись возле тумбочки, торопливо открыл ее, заглянул внутрь и с перекошенным от злобы лицом выкрикнул:

—Эй вы, шакалы, кто пайку хлеба у меня стырил? Пасть порву, падла, кто гульнул по моему хлебу.

98

Вокруг все притихли. Один старик с длинной седой бородой, сгорбившись, приблизился к нему:

—Зря волнуешься, Митя, хлеб твой весь цел. Никто его не трогал. Четыре пайки все в наличии. Богом клянусь.

— А не брешешь ли ты, седая крыса?

—Что мне с этой брехни. Пойми сам. Сегодня утром я твое хозяйство смотрел и приметил. Да и зачем тебе здесь много хлеба, Митя. Ты ведь где ни повернешься, там тебе и хлеб.

—Заткнись ты, старая лоханка! — самодовольно проговорил Яшин, достал из тумбочки пайку хлеба и бросил в лицо старику. — Жри, если хочешь.

— Спасибо, Митя, — любезно прошептал старик и спрятал хлеб у себя за пазухой. После этого он быстро ушел к своей койке.

Яшин лениво пригнулся и начал что-то доставать из тумбочки. Ha тумбочке появились сахарный песок, сливочное масло, хлеб. Кто-то услужливо поднес ему кружку чая. Наевшись, он поднялся во весь свой высокий рост и встал между коек. Уцепившись руками за боковые основания, он начал неумело выбивать чечетку. Приплясывая, он приговаривал:

— Кого прибрать? Кого прибрать? Целых два месяца не замутил и воды в лагере.

К нему тут же словно подплыл тот самый седой старик и начал что-то шептать над ухом. Яшин, улыбаясь, горделиво проговорил:

—Я про них совсем забыл. Хорошо, что напомнил. Считай, что они уже на том свете. Да и пора мне за дело браться. Паскуд здесь развелось больше, чем надо.

Вдруг где-то за бараком раздался выстрел. Многие бросились к двери. Я тоже с Козловским вышел на территорию зоны. Как потом выяснилось, произошла такая история. Заключенный, по национальности латыш, получил сразу две посылки от своих родственников. Чтобы не быть ограбленным, он проносил эти посылки неподалеку от запретной зоны, где не было ни единой души, кто бы

99

мог на него напасть. Часовой из числа самоохранников, стоявший на вышке, выстрелил в него вопреки инструкции о применении оружия, поскольку заключенный не нарушил правил хождения по зоне лагеря. Такой жестокий поступок часового довел всех до общего негодования.

—Пас... Паскуда! За что убил человека?! — кричали хором заключенные, устремляя на вышку враждебные взоры. — Ты сам ведь, сволочь, такой же, как и он!

В ответ с вышки летела угрожающая брань.

Лязгая затвором винтовки, самоохранник кричал, что всех постреляет, если сейчас же не разойдемся. Появилось лагерное начальство. Труп латыша унесли. Самоохранника после этого перевели в другой лагерь.

Что касается самоохраны, то в лагерях существовал такой порядок. Специальные конвойные отряды создавались из числа военнообязанных заключенных. В эту так называемую самоохрану вербовалась молодежь на добровольных началах со сроком до пяти лет. Эти лица не носили погон на своем армейском обмундировании, но пользовались ограниченными правами вольнонаемных конвоиров. Получалось так, что самоохранник, отбывая срок, охранял не только заключенных, но и себя самого. Недаром в лагерной песне были такие слова:

Там, братцы, конвой заключенных.

Там сын охраняет отца.

Он тоже такой же, свободы лишенный.

Он должен стрелять в беглеца.

Функции внутренней самоохраны могли выполнять любые заключенные, у которых каким-либо образом складывались хорошие отношения с администрацией лагеря. Недаром лагерных активистов именовали придурками...

Наутро я с Козловским уже шагал в направлении «Блюминга» в невероятно длинной колонне заключенных, которая, казалось, соединяла две стороны горизонта серой вереницей лишенных свободы людей. «Шире шаг... Подтянись! Рав-

100

няйсь!» — неслось, как, собачий лай, вдоль колонны. И так монотонно тянулись дни за днями, которые, словно цепляясь один за другой, мучительно медленно уходили куда-то в небытие. Вечерами, возвратившись с работы грязными и утомленными, мы, умывшись, ужинали и, забравшись на нары, молча думали о своей горькой судьбе. Иногда блатные, собравшись в дружный хор, пели песни под гитару где-нибудь в темном углу барака. В таких случаях Козловский особенно был пристрастен к словам и мотивам этих печальных песен. Прислушиваясь, он часто с восхищением говорил:

— Как хорошо поют, сволочи! Обрати внимание вот на тот тенор ... Кажется, будто поют не рецидивисты, которые всю жизнь скитаются по тюрьмам и лагерям, а артисты-профессионалы. Ведь в этой среде преступного мира есть загубленные таланты. Они бы могли быть полезными людьми, будь на то их желание. Никто не заставлял их быть такими.

Неожиданно умолкая, он вновь прислушивался и опять с восторгом произносил:

— Ведь вся эта поэзия и музыка действительно народные, созданные в муках и страданиях. Вот вдумайтесь в такие слова: «Я умираю, замучен в оковах, проживший свой маленький век». И еще более чувствительное... «Уголь воркутинских шахт кровью весь облит». Записать бы этот концерт на пластинку и послушать потом, лет так через десять, совершенно свободным человеком. Да, тут невольно вспомнишь Пушкина: «Мечты, мечты, где ваша сладость?»

Когда не было по вечерам таких концертов, мы с Козловским бродили по зоне лагеря, заглядывая иногда в соседние бараки. Однажды мы зашли в один из бараков и оказались свидетелями неожиданной трагедии. Внезапно в барак вбежал Митька Яшин. Он был крайне возбужден: глаза его горели, как у хищного зверя. Искаженное от гнева лицо выражало решительность и злобу. Как только он вошел в барак, сразу направился к татарину по имени Абакар, возглавлявшему бригаду бетонщиков. Этот бригадир часто изуверски избивал членов

101

своей бригады. Нередко после его побоев заключенные оказывались в больнице. Татарину эти выходки прощались начальством лишь по той причине, что его бригада выполняла две нормы в день. Приблизившись к Абакару, сидевшему на койке, Яшин в грубой форме попросил у него закурить. Татарин, ругаясь, угрожающе поднялся с места. Никто не успел понять, что происходит, как Яшин выхватил нож и ударил Абакара в грудь.

—Вот тебе, псина, получай! — злобно выкрикнул он и с окровавленным ножом бросился к выходу.

—Ты зарезал меня, гад, — как бы проклиная его, в смертельной агонии пробормотал Абакар и упал мертвым на пол.

Яшин пришел на вахту к надзирателям и бросил окровавленный нож к их ногам.

—Я запорол сейчас двоих бригадиров, — спокойно проговорил он. — Сажайте теперь меня в изолятор ...

Оказалось, что до Абакара он совершил убийство еще одного бригадира. Яшина вскоре увезли из лагеря, и о его дальнейшей судьбе мы ничего больше не узнали...

После первого месяца нашего пребывания в лагере в бригаде монтажников, где я работал вместе с Козловским, мы получили по пятьдесят рублей. В лагере был продуктовый ларек, и мы впервые за долгие месяцы голодовки наелись вдоволь хлеба. В течение одного дня я съел пять килограммов, не считая лагерного пайка в восемьсот граммов. Козловский тоже не отставал от меня, поспешно глотая пережеванное, он с удовольствием приговаривал:

— И действительно, нет слаще тюремного хлеба. Ведь ничего подобного я не ел с таким аппетитом за всю свою жизнь. Такого наслаждения я, кажется, никогда не испытывал. Невольно забудешь про все на свете, кроме собственного желудка...

Прошло два года пребывания в этом лагере. Несмотря на тяжкий каторжный труд, мы практически не голодали. Казалось, предсказание Козловского по поводу сносных условий жизни сбывалось.

102

Но однажды в моей судьбе все круто изменилось. Был теплый осенний вечер. Я вышел из барака и вдруг увидел журавлей. Они летели совсем низко, и их громкое «курлы-курлы» разносилось по всему лагерю. Журавли, наверное, искали место для ночлега ... Не знаю, какая буря случилась в моей душе, но мне вдруг захотелось подольше не упускать их из виду. По моим щекам катились слезы. Я смотрел на них, и мне казалось, что они искали меня, чтобы поднять на своих крыльях и унести в родные места... Я взобрался по лестнице под крышу цеха и смотрел на них до тех пор, пока они полностью не скрылись в контурах темнеющего леса.

Когда я спустился по лестнице на землю, ко мне подошли два конвоира.

— Ты чего здесь делаешь?

Это произошло так неожиданно, что на их вопрос я лишь растерянно промолвил:

— Вы видели журавлей?..

— Нам все понятно, — сказал тот же конвоир. И мы все трое направились к начальнику конвоя ... Тщетно я пытался потом объяснить лагерной администрации свой поступок, верить мне никто не хотел. И поскольку срок заключения у меня был еще большой, меня, как склонного к побегу, списали в режимную бригаду. А с наступлением зимы этапом отправили в штрафной лагерь. На этапе было больше сотни человек. Нас везли на двух открытых грузовых машинах. Холодный зимний ветер будто огнем обжигал хмурые лица заключенных и сквозь старые бушлаты и фуфайки пробирался до самого тела. Мы ехали молча, тесно прижавшись друг к другу. Эта дорога мне почему-то напоминала один эпизод из недавнего прошлого. Так однажды меня везли из дортмундской тюрьмы в полицейской машине в концентрационный лагерь Заксенхаузен. Машин тоже было две. Везли тогда заключенных исключительно русской и украинской национальности... Везли тоже лесом. Казалось, прошлое немыслимо повторялось. Различие было лишь в том, что вместо полицейских сейчас сидели

103

в машине русские конвоиры... Мысли путались. В сознании перемешивались эпизоды из жизни в фашистских и советских лагерях.

«Неужели вновь повторится все как в Нижней Type?» — мысленно задавал я себе вопрос. От таких мыслей появилось желание выпрыгнуть из машины под пули конвоиров, но какая-то жалкая надежда заставляла поверить, что худшее все-таки позади...

После нескольких часов езды машина въехала на территорию большого лагеря, окруженного высокой оградой из колючей проволоки. Несколько десятков длинных бараков были построены в правильной геометрической форме. Густой таежный лес, как клещами, охватывал все лагерные строения. Когда нас выгрузили из машин, появились начальник лагеря в форме капитана и еще несколько человек из лагерной администрации. Начальник лагеря был среднего роста с приятным, но наглым выражением лица. Осмотрев внимательно столпившихся в строю заключенных, он громко, будто угрожая, произнес:

—Мужики! У нас в лагере закон тайги. — Затем он сделал короткую паузу, посмотрел куда-то в черную лесную даль и продолжил: — Будете плохо работать или нарушать лагерный режим, пойдете все туда. — Он показал пальцем в небо, подымая руку в черной лайковой перчатке над головой.

Кто-то тихо проговорил над моим ухом:

—Чем лучше мы будем работать, гражданин начальник, тем быстрей окажемся там, куда показала твоя рука-владыка. Так что не пугай нас смертью, с которой мы породнились давно.

Фамилия начальника лагеря была Гаркуша. На другой день утром я уже таскал на лесоповале пилу, названную баяном за очень большую длину. Моим напарником оказался молодой заключенный по фамилии Климов. Он уже полгода отбывал наказание на этом штрафнике и дошел до степени крайнего истощения. Мне приходилось таскать пилу вместе с ним. В бригаде почти все были такие, как он. Довольно часто с нового этапа

104

в такие бригады подбрасывали свежие силы. Ведь выполнять лагерные нормы было чрезвычайно трудно. Норма на одного заключенного составляла десять кубометров в день. Деревья необходимо было свалить, обрубить сучья, уложить в штабеля. Бревна носили по глубокому снегу и укладывали обычно у самых дорог для погрузки на машины. Когда вырубался определенный участок тайги, переходили на другой в сопровождении конвоя, который не только нес караульную службу, но и был погонщиком, поскольку за выполненную норму работ конвой получал денежное вознаграждение в конце каждого месяца. Кроме конвоя в рабочей зоне присутствовали надзиратели и бригадиры из числа заключенных. Погонщиков на лесоповале было больше чем достаточно, не хватало только сил у измученных непосильной работой заключенных. Такие условия существования в лагере быстро доводили заключенных до могилы.

—Поберегитесь! Поберегитесь! — неслось протяжно по оцеплению на повале.

Падали с треском и шумом спиленные деревья, и падали молча люди от истощения и изнурительной работы. Были частые случаи, когда не успевшие отскочить погибали под тяжестью деревьев. В основном вырубались вековые сосны. Под сенью этих могучих сосен таилась неумолимая жестокость и ненависть к тем, кто трудился до последнего вздоха. Через несколько недель такой утомительной работы на лесоповале я начал терять силы и постепенно стал превращаться в обычного доходягу. Все надежды на колоссальное мое здоровье не оправдались. С большим трудом я теперь таскал пилу, устало покрикивая на партнера. Он виновато отвечал мне, что ослаб окончательно и не знает, как работать дальше. Я понимал его безвыходное положение и мирился с ним. Ведь, несмотря на полное свое истощение, в санитарной части лагеря он не мог добиться освобождения от работы.

Однажды Климов в конце рабочего дня, совершенно изнемогая от голода и усталости, сказал мне жалким, но решительным голосом:

105

—Знаешь, я хочу рубануть себе пальцы: если я это не сделаю сегодня, то завтра я, возможно, буду мертвецом. Давай ты, тяпни!

Я наотрез отказался от такой роли. Тогда Климов побрел по оцеплению и сразу нашел себе «помощника» — пожилого татарина Сулима. Они оба подошли ко мне. Возле меня находилось самое удобное место для таких деяний, поскольку располагалось оно на большом удалении от всех других работающих бригад. Татарин повертел в руках топор и взволнованно сказал:

—Ну, давай, потом ты мне. Климов робко положил свою руку на пень, настороженно осматриваясь по сторонам. Сулим решительно поднял топор. В этот момент Климов принял руку, вздыхая, посмотрел в последний раз на собственные пальцы.

— А что, если только один рубануть?

—Один — пустое дело, зря будешь мучить себя, — возразил упрямо татарин. — Тебе добавят только срок и потом опять на повале работать заставят. Давай два, а лучше три, тогда вполне будет возможность избавиться от штрафника.

Климов вновь, более уверенно, чем прежде, положил руку, но уже на другой, рядом торчащий пень. Отворачиваясь в сторону, он в страхе закрыл глаза. Татарин торопливо замахнулся топором. И раз... Климов в последний момент выхватил свою руку из-под самого топора, который до половины застрял в огромном пне. Сулим отчаянно прокричал, гневно вращая глазами:

—Ты что делаешь, ослиная башка? Время кончается. Сейчас всех погонят строиться. Давай замостырь мне скорей. — Татарин положил свою распухшую от мороза руку на лежавшую рядом сосну.

—Нет, обожди — вскрикнул умоляюще Климов. — Еще попробую, в последний раз. Ведь пойми, останусь калекой на всю жизнь. Шутка ли!

—Зато спасешь свою собственную шкуру!— убедительно проговорил татарин. — Неделю от-

106

силы две, ты больше не протянешь на повале, и прощай, мама.

Климов в третий раз положил левую руку на пень, присел и спрятал голову под полу бушлата. Сулим быстро и стремительно отрубил ему два пальца.

Климов, постанывая, сунул окровавленную руку за пазуху и направился к дороге, где заключенные выстраивались в колонну. Кто-то прокричал ему вслед:

—Помочись на свои култышки, кровь сразу свернется!

Ошеломленный ранением, он ничего не слышал. Он не слышал даже татарина, который звал его. Ведь нужно было доводить задуманное дело до конца, как договаривались... Сулим безнадежно махнул рукой и завертелся у пня, где остались пальцы Климова.

Вся бригада уже собрались на обочине дороги. Рабочее время кончилось. Полный зла и обиды, он не знал, что делать. Никто не мог ему помочь... Тогда он отчаянно схватил окровавленный топор и сам себе мгновенно отрубил три пальца левой руки. Зажимая рану другой рукой, он стремительно направился к дороге. Я шел вслед за ним. Перед строем уже появился надзиратель по кличке Носорог. Он был высокий и тонкий, словно живая жердь. На его худощавом, покрытом глубокими морщинами лице особенно выделялся огромный нос, на котором с обеих сторон зияли две большие черные бородавки, похожие на навозных жуков. Глубоко запавшие маленькие глаза напоминали стеклянные глазки кукольного медвежонка. Он громко крикнул, обращаясь к уже полностью построенной колонне заключенных:

—Эй, доходяги, у кого короткая память, пальцы свои забыли на снегу?

— Возьми их себе на долгую память, — кто-то с раздражением ответил ему.

Надзиратель, не обращая внимания на эти слова, громко продолжал:

—Вчера в оцеплении насчитал двадцать штук. Сегодня намного больше будет. А за месяц целый

107

мешок наберется. Не пойму, как думают дальше жить эти скоты, оставшись калеками?!

—Надо расстреливать за такие проделки,— проговорил молодой конвоир, поправляя привычным движением на плече винтовку. Он притаптывал снег вокруг себя и злобно смотрел на готовую к маршу длинную колонну заключенных. — Лучше пулю в лоб, чем быть уродом. Некоторые доходяги этого не понимают.

Незаметно к строю подошел другой надзиратель, по кличке Глобус. Глобус имел очень большой живот и круглое, как полная луна, желтое лицо. Он был больше похож на катившийся по снегу бочонок, чем на глобус...

—Ты считал, сколько сегодня в оцеплении отрубленных пальцев валяется? — обратился к нему Носорог.

— Количеством я не интересовался, — ответил весело Глобус. — А вот подводили собак. Не жрут, сволочи. Морды отворачивают.

—Потому что сыты, — промолвил конвоир, готовый уже тронуться с места за медленно идущей колонной.

—Но доходяги от собачины не отказались бы,— улыбаясь, проговорил Носорог. — Сожрали бы вместе с потрохами и шкурой...

Я не услышал продолжения разговора надзирателей и конвоиров, поскольку во время движения колонны они немного отстали. Этот день был для меня особенно тяжелым. Окоченевшими руками я едва удерживал пилу. Тело, казалось, перестало подчиняться усилиям воли. Мысли путались, будто приходили в какое-то хаотическое состояние. В ушах постоянно сохранялся шум падающих деревьев и мягкий скрежет пилы.

Неопределенный срок наказания в штрафнике внушал полную безысходность, от которой заключенные лишались последних моральных и физических сил.

Вечером в холодном бараке царила полутьма, на ужин подавалась отвратительная похлебка из подгнившей капусты. Расположившись на сплош-

108

ных голых нарах, я замкнулся в себе: не было ни желания, ля сил промолвить даже слово. Да и мои соседи по нарам лежали, словно потеряли дар речи.

Наутро в лагере произошел трагический случай, который с молниеносной быстротой стал известен каждому заключенному. Ночью на кухне кем-то был убит повар. Это был дежурный повар. Его обнаружили в котле во время раздачи утренней баланды. Но главная особенность этого происшествия заключалась в том, что только тогда заметили разварившийся труп, когда половину котла уже раздали. На разводе этот случай весело обсуждали доходяги.

—Я думаю, почему сегодня баландус такой жирный? А там, в котле, повар плавал, — говорил, улыбаясь, один, с длинной, как у гусака, шеей.

—Нас Гаркуша теперь будет поварами кормить. Хватит с голоду подыхать нашему брату, — отвечал другой маленький заключенный, прихрамывая на правую ногу.

—Да что там, с человечиной самые вкусные супы бывают, — промолвил третий, с большим шрамом на щеке и подбородке. — Я бы начальника сожрал с требухами и погонами вместе, — продолжал доходяга со шрамом.

Разговор неожиданно прекратился — развод строем побригадно подходил к воротам. У центральной вахты, где обычно дежурили круглосуточно надзиратели, лежали для устрашения два трупа. Эти заключенные три дня тому назад бежали с лесоповала. Они работали на погрузке леса на машины и спрятались в штабеле дров. Конвой обнаружил побег только под вечер. Их поймали в Тагиле. Гаркуша запретил возвращать в лагерь беглецов живыми. Они были доставлены мертвыми. И теперь лежали на разводе — окровавленные и избитые до неузнаваемости. Гаркуша, прохаживаясь около трупов, сжав руки в кулаки, угрожающе кричал:

—Всем смотреть! Не отворачиваться! Приказываю смотреть!

109

Шапка съехала ему на затылок, густые черные кудри закрыли ему полностью лоб, чуть прикрыв горящие ненавистью глаза.

Недаром в лагере бытовала такая поговорка: «Возьми мою душу, Гаркуша». Глядя на Гаркушу, я вспоминал коменданта концлагеря Заксенхаузен штандартенфюрера Антона Кайндля. Я часто видел этого фашиста, когда беглецов ловили и вели на виселицу. Антон Кайндль казался мне жалким мальчишкой на фоне грозного изувера Гаркуши... Подражая начальнику, старший надзиратель шутливо говорил:

—Мужики, смотрите на эту влюбленную пару, не бойтесь! Ведь они на нас смотреть не будут. Кто последует их примеру, ляжет рядом. Уверяю вас, не решайтесь на побег, а лучше спокойно доходите.

— Мы уже дошли, больше некуда.

—Довел нас начальник, чтоб ему до самой смерти на четвереньках ползать и сдохнуть где-нибудь под забором, — кто-то громко выкрикнул из строя.

... На повале мне стало работать немного легче. Вместо саморуба Климова моим напарником стал Дымов, молодой заключенный, прибывший этапом из Тагила вместе со мной. Он был осужден на десять лет за восхваление иностранной техники. Дымов имел крепкое телосложение и старался работать с полной отдачей сил. На тридцатиградусном морозе, голодные, в старых поношенных одеждах, заключенные работали по десять часов в сутки. Конвоиры в оцеплении жгли костры. Заключенным не разрешали.

Прямо с утра в бригаде появился надзиратель Носорог. И сразу подошел к нашему бригадиру:

—За твоими орлами, Шакин, числится пятьсот кубометров недоработки. Придется всю бригаду резануть на пузяки без ножа.

Это означало: уменьшить хлебный рацион, пока не начнут выполнять норму, ликвидируя задолженность. Из семисот граммов положенного на каждого заключенного, в день хлеба могут убавить до трехсот.

110

—У меня в бригаде одни доходяги. Что я могу сделать? — смело ответил Шакин, обиженно поглядывая на надзирателя.

—Доходяги, — вдумчиво повторил Носорог, оглядываясь вокруг. И тут же повысил голос: — Лодыри они у тебя, а не работяги. В других бригадах ничего подобного нет.

В этот момент спиленная сосна, развернувшись, с шумом и треском упала прямо около надзирателя. Испуганно бросившись в сторону, он споткнулся и упал. Затем мгновенно встал на ноги и злобно закричал:

— Это явное покушение на меня! — Разъяренный, он подошел к тем, кто только что пилил сосну. — Вы мне ответите за свои проделки. Как фамилия?

Заключенные, виновато оправдываясь, назвали себя. Но тут произошло происшествие, которое сразу отвлекло внимание Носорога. Конвоир, стоявший неподалеку в оцеплении около костра, подозвал к себе заключенного, который, на его взгляд, плохо работал. Этот работяга обрубал ветви на сваленных деревьях. Конвоир приказал ему сесть вдали от костра на снег и снять с себя бушлат. Заключенный, возраст которого трудно было определить, наотрез отказался подчиниться воле конвоира. Многие прекратили работу, интересуясь, чем закончится это событие. Носорог, не желая быть свидетелем, молча скрылся за деревьями. Конвоир, прицеливаясь в заключенного, проговорил:

—Последний раз предупреждаю, раздевайся и садись на снег, считаю до трех.

—Садись сам, а я не буду! — дерзко ответил заключенный, но при этом робко поглядывая на ствол винтовки.

Грянул выстрел, отзываясь протяжным эхом с другой стороны леса. Заключенный, схватившись за грудь, упал. Конвоир повесил на плечо винтовку и, не оглядываясь на свою жертву, пошел к костру. Двое из бригады хотели подойти к тому месту, где лежал окровавленный заключенный, но конвоир строго крикнул:

111

— Никому не подходить! Я запрещаю! Если он ранен, к вечеру все равно сдохнет.

