Годы утрат и минуты счастья

Годы утрат и минуты счастья

Годы утрат и минуты счастья

2

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

Пройдя каторгу сталинских лагерей, испытав зло, беззаконие, предательство, жестокость, она не очерствела душой. Без слез, истерик, проклятий, ненависти - так жила и живет Никель Петровна Мониковская. Гордая, мужественная, милая Нинель Петровна. Живет так, как просила мама в час их последней встречи перед ссылкой в ГУЛАГ: «То, что с нами сейчас происходит величайшая несправедливость. Только, упаси тебя Бог затаить в своём сердце ненависть к людям, к Родине, партии».

Нинель Петровна исполнила волю мамы. Та могла бы гордиться своей девочкой. Мониковская живет достойно. Сегодня она председатель правления Калужской областной благотворительной ассоциации жертв политических репрессий. За десять лет существования ассоциации Н. П. Мониковская и ее соратники выпустили трехтомник «Из бездны небытия», где указан пофамильный список незаконно репрессированных жителей Калужской области. Её же хлопотами открыт памятник жертвам политических репрессий. 32 калужанина - члена ассоциации, стали стипендиатами общественного Общероссийского фонда имени А. И. Солженицына. А кроме того, председатель ассоциации Мониковская выполняет ежедневную работу - ищет благотворителей для материальной помощи своим подопечным. А их у нее около трех тысяч.

В 2000 году Калужское отделение общественно-политического движения «Женщины России» присудило Нинели Петровне титул «Женщина года» в номинации «Жизнь-судьба».

Именно эта организация взяла на себя миссию по выпуску книги, которую вы сейчас держите в руках. Это автобиографическая повесть. Подобное можно написать лишь в сознании полноты духовных сил, - полноты, которая дается работой души и личности. Сокровенно-лирическое повествование раскрывает сердце автора. В рассказе ничего лишнего - только то, что было на самом деле. Текст похож на вещмешок бойца: в нем то, что остро нужно в пути. Легкая ирония, присущая автору, еще больше подчеркивает абсурдность происходящего с девочкой-подростком. Она прошла ГУЛАГовские университеты. «Выживи, доченька!» -сказала мама, прощаясь. Нинель Петровна выжила. Низкий поклон вам! Вы - пример жизнестойкости и человеколюбия.

 

Капитолина КОРОБОВА,

журналист.

3

В конце июня 1942 г. от развороченного бомбами вокзала города Торопца отошёл на восток эшелон, в котором нас, - несколько сот подростков, уцелевших после того, как война прошла по городу туда и обратно, увозили из прифронтовой зоны. Дома остались два самых близких человека - мама и бабушка.

Недели через две прибыли мы в Свердловск, откуда нас быстренько развели по уральским городам и посёлкам, определив в различные ремесленные училища и школы ФЗО. Нас приняла рабочая Бисерть. Несколько корпусов - мастерских, общежитие церкви. Уроки токарного дела, вступление в комсомол, первая мина, выточенная своими руками.

И вот мне 16 лет, окончен курс обучения и я - поммастера в этой же школе из дома приходят редко, последние какие-то непонятные. Мама почему-то уже не в школе, а занимается шитьём на дому. Не понятно... И вдруг, как молния, письмо от бабушки! Маму арестовали! Арестовали? Мою маму?! Не может быть, это какая-то чудовищная ошибка.

Мама преподавала в школе русский язык и литературу, трала в спектаклях любительского театра, проводила перепись населения, ездила в сёла с рейдами «лёгкой кавалерии», вела кружок ОДН (общество «Долой неграмотность!»), добрую часть ночи проводила за стопой ученических тетрадей. И всю себя отдавала людям. Писала бесконечные прошения, вечно за кого-то хлопотала. Не было ни одной кампании, в которой бы она не принимала участия.

4

В конце 30-х она вступила в партию. Её чистота, искренность, бескомпромиссность и много-много такого, ежедневного, что, казалось бы, происходило само собою, а по сути требовало всего человека, как-то незаметно для меня слили воедино два святых понятия: Мать и Родина. И вдруг - арест. Непостижимо!..

А 13 октября 1943 года пришли и за мной. Велели взять кое-что из вещей, и через три дня я очутилась в одиночной камере внутренней тюрьмы в Свердловске.

Первый допрос. Холодные глаза следователя за стёклами пенсне.

- Как случилось, что моя мать, член партии, сознательно осталась на оккупированной территории?

- Скольких человек она привлекла к работе в пользу немцев?

- Участвовала ли я в работе её группы, и если нет, то почему не донесла?

Вопросы варьировались, но суть была одна: мать изменила Родине, а я скрыла от народа этот бесчестный поступок.

В одну из ночей на допросе меня впервые в жизни ударили...

Через неделю мне было предоставлено отдельное купе в зарешеченном со всех сторон «столыпинском» вагоне. Три бойца и лейтенант в самое тяжёлое для страны время войны честно исполняли свой солдатский долг - несли конвойную службу, препровождая к месту следствия очередного «врага народа».

В Москве с вокзала на вокзал перевозили в «воронке». Государственного преступника грозный конвой с оружием наизготовку отсёк от толпы любопытных. Из вагона вышла девчонка в голубом фезеушном бушлатике и шапочке с длинными ушами.

«Господи, совсем ребёнок!» - выдохнула какая-то женщина.

Город Калинин... Та же внутренняя тюрьма, та же одиночная камера с козырьком на высоком окне. Подъём, оправка, 30 минут прогулки, утром - пайка хлеба и миска кипятка, в обед - густое варево из нечищенной картошки. И допросы, допросы, допросы... Следователь Курусенко был вежлив, не бил, не оскорблял. И повторял, повторял, что только моё чистосердечное признание может облегчить участь моей матери.

Итак: «Почему вы остались у немцев?»

Почему? Пытаюсь рассказать, как было.

В начале августа 1941 г., когда немецкие войска уже подходили к Великим Лукам, мать пошла за эвакуационным удостоверением, можно

5

было уехать к родным отца в Уфу. С ней говорили довольно резко: «Не поднимайте паники! Если коммунисты начнут бежать - что делать остальным? Враг будет остановлен».

Уже гремела артиллерия, когда к нашему дому подъехала подвода, и было дано на сборы 15 минут. Захватили кое-какой скарб, посадили бабушку на телегу и поехали «в эвакуацию». На второй день в 30 километрах от города нас остановили красноармейцы: впереди - немцы, в городе - тоже.

Возница завернул в ближайшую деревеньку, снял нашу поклажу - и был таков.

Знакомая маме сельская учительница уступила нам свою баньку. В один из дней возле неё остановился конный разъезд немцев.

Случилось непоправимое: мы в немецком плену, это же верх позора! Я металась, как зверёк в клетке, не сознавая тогда, каково-то было маме с моим неуёмным темпераментом подростка и совсем старенькой бабушкой. В одну из ночей мама сказала строго: «Утихомирься! Партия знает, где мы, надеется на нас. Нас найдут и скажут, что делать». Это был аргумент.

В деревне стали поговаривать, что в соседних сёлах появились каратели и всех, кто приютил городских, куда-то угоняют вместе с ними. Нельзя было подводить людей, собрали пожитки, пошли к городу.

Дом был разграблен полностью, книги выброшены на огород, втоптаны в грязь. Кое-что собрали по соседям и стали жить, вздрагивая при звуке шагов - это за мамой.

Как-то забежала я к соседской девочке, дочери уборщицы из нашей школы и обнаружила у них все вещи из нашей квартиры. Прибежала домой, стала звать маму забрать вещи, но она зажала мне рот: «Молчи! Не подавай вида, что узнала наши вещи. Эта женщина с ними не расстанется, скорее выдаст меня немцам!». Мамино опасение сбылось, но только позже.

Невероятно, но в те страшные дни никто маму не выдал.

Однажды в доме появился незнакомый мужчина с предписанием мне и маме завтра явиться в здание бывшего педтехникума; неявка будет расценена по законам военного времени.

Утром бабушка нас перекрестила - пошли...

Вчерашний мужчина, которого все называли «старшой» и пожилой немец отбирали по 10-15 человек и куда-то уводили. Дошёл черёд до нас. Привели в полуподвальное помещение, где было полно мешков

6

с картошкой, стояли большие кастрюли. Мы должны были чистить картошку, которую потом солдаты уносили к полевым кухням. Иногда двух из нас водили туда мыть котлы - там удавалось наскрести котелок каши или картошки.

В середине января стала слышна канонада. Пошли сплошным потоком машины. В этой суматохе мы с мамой выскользнули за ворота и припустили к дому. 21 января в город вошли наши части.

Мама с головой ушла в работу по восстановлению школы, а меня трижды возвращали из побегов на фронт. В последний раз прилипла к БАО и на марше с ним угодила пол миномётный обстрел. Ноги были изрешечены мелкими осколками, но остались целы. А от контузии долго не могла оправиться: в глазах - багровая пелена, а в ушах - звук морзянки. Оправилась, - а тут эшелон на Урал...

Всё это подробно рассказала следователю. Но в протоколах допросов всё сказанное мною приобретало какую-то странную окраску. Я говорю: «Мы ушли из деревни, чтобы из-за нас не пострадали люди», а в протоколе пишется: «Мать приняла решение покинуть деревню и немедленно вернуться в город, оккупированный немцами».

Вопрос: «Когда вы работали в немецкой воинской части, вы куда-либо ходили в пределах ее расположения?»

Ответ: «Только на кухню и в комнату, где спали».

Вопрос: «Всегда ли вместе с матерью?»

Ответ: «Нет, и с другими женщинами».

Вопрос: «Можете ли вы дать гарантию, что ваша мать во время отлучек не заходила в другие дома части?»

Ответ: «Я этого никогда не видела»

В протоколе: «Моя мать неоднократно покидала место работы и имела возможность посещать другие помещения части».

Вот так, по крупицам, выстраивалась версия маминого предательства.

Чаще всего на допрос вызывали поздним вечером. Я сидела на табурете, а следователь что-то писал. Днём в камере спать не разрешали, глаза слипались, а он себе пишет... Нашла было палочку-выручалочку - стихи! Он пишет, а я мысленно читаю «Песню о купце Калашникове», главы из «Витязя в тигровой шкуре», Пушкина, «Зою» Алигер. Иногда программу приходилось «бисировать». Но через двое-трое бессонных суток сознание начинало мутиться. Бродила по камере, натыкаясь на стены. Как-то сами собою стали всплывать слова, вязаться в стихи. Записать было не на чем и нечем. Всё в уме...

7

Мне бы на миг к подушке,

С краешку б, на кровать...

Снова гремит «кормушка»,

Слышится крик: «не спать!».

Четыре ночных допроса.

Из глаз сквозь песок слеза.

Через дымок папиросы

Следователя глаза.

«Не спать! Не спать! Не ложиться!»

Перед глазами - круги.

Решётка опять кружится,

За дверью опять шаги.

Прошелестели и замерли...

Сердце сжалось в комок!

Может в соседней камере

За мамой закрылся замок.

Мамочка, мама милая!

В толк никак не возьму:

Какою недоброй силою

Брошены мы в тюрьму?

За что? Почему? На сколько?

Бьётся в виски вопрос.

Вечер. Опущена койка.

И снова ночной допрос.

Потом - передышка. Однажды откинулась дверца «кормушки» и надзиратель сказал, что я могу получить для чтения книги, две на полмесяца. Сообразила, что лучше выбрать по формату. Первым был увесистый фолиант «Антология Азербайджанской поэзии».

О, Свобода, о, единственная цель,

Достоянье человеческой мечты.

Счастье, в мире неизвестное досель

И красавица единственная - ты!

8

В одиночке это воспринималось по-особенному. Прошло почти полвека, а строчки, как высечены в памяти. Как-то надзиратель предложил мне вместо одной художественной книжки - три политических. Так я успела прочесть от корки до корки, со всеми сносками и примечаниями несколько томов сочинений В. И. Ленина и «Капитал» Маркса. Вот уж поистине - мои университеты!

Долгое время совсем не вызывали на допросы, словно забыли - тоже своего рода истязание. Как-то у дверей камеры замерли шаги, открылся «глазок» и кто-то долго смотрел на меня, а потом - полувздох, полустон. И всё стихло. Почему-то заныло сердце... Кабы знать, кто стоял по ту сторону!

