Одноэтапники: Коновалов. Бирюков

Одноэтапники: Коновалов. Бирюков

Городин Л. М. Одноэтапники: Коновалов. Бирюков // Печальная пристань / сост. Кузнецов И. Л. – Сыктывкар : Коми кн. изд-во, 1991. – С. 345–353.

- 345 -

ЛЕОНИД ГОРОДИН

Леонид Моисеевич Городин родился на Украине в 1907 году, с 15 лет начал свою трудовую деятельность, работал токарем на трамвайном заводе в Киеве.

В 1928 году за распространение письма В.И. Ленина съезду, известного под названием «Ленинское завещание», был впервые арестован и сослан. После освобождения работал токарем на том же заводе, в 1930—31 гг. редактировал заводскую многотиражную газету. В 1932 году переезжает в тогдашнюю столицу Украины Харьков, работает в редакции газеты «Пролетарий».

В 1936 году был снова арестован и без суда, по решению ОСО, осужден к пяти годам заключения по статье КРТД. В том же году этапирован через Котлас, Чибыо в Ухтпечлаг. Работал на лесозаготовках. В связи с начавшейся войной освобождение было приостановлено «до особого распоряжения». В начале 1942 года прибыл с этапом в Воркуту, где был определен на каменный карьер на 61-м километре. В конце войны за «хорошие показатели в работе» был «досрочно» освобожден, но уже в феврале 1950 года снова арестован.

В конце 1954 года освобождается по амнистии, работает на шахте № 6. В 1956 году по решению Харьковского областного суда реабилитирован.

Л.М. Городин написал целый цикл невыдуманных рассказов о жизни в лагере под названием «Одноэтапники». В настоящее время живет в Киеве.

* * *

Коновалов

Прибыв в Воркуту, я попал на балластный карьер, что на 61-м километре узкоколейки Воркута-Вом — Рудник. Пригонят вертушку, накидаем платформы и — греться в барак до следующей. В пургу чистили пути от снега. Пока прочистим у входной стрелки — занесло забои. Из забоев выкидаем снег — пути завалило... По неделе, бывало, состава нельзя принять.

Однажды вызвали меня к начальнику карьера. Тот рас-

- 346 -

спросил, где до этого я отбывал срок, что умею делать, посочувствовал, что из-за войны пересиживаю. А через несколько дней определили меня в бухгалтерию стройконторы и поручили вести оборотную ведомость подотчетных прорабов. На одном из листов я прочел: «Аяч-Яга. Коновалов Леонид Иванович». Бухгалтер пояснил:

— Это в десяти километрах отсюда. Там деревянный мост через реку Аяч-Яга. Его спроектировал и построил Коновалов. Когда-то был большим человеком — замначальника железнодорожных войск РККА, три ромба носил.

Спустя несколько месяцев представилась возможность познакомиться с Коноваловым лично. Потребовалось сверить наличие инструмента и железнодорожных креплений с книжными остатками. Мне выдали пропуск, и я отправился на Аяч-Ягу. Коновалов протянул мне руку, спросил мое имя и отчество. Он ко всем без исключения обращался на «вы».

— Выпейте кружечку кипятку с голубикой. Извините, что без сахара.

На плитке сверкал начищенный алюминиевый котелок. Леонид Иванович был невысокого роста, широк в плечах. Большая круглая голова. Движения спокойные, уверенные, но чуть медлящие, как бы в раздумье.

— Прошу прощения, но я вас оставлю ненадолго — схожу в барак на разнарядку.

Он вышел, и я осмотрелся. Внутри землянка оказалась довольно просторной. Забранные досками стены были выбелены известью. Ровный земляной пол помазан жидкой красной глиной. Самодельный стол на козлах, две грубо сколоченные скамьи, выскобленные до восковой желтизны. Как я потом узнал, все это было делом рук хозяина землянки. На подвешенной за веревочки полке лежали свернутые в трубочку чертежи. Единственное хорошо вымытое оконце смотрело на мост.

Мост, построенный Коноваловым, был чем-то похож на него. Такой же с виду неприметный, без украшений, мост-работяга. Он был весь деревянный. На время бурного паводка полностью разбирался и потом быстро собирался вновь, без потери единой детали. Все элементы моста были так сработаны, что в них не было ничего лишнего. Лагерники, привыкшие делать все тяп-ляп, встретив в Коновалове не только требовательного, но и любящего красивую работу человека, обрадовались возможности поработать по-человечески, как для себя.

- 347 -

Коновалов оставил меня ночевать. Как я ни сопротивлялся, он не отпустил меня в общий барак, а уступил свою постель — стоявшие сбоку нары. Сам же улегся на сдвинутых скамьях, подложив под себя полушубок.