Это происшествие напомнило мне один эпизод из моей жизни, когда я находился в концентрационном лагере Заксенхаузен. Пятнадцать человек заключенных, в числе которых был и я, в специальных упряжках таскали по городу огромную бочку и чистили помойные ямы. Помоями затем поливали сельхозугодья. Однажды во время поливки огорода я заметил кусок очищенной брюквы, будто приготовленный специально для меня. Схватив эту брюкву, я начал с жадностью есть ее, но тут на меня обратил внимание конвоир-эсэсовец. Прицеливаясь в меня из винтовки, он громко крикнул:

—Брось!

Я, дошедший до степени крайнего истощения, ужасно не хотел расставаться с этой брюквой.

— Брось — вторично крикнул эсэсовец с угрозой, упираясь плечом в ложе винтовки.

По лагерному номеру на моей груди он видел, что по национальности я русский. Возможно, поэтому он и решил поиздеваться надо мной. После второго предупреждения он мог уже выстрелить, но не выстрелил. Я бросил брюкву к ногам, и эсэсовец опустил винтовку...

Мои воспоминания прервал Дымов.

—Вот зверюга, а? — воскликнул он, вопросительно глядя на меня. — Озверел этот сталинский чекист хуже фашиста. Где в нем человечность? Ведь свой же, русский!

—Он применил инструкцию ГУЛАГА, — отрешенно ответил я. — А в инструкции закон: «За невыполнение требований конвоя применять оружие без предупреждения». А он трижды предупредил...

Дымов сильно дернул пилу к себе, ее прижало наполовину подпиленной сосной. Когда в распил мы забили клин, и сосна, подавшись, освободила пилу, он обнажил зубы и гневно прошептал:

—Там, в Москве, в этом самом ГУЛАГЕ, сидят такие же изверги, как и этот конвоир.

Я не ответил на его реплику. Мое внимание было приковано к человеку, который, пристрелён-

112

ный, лежал на снегу. Сначала он шевелился, а потом затих. По всей вероятности, он был уже мертв. Вечером, в конце рабочего дня, его труп увезли в лагерь на специальной телеге, на которой обычно каждый раз увозили тех, кто не мог уже самостоятельно передвигаться.

Вскоре возле нашей бригады появились Носорог и Глобус.

—Чертовы лодыри, я вас всех так накормлю, что задние места ваши затянутся паутиной, — прокричал Глобус тонким, как у ребенка, голосом, подпрыгивая на одном месте, подобно мячу.

— От нас и так осталась уже одна паутина, — возразил ему обиженно бригадир.

—Молчать! Ты совершенно не способен быть бригадиром, — краснея, пищал Глобус. — Распустил бригаду, так твою мать. Сегодня же доложу начальнику лагеря, чтобы тебя сняли в работяги.

—Докладывай хоть самому Берии, мне все равно.

Сказанное «Берии» ошеломило надзирателя. Он внезапно умолк, растерянно глядя по сторонам. А вдруг это слово нечаянно как-нибудь повернется против него...

В течение нескольких минут Глобус не знал, что ему делать. Он то смотрел на Носорога, то растерянно осматривал заключенных. Наконец он пришел в себя и вновь злобно набросился на бригадира:

— Распустил язык, сволочь! Мало тебе дали уже за него двадцать лет. Еще просишь? — Разгневанный Глобус резко взглянул на бригадира и быстро направился в сторону других бригад.

Назавтра вместо Шакина бригаду принял чечен по национальности—Хаджи-Бей. Он прибыл новым этапом. Хаджи-Бей был невысокого роста и имел большие, слегка раскосые глаза. Его шея была несколько раз перемотала длинной тряпкой, свисавшей почти до самой земли.

Как только он приступил к своим обязанностям, в ход сразу пошли отборная брань и палка. Но это мало что изменяло в положении бригады. Измучен-

113

ные тяжким трудом, голодные зэки не могли уже выполнять норму...

Когда я приходил вечером в барак, у меня возникала лишь одна мысль: подольше бы длилась ночь или вообще случилось бы чудо — и не наступил следующий день.

Я часто вспоминал своего первого напарника саморуба Климова и от души ему завидовал...

Стояли трескучие уральские морозы. Одежда плохо защищала меня от холода. Однажды в один из таких дней я решил попытаться отморозить на руке пальцы и таким образом получить освобождение от работы. Мне потребовалось не больше часа, чтобы отморозить себе два пальца: безымянный и мизинец. При этом я совершенно не задумывался над тем, какое это может для меня иметь последствие. Как отчужденный от самого себя, я хладнокровно смотрел на побелевшие собственные пальцы, стараясь быть никем не замеченным. Мной владело лишь одно стремление — покончить как можно скорее с убийственным трудом на лесоповале... Вечером я уже стоял в огромном, как авиационный ангар, бараке, где находилась санитарная часть лагеря. В толпе доходяг я ждал своей очереди на прием к «врачу». Обязанности главного лекаря выполнял заключенный лет сорока пяти, коренастый, с полным румяным лицом и наглыми голубыми глазами. Его звали Сашка Глумов. Он был осужден к двадцати пяти годам за измену Родине. Ему помогали четыре санитара-лоботряса с веселыми беззаботными лицами, одетых в новые коричневые телогрейки.

Глумов был большим мастером на всякого рода злые шутки и издевательства. Казалось, в этом было его истинное призвание.

Так называемая «процедурная комната», где производился непосредственно прием больных, была отгорожена от санитарной части бревенчатой стеной и напоминала загон для скота. Старые, давно потерявшие свой вид медицинские инструменты вместе с какими-то ржавыми ведрами я прочим хламом лежали прямо на прогнившем полу. Трое

114

санитаров, лениво позевывая, стояли у самых дверей. Один санитар сидел возле стены на стуле. Глумов заседал за маленьким столом посередине «процедурной». Первым к нему подошел высокий доходяга, с торчащими острыми скулами, небритым лицом и почерневшим от мороза носом.

— Что у тебя? — грубо спросил Глумов, окидывая его брезгливым взглядом с ног до головы.

— Живот сильно болит, вот уже вторую неделю маюсь с ним, — ответил доходяга, делая кислые гримасы, наклоняясь всем своим костлявым туловищем вперед.

—Маешься, значит, — издевательски повторил Глумов, осторожно трогая за живот больного. — А ну, открой рот.

Тот послушно выполнил желание «врача».

— Иди направо, — скомандовал Глумов и крикнул санитару, сидевшему на стуле: — Сделай ему кесарево.

Тот послушно схватил помазок и намазал марганцовкой живот подошедшему доходяге.

—У меня здесь не болит, — заупрямился робко больной, но санитар грубо оборвал его.

—Ты что, свою болезнь забыл, наверно, на повале. Пришел к врачу с пустым брюхом.

—Да нет, внутри у меня болит и жжет, как огнем.

—Попей воды и уходи прочь, — строго приказал санитар, приступая к обработке таким же способом следующего заключенного.

«Обработанного» же заключенного немедленно выталкивали за дверь. Глумов при этом кричал:

—У меня такой номер не пролезет! Коси теперь на другую болезнь!

Первый «пациент», на кого Глумов обратил серьезное внимание, оказался заключенный, левая рука которого была обмотана грязной окровавленной тряпкой, вероятно, оторванной от его нижней рубашки.

— Сорви и брось эту дрянь в ведро,— приказал Глумов, обращаясь к нему.

115

Тот торопливо обнажил руку, где вместо четырех пальцев остались только окровавленные обрубки.

—Идиот! Ты что, дурак, наделал?— громко выругался Глумов, злобно поглядывая на калеку. — Всю пятерню себе отхряпал, чертов доходяга. Вполне хватило бы двух пальцев, чтобы избавиться от штрафника.

—Я не виноват, что так у меня получилось,— тихо оправдывался саморуб. — Попросил одного, и вот он меня уважил.

— Ну, и уважил, — подхватил Глумов все с тем же раздражением. — А ты куда смотрел?

— На топор, а потом на свои пальцы, как они плясали на снегу, что живые. Мне стало так жалко их... Я чуть не заплакал.

—Теперь будешь плакать всю жизнь. На войне, наверно, был, остался цел и невредим.

— На войне легче, чем в этом аду.

—Да что ты за солдат, если испугался сосны!

—Да разве русского мужика деревом запугаешь. Голодуха доконала. И кубометры. А теперь что с меня спросить, когда остались одна кожа да кости.

Глумов быстро прервал разговор и взял, перелистывая, специальный журнал для регистрации саморубов.

— Фамилия, имя, отчество, срок, статья.

—Бугров Иван Тимофеевич. Указ, срок — десять лет.

— Ну вот, теперь еще пятерку получишь за саботаж.

— Черт с ней, с пятеркой. Мне сейчас все равно, лишь бы с голоду не сдохнуть.

—А вдруг загнешься, — иронически проговорил Глумов, накладывая повязку на руку больного, и тут же прокричал, обращаясь к санитарам: — В мертвецкую его!

Бугрова после этого увели в так называемый стационар — полумрачное огромное помещение, заполненное сплошными нарами в три яруса. Там, на старых протертых матрацах, тесно прижавшись

116

друг к другу, лежали больные, укрывшись старыми шерстяными одеялами. Эта масса людей извергала протяжные стоны, непонятные бормотания в предсмертном бреду и крики умирающих. Вполне резонно такая «лечебница» называлась «мертвецкой». В мертвецкой существовал свой негласный закон: мертвых скрывали от санитаров, пряча на нарах по несколько дней и получая за них положенный паек...

После Бугрова перед Глумовым появился заключенный с разрубленной ногой чуть выше ступни. Рана была небольшая, но, возможно, болезненная, потому что была задета кость.

—Так, а ну, я посмотрю, что ты тут у себя натворил? — проговорил Глумов, хитро поглядывая на рану.

Больной стоял перед ним на одной ноге, а другую, окровавленную, держал руками и а весу. Осмотрев рану, Глумов, подозрительно взирая на заключенного, проговорил:

— Покажь свой валенок.

Тот неуверенно и робко поднес к его глазам старый изношенный валенок.

—Я не вижу нигде разрубленного места,— укоризненно сказал Глумов, внимательно разглядывая валенок.

— Он у меня соскочил, когда я рубил ветку, — оправдывался больной, смущенно краснея и отворачивая в сторону голову.

— Но это чисто цирковой трюк у тебя получается, — насмешливо заметил Глумов и тут же резко скомандовал: — Надевай свой валенок и мотай отсюда. Чтобы я тебя больше здесь не видел. Не пролезла у меня твоя чернуха.

Заключенный упрямо возражал, придумывая все новые и новые варианты «несчастного случая».

—Клизму ему, — проговорил Глумов, оглядывая уже следующего вошедшего.

Того, что с больной ногой, схватили под руки санитары и пинком под зад выбросили за дверь.

Следующим оказался пожилой заключенный с распухшей и воспаленной рукой и синяками под

117

обоими глазами. Глумов внимательно присмотрелся к воспаленному месту на руке старика.

—Так, это явная мостырка. Признавайся, старый хрен, что запустил себе под шкуру керосин; бензин или что-то в этом роде?

—Я просто ушиб на лесоповале, — начал оправдываться заключенный, морщась от боли.

—Не рассказывай мне сказки, старая мартышка. Меня не проведешь на этом пустяке. Вот признаешься, так и быть, дам освобождение тебе на пару дней. Будешь выкручиваться, сразу пошлю на работу.

Старик ударил себя в грудь здоровой рукой:

—Я издеваться над собой не позволю, как многие другие. Я сам до заключения в следственных органах работал. Поверьте мне, старому криминалисту.

—Плохой из тебя был следователь, если самую обыкновенную мостырку сделать себе не можешь. Ты, воспользовавшись медицинской иглой, сотворил себе искусственную флегмону. Вот смотри, маленькая гнойная ранка на воспаленном месте твоей руки.

—Это я сучком уколол, — настойчиво оправдывался старик.

—Ну, с меня хватит твоих фальшивых слов, — решительно заявил Глумов.

Но больной все еще продолжал настаивать на своем. Тогда Глумов громко выкрикнул, обращаясь к санитарам:

—Клизму этому старому проходимцу и к следователю вдобавок.

Его подхватили, под руки и с помощью ног вытолкнули за дверь. Все, кто покушался на себя, находились, как правило, на грани жизни и смерти.

Когда дошла очередь до меня, в моих ушах будто застыл издевательский голос Глумова: «Кесарево! Клизму! В мертвецкую!» За время, пока я находился в «процедурной», мои пальцы отошли и начали причинять мне нестерпимую боль.

— Что, отморозил? — ехидно спросил Глумов, с хитрецой посматривая на мою руку — Как так

118

можно отморозить пальцы. Ты что, так увлекся работой, что потерял всякую чувствительность? Не дав мне ответить, он издевательски продолжал: — Ну, понятно, свежий воздух... Красота уральского леса и шепот сосен — все это, конечно, подействовало на тебя ошеломляюще, и ты забыл про самого себя, — с умышленной целью, разумеется.

— Рукавицы были старые, худые, и я действительно не почувствовал, как мои пальцы побелели, — невнятно пробормотал я, стараясь не встречаться с ним взглядом.

— Эй, ты, темнила с Нижнего Тагила, — перебил меня насмешливо Глумов. — Если бы такое случилось на ноге, я мог бы поверить тебе. А сейчас твоя карта бита. Меня невозможно ввести в заблуждение такому доходяге, как ты. Ну, черт с тобой, раз сам себя не жалеешь... — Он подозвал санитара, который наложил мне на руку марлевую повязку, пропитанную какой-то жидкостью, и замотал мои пальцы серым от грязи бинтом.

Я с нетерпением ждал, что будет дальше. Глумов, искоса взглянув на меня, выкрикнул:

— В мертвецкую!

Этот момент мне показался самым счастливым в моей жизни. Фраза «в мертвецкую» спасительно врезалась в мое сознание. Не чувствуя под собой ног, я прошел за санитаром в полумрачное помещение с резким запахом карболки. Остановившись, он показал мне рукой на нижние нары и тихо оказал:

— Вот падай там и не дыши.

Я протиснулся на свободное место между двумя заключенными лег на матрац, укрывшись растрепанным шерстяным одеялом. Ко мне тут же обратился заключенный, который лежал через одного человека от меня. В этой полутьме я не мог его сразу рассмотреть. Он, очевидно, заметил повязку на моей руке и любопытно спросил:

—Ты что, рубанулся?

— Нет, отморозил.

—А я от своей лапы тройню отделил. Пусть самостоятельно срок отбывает. Вот оставил только

119

мизинец да большой палец. Не подыхать же мне в мои двадцать лет. Желаю от всей души Гаркуше сдохнуть. Он вдвое старше нас. Здесь жить можно, — самодовольно произнесен. — Костыль дают шестьсот граммов. А на повале за семьсот пахать надо. Я уже здесь неделю кантуюсь.

«Да, здорово ты кантуешься, что почти без руки остался», — подумал я, посмотрев на свои пальцы, которые причиняли мне нестерпимую боль, но воздержался ему что-нибудь ответить.

Мы вскоре познакомились. Звали его Михаил. Он был осужден на восемь лет за кражу в магазине. Мои глаза привыкли к темноте, и я успел его рассмотреть. Он был очень истощен. На бледном, исхудалом, чуть вытянутом лице выделялись большие черные глаза. Несмотря на сильное истощение, он был очень подвижным и веселым парнем. Нетерпеливо ворочаясь на своем месте, он вдруг спросил:

— Признайся, Гришка, честно, ты замостырился или в натуре отморозил свои пальцы?

— А зачем тебе это знать?

—Да просто так, по-свойски интересуюсь. Меня-то чего бояться.

— Ну, умышленно отморозил, надоел лесоповал, вот и все...

—Я сразу понял, что у тебя мостырка, хотя ты еще не очень подморенный на этом курорте у Гаркуши.

Вдруг мой сосед, с исхудалым и желтым, как восковая свеча, лицом, лежавший рядом слева, что-то громко пробормотал во сне и сразу захрапел, натужно отдуваясь.

— Это Шатров, московский артист, — пояснил Михаил, вглядываясь в его сонный профиль. — Как враг народа — червонец отхватил. Мало показалось... Под конец срока распустил язык — еще пятерку ломанули. Попал на штрафняк, теперь лежит, доходит. С сердцем у него плохо. Скоро, наверно, дубаря урежет. Тогда мы его притырим на денек-два и похарчимся за счет покойника. Тут все так делают. Друг за другом следят, ждут не до-

120

ждутся... Здесь, брат, такой порядок: умри ты сегодня, а я пока подожду.

Утомленного и обессиленного, меня постепенно начало клонить ко сну. Однако Михаил неустанно продолжал:

— Слышишь, Гришка, ты женат?

— Нет. Давай будем спать.

— Я тоже нет, — не успокаивался он. — Если дотяну до конца срока и выйду «а свободу, обязательно сразу женюсь. Да вот только хорошая девка за меня теперь не пойдет, за калеку. Пойми сам, с перебитым крылом, какой полет у птицы.

Я уснул и больше не слышал его. Наутро после развода рабочих все надзиратели лагеря начали обыск зоны. Они обыскали и санитарную часть.

—Почему у нас наводят шмон? — удивленно спрашивали больные.

— Что случилось? Что ищете здесь? — интересовались у надзирателей санитары.

Через некоторое время причина была известна. Оказалось, что минувшей ночью двое расконвоированных заключенных, которые вывозили трупы из лагеря в лес и сбрасывали там в специально приготовленные для этого ямы, оставили свою лошадь с телегой у морга и пошли греться в барак. Эти «ангелы смерти», как их прозвали в лагере, пригрелись и нечаянно уснули. Проснувшись, они поспешили к своему «катафалку», нагруженному мертвецами, и были ошеломлены: в оглоблях вместо лошади лежали внутренности, прикрытые шкурой с головой и копытами. Перепуганные «ангелы» бросились на вахту к надзирателям. Те не стали ночью поднимать тревогу в лагере, перенесли ее наутро. Тщательный обыск не дал никаких результатов. Туша лошади как сквозь землю провалилась. Только через неделю нашли голые кости в снегу за бараком.

—Сожрали живьем кобылу, — шутливо заметил Михаил.

—Да где ее сваришь здесь? Просто погрызли зубами, как шакалы. Я сам бы не уступил им в этой гулянке с кобылой. Брюхо так свело, что пупок

121

к позвоночнику, наверно, прирос. Подморили по всем правилам сталинских законов. Хотя бы раз чего-нибудь нажраться до отвалу.

—Нажрешься, придет время, — ответил долго молчавший Шатров. — Ты молодой... Выйдешь на свободу — и твои мечты сбудутся. А вот я в свои полета уже ничего не дождусь. Для меня все кончено: и мечты, и надежды.

Не удержавшись от любопытства, я спросил:

—Правда, что вы были артистом и жили в Москве?

Лицо его стало задумчивым и серьезным. Так продолжалось минут пять, потом он заговорил тихо, слабым и болезненным голосом:

—Что было, то сплыло, молодой человек. Извините, как вас звать? Надеюсь, вы меня уже знаете. Я назвал себя.

—Да, я был оперным певцом Большого театра. Но теперь давно отпелся старый соловей. Что вас еще интересует?

—Все, что вы можете о себе сказать. Ведь ваша жизнь, наверное, была очень интересной?

—Да, но я не склонен сейчас вспоминать прекрасное минувших дней. И эти мои воспоминания будут просто не для ваших ушей, молодой человек.

Я обиженно посмотрел на него. Увидев мой взгляд, он продолжил:

—Вы видели хоть, раз в своей жизни на сцене Шаляпина, Качалова, Собинова, Остужева или Пашенную, Яблочкину, Андрееву?.. Я уверен в том, что вы ничего не видели и ничего не смыслите в искусстве. Мои рассказы будут просто напрасной тратой слов, а мне и так трудно говорить при моем, как видите, тяжелом физическом состоянии.

—Скажите только, пожалуйста, за что вас арестовали? — поинтересовался я, стараясь больше не беспокоить его.

Он недовольно поморщился:

— Ни за что.

—Я понимаю, но это «ни за что» имеет свои веские причины и последствия.

—Вы почти правы, молодой человек. Причин

122

нет и быть не может. А последствия перед вами. Вот смотрите на мой скелет, и слов больше не надо. Когда мне показалось, что наш разговор уже закончен, Шатров вдруг проговорил:

— Вы во мне пробудили, молодой человек, одни горькие воспоминания. Вот как сейчас я вас вижу, так же и себя вспоминаю на сцене. Я тогда в последний раз в театре был в роли Мефистофеля. Ставили оперу Гуно «Фауст». «Здесь Гаркуша правит бал, люди гибнут за повал».

—Это что, вы песню такую сочинили про нашего начальника?

—Нет, это пародия на арию, которую я пел тогда, десять лет тому назад.

—Ловко ты придумал, старик, — отозвался весело Михаил. — Гаркуша — злодей, действительно гуляет на наших страданиях.

Шатров, немного помолчав, продолжил:

—Меня забрали прямо из театра двое в штатском. Не дали даже проститься с семьей. Привезли на Лубянку. Судила специальная «тройка» в подвале тюрьмы. «Враг народа» — присвоили стандартное звание и погнали по этапам.

Шатров умолк и, вздыхая, закрыл глаза. Я слез с нар и, чтобы заглушить боль в пальцах, начал бродить по узким проходам мертвецкой. Около выходной двери я встретил санитаров, которые несли на носилках мертвого заключенного. Лицо этого мертвеца оказалось мне знакомо. Он был по национальности узбек. Этот узбек прибыл прошлой осенью этапом из Нижнего Тагила. Это было в воскресенье... Вновь прибывший этап заключенных задержали у проходных ворот. В это время Гаркуша всегда сам лично принимал этапников со своими помощниками. Стоявшие в первой пятерке в строю три узбека тихо о чем-то поговаривали между собой. Один из них, более решительный и смелый, вдруг сказал, обращаясь к Гаркуше, который в этот момент остановился неподалеку:

—А что, начальник, нам здесь, в твоем лагере, чайхана будет?

Гаркуша никогда не прощал такие шутки заклю-

123

ченным, но на этот раз проявил милость лишь потому, что сразу придумал довольно остроумный ответ. Он надменно взглянул на узбека и проговорил:

— Не знаю, чай вам будет или нет, а вот хана обязательно будет таким, как ты.

Пророческие слова начальника сбылись. На носилках лежал этот самый узбек уже мертвый ...

Два раза в неделю я ходил на перевязку. Пальцы мои остались целыми, только отгнил кончик на мизинце. Я был мало обрадован почти хорошему состоянию моей руки. Вновь оказаться на лесоповале я не хотел. Я надеялся пробыть в мертвецкой до весны, полагая, что с наступлением теплых дней работать на лесоповале будет легче.

Дни, когда я приходил на перевязку, были для меня самыми волнующими. В каждый такой приход я думал, что на этот раз меня обязательно препроводят на работу.

Однажды, поздним Вечером, неожиданно умер Шатров. В этот момент я лежал рядом с ним. Он, как обычно, молчал. Но вдруг, хрипло вскрикнув, дернулся всем своим истощенным телом и сразу затих. Пена выступила на его губах.

—Артист дубаря урезал — проговорил весело Михаил, накрывая лицо мертвеца старым грязным одеялом. — Молчим. Завтра утром жрем его пайку хлеба на двоих, баланду тоже.

— Из-за куска хлеба спать с мертвецом я не согласен.

Михаил гневно взглянул на меня:

— Да ты что, чокнутый, что ли? Упустить такой веселый момент! Нам сам Гаркуша не простит. И чего ты, собственно, боишься лежать около этого старика? У него зубов почти нет. Он не укусит. Пока будет тепленький, мы будем греться все втроем под одеялом. А когда он остынет, к утру мы, сонные, ничего не поймем, потому что наше тепло разделим с ним.

— Не уговаривай меня. Я не согласен на такие штуки.

— Тебе, наверно, жрать не хочется, раз так упираешься рогами. Какая разница — спать с живым

124

или с мертвым!.. Ведь этот старик мало, чем отличался от настоящего мертвеца. В нем уже ничего не было живого. Он догорал без дыма и огня. Давай падаем и дохнем до утра.

— Замолчи, я не хочу тебя слушать. Его надо немедленно убрать отсюда.

Михаил понял, что меня очень трудно заставить подчиниться его воле, и пошел на хитрость. Он сразу сменил тему разговора и начал, шутя, фантазировать:

— Хорошо мертвецу, и жрать ему не хочется. На работу ни один пес теперь не погонит. А главное, свой срок уже оставил начальнику. И гуляет он, наверно, на том свете и поет на сцене свою любимую арию: «Там Гаркуша правит бал, правит бал». А мы с тобой плевать хотели на этот лесоповал. Пусть нам будет хуже. Да, как ни хорошо в царстве небесном, но подыхать все-таки страшно. Я ведь искалечился не для того, чтобы тянуть эту мучительную доходиловку на штрафнике. Думаю, как-нибудь отбуду срок, и да здравствует свобода!