В конце февраля 1944 г. следователь объявил дело законченным и предложил ознакомиться с его материалами. На стол легли 8 громадных томов. Немало удивительного узнала я из них. Первый исток - донос соседки (у которой я видела наши вещи) на мать. Якобы она сама пошла на работу к немцам и стала «их главной шпионкой» в городе. Видно, наша небогатая утварь в её глазах была дороже жизни человеческой. А, может быть, боялась, что с приходом наших частей станет известно о её мародёрстве. Гадай теперь, что заставило эту женщину написать проклятые строки.

Дело сводилось к тому, что моя мать сознательно осталась на оккупированной территории и через «старшого», - его фамилия оказалась Большов В. Д., - предложила свои услуги немцам. Ими была создана диверсионная группа, в которую вошла мамина знакомая тётя Дуся Алексеева - диктор местного радио и эстонка Берта (фамилию не помню, в глаза никогда не видела). И эта группа стала... стоп! Что-то уж очень знакомое иногда звучало в признаниях мамы, где-то я это уже читала. Вспомнила! Незадолго до войны вышла книжка «Миллионы глаз», в которой рассказывалось о всяческих проделках врагов народа, раскрыть которые помогали миллионы глаз окружающих. Некоторые «новеллы» в протоколах повторялись почти дословно. Что же заставило маму так себя оговаривать, чем её так запугали? Уж не мною ли? Безусловно. А вот и еще один протокол - очная ставка с бабушкой. Увещевание следователя: пожалеть друг друга и ребёнка. Какая жестокость!

На встрече с прокурором я пыталась изложить свою догадку о книге, просила ее найти и сравнить с протоколами допросов, - какое там! «Материалами следствия ваша мать изобличена полностью и мне

9

остаётся лишь сожалеть, что ваше гражданское сознание позволило вам держать в тайне её предательство. Тем самым вы поставили себя в одни ряды с изменниками родины».

7 марта 1944 г. я встретилась со своей мамой на суде. В её 44 года она была совершенно седой женщиной с беспомощными близорукими глазами (очки отбирали). Переговариваться до суда нам не разрешали, можно было только смотреть, впитывать в себя дорогие черты. На соседней скамье сидел старик с трясущейся головою - «старшой». Затем -тётя Дуся, напряжённая, как струна. Ведь у неё дома остались двое детой, а муж погиб на фронте. И, наконец, ещё одна «диверсантка» -Берта, полубезумная старуха, почти не говорящая по-русски.

Суд... «Слушается дело Военным трибуналом МВО без вызова свидетелей и приглашения сторон обвинения и защиты». Трое в военной форме управились с нами за час. И ушли заседать. Дело сделано и арестованные могли тихо общаться. Мы были настолько переполнены всем происходящим, что не бросились, а как бы ощупью подошли друг к Другу. Дрожащие руки матери на моём лице, какие-то вопросы обо мне, о бабушке, которую на очную ставку привезли почти ослепшую. «Прости меня, доченька!» - «Что ты, мама, это ты меня прости». И вдруг совсем другим тоном: «Девочка моя, слушай меня внимательно. То, что с нами сейчас происходит - величайшая несправедливость. Многого тебе ещё не понять, с годами всё определится. Ты будешь жить. Только, упаси тебя бог, затаить в своём сердце ненависть к людям, к родине, к партии. Они не виноваты - время такое. Выживи, доченька, и когда пройдёт этот кошмар, очень прошу: займи моё место в партии, - это тебе мой последний материнский наказ». Это было сказало своему ребёнку один на один за несколько минут до приговора...

«И упало каменное слово»: Мониковская В. И. - высшая мера наказания - расстрел... Мониковская Н. П. - «учитывая несовершеннолетний возраст, - 10 лет исправительно-трудовых лагерей без поражения в правах и без конфискации имущества, как не имеющей такового».

Мамины глаза, полные смертельной муки, захлопнувшаяся за нею дверь. Наутро - «пенал» в «воронке», перевозящем из внутренней в общую тюрьму, мамино пальто сквозь щель двери. Мой звериный крик: «Мамочка!» - и провал... Вереница лиц, чередование тюремных камер... Однажды я оказалась в одной камере с женщиной, которая более 2-х месяцев сидела с моей мамой. Они были откровенны. Из её рассказов я постигала весь ужас маминого бытия во время следствия. Ведь это её

10

подводили к моей камере! Как представить состояние матери, глядящей на своего ребёнка через глазок одиночной камеры?! И слов следователя: «Только от вас зависит судьба вашей дочери, от вашего чистосердечного признания». Да после этого можно было не только «новеллу» подогнать под себя, а подписаться под самым невероятным вымыслом!

Эти дни в тюрьме были самыми страшными в моей жизни. Где-то рядом, в камере смертников - моя мать. Стоило закрыть глаза, как явственно слышался треск выстрелов, мамины глаза и - «Прости меня, доченька!» Я была буквально на грани помешательства. 16 мая меня вызвал оперуполномоченный и сказал, что прошение о помиловании моей матери, видимо, будет удовлетворено, но сейчас она будет направлена в другое место заключения и лишена права переписки.

Мне не стоит беспокоиться её молчанием и «тревожить запросами о её нахождении определённые инстанции». Почему он мне так запомнился, этот день - 16 мая 1944 года?

Назавтра меня вызвали с вещами и первый мой этап доставил меня в г. Торжок на пересылку. Тюремная пересылка тех лет! Великое скопище народа, рас, национальностей, неисчислимое количество вариантов совершённых правонарушений и приговоров за них. Относительная свобода передвижения внутри ограды, шум, смех, рыдания, бойкий обмен вещей на еду и курево. После тюремного заточения это сразу ошеломило, закружило, куда-то понесло. Очень хотелось к людям и, по возможности, к не очень сумрачным. Мои коллеги по статье были старше меня и, как правило, избегали разговоров. А рядом - вольница уголовников. Кто-то подарил мне пилотку, которую я носила с любовью и трепетом, кто-то показал мне, как надо курить «взатяг», кто-то придумал прозвище «Пацанка-партизанка» (видимо, из-за пилотки).

Начался следующий семестр моих университетов. Клава «Мудрая» в общей сложности имела более 10 судимостей и 75 лет срока по ним. Первым её вопросом был: «Закон божий знаешь? Десять заповедей? Ну, там: не убей, не укради?.. Это всё лабуда! Запоминай с одиннадцатой: не зевай; не теряйся; обмани ближнего, ибо ближний обманет; бей первым...» И раскрывался целый пласт, с гордостью именующий себя «преступным миром», разбитым как бы на подклассы: воры в законе, посученные и фраера - это мы, все остальные. И песня-призыв:

«Грязной тачкой рук не пачкай!

На нашу долю ещё хватит дураков».

11

По-первости это было загадочно, интересно. К тому же многие из них были великими актёрами, умели создать о себе впечатление, как о людях смелых, гордых, независимых. Меня принимали на равных, всячески поощряя и подхваливая. А ведь независимой и гордой тоже хотелось быть!

Вот такой, «внутренне отмобилизованной», и посадили в теплушку, где мне милостиво дали уголок на верхних нарах, и поезд пошёл на восток. Стучали колёса, стучали по стенам и полам колотушки конвойных, проверяющих, нет ли где надпиленной доски. Звучали неслыханные ранее песни о «Централке», «Таганке» и Колыме, что «чудная планета - 12 месяцев зима, а остальное - лето»...

Первым моим лагерем был Усольлаг с центром в Соликамске. Медкомиссия не сочла возможным отправить меня сразу на сплав или лесоповал. С группой пожилых и явно нездоровых людей привезли меня в Нижнее Мошево, где размещались подсобные службы и центральный лазарет лагеря. Послали меня на легкую по тем меркам работу - окучивать картошку. Она тянулась ровными бороздами, уходящими, казалось, в бесконечность. Пять таких борозд составляли дневную норму. Количество еды находилось с нею в прямой зависимости: сделал норму - 600 граммов хлеба и горячая похлёбка три раза в день, не выполнил - 300 граммов хлеба и еда только утром и вечером, перевыполнил - получай «премблюдо» - запеканку из овсяной каши. Моих силёнок хватало только на двухразовое питание.

В бараке нас было более сотни. Лучшие места на нарах-вагонках занимали воровки в законе, над ними - их «шестёрки», самая наглая и подлая категория зека. Справа от двери несколько вагонок занимали сифилитики, болезнь у которых была заглушена лекарствами и считалась не опасной для окружающих. Бак для воды и прикованная к нему кружка были общими.

Приходила я с работы совершенно без сил и валилась на нары замертво. Потом стала втягиваться, появилась потребность вглядеться в окружающих. И вот тут мне крупно повезло. В лагере были люди, которых арестовали ещё в 37-38-х годах. Многих не помню, но вот бывший архитектор Шаварский, режиссёр Аустра Винниковская - этим людям я обязана сохранением в себе человека. Видя, что меня потихоньку засасывает романтическая накипь лагерной «элиты», они проявили столько настойчивости, такта, сумели противопоставить свои взгляды и умение сохранить человеческое достоинство звериным законам лагеря,

12

что я им поверила безоговорочно раз и навсегда. С их помощью смогла я получить письмо, минуя цензуру, из родного Торопца. Бабушки уже не было в живых, писала соседка, приютившая её из милости, совершенно беспомощную и слепую. Она и похоронила. От мамы со дня ареста не было ни единой весточки.

Мои старшие друзья входили в группу людей, любящих искусство, бывших актёров, учителей, художников. Ставили немудрые спектакли, давали концерты. Надо ли говорить, как меня это увлекло? Они же сумели вытащить меня с полевых работ и устроить работать в ремонтную мастерскую, - ведь у меня была профессия токаря Судьба подарила встречу с ещё одним прекрасным человеком. На соседнем станке работал пожилой человек, дядя Саша Бахориков, рабочий из Вологды, коммунист с 17-го и «враг народа» с 37-го года. Младшая дочь - моя ровесница. Всю свою отцовскую любовь перенёс на меня: трогательно подкармливал, старался приобрести и подарить кое-что из одежды, а, главное, принял на себя злую лагерную сплетню, что он «живёт с малолеткой» и оградил меня от целого табуна «страждущих и жаждущих», это тоже одна из страшных реальностей «смешанных» лагерей. Созданные по принципу: один к трём, где единица - женщины, а три - мужчины, из которых добрая половина знать ничего не знает о морали и порядочности, они ставили женщину в крайне тяжёлое положение. Как только не изощрялся сильный пол на пути к удовлетворению своих желаний! Скажу одно: нет той меры унижения человеческого и женского достоинства, которой можно измерить пережитое в те годы.

Мои нары находились как раз напротив дверей. Как-то ранним утром в барак буквально влетел надзиратель, стащил меня с нар и закричал: «Кончай ночевать! Победа!». Что тут поднялось, словами не перескажешь. Были митинги, концерты и хмель без вина, - войне конец! И надежды, надежды...

А в середине лета я смотрела через частокол на дорогу, по ней шли грузовики с теми, кому была дарована амнистия в честь победы, мы оставались за частоколом...

Мошевское благополучие кончилось. Очередной этап, и я уже в ОЛПе Кушмангорт на командировке «Трактовая». Несколько сот женщин в деревянных бараках, в которых было столько клопов, что они настигали нас даже на улице, куда мы убегали со своими матрацами. Утром сажали на платформу. Узкоколейка вела на «Головную», где находился нижний склад и шёл сплав леса. Приходили составы с бала-

13

нами, которые нужно было рассортировать и уложить по штабелям, раздельно рудстойка, пиловочник, фанеркряж, палубник, дрова... Этой премудрости меня быстренько обучил старичок-бракер, и я, ловко лазая по платформам, на всю жизнь влюбилась в смолистый аромат хвойного леса. Существование было почти терпимым, но вдруг навалился на нас авитаминоз и «куриная слепота». С заходом солнца передвигались ощупью.

Периодически на командировку приводили партии мужчин в так называемый «ОП» - отдыхающий пункт, - тех, кто изрядно вымотался на лесоповале. Десять дней они отдыхали, их подкармливали и закрывали глаза на то, что по ночам их нары пустовали, а в бараках отгораживались одеялами угловые «семейные» вагонки.