Утром, когда бригада пошла на работу, мы с ним отправились в инструменталку. На стеллажах лежал инструмент, инвентарь и крепления. Около каждой кучки была фанерная табличка и на ней написано количество на данный час. Все оказалось в идеальном порядке. Это опрокинуло мои представления о лагерном хозяйстве, сложившиеся за пять лет Ухтпечлаговского «университета».

Я быстро закончил проверку. Учет у Коновалова оказался точнее, чем в бухгалтерии. Пришлось нам делать исправления.

Я вернулся на 5-й километр, а Леонид Иванович отправился на ветку. Он непременно каждый день обходил все участки.

После этого визита я еще несколько раз бывал на Аяч-Яге. Меня тянуло к Коновалову. Он мне много рассказывал о своей предыдущей жизни, о своих поездках за границу, о тамошних мостах и автострадах, о том, что он был организатором Военно-транспортной академии и ее первым начальником, о том, как он строил уникальный мост через Волгу-Начальство ценило Коновалова. Ему разрешили получать довольствие сухим пайком, и он твердо отстранял всякие покушения на дополнительные, незаконные, по его мнению, подачки.

Он был заядлым курильщиком. Табак неоткуда было доставать, небольшое количество махорки выдавали прорабам для поощрения старательных работяг. Другие прорабы львиную долю оставляли себе, а Коновалов раздавал всю. Конечно, попроси он у начальника стройконторы, тот вряд ли отказал бы ему, но как раз этого он не мог сделать. Приспособился курить ромашку — в тундре ее много росло. Он даже разработал свою систему: заготовлял ромашку в определенную пору, сушил на солнце, крошил и складывал впрок на зиму. Думаю, что она и обострила его болезнь.

Меня перевели на Рудник, и я долгое время не видел Леонида Ивановича. В начале сорок четвертого года я узнал, что он получил извещение о гибели на фронте своего сына. А вскоре еще одна весть — умерла жена. Он заболел, положили в стационар. Больных тогда на Воркуте было великое множество: цинга, дистрофия, пеллагра валили лю-

- 348 -

дей. Под стационар был оборудован барак в заброшенном карьере на 61-м километре — в том самом, где я грузил гравий в начале своей воркутинской эпопеи.

От обычного барака стационар отличался лишь тем, что там и не было верхних нар. Пеллагрики туда бы не забрались. Казалось, что под серыми одеялами вовсе нет больных, до того бестелесными они были. Когда они вставали, чудилось, что это призраки бродят, не оставляя тени. Выделялись лишь темные полосы кожи на запястьях и шее, будто натертые кандалами. Ягодиц, и тех не стало. Пеллагрики лежали тихо, бесшумно передвигались, без стонов умирали. Во всем бараке было слышно только шумное дыхание Коновалова. Он задыхался.

Я принес ему пачку махорки.

— Вряд ли представляете, какой ценный подарок вы мне сделали,— выдохнул он.

Через несколько дней я узнал, что его отправляют в сан-городок. Пришел попрощаться. В карьер подали вертушку, но теперь на платформы грузили не гравий, а людской балласт. Леонид Иванович уже не мог лежать. Его прислонили спиной к тормозной площадке. В руках он держал свою трубку и половину пачки махорки. Это было все его имущество.

Я надеялся на его выздоровление и пытался внушить эту веру ему. Он грустно улыбнулся.

— Для жизни у меня уже не осталось сил.

Через два дня он умер.

...А потом придет усталость.

Задохнется кашлем грудь.

За тобой заедет старость, торопя в последний путь.

И тогда уж без этапа отвезут за три версты.

Уголок найдет лопата возле речки Воркуты.

Эти строки написаны одним из первых мучеников Воркуты, поэтом Львом Драновским, погибшим за шесть лет до этого на «старокирпичном». Они как бы предсказали судьбу Леонида Ивановича. Только какая же это старость — пятьдесят с небольшим.

- 349 -

Бирюков

Забвенье — хуже святотатства,

Друзей забыть я не могу.

Любовь и лагерное братство

с тех пор я в сердце берегу.

Анна Бокал

Этапы сводили меня с людьми необыкновенной душевной красоты и благородства, ума и таланта, стойкости и жизнеспособности. Часто в кругу семьи, среди близких друзей, я благодарно вспоминаю этих людей. И всегда начинаю свой рассказ с Ивана Акакиевича Бирюкова — человека, научившего меня простым вещам, по без которых мне трудно было бы выжить, человека, доставлявшего мне глоток воды, когда я жаждал, подымавшего, когда я падал, ставшего мне другом и братом.