Я почти не слушал его, погруженный в собственные думы.

Я вспомнил концентрационный лагерь Заксенхаузен и первые месяцы войны.

Когда нас, военнопленных, привезли в этот лагерь, стояла довольно холодная для тех мест зима. Мне тогда в мои двадцать лет хотелось умереть. Я находился в полном отчаянии от ощущения того, что не могу больше быть на передовой. Это мое состояние усугублялось еще и тем, что при пленении мы практически не оказали никакого сопротивления врагу. После сражения под Смоленском я в составе роты пехоты топал в окружение. Более двух месяцев мы пробивались к своим, стараясь продвигаться в направлении Сухиничей. Из пятидесяти человек в начале окружения к моменту пленения нас оставалось одиннадцать. Обессиленные, едва державшиеся на ногах, мы вышли тогда к деревне Палики. Внезапно нас окружили фашисты. У нас почти не было патронов, оставалось на всех одна граната.

125

Из громкоговорителя на ломаном русском языке кто-то прокричал: «Сдавайся, рус, сопротивление бессмысленно». Командовавший нами политрук Скобелев резко скомандовал: «Ложись!» — и швырнул гранату в сторону фашистов. Граната не взорвалась. Но по нам открыли беспрерывный огонь из пулеметов и автоматов. Так продолжалось в течение полутора часов ... Дальше я помню только, как у моего виска появилось дуло автомата, и нас, троих оставшихся в живых, почти замерзших, доставили в комендатуру... В Заксенхаузене нас распределили по рабочим командам и разместили в бараках. Бараки не отапливались. Помню: во всем моем теле, казалось, стоял бесконечный холод. Кроме желания смерти у меня было еще одно желание: перед тем как умереть, я хотел по-настоящему согреться...

«Как прекрасно, — думал я, — что человек может умереть, и смерть его избавит от бесконечных лишений и страданий...»

Мои размышления неожиданно прервал Михаил. Он заметил, что я о чем-то думаю, и решил, видимо, еще раз проверить мои намерения.

— Ну что, Гришка, ты, наверно, передумал?

— Нет, я остаюсь при своем мнении, — ответил спокойно я.

— Не говори глупости. Этот дубарь наш, и я никому его не отдам. Здесь закон—тайга. В нашу дружную семью никто не будет вмешиваться, шока мы не получим свое удовлетворение. Все так делают. Некоторые по два дня и больше притыривают мертвецов и гуляют за их счет. А ты испугался одной ночи, да и она скоро кончится.

Я не стал с ним больше спорить, слез с нар и пошел искать санитара, чтобы сообщить о случившемся. Михаил взволнованно крикнул мне вслед:

—Стой, Гришка! Ты куда? Не вздумай заложить дубаря!

— Да нет, что ты. Я просто пойду на перевязку. Рука заныла.

В процедурной комнате я увидел санитара. Он был немного похож на бульдога. Это сходство при-

126

давала ему его нижняя, сильно отвислая губа. По указаниям Глумова он обычно делал так называемое «кесарево».

—Ты что сюда пожаловал? — грубо спросил бульдог, увидев меня.

— Артист умер, надо его убрать с нар, — внушительно промолвил я в надежде, что это сообщение подействует на санитара.

Не моргнув глазом, он нетерпеливо спросил:

— Какой такой артист? Здесь все артисты, и ты в том числе.

— Шатров его фамилия. Вот здесь, неподалеку, на нижних нарах лежит.

— Ну и что твой Шатров, до утра подождать не может? У него что, терпение лопнуло?

— Не знаю... Мне просто неприятно спать с покойником. Не могу я.

— Ты сам недалеко от него ушел. Не понимаю, почему мертвец боится мертвеца! — Санитар повелительно взглянул на меня: — Пошел, ляг на свое место. Утром в награду сожрешь его горбушку. Не считая твоего артиста, в санчасти уже лежат еще четыре дубаря, ждут утра.

Я продолжал настаивать на своем:

— Мне не надо такой горбушки. Лежать рядом с трупом я не намерен.

Бульдог злобно тряхнул головой.

— Зажрался ты, фитилюга, что х... за мясо не признаешь. Мало тебя еще чекисты подморили. Обожди, придет время, будешь за корку хлеба целовать мертвых в самый зад. Похлеще, чем ты, были орлы. Их давно уж нет. Пошел, падай на свои нары и не дыши до утра. А потом вздохнешь, если я разрешу. Понятно?

Я понял, что продолжать дальше разговор с санитаром было бессмысленно. Я возвратился из «процедурной комнаты» и, войдя в барак, предложил саморубу, лежавшему у самого входа, поменятся со мной местами. При этом я объяснил ему, в чем дело. Тот с радостью согласился, поскольку половина хлебной пайки, предназначенной покойнику, доставалась в этом случае ему. Наутро, когда

127

санитары стащили с нар труп Шатрова, Михаил, улыбнувшись, сказал:

— Прощай, старик. Спасибо за твой хлебушек. Не забывай нас на том свете. Ведь там Гаркуша будет править бал. Возможно, уже недалека его кончина.

Глядя на Шатрова, мне почему-то вспомнились Родин и Махоткин. Произносимые когда-то ими слова смешались в моем воображении. Казалось, это был лишь один человек в разных лицах: простой сельский мужик, интеллигентный военный и известный артист. И этот человек уходил в небытие, и смерть отбирала у него его последнюю роль...

На следующий день умер еще один совсем молодой заключенный. Однако когда санитары отнесли его, совершенно голого, примерно шагов на двадцать от санчасти, мертвец вдруг воскрес и сел на носилки. Вероятно, он находился в состоянии шока, и его ошибочно приняли за мертвеца. Морозный воздух, очевидно, привел его в чувство. В этот момент мимо проходил Гаркуша. «Мертвец» жалобно обратился к нему слабым скрипучим голосом:

— Гражданин начальник, зачем меня туда несут? Я ведь еще живой. Живой я!

Санитары были ошеломлены этим небывалым случаем. Страх охватил их за свою дальнейшую судьбу в этом лагере. Ведь за такую «халатность» в работе можно было оказаться на лесоповале, и прощай сытая жизнь... Гаркуша не придал значения этому случаю. Обращаясь к санитарам, он спокойно проговорил:

— Несите его! Несите! Врач больше меня знает, что с ним делать. Я здесь ни при чем.

Санитары сами оказались в состоянии шока. Они не знали, куда теперь нести воскресшего доходягу: в морг или назад, в санчасть. Ведь начальник конкретно не сказал куда. Немного побыв в растерянности, они бешено рванулись с места и затащили носилки с умирающим больным на старое место, откуда его только что взяли.

Эта история быстро разнеслась по всем лагерям Урала. Мне ее потом рассказывали в других местах

128

заключения, но только толком никто не знал, где и когда она происходила. Я убеждал рассказчиков, что был очевидцем этого случая. Но мне никто не хотел верить. Они считали, что такой случай мог быть только во времена Ежова... В моей памяти на всю жизнь сохранилась эта лагерная история с мертвецом, который через два дня по-настоящему умер.

Чтобы продлить свое пребывание в мертвецкой, я постоянно травмировал отмороженные пальцы, стараясь замедлить их заживление. Так продолжалось до самой весны. Однажды погожим майским днем доходяги дружно закричали:

— Братцы! Этап собирают. Кому-то улыбнется счастье вырваться из этой помойной ямы.

И действительно, слухи оказались правдивыми. Вскоре нас навестил начальник санчасти, старший лейтенант Буров, с группой надзирателей. Он мало занимался своими непосредственными обязанностями, за него это делал заключенный Глумов. Фактически Буров только подписывал всякие бумаги, которые тот оформлял.

Буров держал в руках длинный список этапников и вызывал каждого по фамилии. В число вызываемых попал и я. Всех доходяг строем вывели за зону лагеря и начали грузить в машины. Многих действительно грузили, потому что сами они забраться в кузов уже не могли. Конвоиры и санитары хватали поочередно каждого и заталкивали внутрь машины. Грузовик, заполненный заключенными, раскачиваясь на ухабах дороги, медленно удалялся от лагеря. Стоявший около меня на коленях Михаил радостно воскликнул:

— Ну, Гришка, теперь мы не подохнем, раз вырвались от проклятого Гаркуши!

Я молча смотрел на весенний лес, где уже появлялись первые проталинки, и мне казалось, что вместе с природой оживали и мы.

«Сколько мы выстрадали в борьбе за это подлое существование?!»— мысленно задавал я себе вопрос.

Об этом знает только темный лес...

Засада

129

Лес спал под тяжелым снежным саваном. Как пеньки в окружении могучих деревьев затерялись маленькие домики. Они сиротливо притаились, пряча в своих ветхих стенах все живое. В деревню на двухдневный отдых после далеких рейдов прибыл отряд партизан. Непривычная сутолока началась в каждой хате: вносили оружие, распрягали коней и заводили их в холодные сараи. Разговаривали тихо, вполголоса, точно боялись разбудить кого-то. Усталые, измученные от бессонных ночей, партизаны рады были жилому месту, каждый стремился посидеть в тепле, свободно помечтать.

Стрельцов Семен расположился нарочно в хате, которая находилась у самого леса. Больше месяца он разъезжал то глухим лесным дорогам, три раза бывал на особых диверсионных заданиях и ждал удобного момента. И, наконец, настало время действовать. За время, проведенное в отряде, он тщательно изучал местность и мысленно охарактеризовал почти всех людей. Для большего доверия подружился с партизаном Лазаревым. Рассказывал всегда ему смешные анекдоты и никогда не приставал с расспросами, что Лазареву очень нравилось. Еще у него была дружба с очень веселым и молодым парнем Сашей Малининым, которого в отряде очень уважали. Узнав, что Семен хочет скрыто уйти в соседнюю деревню, где, как он говорил, у него была хорошая знакомая, Саша, никогда не ощущавший за свои двадцать с лишним лет на губах девичьих

130

поцелуев, начал проситься, чтобы Стрельцов взял его с собой...

— Ну, куда ты со мной пойдешь к незнакомым людям, — начал отговаривать его Стрельцов. — Вот схожу сам, разузнаю все, следующим разам и тебя с собой возьму.

После короткого колебания Александр согласился в надежде на следующий раз.

— Но ты только смотри, ни слова никому... Понял? А если Глушко опросит, где я, скажешь: «На другом конце деревни, в карты играть пошел».

Александр прищурил свои большие голубые, как весеннее небо, глаза, молча наклонил голову.

— Но назад приходи. На ночь не оставайся там, а то схватятся — крах тогда, — он полосанул ладонью по горлу.

— Вернусь, когда стемнеет. Долго не буду там. Стрельцов незаметно вышел из хаты, схватился за штаны, вроде идет по естественной надобности, отошел подальше, присел, осмотрелся и прыжками побежал, проваливаясь в снегу, в сторону от деревни. Часа за три он выбрался из лесу и вышел на поле. Преодолевая глубокие выемки и овраги, держась дальше от дороги, он шел наугад. Впереди бесконечными волнами расстилалась снежная равнина. Лес черной стеной охватывал ее полукольцом. Семен снял шапку, от быстрой ходьбы у него вспотела спина и рубашка неприятно прилипла к телу. «Фу-ты, черт... Конца, наверно, не будет этой пропасти», — выругался он, расстегивая пальто и помахивая одной полой, боязливо посмотрел туда, где затерялась дорога. Свободные валенки натерли ему ноги, ступни жгло огнем, точно кто насыпал в голенища раскаленных углей. «Так я далеко не уйду, — подумал он. — Надо выходить на дорогу. Да и кого я боюсь?» Он постоял немного и, запахнув пальто, двинулся в сторону дороги.

К полудню он добрался до затонувшего в снегах, расположенного на двух склонах оврага хутора. «Зайду-ка сюда, отдохну», — решил Семен и сразу облюбовал хорошую, крытую щепой хату.

131

—Здравствуй, дедушка, — ласково оказал он старику, который не спеша распрягал лошадь под навесом сарая.

Старика звали Егором.

Он внимательно осмотрел пришельца, бросил на солому дугу.

— Ну, здравствуй! — Потянул со спины чересседельник и, чтобы рассеять собственное опасение, крикнул на лошадь, хотя та стояла смирно. — Но, ты, антихрист, крути мордой мне!

Он опустил оглобли на землю, потянул за недоуздок: лошадь неуверенно подалась вперед.

—Ты обожди, отец, не распрягай, — неожиданно проговорил Семен, поглаживая лошадиный круп и жадно втягивая ноздрями запах конской кожи.

—Это как так — не распрягай? — огрызнулся Егор и почему-то толкнул назад в оглобли лошадь. Кобыла, зацепившись за постромку ногой, дернувшись, чуть осела назад. — Стой, милая, стой! Куда прешь? — Егор подозрительно покосился на незнакомца: — Что хочешь-то?

Семен приложил к груди руку, шагнул ближе.

—Дело большое есть, уважаемый папаша. Я из лесу. Мне срочно нужно в город.

— Вон что ты захотел... Я-то тут при чем? — Егор снова потянул вперед лошадь. — Но, пошла, матушка, пошла...

Стрельцов уцепился за куцый хвост:

— Ты пойми, папаша, там люди гибнут! Нужны медикаменты. Сейчас слетаем в город по быстрому, а вернемся — вознаграждение получишь. Не будь упрямым, отец, может, и у тебя там сыновья есть...

— Это ты, значит, с партизанского краю идешь? — спросил Егор, заботливо покручивая в кулаке бороденку. — Неужто у них своих коней нет?

— Есть, как нету, но только сегодня ночью угнали их в гроб. С немцами стычку имели, много раненых привезли. Ты уж не откажи, папаша!.. Выручи, пожалуйста ... Люди лекарства ждут...

— А лекарства там энти где возьмешь? Ай у германца просить будешь?

132

— У меня там знакомый фельдшер есть, ну и у него всегда беру. Он припасает для нас.

— Хвершал твой как ни есть в самом городе живет, наверно, аль ближе, где? — податливо спросил Егор, раздвигая ногами оглобли и поглядывая на дугу.

— Вся беда в том, что в городе. Но ты не беспокойся, нас там никто не тронет. У меня пропуск есть специальный. Я тебе еще вот что скажу, — Семен взглянул на потертый хомут, тронул его ногой. — Сбруя у нас имеется новая, запасная, так и быть отдам ее тебе, только уважь, прошу тебя, отец.

—Сбруя-то сбруя, — со вздохом прохрипел Егор. — Но до туда без мало пятьдесят верст. А лошаденка-то не мудрая, да корма сейчас какие. Я во в лес съездил, дров приволок, она, видишь, бедная, как заморилась. Задал ты мне урок. Прямо не знаю, куды с тобой деваться. Это же не ближний свет ехать.

— Лошадь ничего, выдержит, — Семен пошлепал по запавшим бокам, пригладил вздыбленную шерсть, — Людей, главное, надо выручить. Лошадь в крайнем случае тебе заменим на другую.

Последние слова точно, подействовали на Егора, он не спеша начал запрягать. Стрельцов молча стал наблюдать за ним и старался не разговаривать, чтобы он не передумал.

— Какие ж таки вы вояки, что заморили лошадей и даже ехать не на чем, — упершись ногой в живот лошади и стягивая тонким ремнем хомут, ехидно упрекнул Егор. — Ну, а ежели немец на вас напал бы, тогда что?

—Не рассчитали мы, отец. Так получилось, что сделаешь.

— Мне еще вот что непонятно. Там же, в деревне, у мужиков кони, поди, есть, а ты ко мне прибег. Что-то ты мудришь, молодец. Наверно, там, в городе, зазнобу свою хочешь проведать, а мне голову морочишь.

— Какую там зазнобу, надумал ты еще, когда двадцать человек раненых лежит: Тут уже забыл, и как родную мать зовут.

133

— Но коня-то могли бы раздобыть там, в деревне, — допытывался старик, хитро двигая бровями.— Неужто на моей кобыле свет клином сошелся?

— Нет там лошадей ни у кого... Пойми, отец... Какой ты все же недоверчивый.

— Это как так нету? Деревня без коней быть не может.

— Ах ты боже мой! Да если бы были, неужели б я к тебе пришел. — Семен завертелся на месте, пугливо осматриваясь: чего доброго, старый хрен передумает ехать. «Что я ему могу, дьяволу, сделать? Напугать даже нечем. Хотя бы пистолетик какой паршивый был».

Егор, поправляя дугу, недоверчиво глянул через плечо.

— Ну, садись, что ли.

Семен прыгнул на сани, зарыл ноги в солому. Вышедшая из соседней хаты молодая черноглазая женщина, прикрывая платкам подбородок, спросила, подозрительно посматривая на Семена:

— Егор Антонович, далеко это вы хотите ехать? Старик дернул вожжи, развернул лошадь, и тогда лишь ответил:

— В город съезжу, дело есть там, а ты затопи в моей хате печь и пожрать что свари. Я к вечеру вернусь. Сноха моя. Старшего сына жена. Ух и баба! — хвастливо проговорил старик, когда выехали на дорогу. — Из городских она, а деревенскую работу знает лучше любой другой. На что уж дочь моя проворна, а ей в подметки она не годится.

Не получив поддержки, старик умолк. Размахивая куцым кнутом, он приговаривал осипшим, скучным голосом: «Но, матушка ... но... господь с тобой, но...» Что-то слышалось задушевное и жалкое в его голосе. Лошадь, привыкшая к такому монотонному созвучию, спокойно трусила, изредка подергивая ушами и отмахиваясь хвостом. Под бесконечное шуршание саней Семен мысленно перенес себя в кабинет майора... Гестаповец щедро восхваляет его, подходит, жмет руку. «Вы настоящий разведчик, господин Стрельцов», — говорит он радостно и угощает сигарой. Семен смотрит, как

134

мелькает перед глазами грязная обочина дороги и никак не может прийти в себя от воображаемого счастья. Желтый солнечный шар погрузился в серую тень облаков, превратился в крохотное золотистое пятно. По небу сыпучей волной прокатилась легкая дымка. Ветер пересчитал торчащие соломинки на санях. Егор, повернувшись боком, пожевал клочок бороды.

— Ты, гражданин партизан, дальний ай с здешних мест?

Семен, не разрывая сладких дум, ответил вяло, продолжая смотреть на убегающую дорогу:

— Нет, я нездешний. Родился я в Гомеле, а сюда попал в первый год войны.

— Семью, наверно, имеешь, или не женат еще?

— Холостой я, старина. — Семен освобождается от наплывшей мечты и с целью узнать что-нибудь новое заводит разговор: — Вот у тебя есть дочь, а я человек свободный, вернемся назад и посватаюсь к ней.

Егор насмешливым взглядом окинул рябоватое, с бледными впадинами лицо Семена.

— Оно-то можно бы было, но только опоздал ты малость. Девка у ней уже с энту кобылу.

— Значит, замужем, говоришь?

— Семь годов как бабой стала.

— Муж-то ее в армии, наверно? — допытывался Семен, чтобы быстрей кончить ненужный разговор.

— Известное дело, где сейчас мужики. — Егор опять махнул кнутом. — Но, матушка, но... Эх, голубка четырехкопытная! А ты-то в солдатах служил?

— Нет, меня не взяли. Работал на железной дороге, поэтому и оставили.

— Но тогда как же ты затисался к энтим самым партизанам? Там же у них одни бывшие армейские люди. Как немец их накрыл в лесу, так они там и остались.

— Нет, у партизан всякого народу хватает: и гражданских, и военных. Все те, кто ненавидит фашистов, идут туда. Я сам вот пришел, и все... И тебя возьмут, если захочешь.

135

— Да иуда уж мне... Мое дело печку обтирать теперь, — с уверенной надеждой на будущее загадочно проговорил Егор и натянул вожжи.

Дорога пошла под гору, сани уперлись оглоблями в дугу, коснулись лошадиных копыт. Одинокие деревца, росшие в беспорядке на косогоре, голыми ветвями забороздили конскую спину. Местами в глубоких выемках сани наклонялись набок и, выхватывая полозьями протертый до желтизны песок, тонко скрипели, переходя на грубый треск, словно угрожали вот-вот развалиться.

— Егор, держи лошадь лучше, разобьет ведь сани — пешком придется идти, — подпрыгивая на ухабах и хватая старика за плечи, беспокоился Семен.

— Эх, не первый снег на голову, — весело вскрикивал старик, наматывая на кулак вожжи и качая лохматой головой.

Кончился спуск, сани медленно поползли дальше. Егор отпустил вожжи, уселся получше, нагреб под себя соломы и, развернувшись боком к Семену, опросил»

— Ты какую должность там имеешь? Ай просто так содержишься на побегушках?

—Как ато на побегушках... У нас каждому там свое место. Я вот, например, занимаюсь медициной, числюсь санитаром. Ну а другие в боевых группах, просто бойцами... У нас, брат, порядки как в армии.

Егор перебил его, насмешливо, прищурив глаза:

— Это, значить, при сиделках находишься там? Оно для твоей личности должность подходящая.

— При каких сиделках? Ты, Егор, чепуху несешь! Что я, курица, что ли! — Семен оскорбленно рванул зубами толстый соломенный стебель.

—Да ты, молодец, не обижайся, в нашем крае синитаров всех сиделками величают. Почему? Эта должность как есть куриная. Ты сам догадался сразу. Положим, курица сидит на яйцах и ждет, когда цыплята начнут из-под ней выпрыгивать, а санитар этот самый тоже сидит и ждет, пока, кто богу душу отдаст. Больше, видишь, ему нечего делать. До войны у нас в Рябчевске больница была, там,

136

значить, старуха одна синитаркой содержалась, так она заранее знала, кому, когда умереть. Довелось и мне лежать там. Как-то подходит она ко мне, садится на койку. Сама черная, взлохмаченная; истинный бог, ведьма. Она этим самым видом больных только пужала. Если уж кого невзлюбит, то уходи сразу, иначе хворать будешь, пока за ноги на кладбище не сволокут. Да, села она на мою койку, ну, думаю, сейчас без ножа зарежет, так напужался, ажно нутро мое зажгло. Ты, Егорушка, говорит она, — я глаза закрыл, прислушался, — будешь долго жить. На твоем обличье, говорит, ничуть смертности не видно, как у новорожденного здорового младенца. Сказала так она, поднялась и вышла. Меня ажно пот прошиб. Крепко не хотелось тогда умирать. Жизнь было пошла хорошая, да и сынов только на ноги поставил. Мда, через два дня после этого болезнь мою как рукой сняло. Выскочил я, значить, с больницы, прихожу домой, хватаю полусотенную с сундука и опять к этой бабке. Подхожу, она сидит на ступеньках у прихода, что-то под нос себе бормочет. Увидала меня, поднялась и спрашивает: «Что, Егорушка, ай снова болезнь приключилась?» А у самой глазищи так туды-сюды и бегают. Нет, говорю, бабушка, вот на, возьми за труды. Сгребла это она мою полусотенную, повеселела сразу. Спасибо, говорит, теперь никогда сюда не попадешь. С тех пор шабаш... Все болезни от меня отпали. Во какая окаянная была!

— Это все сказки, пустой дурман самовнушения. — Семен вытолкнул языком изо рта пожеванную солому, потер ее в руке. — От смерти никто не спасет, и серьезную болезнь никто не вылечит тоже: ни бабки, ни старики, если сама не пройдет. Конечно, в хирургическом отношении с болезнью борьбу вести легче. На открытую рану наложил повязку и лечи. Тут даже и бабки помогут. А в остальных других случаях долго еще медицинский скальпель будет резать темноту.

Егор помотал в воздухе корявым пальцем, сплюнул прямо на бороду:

— Э-э, мил человек, плохой ты синитар, раз так

137

говоришь. Попался бы той старухе на глаза, ей-богу, двух дней не выжил бы.

Дальше дорога, как змея, уродливо изогнулась, повернула вправо. Навстречу начали попадаться люди, в большинстве женщины и подростки мальчишки или старики городского вида. Шли парами и в одиночку; Каждый тащил за собой салазки с пустыми мешками. Молча уступали дорогу проезжающим. Стоя в снегу по колено, уныло провожали глазами степенно идущую лошадь. Егор кивнул в их сторону головой:

— Городские-то все ударились в деревню за хлебом. Ложматы свои несут, а их брать никто не хочет. Хлеб берегут. Боятся, что самим жрать нечего будет. Оно придется ли еще весной сеять, как на это немец посмотрит? Своих-то хлебов он припас. Высосал Россиюшку вперед, а потам и войной пошел. Недаром в пословице говорится: «Не поя, не кормя, врага не наживешь». Старые люди-то мудрей нас были, к каждому делу присказку припасли. Эха, но-кa, милая, но... Отдыхнешь, когда ни разу не дыхнешь.