Однажды привели партию парней, которые как-то выделялись статью, ростом, загорелыми лицами. Оказывается, это были так называемые рекордисты - лучшие вальщики леса и коновозчики. Особо выделялись двое: Филипп Катков - эдакий Микула Селянинович, русоволосый и голубоглазый, и Рафаил Циммерман, немец, более похожий на жителя Кавказа, - черноволосый, поджарый, хищный. Они заканчивали свой отдых, ждали конвоя. И вдруг - спецнаряд, меня отсылают на «Штаб- ную», где создаётся концертная бригада. Семь километров иду по лесной дороге между двумя богатырями. Почему-то нахлынули воспоминания о далёком детстве. Отец от нас ушёл рано, мама была вся в делах, бабушка разрывалась между плитой и церковью. А моим основным местом пребывания был двор с его рыцарями - мальчишками довоенной поры. В их играх и затеях я была абсолютно равноправна, и бабушка, штопая очередную дыру на моей одежде, горестно вздыхала: «Черт, а не ребёнок. Вырастет либо вор, либо прокурор». Как далеко от истины оказалось бабушкино пророчество!

Итак: тайга, двое заключённых по бокам, сзади - конвой. Рафаил спросил: «Сколько уже сидишь?» - «Третий год». «Грамотная, значит. Что такое лагерь, успела понять?» «Пожалуй, да.» -»Тогда знаешь, что ничьей быть не сможешь, заупрямишься - возьмут из-под ножа. Так что лучше тебе выбрать сейчас одного из нас. Мы народ порядочный, работяги. Постоять за себя перед любой блатной сволочью можем живём в одном бараке, секции - напротив друг друга. Так куда? Направо или налево?» Что тут ответишь? «Мораль» выражена с предельной определённостью, безжалостно, но откровенно. И, впрямь, нужно было выбирать. Попыталась пошутить: «Если уж обязательно нужен

14

уклон, то предпочитаю левый». Миг, - и я уже на руках у Филиппа, как в люльке. И его добрые, ласковые глаза рядом. «Маленькая моя!» -так и звал всё время.

У ворот «Штабной» собралась довольно живописная толпа «законных» во главе с мужчиной, одетым весьма оригинально: фуражка-сталинка защитного цвета, такой же ватник с модной в лагере мелкой стёжкой, блестящие хромовые сапоги и особый «паханский» шик - нижнее бельё.

«Здорово, пацанка. Я - Гриша Потоцкий, пахан этой кодлы. Спишь на моём матраце». И спокойный голос Филиппа: «Гриня, ты опоздал, девочка будет со мной». - «Успел, каток... Ну, что ж, поглядим»... Звериный оскал и... громадный кулак Филиппа... Силу тут уважали. И я была в относительной безопасности.

Ох, «Штабная», «Штабная», тяжёлый, страшный сон! Семьсот мужчин и двенадцать женщин. Трое работали на кухне, остальные -в прачечной. Стояли огромные чаны со щёлоком, в котором вываривались покрытые смоляным панцирем рубахи лесорубов и их исподнее. Весь день в воде и пару. Руки красные, исстиранные до крови. Ночь - тут же на нарах в каморке, под полом которой хлюпала вода и ползало великое множество мокриц.

А перед сном - репетиции. Нас, женщин, двое, - я и очаровательное создание - Галочка, лет 17-19, с громадными голубыми глазами, приятным голосом и пятой судимостью за мелкое воровство. Мужской состав посолиднее: режиссёр Михаил Попов, артисты -Николай Черкашин, Николай Козин, Вахтанг Гочиашвили, поэт Слава Смирнов. Ставим сцены из спектаклей, читаем стихи, что-то поём. Ездим по командировкам по узкоколейке на платформах, гружённых лесом. А как встречают! Не каждой «звезде» суждено такое!

В один из дней провожаю на свободу своего Филиппушку. Очень одиноко без его бесхитростной ласки, заботы, душевного такта и тепла. Воют метели, приходят и уходят этапы. Спешу к каждому новому человеку: не слышал ли о моей матери, не встречал ли её на лагерных дорогах? Как в воду канула...

Поздним вечером стою у окна, смотрю на огни на зоне, на силуэты сторожевых вышек. Дикая тоска изливается в строчки стихов:

Гудит и шелестит во мраке

Глухая, дикая тайга.

Утихомирились бараки,

Застыли Камы берега.

15

Запретка, просеки и вышки.

Мир частоколом взят в кольцо.

Сиянья северного вспышки.

И чудо - с воли письмецо.

Друг пишет мне, что чувством прежним,

Как в школы дни, горит сейчас,

Что помнит нрав он мой мятежный,

И блеск задорный серых глаз.

Что будет ждать и хочет верить,

Что встреча рядом.

А потом мы будем жизни тропку мерить

Не в одиночку, а вдвоём...

Боюсь, что разною дорогой

Придётся в жизни нам идти, -

Ведь слишком разные пороги

На нашем встретились пути.

И я у своего порога

Не свила радости уют,

А лишь бездолье да тревога

Нашли в лачуге той приют.

Где жизнь соткали из минуток,

Где надоело жить средь дур,

Всех женщин в званье проституток

И всех мужчин - дешёвых шкур.

Глухой лесных повалов грохот

С мечтой: скорее день прожить,

Метелей вой и вьюги хохот

Я долго не смогу забыть.

16

И долго тёмными ночами

Я буду плакать и стонать,

Тебя пугать я стану снами,

Своими всхлипами пугать.

Далёкий мой, не нужно боле

Мне писем в клятвенном бреду.

Живи и радуйся на воле,

А я - тайгою побреду.

Однажды приехала к нам ЦКБ (центральная культбригада) политотдела Усольлага. Это был настоящий театр, настоящий спектакль! Вот бы куда попасть! В один из дней «мадам начальник», возглавлявшая этот коллектив, разговорилась с Илюшей Рефертом, сыном нашего начальника ОЛПа, начальником КВЧ Дорогие мои Реферты, изумительные люди, столько добра сделавшие для нас, заключённых, вечная вам благодарность! Илюша (так мы его любовно звали), под два метра ростом, с пышной шевелюрой, с беспомощными близорукими глазами за толстыми линзами очков. Взял и похвастался своими артистами, заявил, что они «повыше классом ваших!». Тут же был устроен просмотр всему, что мы умели. Стоит ли говорить, как мы старались! Посмотрели, похвалили, уехали...

Очередная лагерная реорганизация изгнала всех женщин на «Головную». Лесосплав, багор и баланы, баланы, баланы, - несть числа... Не попавшие под амнистию блатные, как с цепи сорвались. В их понятии, основательно подогреваемом лагерной администрацией, они были советскими людьми, слегка оступившимися в жизни. Мы же - враги народа, изменники родины, немецкие подстилки и почему-то «шоколадницы». Издевались они над нами изощрённо и систематически, об этом можно написать отдельную книгу.

И вдруг, о, счастье! Спецнаряд: меня и Колю Черкашина берут в ЦКБ, в Соликамск! Я еду в театр!!!

В Соликамске в бараке для женщин из ЦКБ были отведены две вагонки. Свободным было место наверху, под репродуктором, - туда никто не хотел ложиться. Я забралась на нары, легла, и вдруг на меня полилась божественная музыка! Радио я не слышала с осени 43-го. Какое великолепие! Что это передают?.. Второй концерт Рахманинова для фортепиано с оркестром я до сих пор не могу слушать без слез...

17

ЦКБ Усольлага была, если можно так выразиться, коллективом синтетическим. Со всего лагеря были собраны актёры и музыканты. Возглавлял её Михаил Чувасов, виолончелист из оркестра Большого театра, - образец вкуса и интеллигентности. Режиссировал хорошо знакомый ещё по «Штабной», Михаил Степанович Попов. Из актёров помню Евдокию Уткину, Сергея Пожарского, Валентина Яворского, Ивана Егорова. Герои были помоложе: Леша Семёнов (сейчас народный артист РСФСР), Анна Щербакова (впоследствии директор русской драмы в Йошкар-Оле), певцы - Коля Голубев - тенор, Ян Булыгин-баритон; и небольшой, но очень сыгранный оркестр.

Начала с ввода на два эпизода в спектакль «Раскинулось море широко». По выбору «мадам» стала готовить цикл стихов о Москве.

Утром мы собирались у вахты и шли через город в клуб на репетицию в сопровождении двух «самоохранников». Был и такой институт в лагерях: осуждённых на небольшие сроки по бытовым статьям в последний год расконвоировали, давали оружие и посылали в конвой. Условия были весьма определённы: если отданный под охрану сбежит к оставшемуся у тебя сроку прибавляется полностью срок бежавшего. Понятно, что при таком положении охраняли они надёжно. К несчастью, многие из них входили во вкус власти и издевались над нами почище любого солдата-конвойного.

После трёх часов возвращались в лагерь, обедали и шли на работу по уборке территории, а в 18 часов - снова в путь. В городе мы были единственным театром. Его жителей, видимо, не очень-то смущало, что актёров, которым они так искренне рукоплещут, уведут конвойные за частокол с колючей проволокой, что лягут они на жёсткие нары и что их, как и всех узников, будут поднимать внезапные обыски и поверки, что получат они ту же арестантскую пайку хлеба и скудную еду... И всё же я считаю, что мне здорово повезло. А сколько трепета было, когда я получила первую роль - Панова в «Любови Яровой»! Потом были несколько чтецких номеров, роль Верочки в спектакле «Сады цветут», Маши в «Чужом ребёнке». Готовили программы и играли в городе зимою, а летом уезжали на самые дальние лагпункты. Некоторые из них были сугубо мужскими. Здесь приходилось несладко, особенно по ночам. Ночевали зачастую в одной комнате, и наши мужчины занимали «круговую оборону», как могли, оберегали нас от весьма недвусмысленно настроенных поклонников.

18

В конце декабря 1946 г. послали нас с концертами в недалёкий ОЛП. На обратном пути разбушевалась пурга и мы никак не могли пробиться в город. На пути была «База» - командировка Кокоринского ОЛПа. Её начальник упросил дать небольшой концерт, а потом поиграть танцы. Ведь, как-никак, - новогодье. Здесь в ту пору были собраны со всего Усольлага больные сифилисом. Жуткая это была картина: в полумраке кружились в танце пары с разными степенями развития этой болезни. У некоторых уже начинался распад тканей, воистину «пляшущие мертвецы». Волком хотелось выть под это новогодье!

Но лучик света и радости порою пробивался и сюда. Бригада периодически пополнялась новыми исполнителями. Однажды пришёл с этапом высокий, худощавый, довольно замкнутый мужчина - Леонид Максимович Гашенко. На первой же репетиции покорил нас арией Мельника из «Русалки». А с ним пришла ко мне единственная Большая Любовь... Он так не походил на окружающих! Бывший учитель истории, затем офицер-танкист, получил свои «законные» 10 лет уже после окончания войны, осмелясь сказать, что в ней можно было избежать многих жертв, если бы... Расценено это было, как антисоветская агитация. Он прекрасно знал литературу, читал наизусть Пушкина, Блока и неизвестного мне до той поры Тараса Шевченко. Окончательно он покорил меня тем, что, проводив меня после спектакля в отведённую для ночлега каморку, не только не попытался остаться до утра, а на пороге поцеловал мне на прощанье... руку! Было отчего потерять голову!

Любила я его неистово. В нём, видимо, нашла я отклик на мою тоску по настоящему, чистому чувству. Он подарил мне радость ощущать себя женщиной, человеком. Прекрасной дамой. Через годы я буду спрашивать в своих стихах: «Ты был иль не был в жизни у меня?».

Был. И сумел одарить на всю жизнь лаской, теплом и заботой.

Под недремлющим оком «мадам» мы воровали редкие минутки близости и были за этим треклятым частоколом счастливы! Но жизнь и впрямь полосатая.

В Соликамске на меня давно «положил глаз» один из «придурков» -так называли заключённых, выбившихся в лагерное начальство. Вся же остальная масса звалась «работягами». Был он, говорят, на воле следователем и немало душ отправил за решётку, а потом, как говорили у нас: «Надо было лизнуть, а он «гавкнул» - и сам загремел по этапу, но коллеги пропасть не дали и пристроили его на тёплое местечко нарядчика, это была одна из головных фигур в лагере, ибо от него

19

зависело, на какую работу послать, дать ли послабление или довести до полного истощения. О, эти лагерные царьки, сколько ж мерзости в них было! И выбирали их, наверное, руководствуясь особым чутьём, по особым способностям мордовать себе подобных. И жирели на нашей крови. Была такая поговорка: «День кантовки - месяц жизни». «Кантоваться», значит быть в зоне, а не на лесоповале. Чувствует, бывало, бедолага, что силы совсем на исходе, что просто необходимо хоть несколько дней отлежаться на нарах, вот и выискивает какую-либо приличную вещь из уцелевшей одежды. А то ещё вдруг счастье привалит, - дойдёт до него посылочка с воли. Так он из неё всё лучшее соберёт и к благодетелю: нарядчику, коменданту, фельдшеру, авось и вымолит себе передышку. А у этих «пауков» было вдоволь и еды, и одежды. За них покупали себе «утеху и усладу», - голодных женщин хватало!

Был этот Жора-нарядчик, что называется, «метр с кепочкой», лысый и пузатенький и очень любвеобильный. Поскольку мы в зоне были всё-таки обособлены, то дать мне в руки багор или пилу лучковую он не мог. Оставалось обхаживать да уговаривать. Какой там Жора?! Я на весь мир готова была кричать: «Я люблю Максимыча!»

Но Жора был ещё тот «паучок», и осведомителей у него было не меньше, чем на прежнем поприще. И подловил-таки! Его соглядатаи выследили, как прошла я на пересылку, чтобы проститься с уходившим на волю товарищем, быстренько вызвали надзор, которым эта встреча была квалифицирована как злостное нарушение режима.

Наказали жестоко: двое суток карцера и - в дальний этап. Прощай, любимый! Прощай, театр! Мой формуляр перекрещен красной чертой и надписью: «Использовать только на общих кубатурных работах», - это было равносильно путёвке на тот свет.

Центральный СИМ, командировка «Ржавец». Более семисот женщин. Вокруг всё и впрямь ржавое: и болота, и мхи. Лесоповал, трелевка и вывозка леса к верхним складам, крик «Бойся!», когда падает дерево. Одно из них, перевернувшись на срезе, пошло в другую сторону и его вершина крепко вдавила меня в сугроб. Сломаны обе руки, ключица, рёбра, со спины содрана кожа. А у фельдшерицы из медикаментов только бутыль с марганцовкой да бинты из застиранных простыней. Ни гипса, ни, тем более, рентгена нет и в помине. Наложена, так называемая, твёрдая повязка - и на нары! И что вы думаете? Через месяц всё срослось и почти нормально! Моё же недолгое пребывание на лесоповале принесло мне снижение срока на пять месяцев. За эту

20

работу шли зачёты: день - за два. Воистину не было бы счастья, да несчастье помогло! Упавшая сосенка перевесила крест на формуляре и мне была пожалована работа в бухгалтерии.

Но всё кончается, даже «Ржавец». Начальник его, капитан Уди-мов, был добрым человеком и многие из нас, я уверена, не забыли этой доброты. Как-то утром позвал меня к себе в кабинет, протянул пять пачек «Беломора» и сказал: «Всё, что могу дать на дорогу». - «Этап? Куда?» - «Не знаю. Приказано отправить всех политических, создаются какие-то новые спецлагеря».

Сутки по зимнику на тракторных санях, месяц в телячьих вагонах. Станция и, сколько хватает глаз, - степь. И лагерь под названием «Степной» - Степлаг.

Видно, о подобном писал Назым Хикмет:

Вот он - город без домов и улиц.

Тонны надежды и тонны печали.

Всё на свете запрещено

И доступно только одно –

(Но ведь сердце нельзя обыскать!)

Это: думать, любить, понимать!

На голом пространстве, переплетённом колючей проволокой, длинные бараки с плоскими крышами. Толпы людей за проволокой и громкий крик: «Русских привезли!». Оказывается, большинство здесь западные украинки, именуемые коротким словом «бандера».

Посёлок Кенгир находился в нескольких километрах от города Джезказгана, до которого тогда только и доходила тонкая ниточка железной дороги. Дальше - серая, грязная степь.

Джез - по-казахски медь. Её залежи и определили местоположение Степлага, который, как спрут, раскинул свои ОЛПы по этим необжитым местам. Не знаю, сколько их было в Степлаге, может - несть числа.

В Кенгирском было три зоны. В одной жили несколько тысяч мужчин, занятых самым тяжёлым трудом, во второй, промежуточной, находился как бы хоздвор с подсобными постройками и мастерскими. Там трудились те, кто послабее, а то и просто «доходяги». Наш же лагпункт вместил в свои бараки более трёх тысяч женщин; на его же территории находились два барака лагерного лазарета.

Прибытие в лагерь этапа - всегда событие. Как ни тасовали нас гулаговцы, как ни гоняли из конца в конец страны, а удавалось иногда разузнать кое-что о близких, знакомых, просто земляках или сокамер-

21

никах. Вошли в зону. Первое, что бросилось в глаза: на спине, левом рукаве и правой стороне подола вшиты белые прямоугольники с цифрами и буквами. Номера… Эти лоскуты вручили нам тут же со строгим наказом:

немедленно вшить, не нашить, а именно вшить, вырезав предварительно клок из одежды. Ну, эта «технология» была понятна! Вдруг задумаешь бежать, номер и спороть недолго, а вот дыры-то не замаскируешь! Итак, с этого дня вместо там всяких имён и фамилий, есть лаконичный номер. Мой - СО-862! Что это значило, узнать не удалось, шифры были засекречены. Провели в баню. Старожилки дали совет, как мыть голову. Нужно волосы хорошенько смочить, прополоскать без мыла, потом хорошенько намылить и тут же, не споласкивая, насухо вытереть полотенцем. Иначе - беда, сваляются волосы в сплошной колтун, не расчешешь. В чём дело? - Медь... она здесь всюду, и очень много её в воде, бледно-зеленоватой на цвет, с привкусом металла. Год, другой и, как правило, язва желудка.

Пришли в барак. Громадный, на два подъезда, с зарешеченными окнами. В каждом подъезде по обе стороны коридора - четыре секции с двухъярусными нарами, на 200-300 человек каждая. Нас поместили в карантинную, всех семьдесят человек. Противоположный ряд нар занимали прибывшие двумя неделями раньше западные украинки. По-русски почти не говорят, в основном все из сёл, неграмотные и фанатически религиозные. Не очень-то это компоновалось с нашей ватагой, прокалённой уже изрядными сроками пребывания в смешанных лагерях. Вечером пересчитали, обыскали, загнали в секции. В коридор внесли на палках восемь большущих бочек со специфическим запахом тюремных «параш», и подъезд заперли на замок.

Почти тюремный режим. Страшно и дико- И сильные электролампы, установленные в круглых нишах в торцах секции, которые горели всю ночь, выключить их мог только надзиратель на лагерном пульте. От этого света некуда было укрыться, - хоть волком вой!

Первый вечер в Кенгире был угнетающе безысходным. Опять тюрьма, номера, недобрые взгляды с соседнего ряда нар. Не знаю, что заставило меня выплеснуться в стихах, вынесло на середину барака. Читала «Зою», «Демона», Блока, Маяковского. Сама была как натянутая струна и знаю, что так я уже не читала никогда в жизни. Весь барак замер, слушали потрясающе. А когда прочла «Заповгг» Шевченко, на «Заходенкском краю» раздались рыдания и тут уж не стало никаких национальных противопоставлений - все мы были сёстрами-солагерницами, все равной мерой испили чашу спецлагерей.

22

На другой день ходила из барака в барак, знакомилась с людьми и всё надеялась, что хоть какая-то ниточка протянется от кого-либо к моей маме. Спецлагеря ведь только формировались и политзаключённые свозились в них со всей страны. Но тщетно, - о маме никто не слышал. Бедная моя, где ты? За какими стенами, в каком этапе? Приходили мысли и о самом страшном, сердце исходило болью и тоской.

Из нашего этапа сформировали две бригады, бригадирами назначили меня и Зину Царёву, бывшую разведчицу и вообще человека-легенду.

Режим был сверхжёстким. Подъём зимою в 5.30, летом - в 4.30 утра, оправка, поверка, завтрак и развод на работу до 6-7-ми вечера. Дорога в зону, ужин, поверка и под замок до утра. В большом ходу были обыски - «шмоны», обыскивали при выходе из зоны и по возвращении в нее. Кроме того, если надзору было скучно, поднимали нас среди ночи, выводили в коридор. Шёл «шмон» по нарам, потом ощупывали нас. Поверки-пересчёты тоже не давали скучать. Пересчитают подушно, выводя из барака, запустят назад. Сойдутся подбивать баланс, и вдруг что-то не сойдётся. Вся процедура повторяется в любое время и погоду. Сам лагерь был когда-то построен бывшими политкаторжанами. Все «блатные» должности в зоне и на рабочих местах были заняты в основном теми, у кого КР (каторжные работы) и 15-25-летние сроки. Если быть объективной, то многие из них были порядочными людьми и старались, как могли, облегчить участь солагерниц. Но встречались и «паучихи», обосновавшиеся на должностях зав. складом и столовой, нарядчицы и комендантши. Но таких было, к счастью, единицы.

Здесь к нашему образованию добавился ещё ряд терминов, украшавших формуляры некоторых заключённых КРД - контрреволюционная деятельность; КРТД - контрреволюционная троцкистская деятельность, и ещё - ЧСР - член семьи репрессированного, которых было больше всех.

Сказать, что все осуждённые были абсолютно невинны, значит покривить душой. Хотя сама обстановка отучала нас от откровенности о причинах ареста, наряду с честным рассказом можно было услышать любую легенду! От жены маршала до засекреченной героини подполья, но истина как-то сама собою выяснялась. И если те, кто был арестован в конце тридцатых годов, были практически невинны, то с нами, арестованными в годы войны, было сложнее. Были и те, кто служил немцам добровольно или под угрозой смерти, были и люди, открыто ненавидящие само понятие - страна социализма. Особую категорию

23

составляли бывшие ОУНовки - связные бандеровских банд, ярые националистки, всех нас брезгливо именующие «советками». Они имели большое влияние на своих землячек и частенько их на нас натравливали. На рабочих объектах устраивали всякие мелкие пакости на тех участках, где работали русские: то к металлическим тачкам подключат ток, то настил на лесах подпилят. Всё было...

В первые же дни нам объявили, что наша переписка ограничена. С воли мы могли получать любое количество писем и одну посылку в квартал. Сами же имели право на два письма в год и непременно через цензуру. Кроме того нам запрещалось петь революционные песни и произносить общепринятые лозунги и здравицы, ибо «предатели не имеют права на священные слова».

Положенные три недели нас за зону не выводили. В квадратных ямах месили глину с соломой, делали саман и из него возводили пятиметровой высоты стену между нашим лагпунктом и мужской зоной хоздвора. На ней установили железные стойки, натянули проволоку и подключили ток высокого напряжения, дабы никому не повадно было «войти в связь» и этим нарушить высокую нравственность лагерных правил. Жара, глина, ветры, замки на дверях - очень уж тошно было в первые месяцы. Урал с лесоповалом и нашей относительной свободой передвижения казался землёй обетованной.

Вывезли за зону. Основные работы - строительство. Балка Костен-Голт-Сай. На пяти сопках, расположенных цирком, стоят сторожевые вышки. Пространство между ними заполняют три ряда «ежей» из колючей проволоки. Из строений - небольшая прорабская будка, она же - обогревалка. Строим насосную станцию. Грунт - спрессованный глиною щебень, а под ним - сплошная монолитная плита, - ни кирка, ни отбойный молоток не берут. Пробуем бить кувалдой вдвоём, попеременно по 20-30 ударов. За день набиваем по 2-3 килограмма каменной пыли. Сутками жжём костры, ночью, когда резко холодает, вольнонаёмные заливают плиту водой, появляются трещины. В них забиваем металлические клинья. Потом приходят взрывники, бурят шпуры, взрывают.

В конце апреля степь преобразилась: куда ни глянь, - сплошные ковры тюльпанов. Они здесь совсем не такие, как в садах, - на коротких стеблях, которые противостоят здешним ветрам. Алые, жёлтые, сиреневые... Красота неописуемая! Через пару недель это всё выгорает, и только шары «перекати-поля» носятся по песку и пыли, с утра разрисованными следами переползавших ночью змей. Постигаем, что с

24

такое скорпион, фаланга, тарантул, - их тут в изобилии. Жара свыше 10°, а ветер как из раскалённой печи.

Ветер сушил висок,

Чуть холодил с утра.

Вновь на зубах песок.

Марево и жара.

Сегодня мне - 22...

Доля моя горька.

Руки сжимаю едва –

Так тяжела кирка!

Чудится: вдалеке

Кто-то костёр развёл.

Это в степном песке

Алый тюльпан расцвёл.