Лошадь, пробежав немного, опять перешла на шаг. Семен недовольно заворочался на санях, потом вырвал из рук Егора кнут, стеганул по ногам кобылу.

— Гони же ты ее, проклятую, гони! Ведь она совсем стала. Так мы не доедем и до утра.

—Ты, гражданин партизан, не балуй. — Егор отобрал у него кнут, положил на солому и придавил коленом. — Чужую скотину тебе не жалко, а того не знаешь, что она уже верст сорок прошла. Лошадь, милок, уважение любит, так же как и человек, и соображение у ней такое, только бессловесная она, и все... Я сам раньше коней не жалел, стегал их как зря, но потом зарок дал; и вот почему. Как моей старухе умереть, незадолго до этого купил я себе мерина у одного хохла. До этого имел я лошаденку, но однажды горячую напоил, а она и копыта кверху. Да, привожу я конька домой и потихоньку продолжаю хозяйничать. Бывало, приеду домой с извозу, сам обленюсь и заставляю бабку

138

овсеца ему всыпать, а он и пригляделся к ней, значить. Тут вскорости она преставилась. Отвез я, это, ее на кладбище, а мерина рядом привязал за ракитку. Ну, опустили, как водится, ее в могилу при всем народе. А у меня в грудях так задубело, что даже слезы обронить не могу. Все три сына при мне находились, приехали из города на похороны. Стоят это они, утирают глаза. Средний, Степка, посмотрел на меня и шепчет над ухом: «Что же ты, дорогой папаша, как на выставке стоишь? Людей-то хотя бы постеснялся, поплакал для приличия... Неужели матери совсем не жалко тебе?..» А я ему так же тихо отвечаю, что, мол, кондрашка за сердце хватил — не могу. Только я так ответил, гляжу, а мой мерин захрапел, копытом землю начал бросать и головой замотал, аж дерево закачалось. Я, это, к нему, думаю, может, что приключилось с ним. Подошел, смотрю, а у него слезы градом сыплются и губа нижняя трясется. Как есть, по-человечьи плачет. Ну, думаю, скотина и та убивается больше, чем хозяин, и разум у ней настоящий. Не выдержал я тут сразу, охватил мерина за шею да как заголосил по-бабьи, с приговором. Вот оно что, молодец, лошадки-то все умом не хуже нас с тобой владеют. А ты: гони да гони. К этой скотине нужен особый подход. Другая есть, хоть засеки кнутом, и с места не сойдет, потому что уважение любит.

— Все это не так, Егор, как ты говоришь, — вымолвил Семен, освобождаясь от тяжелого раздумья и поджимая под себя ноги. — Животные, конечно, чувствуют ту или иную беду и в силу своих инстинктов выражают ее не хуже, чем человек, но такие явления очень редки. Можно назвать всего несколько случаев, которые на первый взгляд, казалось бы, достойны настоящего соображения.

—Ты, гражданин, не то трактуешь, — нетерпеливо вмешался Егор. — У тебя понятия на этот счет совсем короткие. Я около скота всю жизнь... и больше его повадки знаю, чем ты. Но... матушка, но... — Егор потряс в воздухе вожжами, прижал рукой похожую на воронье гнездо шапку на голове. Лошадь, рванувшись, фыркая, легко побежала. —

139

— Ты знаешь, почему на нее чох напал? — спросил Егор, лукаво указывая глазами на кобылу. Семен пожал одним плечом:

—Кто ее знает. Я же не ветеринар, чтобы понимать болезненное состояние лошадей.

—Я тебе сейчас расскажу почему, — с превосходством даровитого мужика отозвался Егор.— Никакой тут болезни нету. Если конь фырчит, значит, погода переменится. Это уж испокон веков так ведется. Посмотришь, заваруха начнется. И ветер даже сменился. Оказывается, кобыла первой догадалась, что непогода будет, и говорит нам, дуракам: закутывайтесь потеплей. Так или не так?

— Я тебе уже говорил, Егор, что животные могут предчувствовать только инстинктами, и ничем больше другим. А ты опять свое. Возможно, и погода изменится, ну и что с этого? Это просто совпадение такое.

— Ты упрям, как мой сын Степка. Тот, бывало, все меня учит, а сам никуда и не попал, даром, что всю грамоту прошел. А вот старший, Петька, поскромней был и с мальству меня слушал да на ус мотал. Так он вон куда шагнул! До красных командиров дошел, и все это потому, что блюл батьку своего. Тебе я еще вот что скажу, гражданин партизан. — Егор неудобно заворочал шеей, натянул поглубже на руки сшитые из старого полушубка рукавицы. — Ежели одолеют немца, а одолеют его наверняка, и останешься ты жить после в нашем крае. Если уцелеешь, конечно, то смотри, никому не говори, что синитаром при партизанах был. Не дай бог, узнают бабы это, тогда сиделкой на всю жизнь останешься, и женку твою сиделкой будут звать, и детишек тоже, как появятся они на свет божий. Общим всю семью твою запачкают поганым прозвищем.

Семен полулежал, растянувшись на санях, решил больше не разговаривать с надоедливым стариком и как можно реже отвечать на его вопросы. Он посматривал на окутанный темной хмарой красный солнечный диск, который, как огненный мяч, подпрыгнул над горизонтом и словно готов был за-

140

катиться на край земли, чтобы никогда не появиться больше, и вдруг самонадеянно сказал:

— Насчет меня, старина, не беспокойся. Я уж как-нибудь ваших баб обведу вокруг пальца. Только бы дождаться конца войны да уцелеть, как ты говоришь. А то вот, я вижу, крепко затянулась надолго она, проклятая.

Дорога, ломаясь на бугорках, сузилась так, что едва уместились на ней сани. Сразу около дороги вытянулись глубокие рвы-окопы. Виднелись не занесенные снегом кучи песка и глины. Егор надломанным концом кнута показал в ту сторону.

—Что силушки тут ухряпали, эти канавы рымши... Все, значить, германца хотели сюда заманить. А он, не будь дурак, с другого краю и зашел. И осталось это рытье ни при чем. Во, сукин сын, мудреный какой! Как есть всю науку распознал вперед наших. Оно, конечно, у них соображения больше, а у нас духу зато, хоть отбавляй, но только народишко наш не расчухался еще по-настоящему.

—А как ты думаешь, Егор, возьмет немец Россию или нет? — спросил Семен, наблюдая за выражением лица старика.

— Э, нет, брат, жидки портки у него. Россиюшка велика, ох велика! Всяк на ней свою погибель находит, кто напролом идет. В старину еще разные генералы пытались, да кости свои и оставили гнить на чужой земле. Россия хотя и лаптем обута, но силища у ней против всех государств великая, потому что наш русский мужик любого затопчет, если захочет.

— А если не захочет, тогда что? — ехидно вставил Семен. Сани подбросило резко кверху, он ткнулся носом в солому и, поднявшись, подполз ближе к собеседнику. — Тогда что, спрашиваю?

Егор кнутом очертил в воздухе полукруг, нахмурившись, обернулся.

— Не захочет... значить, так тому и быть. Куда народ повернет, и все за ним потянется.

— А вот немец половину России забрал. Выходит, так, что народ с ним воевать не хочет, а ты говоришь, что крах ему все равно подойдет. Получает-

141

ся все как-то наоборот у тебя. — Семен посмотрел сверху вниз на старика, насмешливо прищурил правый глаз.

Лошадь, сошедшая с дороги, утопла глубоко в снегу и тут же, рванувшись, вылезла снова на дорогу.

—Куда тебе несет. Ослепла, что ли, — гневно крикнул Егор, перебирая в руках вожжи, и сразу же опять к Семену: — Тут, душа моя, не в народе дело. Правители наши обрадовались, что жизнь у народа хорошая пошла, и забыли про все на свете, а германец, он не дремал и сунул всю силу сразу на Россию-матушку. Поэтому и солдат наш оплошал на первом разе — сразу страх на него нагнали. Я еще с осени пригляделся, когда немец большаком ехал. Тут его надо было бузовать со всех концов. Ведь ехал прямо как в гости, и никто не попугал его как следует. Трое каких-то даже руки подняли, и ему навстречу вышли. Идите, идите, думаю, он вас медом накормит. И как в сук улепил. Как-то еще по первому снегу встретил я одного такого. Заманил его в хату, накормил. Ну, сынок, спрашиваю, как немец-то угощает? А он на себе рубаху как дернет, так шмат и вырвал. Эх, говорит, батя, если бы все начать сначала, землю бы грыз, а в плен ни за что не сдался. Продали нас, говорит, а мы и штыки в землю... Вот оно какие дела, молодец, откуда плясать-то надо. — Егор легонько подогнал кобылу: — Но, матушка, шевелись, недалеча осталось. Порядков в России и в ту, германскую, войну не было. Все нас, бывало, к немцу под пули пихали. Да генералы царские наполовину из немцев были. На моих глазах нашего полкового командира Шульмана дядя царя Николай Николаевич зарубил на месте. Выстроил всех солдат и говорит: вот почему мы отступаем ... Потому что эти изменники вас Германии продают. А около него сам Шульман, связанный, стоит. Побледнел, голову опустил, слова сказать не может. Кругом его разных военных начальников столпилось. Все притихли, ждут, что будет дальше. Николай Николаевич еще что-то долго говорил, потом подходит, берет у казака шашку и к Шульману, тот

142

ажно на колени упал от страху. И у меня дух перехватило сразу. Думаю, как же так получается, недавно он бил нас по мордам и важный такой ходил при всех крестах, а теперь ему каюк пришел. Сзади меня стоявший солдат проговорил скрипя зубами: всех немцев офицеров надо перебить, тогда и войне конец будет. Я это, нарочно повернулся к нему, чтобы, значить, не видать, как Шульману рубить башку будут. Оно хоть и враг он, а все равно гадко. Слышу только: хрясь сразу. Глянул я, это, туда, смотрю Шульман в грязи лежит, а с него кровища, как с кабана, хлещет. А голова так от туловища и отпрыгнула. Солдаты креститься начали. Унтер с нашей роты при денщиках у него был, тот даже рыло ладонями зажал и заголосил. Нас тут сразу распустили, и мы поползли по своим окопам. Но только после этого порядки другие стали на фронте. Брусилов-то вон куда прошел, почти до самой Германии. Погнали мы тогда немца назад. И если бы не революция, Германию б задавили, несмотря что царек полоумный был. А сейчас эта власть крепше намного, так что управится со всеми... Я тебя еще вот что хочу спросить, уважаемый гражданин...

Семен, начавший дремать, чуть приподнял голову, посмотрел в бесконечную даль.

— Чего хочешь-то?

Егор пошлепал рукавицами, дунул себе на грудь, словно хотел загасить попавший туда огонь.

— Ты мне скажи, что вы будете делать, ежели германец всю силу на вас двинет. Сейчас да пристали, тогда и подавно.

— Ты, Егор, нашей тактики не понимаешь. Мы ведь на одном месте не сидим, а кусаем с разных сторон немцев. Сегодня здесь, завтра там, и все это делается неожиданно, с расчетам.

— Это вроде как блоха против слона. Сколько ни прыгай, а под копыта попадешь, — шутливо подметил Егор. Он остановил лошадь, направил дугу и, присаживаясь на сани, внушительно добавил: — При таком деле ох большая смекалка нужна. А у вас, наверно, ей кот наплакал.

— Это почему же?

143

—Да потому видно, как ты сегодня прибежал ко мне. Пуганул вас немец, что вы чуть не до смерти коней загнали. Значить, понятия у ваших командиров настоящего нет. Эха, не удержались на большой дороге, а на малую зря не становись. Это людей только напрасная трата, и больше ничего.

—По-твоему что ж, теперь разойтись всем то домам. Бросить сопротивляться немцам. Отдать на разграбление наши русские богатства. Пусть все отправляют в Германию, так, да?

Семен фальшивым взглядом смерил старика, в душе его началось бурное ликование — близился конец пути. Ему понравились последние слова старика, и он даже подумал вернуть его назад около города, чтобы не попал в руки немцев, но тут же отменил свое решение.

—А вы думаете сохранить все в цельности? — с той же важностью продолжал Егор. — Плохие из вас сторожа. Да уберегать теперь нечего, один лес остался — разве только баб.

— Лес, Егор, это главное наше богатство. Ему цены нет, а немец его может погубить. Надо как-то сохранить его.

— Лесок, милок, сам по себе сохранится, он велик, и немцу его весь не повалить. — Егор снял рукавицу, вытер шершавой ладонью красный кончик носа, лукаво подергал ноздрей. — Ты про Семена Буденного небось слыхал?

— Ну, слышал, и что с этого?

— Вот командир был, вам бы такого. Год я пробыл извозным при конных армиях его. Всю Украину почти прошел. Сам он ростом невелик был, а уж удаль у него чисто богатырская, великая. Сколько он благородной крови в землю пустил — и конца краю нету. А тоже тебе скажу: воевали босые, в одних драных рубахах против заслуженных царских генералов. А как у него умная голова-то была, так всех раскромсал, даром, что одни мужики у него были. Таких вот сюда надо в наши леса, тогда дело пойдет.

— Ты одно с другим-то не равняй. В те времена шашками воевать можно было, а сейчас техника

144

могучая какая. Налетят самолеты, и весь твой ум вдребезги. Старинушка, как вы раньше воевали, сейчас не годится, она пригодна только для истории. Теперь нужны новые методы борьбы.

— Да уж понятно, какие у вас методы, — нежелательно проговорил Егор и, прыгнув с саней, побежал рядом, чтобы согреться. — Сдается мне, что проку с вас мало будет, если не найдется настоящий человек, чтобы германцу огонька поддавать под хвост.

— Скоро найдется, Егор. Скоро будет такой человек и двинет так, что весь лес закачается.

Этим человеком Семен представил себя и скорую схватку с партизанами. Он весело сверкнул глазами, встал на ноги и, чувствуя озноб в теле, запрыгал на месте, мягко топая на соломе, опросил, наблюдая, как старик неуклюже бежал за санями.

— Ты, Егор, неглупый мужик и воевал за советскую власть, но зипун, наверно, всю жизнь с плеч не сымаешь? Как был ты мужиком, так и остался. А другие и не защищали советскую власть, сидели за вашими спинами и получили высокие посты. Получается, что обманула вас новая власть.

— Чудак ты, братец... ей-богу, чудак! — Егор ловко прыгнул на сани, держа в руках вожжи, на коленях подполз к передку. — Да кто же мне, неграмотному крестьянину, мог дать высокую должность! Ведь грамотные, они хотя и не воевали, но нужные люди были для России, вот их и подняли. А нам, мужикам, кроме земли, ничего нельзя доверять. Скажу тебе, что у каждого на роду написана своя планида. Другой и грамоты не очень разумел, и умом никудышный был, а, возьми ты, вон до каких чинов добрался. Возьмем, к примеру, тебя. По обличью по твоему видно, что ты так в синитарах и присохнешь.

— Неужели по моему лицу заметно, что я никудышный? — наигранно полюбопытствовал Стрельцов.

— Я тебе не в обиду говорю, что правда. Поверь мне, старику. Я в таких штуках не ошибаюсь. Я и сыну своему среднему, еще маленький он был, на-

145

пророчил, что не быть ему при хороших должностях.

Въехали на окраину города, когда солнце скрылось за лесом. Оттуда, казалось, медленно надвигалась ночь. Егор настороженно посматривал на ходивших вдоль домов солдат и на принизистые с крестами танки. «Эка, сколько тут этой нечистой силы», — с досадой подумал он и свернул от стоящего на дороге мотоцикла. Сидящий на нем в сером плаще солдат искоса взглянул на старика и, рванувшись с места, промчался мимо лошади, обдавая седаков выхлопной гарью. Кобыла дернулась в оглоблях, вскинула кверху голову.

— Ну, бойся, ты! — вскрикнул Егор слабым, робким голосам.

«Чего доброго, загребут лошаденку. Останусь ни при чем. Как ловко меня оплел этот синитар. Дернула меня нечистая с ним ехать. Да еще, не дай бог, дознаются, что он из партизанов, тогда душа вон».

Егор пугливым взглядом обвел всю улицу, взволнованно крякнул.

В конце улицы у шлагбаума два солдата схватили за недоуздок кобылу, потащили ее в сторону, третий взобрался на сани, толкнул Семена сапогом, чтобы тот слезал. Семён тут же снял с себя валенок, оторвал стельку и подал в руки солдату пропуск. Тот поворочал его перед глазами, потом подошел к двум другим, показал им и, вернувшись назад, возвратил его Семену, разрешил ехать дальше. Погоняя лошадь, Егор сказал обрадованно, поглядывая назад, где стояли только что задержавшие их солдаты:

— А я так и подумал, что заволокут нас куда-нибудь, но бумажка твоя помогла.

—Я тебе говорил, что со мной не заберут, — с гордостью заявил Семен, пряча в карман пропуск.

— Хвершал твой квартирует в каком проулке, а? Далеча теперь осталось до него?

Стрельцов оперся на плечо старика.

— Вон желтый дом, видишь, над ним как раз стал ворон кружиться?

146

— Ну, вижу.

— А около него налево через три дома угол видишь?

— Ну!

— Вот он и живет там.

Проезжая около забора, на котором был примазан большой портрет из тонкой лощеной бумаги, Егор спросил, не отрывая глаз от изображения:

—А энто кто?.. Знать, царь ихний главный? Или вояка какой заслуженный?

Семен сделал полуоборот, хрустнула под коленками солома, носок валенка прочертил гладкую обочину. Он отдернул ногу, всмотрелся:

— Это, брат, сам Гитлер ... Вон внизу написано: «Гитлер-освободитель».

Егор усмехнулся так, что улыбка растворилась в бороде.

—Ловко подмалевали, что «освободитель». Как есть чистая правда, что освободил от хлеба и коров. А еще и от белого света, наверно, тоже освободит. Надо ж тебе как удачно подметили. И у них, значить, люди мастера на энти штуки. — Егор остановил лошадь, еще раз внимательно взглянул на портрет. — Ишь, враг волком-то как смотрит, что разбойник... А волос-то на глаза как напустил, прямо что ворюга первой гильдии. — Егор влажно чмокнул губами, тронул с места кобылу. — Вот сейчас бы подъехать и по этой самой хвинозомии кнутом бы жегануть.

—Ты, старик, потише такими словами бросайся, — не выдержал Семен.

— Чего тише, ай сам услышит?

— Многие немцы по-русски понимают, если догадаются, тут нам обоим и крышка.

— И правда твоя, что может так быть, — согласился Егор, осторожно осматриваясь, и так как поблизости никого не было, то он тихо, себе под нос, продолжал: — Когда служил я в солдатах в казарме, над моим изголовьем висел портрет императора Александра, так у того и обличье было интеллигентного виду, и как орел глаза держал;

147

Строго так по-царски смотрел. А этот чисто зверюгой сидит.

На одной из улиц Семен дернул старика за плечо:

—Стой здесь и жди, а я сейчас вернусь. — Он быстро спрыгнул с саней, хотел уйти.

Егор остановил его и с уважением, ласково оказал:

— Обожди, сынок, не уходи... Дай мне ту бумажку, что у тебя имеется, она ведь мне может пригодиться. А то вдруг опять энти антихристы набросятся.

— Никто теперь тебя не тронет. Не бойся,— грубо ответил Семен, уходя от него. — Бумага мне самому нужна больше, чем тебе, понял? — добавил он на ходу.

— Скорей же, сынок, возвращайся, — крикнул Егор вслед и тут же почувствовал что-то недоброе.

В кабинете гестаповского офицера-карателя Семен говорил, торопливо заглатывая слова, сбивался, снова начинал. Тот внимательно слушал его и глазами опытного психолога читал на лице доносчика настоящую истину. Выслушав полностью, он небрежно спросил:

— Какое название имеет деревня?

— Скубанцы, господин майор. Скубанцы, — одним духом повторил Семен и, выдвинув из-под стола стул, без разрешения сел.

Офицер быстро сориентировался по карте, потом куда-то начал звонить по телефонам. Вскоре в дверях появился какой-то невзрачный офицер и, получив из рук майора запечатанный пакет, ушел. Семен попросил закурить и мельком осмотрел кабинет, стараясь найти какое-нибудь изменение за время своего отсутствия. Жадно затягиваясь и ощущая приятное головокружение, строил в уме планы на будущее: партизаны разгромлены и его, как активного участника, осыпают почестями, назначают в одну из разведывательных групп и засылают в глубокий тыл большевиков со специальным заданием. По возвращении назад он уже офицер германской армии, с завистью на него по-

148

сматривают женщины, лицемерно улыбаются, переговариваясь между собой: «Какой чудесный этот офицер, и как хорошо говорит по-русски! Наверное, и богатый?..» Семен гордо проходит мимо, впереди у него еще большая удачная карьера.

За окном черными бабочками закружились сумерки. Над головой большая электрическая лампа ослепительными лучами залила стол, бросила на пол длинную тень гестаповца. Он оторвал взгляд от карты, щеки его холеного лица залоснились до самых ушей. Вытянув спину поперек стола, он оказал без всяких намеков на будущее:

— Оперировать туда поедет особый украинский батальон. Вы, господин Стрельцов, тоже отправитесь с ними. Ваше присутствие необходимо там. Могут возникнуть некоторые трудности в знании местности, которую вы хорошо изучили. Сейчас вам еще раз придется обрисовать обстановку нашим специалистам в солдатских казармах. Там же получите специальный инструктаж.

Семена очень озадачило такое предложение. Он думал, что роль его на этом кончена, ведь он больше месяца жил под страхом и чувствовал себя как в аду. От постоянного напряжения у него расшатались нервы. При неожиданных громких звуках он вздрагивал так, что в голову подступала резкая боль. Хотелось отдохнуть, забыть все на время. Но что поделаешь... Обижаться только можно было на самого себя. Холодный тон офицера его несколько смутил. «Почему он мало обрадовался тому, что я ему сообщил? Пойми этих немцев, что у них на уме. Они, конечно, на русских смотрят как на служивых собак», — мысленно прикинул Семен и на все слова гестаповца покорно пригнул голову, ничего не оказав.

— Смирно-о-о! — крикнул протяжно капитан и воинственно прошелся вдоль первой шеренги.

Лицо его багрово окрасилось от потуги, а толстые вены надулись на короткой, с острым кадыком шее. Он, делая большие шаги, остановился на середине до половины набитого солдатами помещения. Метрах в пяти от него несколько не-

149

мецких офицеров о чем-то вполголоса озабоченно разговаривали. Солдаты в высоких лохматых шапках качнулись в одну сторону, точно старые, гнилые подсолнухи под ударами осеннего ветра, и застыли в покорном молчании. Их было всего человек триста. Рослые, широкоплечие, как на подбор, с жалкими плаксивыми физиономиями, они напоминали громадных детей, которые собрались для наказания. Каждый из них знал, что готовится какая-то серьезная операция и многим из них больше не придется стоять в этом бараке, поэтому так сурово и скорбно смотрели они на капитана и на столпившихся в стороне немцев.

— По приказу военного коменданта, — громко произнес капитан и, поднявшись на носки, взглянул мутно, неопределенно на немцев, как будто собирался упасть и искал точку опоры, потом медленно опустился на каблуки, стал ниже, точно врос в каменный пол, и, бросив острый взгляд в самые дальние шеренги солдат, торжественно продолжал: — Мы направляемся на особое задание против партизан. — Тут капитан повысил голос, опять поднялся на носки: — Разумеете, что есть такое партизаны?

По рядам солдат пролетел недовольный гул и где-то под самым потолком растворился.

—Знаемо, як не знать! — ответил один за всех пожилой унтер-офицер, как бы извиняясь за свою дерзкую выходку, нагнул голову и, сгорбившись, попятился назад. Он стоял крайним в первом ряду, и поэтому особенно ему было не по себе. — Партизаны — это москали.

— Красны комиссары, — продолжал капитан, не обращая внимания на говорливого унтер-офицера и даже не взглянув в его сторону, — которые заховалысь в лисах и роблять збройный нападок на нимецки коммуникации. Наша задача, — капитан тряхнул перед собой кулаком, сузил строго глаза, — вышкодить их всих оттудова.

Вдруг чей-то недовольный голос проговорил:

— Як же так, жазалы, що мы будемо в мисыкий охорони служити, а тут партизаны...

150

Капитан заметил, кто сказал, подошел вплотную к шеренгам, крикнул:

—А ну, Буцуко, выйдь-ко сюды!