Да, орудия труда: кирка, лопата, шестнадцатикилограммовый перфоратор. Всё время приходится упираться грудью в рукоятку. Под правой грудью образовался какой-то шарик, всё растёт, уже величиной с яйцо. Думаю, от перфоратора. Застуженный зуб даёт воспаление надкостницы, и с этим попадаю в лазарет. Его возглавляет Нина Александровна Афонасова - искуснейший хирург из плеяды врачей -врагов народа. С минимумом средств и техники творит чудеса, собирает людей буквально по частям. Всё вольнонаёмное население и лагерное начальство консультируется у неё. Часто выезжает на соседний рудник и оперирует там в больнице вольнонаёмных. Осматривает не только мою челюсть, а всю меня. Нащупывает следы прошлых переломов, потом наталкивается на мой желвак... Через день приходят доктора Кауфман и Шеффер, - тоже светила, ощупывают, что-то говорят по латыни: глаза озабоченные. Нина Александровна говорит, что мне нужно срочно сделать операцию, так как моя опухоль внушает опасения. Ну что же, раз нужно...

Лазарет меня свёл с изумительным человеком - Жанной Кофман. Она француженка, парижанка. Жила себе во Франции тихо и мирно, готовя себя почему-то в монахини. Отец же её - французский коммунист, забрал семью и поехал в СССР, помогать братьям по классу строить первое в мире свободное государство. И вот у Жанны мединститут,

25

нейрохирургия, увлечение альпинизмом, восхождение на Памир. В войну она старший инструктор по альпинизму в частях особого назначения на Кавказе. Обвинение в шпионаже, - и вся семья по разным лагерям. Во время одной из операций, где она ассистировала Нине Александровне - инфаркт. И вот мы - в разных углах одной палаты! (Сейчас Жанна Кофман - президент общества криптозоологов, более 30 лет посвятила исследованиям возможности существования «снежного человека»). Я тогда ещё была ходячей, садилась к ней на кровать, и для меня открывался неизвестный до того мир: горы и Франция. Рассказчиком она была прекрасным, а я впитывала всё услышанное, как губка и как бы наяву видела то двуглавый Эльбрус под луною, то Нотр-Дам... Врачи не раскрывали мне мой диагноз, но по глазам друзей я понимала, что это что-то очень серьёзное. Операция под общим наркозом длилась около 4-х часов. Тяжёлый выход из наркоза, тошнота, и, честно говоря, очень сильная боль. Когда я пришла в себя, первое, что я увидела - на спинке кровати листок, а на нём - кораблик, упрямо летящий с волны на волну. Жанкина работа! Перед уходом на операцию я просила её нарисовать мне кораблик с парусом, - символом надежды, - авось, выплыву. Скосила глаза в Жаннин угол: там поднята рука, сжатая в кулак: «Но пассаран!». Пришла Нина Александровна. «Ниночка, мы успели, теперь всё будет хорошо»... А на седьмой день - дикий скачок температуры, сумасшедший лейкоцитоз - рецидив тропической малярии. Несколько суток между жизнью и смертью. Выплыла...

Швы зажили. Пора было и на работу. Сначала - на строительство плотины, потом - обогатительной фабрики. Здесь днём работали мужчины, а в ночь выводили нас. Две серых змеи лагерных колонн по утрам встречались друг с другом. Если конвойные были не очень звери, не сажали одну из колонн на землю, спиной к другой, не укладывали нас в лужи лицами, - можно было обменяться жестом, а то и словом. Потом на объекте в самых укромных местах мы находили записки, отвечали на них. Люди месяцами писали друг другу, объяснялись в любви, порою так и не увидев адресата.

На сцене городского клуба, мимо которого нас вели на работу, висела громадная рисованная афиша фильма «Это было в Донбассе». На ней очень выразительное, красивое женское лицо. Кто-то шепнул: «Да это же Татьяна Окуневская в новом фильме!» - «Та, что в «Горячих денёчках»? - «Ну да! Она уже заслуженная артистка РСФСР, жена писателя Бориса Горбатова». Очень захотелось посмотреть этот фильм, но...

26

Сменялись дни и ночи. Степь уже не казалась такой бесцветной и неприемлемой. Сижу в пролёте строящегося цеха, вдали - цепочка огней. Воля-.

Какой прохладой чудной дышит ночь!

Далёкий аромат доносится дурмана.

В такую ночь приятно и невмочь

Смотреть в синеющие дали Джезказгана.

Смотреть на цепь мерцающих огней,

Что в даль зовут, свободно и игриво.

И, отдыхая от удушья дней,

Цепочки мыслей связывать лениво.

Под мерный рокот КЭСовских турбин

Я рифмы медленно, как камни, подбираю

Со дна души, из всех её глубин,

С большим трудом кладу их в строчки, к краю.

Поверьте - это настоящий труд!

Здесь так редки минуты вдохновенья.

К действительности рифмы не идут,

А собирать их надобно терпенье.

Строки слагались в короткие минуты перерыва в работе. Она же была мерилом всего. Призывы к улучшению трудовых показателей пестрели на столбах. Бригаду, давшую за день самую высокую выработку, встречал плакат-молния. А труд-то воистину был каторжным. Требовались какие-то дополнительные рычаги для его очередного подъёма. Из центра пришло указание: создать в лагпунктах культбригады и ежемесячно давать концерты, чтобы поднять трудовой настрой.

И вот уже то в столовой, то в предбаннике стали слышны песни, музыка, стихи - шли первые репетиции. Известная в Киеве певица Александра Конько, в Смоленске - Лиля Константинова, пианистки Софья Виноградова и Галина Морозова, балетмейстер А. В. Скородумова-Кемниц, балерина Валентина Игнатьева - это все профессионалы, и ещё 5-6 женщин-любителей. Сначала готовили программы к общелагерным слётам передовиков. Их раз в полугодие проводили то у нас, то у мужчин. Отбирали сотню лучших работников, добавляли к ним концертную бригаду и - ура! ура! - за труд награда: 2-3 часа можно было общаться между собою мужчинам и женщинам. Правда, общение это на глазах тысячной аудитории, но тем не менее почти как в нормальной жизни. Нам даже создали привилегии: разместили

27

вместе в отдельной, всего на 25 мест, комнате, устроили на разные работы в зоне. Это был тот же десятичасовой труд, но не с киркой же! Я несколько месяцев была пожарным. Шли репетиции, вокруг складывалась какая-то, как сказали бы теперь, престижная атмосфера. Я тогда писала:

Повсюду - с окон, из дверей,

По-за столами, словно тени, -

Сонмы поклонников, друзей.

Всех наций и мировоззрений.

Войдёт ли повар, хлеборез,

Или врача мелькнёт фигура –

Для всех в запасе полонез,

И «до», и «ми», «шане» и туры...

С одним из этапов прибыла Станислава Сухарева, она играла почти на всех музыкальных инструментах, на слух подбирала любую мелодию, что было очень важно, так как нотной библиотеки, как и любой другой, в лагере не было.

Начальник КВЧ, майор Костяной, которого мы называли «наш Оловянный», вызвал нас со Стасей к себе и сказал, что поручает нам срочно создать программу о труде и: «Чтоб всё было на патриотическом уровне! Чтоб стих и музыка побуждали взять в руки кирку и пойтить на рекорд!». Такой вот был соцзаказ. А попробуй, не воплоти! «Перлы» наши были под стать запросам. Вспомнили песню из кинофильма «Весна», и вот как она трансформировалась:

Над степью широкой заводы встают,

На стройку, на стройку бригады идут.

Шумит гидроузел, плотина встаёт.

На прессы, на прессы,

на прессы стальные

нас зовёт кирзавод.

Заказчик был в восторге!

Не обходилось и без курьёзов. Все программы проходили строжайшую цензуру. Наш Оловянный просматривал прогоны, скрупулёзно вычитывал программки.

Как-то после прогона подзывает меня и говорит: «Читаешь ты, конечно, здорово, но политически неверно». Это про «Песнь о купце Калашникове». Что же там-то не так? - «Ну-ка, прочти то место, где опричник окачурился.»

28

У Лермонтова это написано изумительно:

Повалился он на холодный снег,

На холодный снег, будто сосенка,

Будто сосенка во сыром бору,

Под смолистый под корень подрубленная...

«Ну вот, ты так читаешь, что его, стервеца, жалко становится. А жалеть его мы права не имеем. Он ведь что делает? - Бегает в темноте за чужой бабой и этим разлагает здоровую советскую семью. Ты за это агитируешь?»

- «Гражданин начальник, но ведь это же Лермонтов, эпоха Ивана Грозного...»

- «Не умничай! Вы любую эпоху против нашего строя выверните. Короче, читай так, чтоб все поняли: развратник получил по заслугам. А то - сосенка...»

Поёт певица русскую песню, где женщина обращается к старому нелюбимому мужу:

А с тобой мне неволи не снести,

Отпусти меня на волю, отпусти...

Оловянный из зала: «За помилованием надо в Верховный суд обращаться, а не со сцены трезвонить. Песня вредная, снять».

И ещё. Подготовили мы как-то поппури из вальсов Штрауса. Чудесно пела их Шура Конько, а девочки из балета танцевали. Номер был очаровательный. А тут пришло указание по борьбе с космополитизмом. Увидел майор в программе фамилию Штраус и без комментариев вычеркнул номер. Как же спасти его? Переписываю программу и вместо него пишу: композитор Терентьев - «Лирическая». Всё утверждено. Надо было видеть глаза зрителей! Все поняли, но никто не выдал. Так и сошло.

Наша совместная со Стасей работа была узаконена, и ко всем последующим программам мы делали литературно-музыкальные сценарии. Отдав положенное трудовой тематике, порою удавалось создать нечто и впрямь стоящее. Меня это сотворчество очень обогатило. А взаимопонимание было полнейшее, с полуслова. И как это помогало выдержать и выжить!

Помню комнату культбригадную,

Стаськин нос выплывает из тьмы.

Вот в вечернюю пору прохладную

Над программой работаем мы.

29

Уж за полночь программа закончена.

Хороша, что греха таить!

Обнялись. А ведь мы - молодчики!

Эх, теперь бы нам закурить!

Пособрали с пола чинарики,

Уголёк раздобыли из тьмы.

И, блаженно дымя цигарками,

Были истинно счастливы мы.

Много ли человеку надо?

Позже к нам присоединился танцевальный коллектив латышей. Восемь латышек сумели каким-то чудом из оставшихся с воли вещей сотворить себе национальные костюмы. Нашлась и музыкантша. В концерте появились латышские танцы, а у меня на всю жизнь - прекрасные друзья - латышки! Особенно сблизились мы с Аннеле Крима, стройной белокурой женщиной, хорошо говорившей по-русски. И ещё дорогой человек - Эльза Лацис, художник. На малюсеньких листочках с минимумом красок и карандашей рисовала она великое множество открыток, которые были дорогим и почти единственно возможным поздравлением с праздником или личной датой.

Сколько их ходило по лагерю,

Незатейливых по красоте,

С чайкой, парусом, ясным заревом,

Помогающих нашей маете

О свободных путях непройденных,

О простых, человечьих делах,

О совсем недоступной родине,

Новых валенках, ватных штанах!..

После некоторого затишья лагерь стал наполняться новыми людьми, взятыми уже после войны. Сначала пришёл большой московский этап. Привезли обвинённых в связях с иностранцами, -от девчонок до пожилых матрон. В основном женщины, работавшие в парикмахерских, в общепите и тех учреждениях, где были контакты с размещёнными в Москве служащими посольств и миссий. Разумеется, все они не могли быть не завербованными различными разведками и Москву очистили от «шпионок». А потом один за другим два больших Ленинградских этапа. Там публика была посерьёзнее. В большинстве своём люди, пережившие блокаду. Судя по приговорам, все они имели

30

прямое отношение к расколу в партии и к готовящемуся в Ленинграде свержению ЦК ВКП(б). Опять брожу по баракам, выспрашиваю, не довелось ли кому-либо услышать о моей маме, нет ли каких следов по тюрьмам и пересылкам? Нет. Не видели, не слышали, не знают... А с взрослением тоска по матери становилась всё осмысленнее и тяжелее...

В один из дней наши москвичи как-то взволновались, забегали и принесли новость: только что в лазарет привезли прибывшую этапом Татьяну Окуневскую. Я до ареста видела лишь один фильм с её участием, да ещё та афиша на клубе осталась в памяти, а москвички знали её хорошо и буквально боготворили. Через неделю от Оловянного поступило указание пойти к Окуневской в лазарет и «вовлечь её в художественное творчество», предложить участие в наших программах.