Солдат, похожий на живую зеленую каланчу, неуклюже пробрался сквозь строй и вытянулся перед капитаном. Лошадиная челюсть его нервно дрогнула, руки повисли, как плети, до самых колен.

—Ты що, шляк твоий мами, паниковаты, а? — сдерживая голос и глядя исподлобья на солдата, спросил капитан, вращая, как фокусник, глазами.

— Я ничего... Я тильки так казав, — испуганно забормотал солдат, дергая по очереди то одной, то другой рукой.

—Мовчаты, быдло! — гаркнул капитан. — Расшлепаю, як скотиняку, зараз! — Он отошел, ткнув рукой в гущу солдат: — Стань на мисце. Повэрнэшся — пидэш пид арэшт.

Солдат молча, скрябая по полу подковами сапожищ, вернулся в строй. Капитан сделал полукруг на одном месте, так что шинель его пошла веером, и обратился опять к солдатам:

— Хто добре себя покаже на ций справи, тому и хреста триляпають. Сам комендант мэни про цэ казав. А еще вин дав вам три канистры шнапсу.

Лица солдат прояснились, несколько повеселели.

— Фельдфебель Салодкий! — важно выкрикнул капитан.

Из толпы солдат, как пробка из бутылки, выскочил тонкий в талии и с большими навыкате глазами украинец. Грудь его была перепоясана шерстяным шарфом крест-накрест. Он встряхнулся, как после долгого сна, и, не моргая, уставился на своего командира.

—Дашь каждому по чарцы, — приказал капитан, — больше ни-ни! Вразумив? Я потом кажного перевирю. Так що дывысь мэни...

—Слухаю, пан капитан! — рявкнул фельдфебель. — Буле вьгконано!

Вдруг брови капитана слегка дрогнули:

151

—Це що за маскарад? Чому вапутлял сэбэ як баба на торгу? — напустился он на фельдфебеля.

— У мэнэ трохи в грудях ломыть. Та и горло також, — начал оправдываться тот и тут же стянул с себя шарф и заткнул его в карман шинели.

— Разойдись! — раздалась команда. Солдаты, что пуганые лошади, гулко, дружно затопали.

Медленно, лошадь за лошадью, двигался карательный обоз. Он растянулся в одну живую полукилометровую нить. Тревожная тишина сковала седоков. Только было слышно, как скрипели полозьями десятки саней да натужно отдувались лошади. Во тьме солдаты казались черными навозными кучками, которые везли на удобрение безбрежных русских полей. По тактическим соображениям немцы вместо машин снарядили лошадей. Первая причина—бездорожье, вторая—гул моторов мог испортить ход дела. Решено было выехать попозже, чтобы к месту нагрянуть на исходе ночи. Нападение должно быть неожиданным и беспощадным. Деревню придать огню, и всех, кто в ней есть, уничтожить, так гласил приказ коменданта. В голове обоза на первых санях в хмельном раздумье полулежал Семен. Рядом с ним, закутавшись в теплый полушубок, сидел капитан. На самом передке саней два солдата пристроились за пулеметом. На следующих санях сзади ехали два немецких офицера. Они были специалистами по карательным операциям. Семен, чувствуя веселое настроение, запел тихо тонким кошачьим голосом: «Поцелуй меня, потом я тебя. Потом оба мы арестуемся...» Капитан распахнул полы шубы, дружелюбно посмотрел ему в глаза:

— Це що тюримна писня чи шо?

— Почему тюремная? — удивился Семен. Ворочая в руках новый автомат и поглаживая вороненый ствол, задумчиво добавил: — Это старинный романс.

152

—А почему же тогда арестуемся? — продолжал любопытствовать капитан, пряча лицо в лохматый мех шубы.

—Арестуемся почему, говоришь? — переспросил Стрельцов с таким безразличием, как будто бы эти слова относились не к нему. — Ну, это я сам, понимаешь, взял и придумал. Просто так вставил в песню слово, оно очень подходит к этому романсу.

—Ага... — произнес капитан, будто догадавшись о чем-то важном, и, дыхнув в лицо собеседнику винным перегаром, серьезно предупредил: — Только на раз друже спевать не вольно.

— Как же так? По какой причине? Партизанская зона еще далеко. Кругом безлюдные поля. Почему же нельзя? Не понимаю!

— А потому нельзя, друже, что хлопцы мои могуть гаркнуть. Бач, как уши навострили. Они по чарке хватили, теперь им море по колено. Я и сам спевать люблю, но сейчас нельзя.

—Нельзя — значит нельзя, — согласился Семен. — Скоро автомат вместо меня запоет. А вас откуда прислали в этот город? — тут же спросил Стрельцов, осторожно трогая пальцем кованую подошву сапога рядом лежавшего солдата.

Капитан без всяких возражений и опасений начал рассказывать всю прошлую черную жизнь. В голосе его звучали гордость и хвастовство.

—Мы сами, друже, с Западной Украины, мобилизованные до немецкого войска. До этого все время жили в Варшаве. Эх, вот где добре было! Погуляли мы там. Ох, долго будут помнить нас жиды!.. Бывало, окружим ихний моенток и ну цацки золотые искать да девок молодых таскать. По две недели во хмелю бывали беспросыпно. — Капитан прилег чуть на бок, потянул к животу колени. — В России теперь того не буде, що было ю Польше. Здесь даже бабы на нас как на зверей смотрят. А що этих бандитов развелось, о, мама родная! Довелось мне как-то одного такого пытать. Хлопцы мои его схватили около железной дороги с пистолей в кармане, ну и привели ко мне. Сам он смердучий такой. Худой, как тот шакал. Я его сперва по-хоро-

153

шему пытал. А он мне какие только балачки не строил: и жинка у него померла. И вин шел зайцев и ворон стреляти. Э, думаю, так я с тобой запутляюсь, що и до весны не разберусь. Позвал я хлопцев, да и по-настоящему ему пытку и зробыли. Так вин сразу растаял, как-то маслечко. Все выказав, — соврал для важности капитан.

—А фамилию его не помнишь! — поинтересовался Семен, косясь на солдат у пулемета.

— Нет, не помню, я пытал без фамилии, оно мне не нужно было.

—И что же ты узнал от него? Вообще что он тебе рассказал?

Капитан немного замялся, потом с неохотой проговорил:

—Известно, що может сообщить бандит. Шел палить хаты, где живут немцы.

— Скоро начнется лес, — как-то неожиданно оказал Семен и, поднявшись на колени, всмотрелся в черную, заснеженную даль.

Капитан, взглянув на часы, легко спрыгнул с саней, проваливаясь в снегу, остановил обоз. Крикнул громко, чтобы вое слышали:

—Хлопцы, жеребцы в обозе е чи ни мае?

—А навищо пану капитану жеребци? — спросил фельдфебель Салодкий и приподнялся во весь рост. Кажется, он сдерживал себя, чтобы не рассмеяться.

Над солдатскими головами пролетел веселый гул.

—Я боюсь, як бы якая коняка не заржала в самый критичный момент, — сконфуженно ответил капитан.

—Хочу завирыты пана капитана, що в обози вси коняки смырени, идуть, опустыв головы, а це значить, що ржаты не мають бажання, — весело отрапортовал фельдфебель.

— Ну и добре, — уверенно подхватил капитал и уселся на свое место.

На краю лесной дороги зорко притаилась партизанская разведка. Три километра ехали лесом, чтобы следить за дорогой. К сосне была привязана

154

усыпанная снегом лошадь. На санях, накрытый шинелью, покоился станковый пулемет, тут же в сене лежало несколько гранат. Партизан было четверо, они так же, как и лошадь, были запорошены снегом, словно соблюдали в этом маскировку.

—Поехали теперь назад, — простуженно оказал Глушко, командир разведки, поочередно дуя на пальцы своих рук. — Через часок опять сюда завернем. Чего напрасно морозить себя...

—И правда, трогаем назад, — подтвердил Мельников, самый старший из всех. На бороде его появились кристаллические ледяные узоры. Глаза сонно блуждали по далекой, затерявшейся в зимней тьме дороге.

— Обождите! Стойте! Вон, кажись, не то зверь, не то человек, — сдерживая всех, проговорил Лазарев. Он был самый молодой и зоркий. Вытянув шею, пристально посмотрел, где виднелась какая-то точка над оврагом далеко в поле.

Точка быстро приближалась, словно катилась, как мяч, по рыхлому снегу.

—Да это, кажется, человек идет, — пояснил Глушко. — Но только почему он идет не по дороге, и притом в такой поздний час?

Глушко загадочно обвел взглядом товарищей, но никто ему ничего не ответил. Все молча наблюдали за приближением неясной фигуры.

Вскоре на темном фоне поля начал вырисовываться мужской силуэт. Человек бежал, проваливаясь в глубокий снег. На нем не было верхней одежды. Шапка съехала ему на затылок. Видно было, как он, выбиваясь из сил, рвался к лесу.

—Это неспроста он сюда летит, — больше себе под нос, чем товарищам, сказал Мельников.

—Да, тут что-то есть подозрительное, — отозвался Глушко, продолжая следить за растущей на глазах фигурой.

Когда человек приблизился так, что слышно было его хриплое, прерывистое дыхание, Мельников сбросил с плеч винтовку, стукнул затвором.

— Стой! Кто идет?

155

Человек на мгновение остановился и потом еще быстрее двинулся вперед.

—Свои... У, черти, испугали! — раздался тревожный его голос.

По голосу Глушко узнал разведчика из своей группы Владимира Ермилина, который специально жил в деревне под видом сапожника. Ермилин подбежал и, ухватившись за сосну, повис на толстом суку.

— Каратели едут по дороге сюда. Своими глазами видел... Обоз такой, что конца и краю не видно. С километр им осталось до лесу. Надо немедленно сообщить в отряд. — Ермилин качнулся, втянул через ноздри воздух. — Быстро мотаем отсюда, а то поздно будет.

—Где ты их видел? — недоумевая, спросил Глушко.

— Говорю, они уже близко. Свою клячу я бросил в овраге, застряла в снегу. Хорошо, что вас встретил, а то бы вытянулся здесь, на дороге.

Больше никто ничего не оказал. Все моментально уселись на сани и погнали лошадь в полный галоп.

Командир спросонья протер глаза, зевнул, загораживая ладонью нижнюю губу, и окинул мутным взглядом присутствующих. Все пришедшие на экстренный вызов тоже только что встали и имели неряшливый, какой-то напряженный вид. Некоторые еще поспешно продолжали застегивать свои ремни, лязгать оружием. Всего собралось человек двадцать. Это были командиры групп и коммунисты отряда.

—По только что полученным данным разведки... — начал внушительно командир, и на лице его появился оттенок приближающейся опасности.

Он стоял в углу, под большой иконой, кругом столпились партизаны и нетерпеливо ждали чего-то неопределенного. В избе сразу сделалось тихо. От множества собравшихся людей пахло кислой овчинной, мерзлым самосадом и еще чем-то резким. На

156

печи испуганно заворочалась старуха, показала морщинистое, с черным оттенком лицо.

Командир чуть покосился в ее сторону и спокойным, властным голосом продолжал:

—По направлению к этой деревне движется большой карательный отряд. Вероятно, немцы получили точные данные о нашем расположении здесь, иначе бы они не решились выступать ночью. — Тут командир кончил свою медленную речь и перешел на быстрый темп: — Времени у нас, товарищи, мало. Давайте обсудим самое важное. Я хочу узнать ваше мнение, чтобы не ходили после кривотолки. Как будем поступать? Сделаем засаду карателям или же тихо, незаметно уйдем отсюда. Каковы ваши планы на этот счет?

Сразу всех охватило желание говорить. Поднялся разноголосый гул. Кто-то выкрикнул громко:

—А точно ли это, что каратели на пути к нам?! Возможно, это неправда. Надо бы проверить получше.

—На такие пустые опасения мы не будем тратить время, — твердо оборвал его командир. — Я имею настоящее правдивое сообщение и не сомневаюсь в нем. — Он выпрямился во весь рост так, что достал головой икону, и, выйдя вперед, сказал — скорее это было похоже на приказание: — Я думаю, мы дадим бой здесь, недалеко от деревни. Кто «за», прошу поднять руки.

Почти все подняли мозолистые ладони. Кто-то опять недовольно выкрикнул:

—А вы знаете, что немцы сделают с населением деревни после этого?

—Знаю, поэтому так и говорю. Учтите, что немцы не помилуют население, если даже мы уйдем, не сделав ни одного выстрела.

Лежавшая на печи старуха шумно вздрогнула, зашептала молитву. Глухой, протяжный кашель наполнил избу.

—Итак, значит, вступаем в схватку с противником, — вымолвил командир и снова отошел в тень иконы.

Вышедший вперед комиссар заявил строго:

157

— Встретить карателей огнем еще нужно по той причине, чтобы не пошли гулять про нас слухи, что мы трусливо бежали в страхе перед немцами. Это даст возможность оценивать нас с дурной стороны. — Комиссар поправил пряжку ремня на шинели, повел воинственно глазами. — На основании всех сложившихся фактов выход один: сделать засаду.

Старуха на печи еще громче затараторила молитву, потом, до половины высунувшись из-за трубы, сказала сухим, надорванным голосом, вытягивая жилистую шею так, что подбородок повис внизу мешком.

—А как же нам быть, товарищи начальники? Про деток малых вы, наверно, забыли!

Все, как по команде, повернули головы в ее сторону.

— Не беспокойся, мамаша, вас так не оставим, — успокоительно обратился к ней партизан с подвешенной на уровне груди на грязном полотенце рукой.

Комиссар, словно ждавший этого момента, поднял правую руку, широко растопырив пальцы:

— А население деревни мы эвакуируем.

— Куда же, кормилец, мы пойдем, по белу свету мыкаться? — В глазах старухи показались слезы. — Все с собой-то не возьмешь, а на чужой сторонке-то придется с голоду пухнуть. Ах, боже мой... пропали наши головушки...

—Успокойся, мамаша, все пойдет как по маслу, вот только разделаемся с карателями, — ответил тот же партизан.

Совещание быстро кончилось, все разошлись по своим группам.

Поднятый по тревоге отряд тихо, без единого шума выходил на дорогу.

— Стоп! — настороженно, с глубоким испугом прошипел Стрельцов и потянул капитана к себе. — Вот сейчас прямо за леском деревня. Хватит ехать, можно теперь пешком дойти.

158

Капитан подал сигнал, обоз остановился, солдаты взялись за оружие, лениво зашевелились. Немцы-офицеры отошли в сторону, начали о чем-то вполголоса спорить. Из-за толстых вековых сосен впереди, где остановился обоз, виднелся кусочек поля, дальше все тонуло в серой туманной мгле. Вдруг сразу с обеих сторон раскатисто треснуло, точно -подкошенные ураганом, сосны одновременно подломились. Сплошной пулеметный и ружейный огонь пустил сети трассирующих пуль и смертельно стеганул по обозу. Солдаты заметались в панике, начали разбегаться по лесу, отстреливаться на бегу.

— Хлопци-и-и, тикаемо-о-о!.. У-у-у-у!.. — прорвался сквозь выстрелы чей-то отчаянный голос.

Лошади с диким храпом, вздымаясь на дыбы, ломали оглобли, топча и подминая под себя раненых и убитых, кружились на одном месте, рвали ременные постромки, налетали одна на другую, сталкиваясь, падали, ломая ноги в переплетах саней.

Семен в ужасе растянулся на санях, рядом разорвалась граната. Капитан, как мохнатый мешок, сполз вниз, куски его раздробленного черепа черными пятнами забрызгали снег. Смертельно раненная лошадь, дернувшись, перевернула сани, накрыв, как одеялом, седаков. Очутившись под низом, Семен потянул к себе придавленную убитым солдатом ногу, но не смог освободить ее, так как не мог даже повернуться, потому что голова его тесно уперлась в спину другого солдата, по-видимому, тоже убитого. Лошадь, как автоматически, судорожно колотила копытом по краю саней. Разрывы гранат и выстрелы перенеслись теперь в другую сторону. Согнутый в дугу, Семен посмотрел туда, где поблескивали, как огненные бабочки, вспышки выстрелов.

Партизаны, делая перебежки, прячась за стволы деревьев, преследовали успевших отступить украинцев. Они метров на пятьдесят уже удалились от дороги, где находился обоз.

«Лежать и не подниматься, притвориться мертвым!» — в страхе думал Стрельцов. По лицу его

159

текли капли холодного пота. Зубы отбивали нервную дробь. «Если бы переодеться в солдатскую форму тогда бы, пожалуй, меня не узнали. Но как это сделать? О проклятье! Как могло так получиться, что попали в засаду? Неужели догадались, что я мотанул к немцам. Да нет, не может быть!» — успокаивал он самого себя.

Грохот боя откатился еще дальше. Стало слышно, как храпели, издыхая, лошади да стонали раненые. Вдруг Стрельцова озарила облегчающая мысль, он сделал отчаянное усилие, чтобы подняться. Сани слепка дрогнули, накренились набок. Семен свободной ногой уперся в плечо солдата и, дернувшись, вырвал придавленную ногу. Поднявшись на колени, он сдвинул в сторону сани и, освободившись, прополз несколько метров. Кругом валялись трупы лошадей и людей. Кончились, катаясь по снегу, раненые. Семен взял из рук убитого украинца автомат и, укрываясь за стволами, побежал туда, где гремели выстрелы.

Партизаны, сбрасывая с себя шинели и полушубки, гнали уже не оказывающих сопротивления украинцев. Они, расстреляв все патроны, побросав оружие, рассыпавшись по лесу, бежали, потеряв всякий ориентир.

—Прекратить преследование противника! — раздалась команда и гулко расплылась по лесу.

Раскрыв рты, партизаны жадно дышали, грели о горячие стволы автоматов руки. Где-то справа еще продолжалась одинокая перестрелка. На сотни метров кругом, истоптанный снег был украшен кровью. Валялись пустые стреляные гильзы, одежда, винтовки.

Услышав голос командира, Семен повернул назад, к деревне. «Да и кто будет знать, что именно я приехал с карателями? — успокаивал он себя по дороге. — Это никто не докажет. В случае если спросят, где был, скажу: в другой деревне, и все. Возвращался назад, услышал стрельбу и сразу туда». Он слегка прихрамывал, гранатный осколок

160

поцарапал ему ногу у самого паха. Поморщившись, он отодрал присохшую штанину от раны. «Кровью своею буду оправдываться, но выкручусь», — подумал Стрельцов и быстрей захромал к деревне.

Партизаны группами и в одиночку возвращались из лесу. Уходящая ночь смывала черноту с восточной стороны неба. Тускнели звезды в медленном угасании. Над соломенными крышами изб расплывался тонкой пеленой дым. Как живые запрыгали в окнах крохотные пятна огней, перебегая от дома к дому. Умеренными спокойными шагами прохаживался по избе командир. Так же, как и прежде, в избе было много народу. Командир, еще не остыл от боя, в двух местах шинель его была пробита пулями, на щеке кровоточила маленькая ранка.

— Надо допросить кого-нибудь из пленных, — после короткого молчания обратился он сразу ко всем.

—Но у нас только раненые. Других нет, — ответил чей-то молодой звонкий голос.

Не глядя, кто сказал, Кондрашов махнул рукой.

— Все равно, ведите кого-нибудь.

Минут через десять в избу ввели давешнего солдата, которому угрожали арестом. Он, как бык, приведенный на бойню, тупо осмотрелся, прижался к стенке у двери. Губы его болезненно тряслись. Бледное лицо пугливо сморщилось. В глазах застыл, как у пойманного в капкан волка, недоумевающий животный страх. Солдат тихо скулил, поддерживая под локоть свою руку, из рукава которой падали на пол крупные капли крови.

—Ты кто? Немец? Поляк? По-русски говорить умеешь? — строго спросил его командир. — Ну, отвечай же, чего молчишь?

Солдат посмотрел с мольбой на столпившихся около него партизан и, сгорбившись, ничего не сказал, только нижняя челюсть его еще больше затряслась.

—Да что его допрашивать, когда он одурел совсем от страху, — вымолвил кто-то из стоявших.

—Может, он совсем не понимает по-русски,—

161

вмешался другой. Надо Любовь Гавриловну позвать.

—А ну! — одернул его молодой, с румяным детским лицом партизан, который сопровождал солдата. — Он со мной всю дорогу разговаривал по-украински. Просил, чтобы его не убивали. Не знаю, чего он сейчас онемел. — Парень легко толкнул солдата в бок. — Ну, ты, камрад, чего молчишь! Отвечай, когда тебя спрашивают.

Солдат перекосил рот, показал верхний ряд белых зубов, но ничего не сказал.

—Он с тобой разговаривал, Малинин? — обратился к молодому партизану Кондрашов.

Тот как-то весь вспыхнул, еще сильней покраснел.

—Ну, а как же, товарищ командир! И я, и он хорошо понимали друг друга. Он первый начал со мной разговаривать.

— Он, урод, наверно, хочет скрыть свою национальность, — раздались недовольные возгласы. — Чего на него смотреть, на черта! Надо другого привести.

Злой гул взлетел к потолку. Заскрипели половые доски.

—Тише, товарищи! — крикнул Кондрашов и тут же к солдату: — Ты, значит, не желаешь разговаривать с нами?

Украинец сразу ожил, словно на него вылили ведро холодной воды.

— Я, шали камиосару, не ведаю, шо товорыти.

Кондрашов, повеселев, вытер носовым платком окровавленную щеку.

—Ты кто по национальности? Как попал в фашистскую армию?

—Я — западный украинец, пани комиссару. Нас насильно мобилизовали до немецкого войска. Кто не шел, тех забирали до криминалу. — Солдат прижал к груди простреленную руку, сморщился от боли.

—Ты что, ранен, что ли? — спросил его Кондрашов, хотя сам отчетливо видел окровавленный рукав шинели.

162

—Меня в руку зробыли и в гузню трохи, — стараясь вызвать к себе сочувствие, жалобно ответил солдат.

Сдержанный смех наполнил избу. Кондрашов, точно не расслышав слов пленного, серьезно продолжал допрос.

— Какое количество солдат насчитывалось в вашей карательной группировке?

Украинец глупо заморгал, ему не ясен был вопрос. Он поднял к потолку глаза, зашмыгал носом.

—Я не разумею, пани комиссару.

— Ну, сколько вас ехало сюда? — досадно повторил Кондрашов и, подойдя ближе, пристально всмотрелся в бледное лицо солдата.

Тот, догадавшись сразу, о чем его спрашивают, заговорил, все ниже опускаясь на длинных ногах:

— Три сотни человек было.

— Триста солдат. Немцы были с вами?

—Два офицера только.

— Кто командовал вами?

— Капитан Таратуто.

—Кроме вас, украинцев, еще какой-нибудь отряд направлялся вслед за вами?

Солдат, почувствовавший себя плохо от потери крови, сел на пол, поджав под себя ноги, и тонко по-детски заплакал.

—Я не ведаю ничего! Ой ниц не разумею! Нам не сказывали секретов! — всхлипывая, заговорил он, сжимая дрожащими пальцами окровавленную руку. Под ним образовалась небольшая красная лужайка. Гадко запахло кровью. Все как-то невольно смолкли, глядя на плачущего пленного.

— Как же так ты не знаешь? — нарушил молчание Кондравдов. — Ведь слухи-то, наверно, ходили среди вас, когда направляли сюда? — В голосе командира дрогнули нотки разочарования.

Украинец посмотрел на него влажными глазами, заерзал сапогами по полу.

—Ой, важко мне! Не можу! Я не хотив ехати сюда. Мне капитан грозил арестом.

—Ишь, нюни распустил, идол!.. — выругался

163

молодой партизал, которого командир назвал Малининым. — Если бы мы попались вам, наверно бы, первый стрелял.

Солдат умиленно навел на него глаза:

—Ой, не стреляв бы, братику... Ох, нету!

—Какой я тебе братик! — дерзко огрызнулся партизан. — Волк в лесу тебе брат. Думали нас накрыть, гады, да ничего не вышло.

—Оставь его Малинин, — одернул парня Кондрашов.

Опять наступила тишина. Только слюняво всхлипывал у порога пленный да попискивал, как мышонок, на коленях у матери маленький головастый мальчишка. В углу слабо поблескивала золотистой фольгой икона. Фитиль лампы пустил красноватый однобокий огонек, копотью лизал треснувшее стекло, так что к потолку тянулась тонкая струйка черного дыма.

По деревне неслась тревожная и шумная суета эвакуации. Допрос пришлось отложить до следующего, более удобного момента. Вскоре длинная вереница подвод потянулась в глубь леса. Сзади обоз прикрывали двенадцать пулеметных стволов. Тяжело было покидать людям свои родные хаты в такое трудное время. В скорбном молчании все опустили головы, только где-то плакала женщина, нагнувшись над раненым партизаном, да уныло мычала корова, словно предчувствуя что-то недоброе.

Егор возвратился из города только через три недели. Два дня он добирался пешим до дому. На ногах у него вместо валенок были какие-то жалкие опорки, подвязанные веревками. На плечах не было полушубка, грязный зипун обтягивал его сутулую спину, которая еще больше согнулась за время, проведенное им в городе. Он шел, ветер шевелил тряпки на его начинавших уже пухнуть ногах; забрасывая полы зипуна за спину, показывал продранные на обеих ногах штаны, красные от мороза костлявые колени торчали в дырах. В

164

таком виде он напоминал старого косоногого петуха, которого изрядно потрепал ястреб. Егор с трудом перевалил порог своей избы и, как подкошенный, повалился на лавку. В избе на этот раз была сноха с маленьким семилетним сыном и дочь, рослая, грудастая баба, с большими голубыми, как весеннее небо, глазами. Она бросилась к отцу, упала на колени, тряхнула его за плечо, с испугом всматривалась в давно не мытое, отекшее лицо старика.

—Что с тобой, папаня? Где ты был, а?! Егор сел, внимательно осмотрелся, словно вместо своей избы попал в чужую. Взгляд его был каким-то диким, ненормальным, даже дочь, поднявшись на ноги, отступила на шаг.

—Дай-ка мне, Нюрка, пожрать чего, — сбрасывая с себя зипун, хриплым, гортанным голосом вымолвил старик. — Оголодал я, как блудная собака. Поделом мне, старому черту. Век живи, век учись, а дураком подохнешь.

— Где вы пропадали, Егор Антонович? — не выдержала сноха. — А мы уж тут погоревались. Думали, что не увидимся больше.

—Ох, господи! — подхватила дочь и, прикрыв глаза рукой, плача затряслась.

—Будя тебе! — одернул ее старик. — Не сдох пока еще... зря глазами не брызгай. Лучше давай, что велел. А то ведь сыт по голодному не погадывает.

Дочь вытерла глаза подолом юбки, двинулась, не спеша, с места. Сноха, опередив ее, выволокла из печи щербатый чугун, загремела второпях сковородой, наполнила большую деревянную миску супом, поставила на стол. Достала с полки краюху хлеба. Старик уловил запах аппетитного варева, ноздри его дрогнули. Он, как большая птица, перемахнул сразу за стол и набросился на еду.

—Боже мой, а валенцы твои где? — вскрикнула дочь, заметив странную обувку старика.

В ответ Егор только слабо пробурчал и тут же сунул в рот ложку супа. Когда он опорожнил три миски и съел пол краюхи хлеба, тогда, утирая бо-

165

роду и губы обратной стороной ладони, заговорил медленно, крестясь на черный угол:

—Ну, слава богу, вырвался из пекла. Еще бы недельку — и крышка мне.

—Не навредишь ли ты себе, папаня? — перебила его дочь, заглядывая в пустой чугун.

Старик строго взглянул на нее, размотал веревку на одной ноге:

—Чай, не скотина, меру знаю. Ай, пожалела для родного отца похлебки? За три недели чужим стал, наверно.

—Хватит вам, Егор Антонович, глупости говорить, — вмешалась сноха. — Тут не знаем, в какой вас угол посадить, а вы обижать нас надумали. Расскажите-ка нам, что случилось с вами. Ведь мы столько пережили.

Сноха выпрямила свой красивый стан, выставила вперед полную ногу. Мальчик лицом прижался к ее животу, хмуро, исподлобья посмотрел на деда.

—Ну, ты что, Ильюшка, соскучился небось, а? Отвык от деда. Ну подойди ко мне, внучек, — старик протянул к нему покрытую мозолями, подмороженную руку.

Ильюша смело подошел и ткнулся ему в грудь.

—Дедушка, тебя били там? Скажи, били? — Мальчик потянул его за полусгнившую от пота рубаху. — Какой худой ты стал.

— Всего хватало, Ильюша ... Всего, — поглаживая голову внука, ответил старик и обратился к дочери:

— А как внучки, живы? Здоровы?

— Слава богу, целехоньки, — простонала Нюра, подавая отцу старые валенки. — Ну-ка переобуйся, срам смотреть на тебя. Да не издевайся над нами, говори, где пропадал... И так издергались все. А ты ещё тут свои фокусы показываешь.

Старик обул валенки, кряхтя, поднялся, отшвырнул ногой в сторону рваные галоши, в которых пришел, и медленно прошелся по хате, потрогал пальцем окно, точно сомневался в его прочности, и, усевшись снова на лавку, сказал, посматривая на потолок.

166

—Теперь где был, там меня уж нет. Но здорово, сукин сын, он меня оплел! Бродяга! А может, зря на него так говорю?.. Наверное, его самого, бедолагу, забратали. Кто его знает, народ сейчас пошел шальной.

— Ты про кого это говоришь, папань? — опросила дочь, садясь с ним рядом.

— Про хвершала одного здешнего, — вдумчиво ответил старик, продолжая любоваться потолком. — С партизанского краю он. Хотя, правда, он не хвершал, а синитар только. Вот он меня и сунул в прорву, и сам, наверно, несдобровал.

—Мне Мария рассказывала, что ты уехал с каким-то мужиком. Я тогда сразу почувствовала, что не быть добру. Ноченьку-то первую глаз не сомкнули, все в окна смотрели. А как не приехал и на другой день, решили, что не видеть тебя больше живым. И сны-то мне снились такие — ух, господи!

Сноха тоже подсела с другой стороны старика.

—Я, Егор Антонович, тогда заметила, что субъект этот околпачит вас. У него и рожа-то воровская. Не знаю, как вы послушали его и сразу согласились ехать. Я думала, может, знакомый какой, а оказывается, совсем чужой человек.

Старик обиженно заерзал на лавке, сплюнул между ног.

—Старое поминать нечего. Только я по всему вижу, что он тут ни при чем. По тому определяю, как солдаты набросились на меня. Стою я, значить, жду его...

—А ты куда с ним ездил? — перебила старика Нюра, с любопытным волнением пожимая губы и одергивая края изрядно изношенного платья.

Егор хотел ее тут же предупредить, чтобы она не забегала вперед, но, одумавшись, ответил спокойно:

— За лекарствами в город ездили. Он, это, при партизанах синитаром состоял. Ну и прибег ко мне. В городе у него знакомый хвершал был, надо было у этого самого хвершала лекарства энти получить. Выручи, отец, говорит, бой был ночью с германцем,

167

много наших поранило, нужно срочно в город. В таком разе я тут сразу и согласился.

— Ox! — вздохнула дочь, высоко подымая грудь.

Старик покосился на ее, рассыпанный на плечах, густой черный волос и, отвернувшись, замолчал.

— Вы неправильно поступили, Егор Антонович, — укоризненно подметила сноха. — Нужно было посоветоваться с нами, а потом уже ехать. Весна подойдет, на чем пахать будем? Лошадь теперь днем с огнем не найдешь. На себе придется плуг таскать. — Она посмотрела на свои ноги, точно хотела убедиться, под силу ли ей будет эта работа.

— Ну ладно, до весны еще надо дожить, — утешительно заверил ее старик. — А то, может, всем вороны глаза повыклевывают. — И правда, — подтвердила Нюра и сейчас же обратилась к отцу: — Ну и что было с тобой дальше, папаня?

Старик с удовольствием полазил за рубахой, поскреб живот, потом потер ладонью голое колено и с неохотой продолжал:

—Стою я, жду, все честь по чести. Кобыленка, это, упарилась, я взял клок соломы, вытер ее бока, походил около. Вдруг, сразу два солдата подбегают ко мне. Один кобылу, мою схватил за морду, развернул в другую сторону. Другой — сунул мне кулачугой в рыло, толкнул на сани, и повезли. Подтащили они меня к какому-то большому дому, кругом его расхаживают часовые. В середине полно германцев. Солдаты завели меня во двор, открыли подвал, да и спустили, в темницу. Ну, думаю, каюк мне пришел. Наверно, узнали, проклятые, кого я привез. Сутки просидел я в этом подвале голодный и холодный. На другой день выпустили меня, смотрю, так в сторонке кучка людей стоит, прижавшись к стенке. Около них солдаты толкутся. Меня тоже к ним подвели. Потом дали всем пилы, топоры и ну нас возить в ближний лес на дровозаготов-

168

ку. Три недельки день в день отзвонил там. Чуть голодом не сморили, проклятые. На последний день как раз подходит ко мне солдат, который охранял нас. Я в этот момент пилил дрова тоже с одним стариком, из городских он. Важный такой, образованный. По подозрению его арестовали, кто-то донес, что он был коммунистом. Но он мне сам признался, что это неправда. Да я и не допытывался у него. Он, бывало, сам мне обо всем на свете рассказывал. Не дотяну я, говорит, Егор, до светлых дней своих, чувствует сердце мое. А как бы хотелось увидеть, когда эти варвары, подобно крысам, побегут с нашей земли. Он мне даже адрес дал свой. Просил зайти к нему домой, когда меня отпустят. У него там старуха больная осталась. Да, отволок меня этот солдат в сторонку, завел за угол, чтобы никто не видел. Содрал с меня полушубок, валенки и махнул рукой, чтоб уходил. Я стал уговаривать его, куда ж, мол, я босой и раздетый пойду. Пробовал пригрозить даже комендантом, что вот сейчас в таком виде пойду и пожалуюсь ему. Они ведь начальства своего страсть как боятся. Догадался он сразу, о чем я толкую. Да как крикнет на меня! Винтовку с плеч долой и ко мне. Ну, тут я и дал тягу. Пропадай, думаю, все на свете, лишь бы сам уцелел. Пули б он, окаянный, для меня не пожалел бы. — Старик поднялся, напился воды и, смахивая янтарные капли воды с бороды, добавил: — Так я скакал по проулкам босой и раздетый, пока люди добрые не зазвали в дом и не дали кое-какие опорки да зипун.

—Тряпки, черт с ними! — с безразличием заявила дочь. — Жизня дороже, у меня полный сундук барахла, городские натаскали. Придется ли носить его еще.

—А я тебе говорила, — подхватила Мария, — зачем тебе это все. Есть немного кожу прикрыть, и хватит. Тряпки — дело нажитое. Будем живы, здоровы и они будут. Сейчас главное вот в чем, — она стукнула себя по животу, посмотрела на свои модные туфли, которые выменяла за хлеб.

169

—Ну как же не брать ничего, когда люди даром почти отдают, — возразила Нюра. — Да и притом их самих жалко. Просят, умоляют хотя горсть мучицы дать. Не могу смотреть, когда люди голодают. Так всех жалко... Ох, как жалко! Прямо бы спрятала всех на своей груди. Потому что сама поголодалась, слава богу. В двадцатые годы, когда батя в гражданскую воевал, я опухшая от голода ходила. Насмотрелась горюшка, поэтому и сочувствую каждому. По себе сужу.

—Ну уж ты добрая Душа! — резко отозвалась Мария. — Себя вперед пожалей. Если у тебя не будет, то никто не даст. Вот лошади лишились, как будем сеять весной? Как бы самим не пришлось разделить участь городских.

—Хватит вам, сороки! — прервал женщин старик. — Лучше расскажите, как тут без меня гости какие были в хуторе? Можа, наведывался кто дельный.

—Нет, папаня, никого не было за это время, — покорно ответила дочь. — Только верст за двадцать от нас, говорят, в лесу партизаны много немцев побили.

—Ага! — злорадно подхватил старик. — Значить, грянул первый гром.

Партизаны решили отойти верст на сорок от ближайших населенных пунктов за торфяные болота, где неподалеку были расположены хатки лесозаготовителей, заброшенные еще с середины тридцатых годов. Они полагали, что, возможно, ряд землянок еще уцелел, и в них планировалось организовать временное жилище. Партизаны надеялись, что немцы вряд ли сунутся в такую глушь, поскольку кроме как на лошадях добраться туда было невозможно.

Повозки, полностью загруженные людьми и различным партизанским снаряжением, медленно продвигались в глубь леса. Семен ехал на одной из таких повозок. Его отсутствие было почти не замечено.

Переодевшись в одежду одного из убитых пар

170

тизан, Семен выбрался из леса и, прихрамывая, зашагал к группе партизан, окружавших командира. Из других концов леса вышло еще несколько человек, видимо увлекшихся преследованием противника и возвращающихся последними.

«Как кстати», — машинально подумал он. Уже было слышно, как командир громко выкрикивал имена бойцов, но, когда до отряда оставалось всего метров двадцать, ему вдруг показалось, что всем давно известно о его предательстве и партизаны, столпившись группой, ждут только его, чтобы совершить возмездие. Ноги подкашивались, сердце, казалось, не билось, а воспроизводило непрестанный гул.

—Если его о чем-нибудь спросят, он не сумеет произнести ни слова...

Его сковал непреодолимый страх, который, казалось, лишил его голоса.

Первоначальный план — взять себя в руки и держаться как можно увереннее — рухнул словно карточный домик, как только он завидел группу партизан, и лишь какая-то неведомая сила, помимо его воли, двигала его навстречу столпившимся бойцам.

—Ей, Стрельцов!.. — Чей-то знакомый голос словно привел его в чувство. — Что, ранен, что ли?

—Да ерунда, царапнуло малость, — не видя со страху никого перед собой, пробормотал Семен.

—Стрельцов здесь! — крикнуло сразу несколько голосов, видимо, командир уже произнес его фамилию.

«Слава богу», — мысленно обронил Семен, чувствуя, что главная опасность, кажется, миновала ... Однако полностью страх не покидал его. Он стоял у края группы, растерянно озираясь, напоминая ягненка, прибившегося к чужому стаду. Вдруг он заметил, что сквозь строй к нему пробирается Малинин. Еще издалека Семен рассмотрел его добродушную мальчишескую улыбку.

171

Подбежав, Малинин крепко сжал руку Семена и долго тряс ее, радостно сверкая большими голубыми глазами, несколько раз взволнованно повторяя одно и то же: «Семен!.. Жив!»

На дружескую улыбку Малинина Семен, оконфуженный, едва смог обнажить зубы.

—А ты как так быстро оказался с нами? — прокричал Малинин прямо в лицо Семену.

По его добродушной улыбке Семен понял: ни о чем не подозревает, — и нехотя обронил:

—Да вот из Сосновки услышал выстрелы... и сразу сюда. Подоспел, когда наши уже погнали немцев... Вот, немного задело... — Семен показал на край окровавленной рубахи и виновато добавил: — А, все это пустяки! — Он небрежно махнул рукой, всем своим видом давая понять, что очень сожалеет о том, что не смог принять участие в разгроме врага с самого начала схватки.

Малинин, продолжая улыбаться, громко и сумбурно восклицал:

—Ничего, до свадьбы заживет!.. Главное, что цел!.. Ну и здорово мы всыпали этим гадам!.. Будут помнить, сволочи!

Семену хотелось скорее самоутвердиться, наладить разговор с Малининым, но прежний страх давал о себе знать, и он, словно насилуя себя, издавал какие-то пустые, бессвязные фразы. Однако ему не терпелось узнать, что известно в отряде о его отсутствии? Будто невзначай он неожиданно спросил:

— Слушай, тут такое заварилось, а меня не было, неудобно как-то перед товарищами?!

Малииин, продолжая улыбаться, весело перебил его:

— Ну ладно, с кем не бывает, видно, здорово тебя зазноба приворожила! — Он, все так же посмеиваясь, ехидно скривил рот.

—А Глушко не спрашивал? — еле слышно прошептал Семен.

—Спрашивал, я как надо ему все объяснил.

172

Семен, несмотря на безмятежное поведение Малинина, счел нужным как можно больше оправдываться. Виновато подергивая плечами, он продолжал:

— Понимаешь, баба-стерва так окрутила, незаметно, как два дня пролетели. Думал, вернусь - повесят!

Последнее произнесенное им слово вызвало какое-то неприятное предчувствие.

Семен старался держаться подальше от избы, где находились пленные. На допросах он прятался за спины партизан, боясь быть случайно опознанным. Его единственное желание теперь было — незаметно раствориться среди партизан.

Он отчетливо понимал, что другого пути у него не было. Будущее, еще недавно казавшееся ему таким радужным, было неопределенным. Семен старался мысленно не строить далеко идущих планов. Он ощущал себя полевой мышью, внезапно застигнутой бурей, и стремление выжить, спрятаться, приковывало все его мысли.

Партизаны осваивали новые жилища: заменяли бревна, чинили крыши, маскировали их ветками, рыли в снегу новые землянки. Он прятался в работу, стараясь как можно лучше показать свое усердие. Последнее время у него возникли новые опасения: «Как быть с пленными? Они трудились на устройстве жилищ под охраной партизан. Наверняка они его хорошо запомнили... А, вдруг его заставят охранять пленных?»

От этих мыслей pro пробирал холодный пот.

«Их трое, их надо убрать!.. Но как?» Семен, взобравшись на крышу хатки, бережно укладывая еловые ветки, мысленно перебирал всевозможные варианты. Однако ничего осуществимого так и не мог придумать.

Прошла неделя. Продовольствия для отряда, в котором была значительная группа жителей деревни, преимущественно старики, женщины и дети, было явно недостаточно на зимовку. Поэтому во главе с командиром отряда была собрана группа партизан для поисков продовольствия.

173

Малинин первым из добровольцев вызвался ехать. Кондрашов непосредственно решил во избежание недоразумений возглавить группу, чтобы самим пройтись по домам и объяснить жителям суть создавшегося положения. Жители близлежащих деревень были хорошо наслышаны о случившемся и, часто навещая друг друга, тихонько делились радостью о победе партизан, отчетливо осознавая, в какое трудное положение они попали.

Немецкие части прибыли к месту расположения партизан только через три дня, но деревня оказалась пуста. Проведя повальные обыски в соседних деревнях, каратели удалились.

Решено было ехать ночью и, оставляя обоз возле леса, осторожно обходить всех жителей.

Кондрашов лично беседовал с каждой семьей, терпеливо выслушивая и убеждая каждого. Жители деревень с большим пониманием и сочувствием делились с партизанами последним куском хлеба.

Егор после стольких приключений едва начал приходить в себя. Ночами он часто вскрикивал и бранился. Сквозь сон он вдруг почувствовал, как в окно кто-то постучал.

Нюра подошла к старику, легонько толкнула его в бок.

— Папаша, там, за окном, кто-то есть!

Егор испуганно спросонья затаращил глаза:

— Кого там нечистая принесла!..

Раздался повторный, более сильный стук. Старик медленно подошел к окну и вполголоса опросил:

—Хто такие?

Его поняли, в ответ послышалось:

—Свои, партизаны. Это я, Кондрашов, командир отряда. Слыхали о таком?

Егор осторожно вглядывался в маячивших за окном людей. Разглядев мохнатые шапки и серые зипуны, он медленно направился к двери, невнятно бормоча себе под нос:

174

—Понятное дело, не немцы. Немцы темноты боятся.

Запалив лучину и набросив полушубок, он отодвинул запор. На пороге стояли трое. Два огромных бородача чуть выступили вперед, а из-за их спин выглядывало чье-то почти детское лицо.

— Чего надобно, добры люди? — спросил Егор у самого высокого бородача и, не дожидаясь ответа, добавил: — Коль пришли, ходьте в избу!

—Нет, отец! — ответил бородач, который был и пониже ростом, и без винтовки. — Спасибо за приглашение, но как-нибудь в другой раз, а сейчас мы очень спешим.

Кондрашов быстро объяснил Егору суть дела. Егор в нерешительности смотрел куда-то в темноту, переступая с ноги на ногу и не зная, что и ответить.

Вдруг из избы, словно привидение, вся в белом, появилась Мария. Она, слепка дотронувшись до его плеча, почти по-солдатски, полушепотом, бойко оказала:

—Егор Антонович, ну что же вы стоите, нужно помочь людям! — В этот момент она пристально посмотрела ему в глаза.

Егор, прячась в темноту дверного проема, шмыгая носом, небрежно прошепелявил:

—Ну что ж, помочь так помочь. Ех, досыту не едали, с голоду не подыхали!

Он зашел в чулан и вытащил оттуда небольшой мешок муки. Мария так же внезапно, как и появилась, растворилась вслед за ним в темноте.

— Вот, братцы, чем богаты, тем и рады! Дал бы больше, да не могу. Сами понимаете, какое нынче житье!

Егор, как бы оправдываясь, протяженно гудел своим сиплым, простуженным горлом.

Кондрашов и двое партизан, дружно поблагодарив старика, двинулись по направлению к темневшему неподалеку лесу. Вдруг Егор, словно очнувшись, резким возгласом остановил их:

175

—Стойте, братцы, погодь, что спрошу! Синитар у вас есть, Семеном кличут... Я с ним на прошлой неделе за лекарствами в город ездил, не вернулся? ... Эх, видно, пропал парень...

Егор хотел пожаловаться на войну, рассказать о своих скитаниях, об отобранной немцами лошади и о том, что Семен обещал, что в случае чего партизаны ему другую лошадь дадут... Но все это осталось сказанным только у него, где-то внутри.

Малинин первый вступил в разговор:

—Дедушка, фамилия санитара не Стрельцов случайно?

Александру тут же стало не по себе, он знал, что покрывал товарища, а здесь выяснилась довольно непонятная история.

—Не знаю, фамилию не говорил. Говорил, что много раненых и что у него имеется документ...

—Ну-ка рассказывай, отец, все как есть, по порядку, — прервал его Кондрашов.

Егор подробно рассказал партизанам случившуюся с ним историю. Как только старик окончил свой рассказ, Малинин, вытянувшись как струна, обратился к Кондрашову:

—Товарищ командир, я должен вам сказать... Я... — Александр замялся.

Кондрашов жестом остановил Малинина, еще раз поблагодарил старика и предупредил, чтоб о случившемся с ним он никому больше не сообщал.

Партизаны, посмотрев по сторонам, быстро направились к обозу. По дороге Малинин, заикаясь, чистосердечно рассказал Кондрашову о просьбе Стрельцова и о том, как он его покрывал целых три дня... что он никак не мог подумать, чтобы такой человек...

Кондрашов перебил его:

—Война есть война, и, прежде всего, товарищ боец, необходимо соблюдать дисциплину и быть предельно бдительным, особенно партизану!

Егор подробно описал внешность Стрельцова, и,

176

поскольку санитар по имени Семен был у них один, да и все приметы говорили в пользу этого предположения, партизаны почти не сомневались, что немцев привел именно он.

На полпути к обозу Кондрашов остановил бойцов.

— Необходимо взять старика с собой. У нас не должно быть никаких сомнений по этому поводу,— резко произнес он и приказал повернуть назад, к избе.

— Эх, вертаться плохая примета! — прошептал партизан, который был выше ростом и молчаливее остальных.

Семен эту ночь почти не спал. Угнетающее предчувствие томило душу. «Вдруг партизаны доберутся до старика?» Он отогнал эту мысль, убеждая себя в том, что старик не мог вырваться из лап немцев, ведь на этот счет распорядился сам майор. Но тяжелое предчувствие вновь и вновь давало о себе знать. Неожиданно в сознании, словно молния, промелькнула мысль: «Бежать!» Но куда? Кругом на сорок — пятьдесят верст ни одной деревни, да и партизаны быстро смекнут насчет его отсутствия. После засады поверка бойцов проводилась утром и вечером.

Семен лежал, открыв глаза, рядом спали еще четыре партизана. Один из них храпел и присвистывал, другие дышали глубоко и шумно.

«Спят, сволочи, — подумал Семен: — Им хорошо, а я, как бешеная собака, не знаю, кого укусить... Черт меня дернул связаться с этими немцами!.. Все сволочи!..» Семен вспомнил майора, который даже не поблагодарил его за оказанную услугу, а сунул в самое пекло. Все кружилось, металось в его голове: события, люди ... Вспомнился раскулаченный отец, его побег из эшелона, который вез выселенцев на север. «Проклятая жизнь», — чуть ли не вслух горько произнес Семен и почувствовал себя совершенно чужим, ненужным среди всего того, что его окружало.

177

Он медленно встал и прошелся по избе. Лучи солнца уже всплывали из-за горизонта. Обоз медленно приближался к месту стоянки партизан. Ехавшие тихо дремали на провианте, состоявшем из серых, выпачканных мукой и покрытых соломой мешков. Лошади, слегка похрапывая, сами отыскали дорогу, уже слегка припорошенную снегом. Всю ночь не умолкали только Кондрашов и Егор. Егор, потягивая махорку, по несколько раз произносил одно и то же:

— Вот так и верь людям, апосля этого... Хто б мог подумать, вродя как есть свой! Ну, честно говоря, я сомневался. Слишком он какой-то странный был ... Чуяло мое сердце, быть беде... Да главное лошадей не любит. Добрый человек всегда скотину уважает, а ентот нет!