Татьяна Кирилловна покорила с первой встречи: обаятельна, умна, а как умеет слушать и понять собеседника! Доля ей выпала нелёгкая. Было предъявлено обвинение в служении иностранной разведке, и дело вели высшие чины бериевской камарильи. Она же, в довершение всего, была ещё и очень красива! В силу врождённой гордости и умения поставить на место любого наглеца, на следствии ей было особенно трудно. Был применён весь арсенал «методов достижения истины». Нескончаемые допросы, каменные мешки карцеров очень сильно подорвали здоровье, была она полупрозрачная Выходить на сцену она отказалась, но сказала, что поможет мне в работе над сценарием. Татьяна Кирилловна незаурядно владела словом, и у нас скоро сложился интересный и остроумный конферанс. Концерт прошёл на подъёме, когда я в конце программы представила её, как автора, зал стоя ей аплодировал. Но... пути господни неисповедимы!

Наутро я была приглашена к «куму» - оперуполномоченному, у которого уже сидел Оловянный. Спросили у меня, кто написал конферанс к концерту?

- «Мы, - я и Татьяна Кирилловна».

- «Так, напомните, что там у вас говорит эта смешная дама, что рвётся в актрисы?»

- «Смелость и нахальство города берут.

- «Так и говорит?»

- «Так и говорит».

-«3начит, по вашему мнению, советская армия брала города благодаря нахальству? Хорошенького же вы мнения о народе-победителе!»

31

Шёл седьмой год моего заключения. И я знала, что у меня нет аргументов, которые могли бы опровергнуть эту тираду...

До нашего сведения было доведено, что враг с первых дней пребывания в нашем лагере занялся изощрённой антисоветской пропагандой, использовав при этом нашу политическую неблагонадёжность. Окуневская к участию в концертах не допускается, общение с нею не одобряется и вообще, все артисты с сего дня распределяются по бригадам для воспитания трудом.

У Татьяны Кирилловны в это время закончился карантин, и она появилась в зоне в чём была арестована - в роскошной, никогда досель никем из нас невиданной голубой шубе, вызвав у многих чуть ли не шоковое состояние. Две «паучихи» всячески её обрабатывали, прося уступить им это чудо, суля за неё все мыслимые и немыслимые послабления Но не на ту напали! Тогда ей было предложено немедленно сделать на шубе надрезы и нашить номера. Татьяна Кирилловна вырезала во всю ширину спины шубы лоскут и вшила белую тряпку с крупным лагерным номером. Вещь была безнадёжно испорчена. Тут же последовала расправа - её немедленно отправили на самую тяжёлую работу в каменный карьер с бригадой ОУНовок, где бригадиром была националистка, люто ненавидевшая нас - советок. Уж там-то её участь была предрешена. Но прошла неделя, а Татьяна Кирилловна жива, здорова и даже возвращается в зону с улыбкой. Оказывается, в первый же обеденный перерыв её попросили: «Нехай пани расскажет нам роман». И она стала рассказывать... После перерыва бригадирша сказала: «Фай-но! Нехай пани виддыхае», и больше ей не дали притронуться к кирке. Великая сила - искусство!

А тут ещё кто-то донёс, что солдатки-конвойные по очереди приходили смотреть на артистку из фильма. Это уже было чревато разложением внутренних войск и возможностью побега. После этого Татьяну Кирилловну уже не выпускали за зону, определив её на работу в инструментальную кладовую. В эту каморку потихоньку собирался узкий круг не отступивших от неё друзей. Здесь мы с нею начали работать над «Русланом и Людмилой». Думаю, что редкий ВУЗ мог бы мне дать столько практических советов в чувстве стиха, ритмике, пластике. Два часа в день, хоть камни с неба, мы занимались поэмой и актёрским тренингом. Каким-то чудом достали ноты. Галя Морозова сделала прекрасное музыкальное сопровождение. Татьяна Кирилловна перекрасила в чёрный цвет длинный халат из крепжоржета, портниха

32

Галя Кисляк соорудила из него концертное платье. Лиля Константинова дала свои единственные туфли - и я была выпущена на эстраду... Мне и сейчас трудно подобрать слова, которые могли бы отразить моё тогдашнее состояние. Я понимала, что мне удалось сделать нечто такое, чего раньше я не умела, что-то во мне самой произошло... Когда отшумели аплодисменты и разошлись зрители, я опустилась на скамью в полном изнеможении, меня била дрожь. Подошли Татьяна Кирилловна и Лиля. Та бросилась ко мне: «Что с тобой, Нина?», а Татьяна Кирилловна: «Не троньте её, Лиля, - так рождаются актрисы».

Вот ведь и за колючей проволокой бывают подарены душе минуты величайшего счастья, когда и сама эта проволока уже где-то «за кадром».

Последние дни работы над «Русланом» отняли очень много сил. Их почти не оставалось на тяжёлую вагонетку с сырым кирпичом от пресса к сушильной камере. Друзья изобрели мне диагноз - сотрясение мозга и уложили в лазарет на короткую передышку. В одну из ночей в палату вбежала сестра и вызвала меня в коридор. Там стояла надзирательница: «Нина, беги к выходу, Татьяну Кирилловну увозят».-«Куда?» - «Не знаю - спецнаряд». В тамбуре стояли Татьяна Кирилловна и Жанна. Куда, почему, зачем? Кто из нас мог тогда ответить на эти вопросы? «Если мы уцелеем, - мой дом всегда открыт для вас»... Короткое объятье и лязг замка по ту сторону двери. Нужно было собрать все силы, чтобы превозмочь боль от этой утраты.

Потом случилось невероятное: через все цензурные запреты дошло ко мне письмо от Максимыча. Усольский театр тоже реорганизован, а сам он теперь в центральном лазарете - двухсторонний туберкулёз. Письмо жёсткое, без всяких надежд на встречу, не только на наше совместное, но и вообще - на будущее. И всё-таки это была радость -жив, помнит, любит!..

Концерты наши стали явлением редким. Режим ужесточился - сплошные поверки и обыски. Будни...

Снова зима по курганам шагает;

Мчится с метелями грозный февраль,

По одному лепестки обрывает

Мой, поседевший от дум, календарь.

Будни, возьмите сомненья, слетая,

Бросьте их где-то, за краем земли!

Степь без границы и небо без края,

Вы б мою душу заполнить смогли?

35

Нет, вы не в силах. Жестокие будни,

Вы затерялись в сплетеньи дорог.

Ночь наступает. Поверьте, как трудно

Руку поднять, отрывая листок.

Вскоре я приняла бригаду № 19, работающую на формовочном прессе кирпичного завода. В ней был полный интернационал: четверо латышек, пятеро литовок, две немки, шестеро русских, столько же белорусок, семеро украинок, четверо из них из Закарпатья. Народ был весьма разношёрстный и по образованию и по интеллекту, но на редкость добрый. Не было у нас ни раздоров, ни подлостей. Трогательно отмечались дни рождения и именины, пасха и рождество. Готовились подарки, - латышки вышивали ленточки-закладки для книг и пояса, украинки готовили «торты» из пластов хлеба и сладкой пшённой каши. Из редких посылок для этих случаев сохранялись то платочек, то кусочек мыла и обязательно нехитрая открыточка с добрым пожеланием. Мне удалось через все обыски и этапы пронести и сохранить несколько из них с поздравлениями на разных языках. В каком бы музее их экспонировать?

Дело шло к завершению моего срока, и моя славная бригада решила позаботиться о моей экипировке на воле. Кому-то удалось через вольных добыть 5 метров сатина в розовый цветочек, кто-то раздобыл упаковочную ткань и сумел её перекрасить. Конструировалось тёплое одеяло. Остановка была за главным компонентом - ватой. Голь на выдумки хитра! На зиму нам выдавали ватные штаны, телогрейку и бушлат. Весною их нужно было сдать в приличном состоянии - иначе беда! Мои соратницы ухитрились подпарывать стёжку и вынимать небольшие клочки ваты; было совсем незаметно.

Таким путём из клочков, аккуратно размятых и расправленных, получился настил. Рукодельницы его искусно простегали и мне было торжественно вручено красивое, а главное тёплое одеяло. Разве это забудешь?

Понемногу лагерь стали разгружать. Всех, кому оставалось сидеть чуть больше года, стали отправлять на сельскохозяйственные точки. Пришёл и мой черёд. В августе 1952 года я распрощалась с дорогими сердцу друзьями, с родной 19-й бригадой и с проклятым посёлком Кенгир. Этап пришел на Карабас - центральную пересылку Карлага. Обычный обыск при входе в зону, надзиратель перебирает мои пожитки и вдруг говорит, указывая на вшитые в них номера: «Сегодня же уберёшь эту

36

«живопись», ясно?» Ясно!!! Через день - этап на один из небольших степных лагпунктов - Талды-Кудук. Всего триста женщин. Сельхозработы. Кручу ручку триера на сортировке зерна. После работы - опять из барака в барак: не видели, не слышали, не знали? Затерялись следы моей мамочки!..

Ночью мешаю спать окружающим - всё хожу из барака во двор и обратно. Никак не верится, что дверь открыта... Потом, видимо, в формуляре вычитали, что я долгое время работала на строительстве, и нарядчица объявляет, что с завтрашнего дня буду выходить в строй-бригаду. Утром у вахты знакомлюсь с тремя женщинами, за воротами стоит ещё мужичок из расконвоированных - наш мастер. Вот и вся бригада. Выходим за ворота, знакомлюсь с дядей Пашей - мастером. «Сегодня будем конюшню ремонтировать, пошли!» - «Как, пошли? А где же конвой?» - «Какой конвой? Ты теперь на бесконвойке. Ничего, ничего, привыкай»...

Боже мой, впервые за долгие годы меня не ведут. За моей спиной никого нет, и я могу идти как мне захочется: шагом, переходить из ряда в ряд, держать руки в карманах и поднимать с земли любой предмет! И всё это не будет расценено как попытка к побегу? И конвой не применит оружие без предупреждения? И всё-таки ещё долгое время буду оглядываться и прислушиваться, не раздастся ли окрик конвойного.

Конец лета и осень, латаем заборы, крыши, стойла. А зимой переводят работать на конный двор. Знакомлюсь с прекрасными животными-лошадьми, постигаю науку запрягать, седлать, ездить, и всем сердцем прикипаю к своим лохматым и четвероногим. Карманы телогрейки всегда надорваны. Опекаемые мною, смешные тонконогие жеребята, знают, что в них с утра бывает хлеб и сахар. Старый шорник-эстонец ласково ворчит: «Жеребёнкина мама». Работаю на внутрилагерных перевозках: уголь, вода, корма. Гружу и разгружаю все это, разумеется, сама.

В лагере политических немного, ярко выраженных уголовниц тоже. В основном осуждённые на небольшие сроки по бытовым статьям. Отношения равные, но друзей не возникает. Я всё больше с лошадьми.

В начале марта приходит весть о смерти Сталина. Все потрясены. Все эти годы каждый из нас не раз писал прошения на его имя, моля о справедливости. То, что все они оставались без ответа, мы относили на счёт лагерного начальства и тех в верхах, кто не допускал их до него. Если бы он знал, он бы… Люди из московских и ленинградских этапов порою были иного мнения, но высказывали его более чем осторожно.

37

Так и оставался отцом всех народов. В день похорон валил крупными хлопьями снег. Командир взвода охраны выставил на окно единственный в посёлке радиоприёмник. Стоим, слушаем и... плачем. Что же теперь со всеми нами будет?

С началом весны зацветает степь. Здесь она не такая, как в Джезказгане: целое буйство трав. Мне дают ладную лошадку, двухколёсную бедарочку, грузят в неё два термоса, коробку с хлебом, и я отправляюсь по полевым станам, развожу обед трактористам. Шалею от свободы, солнца, вольного ветра. Подходят самые трудные дни последнего месяца. Мучают сомнения: отпустят ли? Ведь очень многим по окончании срока дают подписать: «Оставлен за особым совещанием»: и кого назад - в зону, кого - на поселение. Грядет ещё одна амнистия: радетель народа Берия выпускает на волю рецидивистов, воров, насильников, а мои коллеги опять остаются по ту сторону стен, проволок и частоколов, разматывать свои нескончаемые сроки.