Кондрашов почти не отвечал и только уныло поглядывал по обе стороны дороги. Наконец вполголоса произнес:

—Значит, отец, как договорились: вызовем его, и тогда ясно будет. Может быть, еще и не он...

Семен вышел из избы. «Скоро должен прийти обоз... Эх, раздобыть бы лошадь!» Тяжело вздохнув, он провел рукой по небритому, опухшему от бессонницы лицу.

Лошади находились на другом конце расположения, под навесами. Их охраняли: конюх Василий, шепелявый мужик средних лет, в залатанном, потертом до блеска зипуне, и белокурый мальчик лет десяти, сирота, случайно подобранный партизанами после одной из операций.

Семен подошел к дороге, ведущей из расположения в деревню, прислушался, но ничего не было слышно. Повертев на поясе рукоятку охотничьего ножа, он побрел к тому месту, где находились лошади.

Конюх Василий уже не спал. Он смотрел куда-то далеко в небо на уже угасающие звезды и набивал махоркой Черную, замусоленную трубку. Когда Семен подошел совсем близко, Василий с

178

безразличным видом оглядев его с головы до ног, шепеляво пробормотал:

— Стрельцов, ты, что ль? Чего не спишь?

—Да вот, черт бы ее побрал, бессонница замучила, — ответил Семен, стараясь казаться совершенно спокойным.

— Сидай, давай покурим, что ль!..

Василий неловким движением вытащил из-под себя кусок плащевой ткани и расстелил — для Семена.

— Я вот тоже два-три часа покемарю, а потом хоть убей... прявык... Война всяку научит, — не глядя на Семена, куда-то в сторону произнес Василий.

Семен, присев рядом и притронувшись к рукоятке ножа, будто невзначай спросил:

— А где же твой поводырь?

—Да в избе спит. Чего ему тут, мальцу, маяться, пущай отдыхает, — все так же глядя в сторону, прошепелявил Василий.

Семену хотелось ударить конюха ножом, но какая-то нерешительность, сомнения (вдруг все обойдется) мешали ему это сделать. Вдруг где-то на краю расположения заскрипели полозья, и послышалось конское ржание.

—Обоз пришел, — сказал Василий, взглянув на обернувшегося Семена.

Семену захотелось посмотреть на приехавших людей, казалось, что по их лицам он поймет, в порядке все или нет. Он в нерешительности отошел от конюха и, сказав ему, что пойдет, посмотрит, все ли у них нормально, скользя между землянок и деревьев, направился к подъезжающему обозу. Близко подходить он вначале боялся. Всматриваясь издалека во въезжающих, Семен не видел их лица, отчего ему становилось нестерпимо тошно. Потом он подкрался метров на тридцать — сорок к дорожке, ведущей в штаб отряда, и, присев на корточки, на всякий случай закрутил махорку.

На первой подводе дремали двое знакомых ему

179

только в лицо партизан. «Спят, черти... Вроде все спокойно... Может, и обойдется...» — машинально подумал Семен. В этот момент у него появилось желание тотчас же уйти, но он как бы по инерции по-прежнему продолжал смотреть на проезжающие силуэты. Вдруг его словно обожгло. Да, он не мог ошибиться: рядом с Кондрашовым сидел тот самый старик...

Семен быстро подошел к конюху и попросил немного махорки. Василий протянул ему кисет и, слегка прищурив глаза от первых ярких солнечных лучей, потягивая трубку и почти не раскрывая рта, прошепелявил:

— Ну что, все приехали?

—Вроде все, — пытаясь улыбнуться, быстро произнес Семен.

В этот момент он левой рукой взял кисет, а правой, выхватив нож, что есть силы ударил конюху в горло. Тот, похрипев и обливаясь кровью, медленно повалился на снег.

Семен схватил первую попавшуюся лошадь, набросил на нее уздечку, висевшую на гвозде под навесом, и быстро поскакал в чащу леса. Лошадь гулко застучала копытами, отшвыривая по сторонам рваные ломтики снега.

С трех сторон расположения находились партизанские дозоры. Двое партизан, охранявших южную сторону леса, услышав стук копыт, направились в сторону стоянки лошадей.

— Странно, может, кто-нибудь из обоза поскакал, — сказал партизан в теплом меховом полушубке с огромной рыжей бородой.

—Да нет, после такого пути кто будет скакать... Тут что-то не ладно, — ответил второй партизан со смуглым цыганским лицом.

Не дойдя до конюха метров двадцати—тридцати, они увидели окровавленную фигуру, лежавшую на снегу.

Когда Кондрашов и Малинин спускались в землянку, пропустив вперед старика, послышались выстрелы, означающие сигнал тревоги. Они быстро

180

выбежали наверх и направились в сторону сторожевых постов. Кондрашов, оглянувшись на старика и оставшегося с ним партизана из разведгруппы, попросил последнего расположить гостя поудобнее. Из землянок уже повыскакивали несколько человек в ожидании каких-либо дальнейших команд. Навстречу Кондрашову и Малинину бежал младший партизан из охраны.

—Товарищ командир, — задыхаясь, произнес он, — конюх убит! Неизвестный скрылся на лошади в южном направлении.

Кондрашов обратился к подошедшим к ним в это время партизанам:

—Лютый, Сазонов, Лазарев! Срочно организовать погоню.

—Разрешите и мне, — виновато глядя на командира, произнес Малинин...

Семен что есть силы хлестал лошадь, за спиной у него отчаянно билась винтовка, которую он успел. захватить у конюха. Лошадь, как назло, шла, как ему казалось, очень медленно, то и дело проваливаясь глубоко в снег. Он, обогнув расположение, выбрался на дорогу, ведущую в Сосновку. Вновь в его сознании начали мелькать обнадеживающие мысли, появилось желание вернуться к немцам. Теперь он снова знает, где партизаны, взбадривая себя, думал он. Но тут же его посещали другие мысли: «А что, если догонят, тогда уж конец!»

Семен бешено колотил лошадь, ему на мгновение показалось, что, если он сам побежит, это будет значительно быстрее.

—Вперед, сволочь! — жадно сжимая поводья, хрипел он.

Дорога то и дело петляла в бесконечном частоколе деревьев. Прошло более часа, как он выехал из расположения, лошадь, тяжело дыша, почти совсем выбилась из сил. Семен, озлобленный и ожесточенный в первые моменты, сейчас слезно умолял ее;

—Ну, милая! Ну, давай же!.. Скорей! Ско-рей!

181

Он часто оглядывался, но, кроме мелькавших за спиной деревьев, ничего не замечал.

«Пока они очухаются, я уже смоюсь... Хотя бы до деревни... Там бы я к местному полицаю или старосте». — Он мысленно повторял одни и те же фразы.

Саша Малинин мчался впереди всех. Он догадывался, что это возможно, и Семен, но кто бы он ни был — это враг. Ненависть наполняла все его желания. Выскочив на большую потяну, он увидел, как на ее противоположной стороне, за редкими молоденькими деревцами, мелькала одинокая фигура всадника.

— Скорей! Скорей! — шепотом подгоняя огромного петого жеребца, твердил Малинин.

Семен снова начал беспощадно хлестать взмыленную, парившую, словно только что вывешенное на мороз мокрое белье, лошадь, но она остановилась как вкопанная, не желала ступать ни на шаг дальше. Он в отчаянии соскочил с нее, выхватил нож и в дикой злобе ударил ее в бок. Лошадь резко дернулась и, издавая протяжное жалобное ржание, как ужаленная, закружилась на месте, едва копытом не задев Семена. Отскочив от нее на несколько шагов, непрестанно оглядываясь, он побежал по направлению к деревне. Он уже видел вдалеке за снежным холмом коричневые, едва дымившиеся трубы деревенских хаток, но вдруг где-то у него за спиной послышался приближающийся конский топот Оглянувшись, он увидел метрах в ста пятидесяти от себя догонявшего его всадника. Семен присел на корточки, взвел курок и быстро прицелился.

Прозвучало два выстрела, и огромная фигура всадника с лошадью, чуть покачнувшись, рухнула наземь. Саша, пролетев несколько метров над головой лошади, кубарем скатился в снег. Винтовка оказалась рядом с ним, так что он смог легко дотянуться до нее рукой.

Семен, быстро взглянув на упавшего всадника, тяжело передвигая ноги, продолжал бежать в сторону деревни.

182

— Стой, сволочь! — послышалось где-то совсем рядом.

Едва он смог обернуться, как глухо щелкнул выстрел, и что-то горячее мгновенно разошлось в правой ноге. Он чуть приостановился и, как загнанная лошадь, рухнул на колени. Незаметно за фигурой стрелявшего выросли фигуры еще двух всадников.

Семен хотел отстреливаться, но непонятно откуда-то взявшиеся слезы застилали глаза и мешали прицелиться. Не успел он нажать на спусковой крючок, как прямо у его лица появился ствол винтовки и чей-то хорошо знакомый голос сурово, скомандовал:

— Руки, гад!

Всю дорогу Семен молчал. Его, связанного, перекинув поперек лошади, везли в партизанское расположение. На допросе он не пытался оправдываться, отвечал сухо, его слова иногда напоминали рычание издыхающего зверя.

За партизанской околицей снова глухо прозвучали выстрелы.

— Смерть предателю! — Голос командира, казалось, разошелся по всему лесу.

Саша Малинин в этот момент брезгливо отвернулся и на мгновение задумался, словно перебирая в памяти все прошедшее за последнее время. В его детском веселом взгляде появилось что-то суровое, совсем взрослое. Он думал и каким-то вторым «я» ощущал, что не узнает свои мысли, не узнает самого себя. Он ощутил что-то новое, до боли родное в заснеженных вершинах елей, окружавших расположение, в звучном суровом голосе Кондрашова. Он всем своим существом вдруг понял и убедился, почему до сих пор не понимал, что в него вошло чувство Родины, чувство неотделимости своей судьбы от окружавших его людей, деревьев, клочка неба. Он вдруг представил себя неким сказочным героем, современным Александром Невским, который косит из своего автомата полчища фашистов. Ему хотелось мысленно говорить красиво, убедительно, поднимать сказочное войско на борьбу с

183

врагами земли русской, но почему-то не находилось нужных слов, он путался, и, наконец, все его мысли вылились в добрую мальчишескую улыбку, от которой, казалось, повеселело небо, окрашенное яркими солнечными лучами, и откуда ни возьмись с веселым писком запрыгали по деревьям крохотные синички.

Жизнь в партизанской околице шла своим чередом. Завтра утром группа партизан направлялась к железнодорожному полотну, и Саша Малинин был один из тех, кому доверили ответственное боевое задание.

Страдание

185

Василий Щеглов осторожно приблизился к стоявшим в куче повозкам. Голод отнял у него всякий страх. А тут еще одна беда свалилась на голову. В доме в горячке лежала умирающая жена, надо было обязательно что-нибудь раздобыть. Он впервые за всю оккупацию вышел на такую опасную охоту. Василий, стоя на коленях между телег, долго прислушивался, внимательно всматриваясь в черные окна домов. Где-то далеко, посвистывая, прошел часовой. «Ну, этот далеко, не услышит», — подумал Щеглов и почувствовал, как на левом виске больно шевельнулась какая-то жилка, точно кто полоснул в этом месте острым ножом. «Спит, немчура проклятая!» — прошептал он себе под нос и, напряженно глядя по сторонам, запустил руку в одну из телег. Попавшуюся сразу железную противогазную банку он досадно отшвырнул в сторону. Запорошенное снегом сено мягко шумело, цеплялось за пальцы. Василий нащупал большой, в короткой шерсти солдатский ранец, дернул его кверху, положил около себя. Другой такой же выволок с другой телеги. «Теперь хватит, надо уходить», — решил он и, пробежав короткое расстояние, укрылся в тени сарая. Над крышами далеко, почти у самого горизонта, ярко-красным багрянцем переливалось зарево пожара. Там же, в той стороне, слабо, едва слышно раскатисто бухало. Откуда-то донеслось гулкое рычание проезжающей автомашины. Щеглов, робко вздрогнув, начал трусливо пробираться вдоль стенки сарая. Он прыжками,

186

как стреляный заяц, стал перебегать от одного разрушенного дома к другому, выбирая на ходу кратчайший путь. Внушая себе постоянный страх, он думал: «Поймают, крышка мне будет и Клавке могила сразу...» Внезапно пришла мысль о том, как бил его за часы офицер. «Ну, теперь уж бить не будут, если попадусь», — процедил он сквозь зубы и завернул в свой переулок. Вдруг прямо перед ним как из-под земли выросли два вооруженных солдата. Василий хотел заскочить во двор нежилого дома, но было поздно, солдаты заметили его и, крикнув, схватились за автоматы. Он тут же, не растерявшись, бросил в них один ранец. Солдаты 'в испуге шарахнулись в разные стороны, но сразу, опомнившись, запустили две автоматные очереди. Василий успел перескочить на другую улицу и окружным путем пробрался домой. Он швырнул под порог уцелевший второй ранец и бегом ворвался в свою комнату, не раздеваясь, завалился на койку, второпях больно ударившись лбом о стол.

Услышав шум, жена, слабо простонав, спросила:

— Вася, это ты пришел?

—Я, Клава! Я! Помолчи немного. За мной гнались. Едва ноги унес...

Жена хотела укорить его опасным воровством, но воздержалась. Да и как иначе было поступать, когда в доме уже два дня тому назад все съели. Она, закрыв глаза, облизнула сухие, шелушащиеся губы. «Быстрей бы смерть пришла. Ох, надоело все. И ему бы развязала скорей руки». Ей показалось, что она сказала это громко, но из груди ее вырвалось тихое непонятное звучание. Василий, тяжело дыша, покашливая, поднялся с постели. Он вышел в коридор, долго стоял, прислушивался, но на улице была самая обыкновенная напряженная тишина, только изредка раздавались одиночные выстрелы. Василий отыскал ранец, вытащил из него все содержимое, а пустую сумку закинул на чердак. Он вернулся в дом, зажег лампу, укрутил ее так, чтобы свет не доходил до окон, и тихо подошел к больной. Она все так же продолжала

187

лежать с закрытыми глазами. Веки ее изредка вздрагивали. Восковое лицо с запавшими щеками вытянулось, заострилось. Василий потрогал ее холодную костлявую руку.

— Ну, как, Клава, не легче, а?

Она чуть открыла мутные, потерявшие блеск глаза.

Чего спрашиваешь-то или не видишь, что вся уже.

Но он не придал значения ее словам, положил в ноги свою добычу.

— Вот посмотри-ка, что я тебе принес.

— Ничего мне не надо, Вася. Ничего!

—На-ка, послали душу. — Он отломил кусочек шоколада, поднес к ее губам.

Она слабо оттолкнула его руку.

—Не хочу, ешь сам. Нет аппетита ни к чему. Дай-ка немножко водицы.

Утолив жажду, она спросила, вытирая пальцами губы:

— Кто за тобой гнался? От кого убегал?

—Солдаты, сволочи, чуть не схватили! Сумкой запустил в них. Это и спасло меня.

Она долго смотрела на него молча своими неживыми глазами, точно не веря тому, что перед ней сидел ее муж, с которым она прожила долгих двенадцать лет, и потом сказала:

—Я тебя попрошу, Вася, пока я жива, не ходи теперь туда. Умру, тогда, как хочешь.

—Ладно, Клава. Ладно. Я ни шагу теперь не сделаю, буду всегда с тобой, — стараясь угодить жене, услужливо проговорил он, жадно набросившись на хлеб.

—Хорошо, что у нас мет деток, — стоная, проговорила она. — Ох, тяжело бы было с ними расставаться. Ох, тяжело б, боже мой! Вася, слышишь? — Она дрожащей сухой рукой теребила нитки на конце растрепанного одеяла. — Положишь меня радом с мамой. Могилку-то, наверно, помнишь, под самой березой на краю дороги.

188

— Помню. Как не помнить... Но только ты умирать погоди... Выздоравливай скорей.

Ему за всю их совместную жизнь впервые стало очень жалко, до удушья в груди, смотреть на жену. Хотелось чем-то утешить ее. Сказать что-то ласковое, близкое. Даже попросить прошения за старые обиды. Он начал подбирать в уме нужные слова, но вместо них в голову пришли воспоминания первых любовных встреч.

Тихий летний вечер. Отовсюду веет острый, пьянящий запах цветов. Где-то далеко весело надрывается гармонь. Он, счастливый и одурманенный близостью девичьих глаз, нежно говорит: «Эх, Клавонька, вот поженимся с тобой, ух и заживем!» Василий прижимает ее к себе, чувствует, как уперлась в плечо тугая грудь. Он жадно целует ее в губы и долго, не отрываясь, замирает в таком положении. Она, отталкивая его, с притворной обидой подмечает: «Фу, долго как, чуть не задохнулась! — И тут же с неохотой добавляет:— Давай посидим спокойно, поговорим. Успеем еще, нацелуемся». Она поправляет волосы, откидывая игриво назад голову. «Ну, давай», — желательно соглашается Василий и сразу неожиданно набрасывается на подругу и целует ее в глаза. «Ну хватит, ну! — уже серьезно возражает она. — Какой же ты нетерпеливый. Лучше расскажи что-нибудь». Он дрожит от нахлынувшей страсти. «Клавонька, радость моя! Не могу смотреть на тебя спокойно». И целует ее еще и еще раз.

Василий прервал воспоминания, посмотрел на спокойное, словно уснувшее, беломраморное лицо жены. Как она не похожа теперь на ту Клаву, которой была двенадцать лет назад. Порой она ему казалась отвратительной и даже не женой, а какой-то чужой, страшной женщиной. И все прошлое время представлялось сказочным, неосуществимым сновидением. Василий подошел к столу, вскрыл консервную банку, вернувшись назад, сказал:

— Клава, съешь немного, прошу тебя. Посмотришь, легче будет. Ты же голодом себя моришь. Ну, как же так получается, чтобы есть не хотелось.

189

Глянь, добро-то какое! Да от него мертвый проглянет.

— Не надо, дай спокойно полежать. Твой голос прямо бьет в голову, как молоток. Дай лучше еще глоток водицы.

—Хотя бы врача где найти, чтобы узнать, что у тебя за болезнь такая, — подавая чашку с водой, тоскливо вымолвил Василий.

—Эко же время подошло, человек хуже собаки стал. Валенки с меня можешь снять. Они почти новые, пригодятся еще тебе, — не открывая глаз, пробормотала больная. — Меня похоронишь в чулках.

— Брось ты, Клава, об этом говорить! — вскипел Василий. — Подымайся вот быстрей, и мы отсюда подадимся в деревню. Черт с ним и с домом. Своя жизнь дороже. Как только начнешь чуть дыбать, так и уйдем.

— Нет, уж теперь меня никто не подымет, — безнадежно возразила больная и сразу, как бы забыв все, начала вести жизненный разговор. — В деревне, Вася, мы никому не нужны. Каждому теперь о себе впору заботиться. Хлебушко-то дороже человеческой жизни ценят.

—Мы что, разве даром есть его будем?— встревожился Василий. — Руки, ноги пока не отсохли. По хозяйству буду людям помогать: все кусок дадут.

—Какое сейчас у людей хозяйство... Немец-то последних коровок забрал. Народ перебивается кое-чем. Даже тряпок хороших не хотят брать, хлеб берегут, потому что самим тогда с голоду умирать придется.

—У деревенских, у этих все есть. Они нарочно нищими прикидываются. А зерно в ямках прячут. Знаю я их! Нашего мужика не обхитришь. Еще в коллективизацию научились всем премудростям. Если не устроюсь, — Василий сжал обеими руками консервную банку, проглотил обильно текущую слюну, — в банду пойду, но с голоду не подохну. Они будут обжираться по деревням, а мы тут волком вой. Нет уж, я с горла вырву, а утробу свою

190

набью. Не такой уж я бессильный. Только бы тебя скорей с постели поднять... А я уже распланировал, «уда двинуться.

Больная часто задышала, ничего не ответила. К утру она кончилась. Василий, сдерживая слезы, смотрел на мертвое, вытянувшееся тело жены. «Ушла Клава! Отмучилась, бедная! Как же мне теперь одному? Кто совет даст умным добрым словом». Он вспомнил, как она не раз выручала его из беды своей женской сообразительностью. Впервые он почувствовал тяжкое одиночество. Как будто перед ним открылась какая-то непроходимая пропасть. Он, как осиротевший ребенок, пугливым, неопределенным взглядом осмотрел пустые стены дома и, упав на колени, зарыдал, прижавшись к лицу покойницы.

—Прости меня, Клавонька, прости! За все причиненные тебе обиды! — сквозь рыдания громко проговорил он, целуя ее в холодный лоб.

Тело покойницы порывисто вздрагивало под вздохами Василия, казалось, что она тоже плакала вместе с ним, но только в полуоткрытых глазах ее не было слез.

—Куда ж я теперь пойду без тебя! — высоким, жалким голосом продолжал приговаривать он, ползая на коленях по грязному полу и цепляясь руками за торчащие острые ключицы жены. — Лучше бы и я с тобой лег рядом. На что она теперь, жизнь эта.

Как туго натянутая струна звенел по дому его тонкий в рыданиях голос.

Утолив жажду скорби, Василий поднялся на ноги. Вытер концом одеяла пену у рта покойницы и качающейся, усталой походкой вышел в сарай. Там он деловито осмотрел ненужную домашнюю утварь.

— С чего же гроб делать, когда ни досточки, ни щепочки нигде нет?

Этот вопрос, казалось ему, задал чужой, посторонний человек. Он поднял на земле лежащий топор и невольными ударами отбил от стенки сарая несколько широких досок, принял-

191

ся мастерить что-то, похожее на гроб. Когда ящик был готов, он установил его на старые, вышедшие из употребления сани. Нашел обрывок веревки, привязал его спереди. Много время потратил, пока отыскал лопату и заступ. За этим инструментом пришлось побегать по пустым дворам. На большой площади вокруг никто не жил, поэтому он без всякого опасения раздобыл что надо. Когда все необходимое для похорон было готово, Василий вошел снова в дом. Он без труда подхватил покойницу на руки. За время болезни она так исхудала, что наполовину стала легче. Он положил ее в ящик, накрыл тем же истрепанным одеялом и, запрягшись в сани, потащил на другой конец города, на кладбище. Всю дорогу он, как старая заезженная лошадь, опустив голову, после каждых триста—четыреста шагов останавливался, отдыхал. Порой ему приходилось быстро сворачивать с дороги и оттаскивать в сторону сани — пропускать встречные машины и фургоны. Никому не жалок был этот маленький разрушенный семейный уют. Шедшие мимо солдаты не обращали внимания на убитого горем Василия; только раз, когда его чуть не сбила мчавшаяся позади машина, к нему подошел высокий пожилой немец.

— Фрау капут, — укоризненно качая головой, проговорил он. — Война, камрад, не корош. — Немец порылся в кармане и, достав две сигареты, протянул их Василию. — Битте курай, камрад. — И сам сразу отошел от него, точно боялся, что его заметят в разговоре с русским.

Василий машинально, ни о чем, не думая в этот момент, растер в руке сигареты, бросил под ноги. Желтую табачную пыль подхватил ветер и понес по испаханному рыхлому снегу. Василий поправил ящик на санях, набрал полную грудь воздуха, потащился дальше. Около самого кладбища шедшие строем солдаты пели какую-то унылую песню. «Как жалобно поют, сволочи! — подумал он и посмотрел на них сквозь намерзшие на ресницах слезы. — Прямо как похоронную молитву моей Клавке отпевают».

192

На кладбище он сразу нашел могилку тещи под старой, уродливой березой. Могильный холмик осел, сровнялся с землей. Большой дубовый крест кто-то унес на дрова. Василий рядом лопатой разгреб снег, взял заступ и, по старому обычаю, плюнув на ладони, начал долбить мерзлую землю. Кладбищенская ограда и памятники—все было разрушено. Место, когда-то бережно охраняемое людьми, превратилось в пустырь. Поработав немного, Василий бросил заступ, разогнул замлевшую спину, подул на озябшие кончики пальцев. Неподалеку грязный, с выдранной на боках шерстью пес, поджав хвост, рыскал между могил. Заметив человека, он жалобно проскулил, подошел, понюхал ноги покойницы.

—Пошел вон, гадость! — замахнулся на него Василий.

Собака обиженно взвизгнула, отскочила в сторону, показала свой облупленный до розовой кожи бок, потом, посмотрев через спину, медленно начала подходить опять.