Переправляю за зону вещички, укладываю их в сбитый дядей Пашей чемодан из фанеры, оставляю всё это у спецпоселенки.

За два дня - 13 мая, налегке ухожу в этап на пересылку. А там гуляют уголовники, освобождаемые по амнистии. Сметаются заслоны, разлетаются нары, испуганно прячутся женщины, кого-то зарезали, кого-то проиграли в карты, с кем-то «качают права». Измотанная охрана и надзор поспешно готовят документы И скорей, скорей - за зону, а там уж они за них ответа не несут. На их место всё везут и везут новых.

На сплошных нарах сидят две старухи в чёрных платках, осуждённые за сектантство. Вторую неделю ждут вызова на освобождение. Забыли, что ли, в этом шабаше о них? А вдруг так же и обо мне забудут? Это же смерти подобно! Заслышав шум очередного табуна уголовников, старухи отодвигают от стены свой скарб, кладут меня на освободившееся место, укрывают тряпьём и усаживаются вплотную, неподвижные, как бедуины. Не знаю ни имён их, ни биографий, знаю только, что спасли они меня в те дни от великого унижения!

Утром 15 мая вызывают за вахту, быстренько фотографируют, вручают справку об освобождении, что «видом на жительство не служит, при утере - не возобновляется» и 450 рублей денег, изъятых при аресте. Местом жительства определена мне Карагандинская область. Подписана бумага о неразглашении мною того, что было после ареста, со строгим предупреждением о возвращении в лагерь в случае нарушения обета. Через несколько часов - первый в моей жизни паспорт

38

с 39-й статьёй, запрещающей проживание в энном количестве городов; присовокупляют суточный сухой паёк и - извольте, Ни-нель Петровна, теперь сами о себе заботиться, - вы свободны!

26 лет, никакой специальности, минимум образования, ни единого родного человека на воле, всё имущество - в фанерном чемодане и «волчий билет» как вид на жительство. Но ведь - свобода!

Долгими лагерными ночами мечталось, что как только освобожусь, сразу же начну поиски мамы, буду стучать во все двери, ездить по разным городам, пробиваться к большим начальникам, вот найду её и поселюсь где-то рядышком, и буду носить ей передачи и ходить, пусть хоть изредка, на свидания. А потом её освободят, и мне можно будет осуществить вторую мечту - попасть в театр.

Пока же действительность не дарила ни единой возможности к осуществлению желаемого. Освобождение моё выпало на то самое «холодное лето 53-го». Трудно передать словами все те мерзости, которыми ознаменовали амнистию «верные сыны отчизны». В Караганде, помню, люди Мялись садиться в трамваи: уголовники, развлекаясь, играли в карты то на номер трамвая, то на первого, вошедшего в среднюю дверь, то на последнего, вышедшего из передней. Проигравший убивал ничего не подозревавшего человека... Стоило только заикнуться, что ты освобождена из лагеря, как тут же захлопывались двери квартир и учреждений, ночёвки на вокзале, ноги - в кровавых мозолях и состояние безысходности. Прочла в газете, что комбинату «Карагандауголь» требуются рабочие в подсобное хозяйство, жильё предоставляется. Тут же получила направление. Посадили на попутку.

39

и к вечеру была в посёлке Петровка, в 100 км от Караганды. Контингент подхоза на 90% составляли бывшие политзаключённые. Встретили как родную, поместили в комнату с такой же б.з.к., и с рассветом я уже шла на полив. Работа очень тяжёлая, кто поливал, тот знает, что такое принять воду из арыка, вовремя перекрыть и направить в нужные клетки, но мне ли к этому привыкать?

Как-то в Караганде встретила бывшую надзирательницу из Кенгира и узнала страшную новость: несколько сот мужчин из первого лагпункта взбунтовались, разнесли стену между хоздвором и женским лагерем, и несколько дней там шумел «сабантуй» - никто не выходил на работу, избрали лагерное самоуправление. Из Москвы приехало высокое начальство. Увещевания о прекращении беспорядков ни к чему не привели. Лагерь был оцеплен войсками, и в один из дней в зону вошли танки. Несколько очень близких мне людей остались под их гусеницами... Меня ж, как видно, бог отвёл.

Два года не могла я выбраться из Казахстана. Поиски матери материализовались в бесконечную и безответную переписку. Театр же... Нужно было быть реалисткой: 28 лет и 7 классов образования, плюс ограничение в передвижении - достаточно веские противопоказания к артистической карьере.

Сняли судимость. Тут же вырываюсь в Россию, в Торопец Соседи приблизительно показали место, где похоронена бабушка. Даже могилы нет, где бы можно было выплакаться А о маме опять ничего.

Лагерные пути-дороги так и не свели нас с Максимычем...

Живу. Работаю. Учусь. Раз нельзя в профессиональный театр, играю в любительских. Занятия самодеятельностью становятся профессией, заводской клуб - местом работы. В 1961 г. приходит пакет из Военного трибунала: «Дело по обвинению Мониковской Варвары Ивановны прекращено ввиду отсутствия состава преступления... Реабилитирована посмертно»... Вот и всё. Хотя нет, нужно узнать, где и когда мама умерла и сразу же поехать на могилу. В полученном мною свидетельстве о ее смерти есть дата -16 мая 1944 года. Значит, не зря этот день

40

запомнился. Значит, когда мне говорили о заключении без права переписки, её уже не было в живых. На месте «причины и место смерти» в свидетельстве - прочерк. И этой могилы мне не найти...

Через полгода получаю реабилитацию и я. Жизнь продолжается.

На заводе мне хорошо. В шутку называют «помощником директора по культуре». В конце 1963 года три бывших фронтовика дают мне рекомендации на вступление в партию. Мысленно говорю: Мамочка, я сделала так, как ты хотела. Еще бы и прожить так же как ты...»

В 1975 году я пришла работать в профессиональный театр, правда не актрисой, а заместителем директора. Гастроли, города, встречи. Одна из них в Донецке с Леонидом Максимычем, - совсем другим, не из юности моей, человеком.

Пустота и досада на то, что то ли я его себе тогда нафантазировала, то ли на роду написано нелегкое счастье однолюбки... Жизнь - не стихи, набело не перепишешь...

Все сбережения на поездки: Болгария, Венгрия, Югославия, Австрия и предел мечтаний - Франция: стою на Монмартрском холме и шепчу себе: «Жанка, ты слышишь, - я в твоем Париже и он великолепен!»

А потом, как очищающая волна, события последних лет и в 1987 году впервые во время Минуты молчания вспомнили о тех, кому не пришлось вернуться из-за стен, частоколов и проволоки.

Такая вот прожита жизнь.

Спасибо за жизнь, за вереницы дней,

За то, что я живу, за то, что вспоминаю,

За отблеск слез, когда в кругу друзей

Я «Реквием» Ахматовой читаю…

 

1988 год. Калуга

42

РИТМЫ СЕРДЦА

 

В камере

Почти по Некрасову

(с грустной улыбкой)

Однажды в студеную зимнюю пору

Я из лесу вышел, был солнечный день.

Гляжу: поднимается медленно в гору

Этапа тюремного серая тень.

И шествуя важно, в спокойствии чинном

Семь дюжих парней составляют конвой.

Идут восемь женщин, четыре мужчины,

Девчонка, бабенка, да дед с бородой.

-Здорово, конвойный!

- Ступай себе мимо...

- Уж больно ты грозен, как я погляжу.

- Откуда народ-то?

- Из тюрем, вестимо

- Насудят, насадят, а я развожу.

- А что, видно, в тюрьмах народу-то много?

- Народу-то много, да только беда

Насовано в камеры всякого сброда,

А главных преступников нет и следа!

- За что же их судят?

- Тут долги разборы,

Но только преступников вряд ли найдешь!

За эти с тобою, браток, разговоры

Того и гляди, сам в тюрьму попадешь!

Ну ладно пойду, заболтался с тобою...

Этап нас далеко уже миновал.

Детина с досадой махнул головою,

Винтовку прижал и за ним зашагал.

г. Калинин. Внутренняя тюрьма. 1944 г.

43

В тайге

В этот вечер хочется уюта,

Потому, что вечер за окном,

Потому, что горькие минуты

Не заполнить книгами и сном.

Спать? Но лагерные сны не долги,

Серые и мутные, как явь.

Кто-то шепчет весело и бодро

«Крылья духа в тишине расправь».

Только нет - теперь не до полета

К высоте зовущих диких скал!

Я хочу, чтобы хороший кто-то

В этот вечер просто приласкал.

Я хочу, чтоб ласковое слово

Мне вернуло счастье и покой,

Меж бровей нахмуренных сурово

Кто б провел мне доброю рукой.

Это складки горечи, печали,

Много говорящая резьба,

Это годы след свой начертали

И клеймо поставила судьба.

Задержись хоть, ветеран, минутку,

С высоты полета оглянись,

Принеси как сказочку, как шутку,

Каплю ласки в сломанную жизнь.

Но и он не слушает, не хочет,

Лишь шумит сплетением ветвей.

Эхо шаловливое хохочет

Над судьбой изломанной моей.

Впереди опять дожди и осень.

Будет резче меж бровей резьба.

Никогда того, что жадно просим,

Не дает проклятая судьба.

Лагпункт, Кутмангорт. 1946 г.

44

* * *

Я не знаю, в какой этап

Будет выписан аттестат.

В даль какую меня умчат,

Где твои года пролетят.

Но, я знаю, в разлуки час

Я прижмусь к груди твоей,

И в ответ блеск холодных глаз,

Станет чуточку, но теплей.

Ты спокойно мне руку пожмешь,

Чуть пригладишь вихры волос,

И до вахты со мной дойдешь,

Без печали тоски и слез.

Много будет свиданий, встреч

На пути широком твоем,

Но тепла не смогут сберечь

И запрятать в сердце своем

Так, как я его берегла,

Как могла я в стихах сказать,

Как одна только я могла

Без отрыва смотреть в глаза.

И когда по степи гудок

Мой последний развеет след,

Ты почувствуешь холодок

От того, что меня здесь нет.

И я знаю - настанет час,

Когда прошлое взбередя,

Тебе грустно станет без глаз,

Что горели лишь для тебя.

 

Лагпункт, Кенгир. 1949 г.

45

* * *

Ты был или не был в жизни у меня?

В бреду ночей тоскливых, полусонных,

Я вспоминаю свет янтарного огня

В глазах твоих расширенных, огромных.

Ты был, я знаю. Я тебя нашла

Как изумруд в грехах людского хлама.

Вслед за тобой по свету я пошла

Настойчиво и яростно-упрямо.

Ты был, я знаю. Цепью горных рек,

Под солнцем, в непогоду и ненастье

Ты шел со мною, гордый человек,

И вел к огням мерцающего счастья.

Но шквалы дней, печали и тоски

Безудержно дерзки, сильны, неумолимы,

Порвалось прошлое в неясные куски

И ты ушел, желанный и любимый.

На сердце непогода и ненастье.

Мерцает свет далекого огня.

И твержу в ночи бредовой страсти:

- Ты бы иль не был в жизни у меня?

Лагпункт, Кеигир. 1949г.

46

В Голодной степи

Старому другу

Друг мой, Урала седая тайга

Слиться с тобою душа моя хочет,

Камские хочет обнять берега,

Белые вспомнить, безмрачные ночи.

Глушь непроглядная вечных лесов,

Ясные ночи, восходы, закаты,

Ширь неоглядная вешних лугов

Благословенны вовеки и святы.

Я задыхаюсь в палящей жаре

Желтых, безводных степей Казахстана.

Медью пропитано все на земле

Медь и в названье самом Джезказгана.

Годы промчатся, вернусь я в тайгу,

Только вступлю под зеленую крону,

Я как ребенок в слезах упаду

В этот ковер необъятный, зеленый.

Буду я воздухом свежим дышать,

Склонятся сосны, приблизятся ели.

Буду в траве до заката лежать.

Плавно качаясь в ее колыбели.

Старый мой друг, не забудь обо мне,

Прибереги свое грозное пенье.

Вновь подари мне в лесной тишине

Веру, надежду, любовь, вдохновенье!

Лагпункт Кенгир.1949 г.

47

Страшно — не хотеть

Ужас — не сметь

В. Маяковский.

Собственных чувств, наблюдая разруху,

Стоишь обнаженный, с одною мечтой.

Вот мне Маяковский по крови и духу-

Любимый, родной, ощутимый, живой.

Но мне его силы в словах не хватает

Таких, чтобы душу встряхнули до дна.

А все говорят: достоверно, бывает

У каждого в жизни один иль одна.

Вот здорово, да? Повстречаться, увидеть,

Кричать - это он! И услышать - она!

И с этим одним ликовать, ненавидеть,

Часы отбирать у работы и сна.

Пожалуй бы можно, но верится мало,

Что с этим одним не соскучишься вновь.

Мне как-то спокойною быть не пристало,

Не та, понимаешь ли, батькина кровь.

Ей нужен разбег, а кругом лишь прогулки.

Идут, поднимая любовную пыль.

Отстроят себе особняк в переулке

И свозят туда романтичную гниль.

По полочкам чувства разложат уютно,

Гардиной приличья закроют окно.

И экс-попугаем твердят поминутно,

Что высшее в жизни лишь высшим дано.

А мне, понимаешь ли, тесно в гардинах

Не в силах в шкатулочке чувство нести.

Уюта, приличий венец-паутину

Не мне, не моими руками плести.

48

Салонный угар и зловонье шалманов,

Мелодия арф и степная зурна –

От вас одинаково можно быть пьяным,

И прелесть, и гадость повсюду одна.

И страшно не то, что проносятся годы,

А этот один, иль одна, не пришли.

Нет, страшно утратить желанье свободы

И спрятать в гардины желанья свои.

Меня не томят сериадные звуки,

Не мне под гавайские струны рыдать.

Быть может, мои говорящие руки

Такую рапсодию могут создать.

Быть может, во мне утонченность салона

С шалманною грязью вплотную сплелись.

И, может быть, каждому нерву знакомо,

Что значит подняться и трахнуться вниз.

Что значит обид ядовитое жало,

Что значит отрада кипучей борьбы.

Не в залах салона - на нарах узнала

Томленье царицы и голод рабы.

Возможно, резка, и мой стих неуклюжий.

И мне, как и всем, суждено умереть.

И все ж до конца разбродяжу я душу

И с ней до конца буду сметь и хотеть.

Лагпункт. Кенгир. 1951 г

49

Сердце - продавец

Порою я кажусь себе универмагом,

Универмагом жизненных страстей.

Есть на прилавках все, что людям в жизни надо

Для повседневных нужд и для пустых затей.

Хотите острого? - Тогда язык возьмите

С приправою мышленья моего.

Хотите горького? — из прошлого купите,

С избытком будет не для одного.

Хотите радости? - На творческой витрине

Расположились роли и стихи.

Хотите гадости? - Ну что же, в магазине

Храню чужие и свои грехи. Спиртного хочется? -

Я вам открою краны и кубок вдохновением налью.

И я ручаюсь, будете Вы пьяны,

Глотками душу пробуя мою.

Но в кассе у меня кассир довольно строгий,

Фальшивые монеты не пройдут.

Здесь деньги не в ходу, материализм не в моде.

Мне платят счетом нескольких минут.

Вам у меня, товарищ потребитель

Кусочек ласки нужно запросить.

Закрытый есть в душе отдел - распределитель,

Где очень трудно что-нибудь купить.

В нем у прилавка сердце заправляет,

Ну, а над сердцем все ли мы вольны?

Оно само товар распределяет

И требует за все большой, большой цены.

С ним разве справишься? То распахнет витрину,

Сокровищами нежности блеснет.

Пойдут прохожие с улыбкой к магазину...

- Закрыто, - говорит - идет переучет.

Но слабости и сердце одолеют.

Тут как-то в магазин зашла одна.

И сердце стало звать ее своею,

Хоть вовсе не богатая она.

50

С пятиминутным пятачком в кармане

Она заходит редко на порог.

С кошелкой рваною, на сердце хмуро глянет

И в мир уйдет неведомых тревог.

А продавец кошелку наполняет,

Все лучшие товары отдает.

Всю нежность отдает и в то же время знает,

Что растеряет, в грязь ее вомнет.

И, получив лишь жалкую монету,

Ей долго вслед слезами глаз глядит.

И ото всех уйдя, потом медяшку эту

Он почему-то прячет на груди.

Потом, шатаясь, подойдет к витрине

И занавес устало запахнет.

Становится так тихо в магазине.

Огонь погас. Идет переучет.

Джезказган. 1951 год.

51

Жанне Кофман-

нейрохирургу и альпинистке

 

Год 1990-й...

Весна, бульвары, месяц май.

Я отправляюсь в горный край

Не просто так, а к Жанне в гости.

Далекий, сумрачный аул,

Убогая из глины сакля.

Из щелей стен свисает пакля,

И водопада слышен гул.

Мой друг ещё в спортивной форме,

Сидит без помощи друзей

На ложе из седых камней

И манной кашкой кошку кормит.

Висит над нею альпеншток,

Два ледоруба в паутинке,

Когда-то новые ботинки

И ржавых проволок моток.

Сто сорок пачек от «Казбека»,

Спиртовки ламповый фитиль –

Весьма изысканный утиль, -

И том «Строенье человека».

Здесь среди книг и паутины

Мой друг дражайший проживает

И разработку завершает

Одной из ценнейших доктрин:

«Влиянье нейрохирургии

На мир спортсменов и актрис,

И примененье белых крыс

В последних днях цистоскопии».

Лазарет в Кенгире. 1951 год.

52

На воле

Ночь, одна из многих

Ночь сегодня такая лунная,

Что невольно идешь к окну

И стоишь, ни о чем не думая

Только слушая тишину.

Тишина глухая. Безбрежная,

Синеватая в свете луны.

В сердце чувство какое-то нежное...

Это, видимо, от тишины.

На часах уже полночь отмечена.

Сон сегодня прошел стороной,

И на всю, видно, ночь обвенчано

Сердце с лунною тишиной.

Почитать? Глаза устали к ночи.

Песню спеть про чувства, про весну,

Про лихую тройку, чьи-то очи?

Да соседи отошли ко сну.

Написать стихи про жизнь, про чувства?

Я давненько этим не грешу.

Ремеслом назвав свое искусство,

Года два стихов я не пишу.

Остается думать до рассвета.

А о чем? - Что в голову придет.

Неоткуда ждать теперь привета,

И никто нежданно не придет.

Жизнь тиха, ни взлетов, ни падений.

И листок, глядя с календаря,

Отыскать не может даже тени

Бывшего поэта — бунтаря

Были дни, промчались рысаками

С болью, вдохновением, тоской.

Накопытили и ускакали.

Тишина осталась и покой.

Положенье, сытость и квартира.

А бывало, помнится, сейчас

Для мечтаний не хватало мира

И для чувства не хватало фраз.

А когда-то, помнится, в пустыне,

53

В зное и песках Бет-пак-Дала

Днем, шатаясь, строила плотину

И стихи писала до утра.

И навстречу зною Джезказгана

Чувство поднималось по холмам.

Глаз огонь сильней чем блеск нагана,

Что дорогу закрывал к губам.

К тем губам с холодною усмешкой,

Ты ли это, вспомни, напрямик

Шла упорно через мир насмешек

И огонь на вышках постовых.

Вроде я..., но я была моложе.

Это чувство — молодости прыть.

- А теперь скажи-ка мне, ты что же,

- Не умеешь верить и любить?

Почему ж не спишь ты до рассвета?

И кого ты хочешь обмануть,

Что не ждешь ты раннего привета?

Врешь, ты ждешь, и не дает уснуть.

В сердце непонятная тревога,

И совсем здесь непричем луна,

Вставшая, как сторож у порога.

И степного края тишина.

И опять тесна тебе квартира.

В эту ночь, вот именно сейчас.

Для мечтаний не хватает мира

И для чувства не хватает фраз.

И опять готова взбунтоваться,

И идти - пусть холод, пусть жара,

Петь, кричать, грустить и бесноваться

И... стихи слагаешь до утра.

Ну, скажи по правде мне, что это?

- Это?.. Это так. Это пройдет.

Ночь пройдет, а утро мне привета

Все равно уже не принесет.

И стихи мои прочтут с улыбкой

И из вежливости скажут: «Молодец! »-

Эта ночь как все была ошибкой.

Утро, синева в окне... Конец...

Актау. 1955 г.

54

Декабрьское

 

Вновь завьюжены, вновь заснежены

Эти дни декабря.

И снежинки такие нежные

Все окутали серебря.

Во дворце огоньки загораются,

К новогодью готовясь, искрясь.

Сквозь мерцание их вспоминается

Дней иных новогодняя вязь.

Вспоминается очень многое,

Что встречалось когда-то в пути,

Через что нелегкой дорогою

В жизни мне довелось пройти.

В 45-м совсем девчонкою,

Обходя надзора запрет.

Новогоднюю ночью звонкою,

Сквозь снежинок густой позумент

Шла я с парнем хорошим, ласковым

Вдоль бараков от вышек прочь.

И обоим казалась сказкою

Новогодняя эта ночь.

На востоке заря разгорается.

Злая ль, добрая ль эта заря?

Я не сплю, мне стихи вспоминаются

Что на утро писала я:

«Нам огни на зоне звездами горели.

Мы забыли голод, ветер и мороз.

И в словах мы тратить душу не хотели,

Не могли доверить вьюге наших грез.

55

Для двоих лишь было это новогодье,

Что под шелест вьюги нам пришлось встречать.

В будущем далеком, где-то на свободе

Этот вьюжный вечер будем вспоминать».

И, как видишь, пришло, припомнилось,

Не пропало в юдоли земной.

И опять почему-то наполнилось

Сердце грустною тишиной.

 

Людиново. 1957 год

56

Стала ложь эталоном? Не ново.

Но без лжи и тебе и себе,

Я клянусь, я даю тебе слово:

Мне хотелось поверить тебе.

Но почудилось в будничных встречах,

Что как будто о ржавленный нож

Каждый день, каждый час, каждый вечер

Я царапаю сердце о ложь.

(когда-то услышанные строки)

 

Если знаем, что что-то не радует

Мы, пытаясь гуманными быть,

Можем ложь заменить полуправдою,

Можем просто не говорить.

Полуправдами, полукриками,

Получувствами мы живем.

Видно этими половинками

Скоро целое погребем.

Скоро станет для нас химерою,

Что на свете еще может быть

Дружба - целою, верность - целою!

Их нельзя пополам делить!

И нельзя половинчатым разумом

Оценить нам понятий простых!

Друг нашелся - всем сердцем празднуем!

Предал друг - и удар под дых!

А под дых - это значит скорчиться,

И от боли той - пополам.

Пополам согнувшись ворочиться,

Сердцем шмякнуться в ноги вам.

Но хрипит полушепот мне:

«Ванька, Ты ж не первый, которых бьют.

Слушай, если ты Ванька - встань-ка!

Ваньки-встаньки всегда встают!

В полуправде ведь так полагается,

Что по целому сердцу -хрясь!

Глянь-ка! Ванька-то... поднимается

И соскабливает полугрязь.

 

Калуга. 1973 г.

 

57

Черные камни

Памяти расстрелянной моей матери

Над рекой Окою вновь заря алеет,

Вновь кресты на храмах искрятся, горят.

В городе старинном в Золотой аллее

Над оврагом камни черные стоят.

Скромное надгробье тем, кого убили,

Кто в застенках сгинул в горе и тоске.

И никто не знает, где их схоронили-

Ни креста, ни камня, бирка на руке.

У детей, кто выжил, внуки подрастают

И цветы приносят, горечь затая.

Из земли, из дерна камни прорастают,

Воскресают души из небытия.

Помним поименно. Плачем и жалеем

Всех, кто в бездну канул, канул без вины.

Это наша память - в Золотой аллее.

Скорбное надгробье - камни-горюны.

 

Калуга. 2001 г.

58

Пристань

Марине Ефименковой

Жизнь меня бросала, жизнь меня качала,

То теплом окутав, то испив тоской.

Но однажды как-то я, сойдя с причала,

Поднялась по тропке в город над рекой.

Думалось, случайно привела дорога.

Отойду в сторонку, дам покой ногам.

Перышки почищу, отдохну немного

И подамся дальше к новым берегам.

А навстречу люди. Тут и стар и молод,

А навстречу храмов ясные кресты.

А вокруг старинный, добрый русский город,

Да леса былинной, дивной красоты.

И промчались годы, отошли сомненья.

Подарил мне город счастье и покой.

И я знаю твердо: стала ты последней,

Близкой и желанной, пристань над Окой...

Калуга. 2001г.