—Ну обожди, я ж тебе!.. — Василий схватил ком земли, запустил в собаку и промахнулся.

Пес на этот раз отбежал подальше, остановился, протяжно, по-волчьи завыл.

«А что, если поймать его и съесть? Ведь едят же люди собак», — подумал Василий. Он брезгливо посмотрел на голодного страшного пса: «Нет, тощий, сволочь, очень! Не годится». Плюнул с отвращением, начал дальше рыть могилу. Когда до половины могила была готова, он вытер вспотевшее лицо, вылез из ямы, устало присел на надгробную плиту, расчистил рукавом снег, прочитал на ней надпись: «Прощай, милая мамочка! Ты так безумно любила жизнь и так рано ушла из нее... В наших сердцах всегда сохранится вечная, неугасимая любовь к тебе. Дочери Лида, Наташа». Буквы от времени поблекли. Василий с трудом разобрал последние строки, он несколько раз провел рукавом по черному мрамору плиты и вздохнул: «Эх, моя Клава тоже любила жизнь! А вот ушла. В тридцать лет растаяла, как свеча. Да и хороню-то я ее как

193

скотину...» Он оживил в памяти прошлую кладбищенскую суету. Когда-то здесь, на этом месте, людские толпы скорбяще склоняли головы, музыканты играли траурные марши. Раздавались заупокойные речи, а сейчас один ветер свободно гуляет. Василий поднялся, залез опять в могилу. Было уже темно, когда он кончил копать. Он подошел в последний раз, посмотрел на покойницу. Лицо ее, ему показалось, застыло в какой-то иронической улыбке, точно она хотела сказать: «Напрасно старался, Вася, рыл яму, силушку свою убивал. Полежала бы я так до весны, а там бы в мягкой земле и похоронил». Василий дунул что есть силы на покойницу, чтоб снежинки, которые засыпали впадины глаз, разлетелись. Он хотел пристально всмотреться в черты ее лица и запомнить их на всю жизнь, какие они есть сейчас. Ветер качнул березу, разбросал по сторонам ее голые ветви, поднял снежную пыль. Собака, убегавшая куда-то, вернулась назад и, задрав кверху морду, громко завыла; как похоронный напев зазвучал ее голос по пустому, окутанному сумерками кладбищу. Василию стало страшно от этого ледяного могильного воя. Он ухватился за ящик, подтащил покойницу на край ямы, вспомнил последние слова, сказанные ею при жизни: «Валенки с меня сними, они тебе пригодятся». Он нагнулся, посмотрел бессмысленно на ее ноги. «Нет, не буду это делать, пущай остаются... Навек все равно не запасешься». Опустить гроб потихоньку в яму у него не хватило сил. Он осторожно наклонил гроб набок и толкнул его вниз. Громоздкий ящик, развернувшись, зацепился за края могилы и, не долетев немного до дна, застрял. Покойница, до половины вывалившись, ткнулась головой в землю. Василий, обидевшись за свою нерасторопность, беспомощно обошел вокруг. «Больше не смогу ничего сделать. Сам едва на ногах держусь. Пусть так и лежит, не обидится за это на меня». Он забросал могилу землей, чуть потоптался на месте, потом нагреб мерзлых комьев, получилось что-то похожее на муравьиную кучу. Собака продолжала беспрерывно выть. Ветер, точ-

194

но помогая ей, тихо посвистывал в один тон. В разрыве облаков появилась серебристая полоска и тут же угасла.

— Ну, до свидания. Прощай, Клавонька! — всхлипывая, проговорил Василий. — Похоронил тебя я под собачий вой! Эх, судьбина...

Он снял шапку, хотел даже перекреститься, но почему-то передумал и, махнув рукой, пошел прямо через кладбище, наступая на могильные холмы и остатки памятников. Протяжное «у-у-у» раздалось ему вслед.

Дома Василия ожидала еще одна беда. Когда он устало открыл дверь и переступил порог, солдат, копавшийся поблизости в своем барахле, взглянув на него, крикнул злобно:

— Рус, або шнель!

К нему тут же подбежали еще двое. «Вселились, значит, без меня, сволочи», — подумал Василий и, показывая на пол рукой, заговорил, жалобно поглядывая на солдат:

— Это мой хауз. Я здесь живу.

Он руками и ногами начал доказывать, что это его дом и что они не имеют права его выгонять. Солдаты поговорили между собой, тот, что кричал сначала, подошел и, схватив его за шиворот, вытолкал на улицу.

—У меня жена умерла, — упираясь, возражал он, — а вы гоните из дому. Настоящие солдаты так не поступают. Я пойду сейчас к коменданту, пожалуюсь! Что же мне, теперь замерзать на улице?..

Немец, не обращая внимания на его бормотание, двинул ему ногой в спину, вытер руки об полу мундира и скрылся за дверью. Василий никуда не пошел, он только обиженно взглянул на окна своего дома и, подняв воротник пальто, зашел в сарай. Он осмотрел все кругом. Пробовал залезть на чердак, где сохранились остатки сена. «Нет, до утра здесь не выдержу, замерзну», — решил он, и сразу порыв ярости охватил его. Он отыскал на полу топор, махнул им в воздухе. «Зарублю всех до одного гада!..» Но, чувствуя свое бессилие, бросил топор, вышел опять на улицу. В доме раз-

195

давался громкий стук. Наверно, последний шкаф на дрова колют, подумал Василий. «Ну, обождите, сволочи! Я вам покажу, где раки зимуют». Он еще раз посмотрел на затянутые льдом окна, через которые едва пробивался тусклый, мигающий свет, и уверенной, смелой походкой пошел вдоль улицы по направлению к разрушенной части города.

До поздней ночи он блудил по чужим пустым дворам. Хотел попроситься переночевать у одних своих знакомых, но передумал, решил отомстить немцам сегодня же. Он вернулся назад к своему дому, когда солдаты уже давно спали, и не было света в окнах. «С чего начать? — начал соображать Василий. — Порезать им сонным глотки? Сразу, пожалуй, всем не успею. Нет, лучше изнутри подожгу дом. Спалю живьем, собак!» Он отыскал в сарае когда-то забытую немцами канистру с бензином, попутно прихватил длинный болт, чтобы заткнуть его в пробой и запереть снаружи дверь. Забрав с собой все необходимое, он крадучись пробрался в дом. Тепло и ароматный запах сигарет ударили ему в нос. Василий сразу почувствовал разбитую усталость в теле, как только тепло прошло за рубашку. Хотелось сразу лечь у порога и уснуть. Немцы спали впокат на полу, накрывшись одеялами. Тихий разнозвучный храп сливался с гортанным клокотанием. Василий мысленно пересчитал их едва заметные силуэты. «Пятеро, значит. Надо сперва что-нибудь схватить пожрать, а потом уж...» Он, стараясь не шуметь, ползком пробрался в одну из комнат. В эту минуту он не ощущал страха, только одна жестокая мысль, как молния, носилась в голове: спалить извергов, и все. Это послужит уроком другим, что русские тоже люди, а не скоты. Он даже не обдумал план самозащиты на случай, если немцы проснутся, и тогда об этом вспомнил, когда в куче одежды нашел кобуру с пистолетом. Сунув парабеллум в карман, Василий отполз опять к порогу. «Надо начинать, видно, жратва у них под головами в сумках». Он наклонил канистру, тихое клокотание жидкости потонуло в шумном дыхании солдат. Резкий, раздражающий

196

запах кольнул в ноздри. Бензин начал медленно расплываться по полу. Один из солдат громко чихнул, поднявшись, что-то пробормотал и, снова ткнувшись в постель, громко захрапел. Василий, затаив дыхание, пригнулся, зажав рукой горловину канистры, но, убедившись, что солдат опять уснул, тут же отдернул руку, наклонив ниже канистру. Когда черная пелена жидкости подплыла под спящих немцев, Василий бросил на пол несколько горящих спичек. Коптящее пламя ослепительно ударило его по глазам, подпрыгивая, расплылось по полу. Он выскочил из дому, хотел всунуть в проушину в двери приготовленный болт, но второпях забыл его в квартире. Спрыгнув с порога, он побежал через огороды в ту сторону города, которая была ближе к окраине. Василий кидался из одной стороны улицы в другую, проскакивая закоулки опустевших домов. Где-то за его спиной раздавались крики, выстрелы. «Погоня, наверное», — в ужасе думал он и, выбиваясь из последних сил, продолжал бежать, выбирая глухие места. На его счастье, на одной из улиц он заметил проезжающую тихо машину и влез в обтянутый брезентом кузов. Спотыкаясь на ящики, забрался в самый дальний угол, отдышался. «Вот так у нас в России встречают незваных гостей! Вот так...» — приговаривал он, хватая ртом пропитанный выхлопными газами воздух. Он с наслаждением представил себе, как в панике метаются немцы в горящем доме.

Машина, проехав немного, остановилась у подъезда серого трехэтажного здания, из кабины вышел солдат, скрылся за аркой ворот. Василий выглянул из кузова. Улица была полностью забита машинами, мотоциклами, танкетками. Неподалеку виднелись фигуры часовых. Василий залез опять на свое место, подумал: «Машина, наверно, поедет дальше. Чего она тут будет стоять?» Вскорости возвратился солдат. Он покопался у мотора, тонко чем-то постучал. Щеглов услышал звук текущей жидкости. «Воду спускает, — догадался он. — Значит, останется здесь на всю ночь». Солдат, не дождавшись, когда стечет вода, удалился. Василий

197

вылез из кузова, прошмыгнул между машин, побежал куда-то в сторону, на пути его попался сад. Поломанные фруктовые деревья цеплялись за ноги. Он остановился под уцелевшим деревом, взглянул кверху. Далеко над крышами виднелось красное облачко. «Это мой дом горит», — подумал Василий и начал определять свое местонахождение. Но как он ни старался, так и не узнал, в какой части города находится. «Вот чудеса! — удивился он. — В своем родном городе и заблудился». Он наугад пробрался через сад, вышел к высоким каменным заборам. За ними выглядывала водонапорная башня, в левой стороне чернели какие-то движущиеся тени. «Ага... куда меня занесло, — догадался Василий, — прямо к железной дороге». Он устало оперся плечом в стену, обдумывая, куда дальше идти. Быстрые шаги заставили его оглянуться. Он и не успел тронуться с места, как из-за поворота выскочили трое в немецких шинелях и сапогах, с винтовками наперевес.

—Стой! Кто такой есть?! — раздался в ночной тиши грубый окрик.

Двое забежавших вперед Василия скомандовали ему: «Руки вверх!», залязгали затворами. Он, поднимая руки, успел взглянуть на лица. Одно было моложавое, чернобровое. Другое — пожилое, с висящими вниз усами.

— Я... я с работы иду, — заикаясь, проговорил Василий, прижимаясь спиной к стене.

— С якойсь такой работы? — спросил чернобровый солдат.

—Но я вот тут работаю, недалеко, на железной дороге, — все больше робея, ответил Василий.

—А документ маешь какой? — сказал, усатый и начал ощупывать его карманы. Вдруг усы солдата дрогнули, глаза расширились, округлились. — Пистоля, — проговорил он протяжно и удивленно. А потом строго, презрительно, засовывая парабеллум в карман своей шинели: — А ну, марш зараз с нами!

Василий получил несколько прикладов в спину, невольно зашагал, окруженный солдатами.

198

«Почему не выбросил пистолет дорогой? Зачем он мне был нужен, дураку? Так, может быть, они бы меня отпустили... А теперь могила сразу! Да еще узнают, что поджег дом». Василий в отчаянии схватился за голову, поскользнулся на обледеневших булыжниках. Глухо бухнул в спину ему приклад.

—Назад руки, ися твою мать! — гаркнул бешено солдат.

В маленькой, темной и холодной, без окон каталажке Василий, едва ступая от усталости, начал придумывать, как и что говорить на допросе, но мысли, как слабо натянутые гнилые нити, путались, обрывались. Он не сомкнул глаз за всю ночь, а утром его тот же усатый солдат кулаками вытолкал в узкий мрачный коридор и завел в теплую светлую комнату, стены которой были оклеены новыми цветными обоями. В комнате, кроме короткого стола и двух стульев, больше ничего не было. Около принизистой, натопленной докрасна печки стоял офицер в погонах капитана и с наслаждением потирал руки. Взглянув на арестованного, он, выпрямившись, спрятал за спину руки, сказал:

— Этот, да?

Его голос точно прошел Василию сквозь уши и застрял где-то в глубине сердца.

—Вин самый и е, пан капитан, — отрапортовал солдат и, вытянувшись, как-то по-собачьи посмотрел на офицера.

Капитан отошел от печки, полюбовался своими сапогами.

—Добре, зараз мы його спытаем.

Василий никак не мог понять, что за люди его поймали. Сами в немецкой форме, а говорят по-украински. Да и разговор какой-то у них особый. Офицер пристально осмотрел арестованного, в его больших серых глазах появился огонек злой иронии, он приподнял лохматые брови.

—Ты мне зараз всю правду расскажешь. Вразумил?.. А будешь вилять хвостом, как та паршивая скотиняка... огонька отведаешь! — Он указал взглядом на дышащую жаром печь.

199

Василий промолчал, он только испуганно перекосил лицо в ожидании, что будет дальше.

—Кто послал тебя в разведку? Какое имел задание? И кто еще с тобой был?

—Чего вы, господин офицер, какой я разведчик! — оживился Василий, придавая своему выражению глупый, застенчивый вид. — Я вчера был вечером на кладбище, у меня жена умерла, но и там допоздна задержался, а когда шел домой, меня ваши солдаты и схватили.

У капитана насмешливо дрогнули губы, он подошел к столу, достал оттуда пистолет, вероятно, для безопасности вытащил из него обойму с патронами и положил ее в карман.

—А эта штукенция для чего у тебя была? Василий робко сжался на одном месте. В груди болезненно зажгло.

—Я, господин офицер, нашел его на дороге. Не знаю, зачем он мне был нужен. Просто с голодухи разум потерял.

—Ладно, я зараз с тобой по-другому балакать буду. — Капитан надменно прошелся вокруг арестованного, как сытый кот около пойманной мыши. — Ты, быдло, дурачить меня надумал!

Василий, чувствуя недоброе, невольно съежился: попятился назад, но тут сразу голова его резко откинулась в сторону, пропахший табаком кулак врезался в зубы. Василий, загораживая лицо руками, рванулся в сторону, взвыл от боли, и сейчас же ноги его подкосились, а голова закачалась из стороны в сторону. Капитан крепко держал его за волосы и, таская но полу, бил остервенело по лицу.

—Ты, скурви сыну!.. Бандиту красный!.. Сдохнешь зараз тутай... — захлебываясь, ревел он. — Скажешь, кто ты есть, или нет! — Капитан пнул ногой свою жертву и, отойдя немного в сторону, что-то сказал все еще смирно стоявшему у двери солдату, тот тут же выскочил в коридор.

Василий, глотая обильно текущую с разбитой губы сукровицу, молча поднялся на ноги, размазал рукавом на лице кровь. Капитан свирепо обвел его взглядом.

200

— Теперь вразумел, как надо балакать?

—А что говорить-то, когда я все сказал! — жалким, плачущим голосом ответил Василий. — Ведь хоть убейте, я ничего больше не знаю. Зря, господин офицер, меня окровенили только. Я и так горем убитый. Жену вчера похоронил, а сегодня, видите, что вы из меня сделали. Я вам честно говорю, что никаких связей ни с кем не имею. Жил все время дома, никуда не ходил.

Василий боялся плюнуть на пол, и все продолжал глотать кровавую слюну в ожидании чего-то страшного. «Хотя бы не узнали о ночном происшествии, — кольнула в голову отчаянная мысль, — тогда, может, как-нибудь выкручусь».

В комнату вошел усатый солдат, а с ним еще трое. Топая коваными сапогами, они сбились, как овцы, в кучу. Не глядя на арестованного, капитан обратился к солдатам:

—Треба зараз зробиты, аоб цсй бандыт правду сказав.

—Слухаем, пан капитан, — хором прогорланили солдаты.

У Василия затряслись руки и ноги. Тошнота подошла к горлу.

«Что они хотят со мной сделать?» — ужаснувшись, подумал он. Его тут же свалили на пол, связали ноги, подтащили к порогу. Солдаты тяжело, по-зверски навалились на него, скрутили назад правую руку, а левую сунули между дверью и косяком. Василий сразу же почувствовал, как хрустнули пальцы и тупая, обжигающая боль расплылась по телу, из глаз полетели серебристые пучки искр.

—Уф-a-а-а-а! — гортанно выкрикнул он и забился на боку, как выброшенная на берег рыба. — Что вы... Что вы делаете, гады! — кричал Василий, мучительно дергаясь всем телом, стараясь освободить зажатую в двери руку. — Я же... я же... Все сказа-а-ал! — вырывались из его груди хриплые и отчаянные слова.

Солдаты подпрыгивали от сумасшедшей тряски Василия и, краснея, с громкими ругательствами

201

ползали по нему, как раки, и все сильнее наседали. Капитан степенно прохаживался вокруг, приговаривая, заглядывал в обезумевшее, покрытое холодным потом лицо арестованного.

—Будешь говорить правду, скргиняга смердучая? Будешь, а?!

Василий мотал головой и, брызгая слюной, продолжал кричать, не обращая внимания на удары, которые сыпались сверху, вероятно, для, того, чтобы он замолчал. Один из солдат прижал его голову к полу, шершавой ладонью зажал рот. Василий сразу вцепился зубами в толстую кожу. Солдат отдернул руку, ребром ладони ударил по шее.

—Добре, досыть з нього! — скомандовал капитан. — Зараз я с ним побалакаю.

Солдаты, отряхиваясь и одергивая шинели, поднялись на ноги, поправили лохматые шапки, как после тяжелой работы, переводя дух, переглянулись. Лица их как-то виновато залоснились, они точно стыдились за свою жестокую расправу над беззащитным человеком. Василия приподняли за воротник, встряхнули, как пыльный мешок: ноги его все еще были связаны. Качаясь, он посмотрел на свои безжизненно висевшие четыре пальца на левой руке. Хотел пошевелить ими, но не смог. В глазах его солдаты завертелись колесом, потом отлетели куда-то в сторону и опять приблизились.

— Ну, зараз ты забыл свои дурные балачки? — наигранно, с гордостью спросил капитан. — Сказывай мне теперь все по порядку. ...Быстро, ну!..

Василий зажал под мышкой ноющие пальцы, дернул спутанными ногами.

—Что сказывать-то, господин офицер?.. Я. ведь невинная жертва, — Он плаксиво сморщил лицо — Клянусь вам жизнью, что невиновный мученик.

Капитан, теряя самоуверенность, опираясь больше на носки, подпрыгивая, подошел к арестованному. Сильный удар в подбородок словно подбросил Василия кверху. Он мотнул, в воздухе ногами, упал на спину и проехал по полу. Закрыли его опять в ту же комнату.

Потом для него началась жизнь мучительных

202

скитаний, его водили из одного дома в другой, били, допрашивали. Перед глазами вертелись офицерские свирепые рожи. В ушах застревали надоедливые слова переводчиков. Он глотал с кровью свои собственные зубы, падал, подымался — все это происходило как в полусне. На последнем допросе Василий не выдержал, начал симулировать умалишенного, когда рослый гестаповец стал пытать его, добиваясь истины, Василий, преодолевая невыносимую боль в теле, запел и затанцевал, дико вращая глазами. «Так будет лучше, — подумал он. — Быстрей прикончат».

Тихим морозным утром он по-настоящему образумился, когда солдаты втолкнули его в большую, крытую машину и повезли. Набитый людьми грузовик остановился за городом. Всех подвели к глубокому оврагу, поставили в одну шеренгу. Василий глянул вниз, там, на дне, в занесенной снегом трущобе, уже, как ему показалось, лежали люди. За оврагом виднелись едва заметные крыши какой-то деревни. А все дальше и дальше снежные поля сливались в одну бесконечную равнину. Над головами, тревожно каркая, кружились вороны. Солдаты построились, недружно залязгали затворами. Метрах в двадцати от них по одной прямой столклись в кучу полицейские. Их присутствие, наверно, понадобилось немцам для показа казни. Они тоскливо посматривали на своих земляков, а, может и близких знакомых, которые сейчас лягут навсегда в этом овраге, и невесело переговаривались между собой. Стоявший рядом с Василием губастый парень пугливо забегал глазами и, обращаясь к своему товарищу, у которого вместо лица образовался кровавый студень, оказал каким-то нечеловеческим голосом:

— Пока не поздно, надо сразу всем разбегаться в разные стороны... Пусть бьют на ходу... Так страху меньше.

— Хуже будет... подстрелят, издеваться станут, — с мучительной скорбью ответил тот. — К черту все! Не, хочу ничего! Беги, если хочешь, а я останусь на месте. Куда мне бежать-то? — Он кач-

203

нул уродливо вывернутой рукой, болезненно съежился. Ему тяжело было стоять, чтобы не упасть, он широко расставил ноги, посмотрел вверх на крикливых ворон.

—Товарищи! — с протяжным шипением и настойчиво крикнул губастый парень. — Разбегаемся кто куда! Разбегаемся, ну! Чего же ждать смерти?..

Никто не тронулся с места, только некоторые безнадежно взглянули на него.

—Гиверее-ен ауф! — раздалась громкая команда.

Солдаты вскинули винтовки, уперлись в приклады. Люди одновременно вздрогнули, словно под ударом электрического тока. Губастый парень обнял своего друга и голосом, от которого леденеет все в груди, крикнул:

—Прощай, Коля!..

—Прощай, Миша! — качнувшись, ответил тот и отвернулся от нацелившихся стволов.

Через три человека от Василия женщина в широком, не по росту, железнодорожном пиджаке упала вниз лицом, заплакала голосисто, в причет. Кто-то заговорил лихими проклятьями. Василию показалось, что ветер вместо холода дунул на него огнем. Сердце бешено забилось в груди, а волосы на голове начали, как будто бы медленно подниматься. «Вот и встретимся с тобой сейчас, Клавонька!» — смутно подумал он, и глаза его расширились от страха.

Залп тонко стеганул по морозному воздуху, которого Василий уже не слышал, он только почувствовал, как по голове разнеслось звонкое: «дзынь-дзынь-дзынь». Очнулся Василий от страшного холода, он, опершись на руки, приподнял, точно налитую свинцом, голову, посмотрел на лежащие в разных позах трупы. У губастого парня был раздроблен череп, волосы смешались с малиновым оттенком мозгов. Василий брезгливо отвернулся, перенес взгляд на другого около себя человека. Убитый лежал боком, левый глаз у него был открыт, в потухшем зрачке виднелось чье-то изуродован-

204

ное судорогой лицо. Женщина так и лежала вниз лицом, разбросав по сторонам руки. Василий на четвереньках выполз из оврага. Неподалеку тянулась извилистая дорога. Кругом никого не было. Снежинки, медленно кружась, плавали по воздуху. «Куда же идти?» — проговорил Василий, когда вышел на дорогу. Он потерял всякий ориентир, в голове его играла какая-то музыка, до половины залитое кровью лицо стянула тугая корка. На затылке, где пуля оставила глубокий шрам, застыли окровавленные волосы колючими иглами. «Пойду сюда», — решил Василий, заметив, где кончались следы машин, и, неуверенно ступая, словно у него вместо ног были протезы, пошел в противоположную сторону от следов. Иногда он останавливался, садился на снег прямо на дороге, от сильной головной боли теряя сознание, и потом, когда приходил в себя, шел дальше. Случайно он заметил, что пальцы на обеих руках побелели. Надо потереть снегом, подумал он и, зачерпнув, как граблями, горсть снега в правую руку, тут же его выбросил: не было сил на это, да и левая рука совсем омертвела. «А может, я уже давно на том свете, — спохватился Василий. — И все, что происходит со мной, просто могильный сон». Он укусил себя за руку повыше кисти. «Жив, значит, еще! Жив!.. Вон и боль свою чувствую». Он не помнил, сколько раз садился и вставал и сколько времени шел в туманном оцепенении, и тогда, кажется, трезво глянул на дорогу, когда остановились около него сани, наполненные людьми.

—Кто такой? Откуда? — спросили его и, заметив на нем кровь, сразу же догадавшись, замолчали.

Василий обессилено завалился на сани.

—Я — Щеглов, бывший слесарь железнодорожного депо. Меня и многих других немцы расстреливали в овраге, но я, как видите, жив остался. Дайте попить, если у вас есть, и потрите мои руки, я их отморозил.

Над ним нагнулись, он уловил едкий запах табака, а дальше все забыл.