...Стояло бабье лето 1937 года. На севере оно короче и томительно печально. Я завершал свой первый лагерный год. Весь он, кажется, прошел в пути. Сколько километров я проехал, проплыл и прошагал! Из Харькова до Сызрани в столыпинском вагоне. Две недели в пересылке и опять такой же вагон, те же внутри решетки, как вольеры в зоологическом саду, с той разницей, что звери живут куда вольготнее. Котлас... Отсюда на тысячу километров раскинулся лагерь. Заполняют формуляры: «Статья, срок?». Один и тот же ответ: «КРТД, пять лет». Переход на пристань. Погрузка в глубокий трюм баржи. Плывем по Двине, Вычегде. Выгрузка в Усть-Вымп. Пеший переход в триста километров до тракта «Чубью-Крутая». Один лагпункт, другой. Деревня Крутая. Буровые: 7-я, 4-я, 1-я. «Кирпичный». И снова — этап. В этот раз гонят на далекую и пугающую всех Воркуту.

...Я заметил его еще на тракте. На 36-м километре загнали наш этап в палатку, где какой-то остроумец придумал настлать нары из сучковатых жердей, уложив их поперек. Мы повалились, обессиленные, на эти инквизиторские станки. Бирюков же поплелся в лес, наломал лапника, принес, устелил им свое место и только тогда лег.

В этапе на Воркуту мы оказались рядом и уж дальше держались вместе. Слышал я, что он — волжанин, начальник железнодорожной станции. Среднего роста, стройный, сухопарый. Узкое, бледное лицо с крапинками пота на крыльях тонкого носа, белокурые волнистые редкие волосы. Года на четыре старше меня.

- 350 -

Идем берегом Ижмы вниз по течению, то углубляясь в лес, то спускаясь к самой воде. Переступаем через упавшие стволы, обходим бурелом, пробираемся сквозь кусты. Ямы, пни, болота, ручьи. Бездорожье и безлюдье.

И станков тут нет. Предстоит ночевка на берегу под открытым небом. Упали на гальку. Ни мыслей, ни желаний. Неподвижность — единственная потребность. Переменить положение тела — и то мучительно. Покоя просят натруженные кости, измотанные мышцы. И вдруг Иван Акакиевич предлагает:

— Пойдем вымоем ноги.

Я только отрицательно мотаю головой.

— Ну, идем же! Увидишь — легче будет.

Он не отходит от меня, пока я не поднимаюсь, и не плетусь вслед.

— А теперь давай укладываться спать. Раздевайся!

— Да ты что! Такой холод...

— Все снимай. До белья.

Я молча повинуюсь. Он выбирает поровнее и посуше место. Стелит под низ мой кавалерийский полушубок, на него кладет наши пиджаки и штаны, в изголовье обувь, портянки — к ногам, чтобы за ночь высохли. Я стою безучастно. Улеглись. Укрываемся его байковым одеяльцем и шинелью. Прижимаемся друг к другу. Холодно. От реки тянет сыростью. Нас трясет мелкая дрожь. Незаметно засыпаем. Утром встаем выспавшиеся. И хотя ноги деревянные, но через полчаса ходьбы мы снова свежи.

А другие провели эту ночь, сгорбившись и клюя носом у чахлых костров, разложенных на берегу из плавника и валежника. Ноги в обуви у них распухли, тело сковано. Они еле бредут.

В одном месте Бирюков раздобыл охапку сена. В эту ночь мы спали роскошно. Утром он не оставил сена. Взвалил на себя и тащил до следующей ночевки.

Наконец, Ижма стала поглубже. Кончился пеший поход. Дальше мы будем плыть на шняках, влекомых плюхающим впереди катерком. С берега на верткие суденышки перешли по узенькому трапу. Он пружинил и плясал под ногами. Ослабевшие этапники, особенно старики, балансировали на шатких дощечках, роняли вещи, некоторые опускались на четвереньки, перебирались ползком. Конвоиров этот даровой спектакль приводил в дикий восторг. Больше всех потешался молодой парень, которого я мысленно окрестил Козьмой Прутковым. Очень он походил на прославленного

- 351 -

донского казака, каким его изображали на лубочных картинках и табакерках в дни империалистической войны. Для забавы он щекотал штыком медлящих и громко хохотал, если его жертва оступалась и падала в воду.

По природе, может быть, он и не был злым (травят же деревенские мальчишки юродивых). Заросшие щетиной, обносившиеся, увешанные мешками и котомками, мы и были убогими. Жалкие, беззащитные, неповоротливые, мы казались ему, сильному и ловкому, смешными.

— Поди, в детстве был приучен почитать стариков, а тут седого профессора в воду толкает,— задумчиво произнес Бирюков.— Эх, лагерь, лагерь, как он людей губит! Рассобачится парень на этой службе, а вернувшись домой, родных отца с матерью вот так же будет пинать.

По реке было много перекатов, катер часто садился на брюхо. Раздавалась команда: «Лезьте в воду!» Предстояло чуть ли не по горло в воде толкать катер, пока он сползет с мели. Естественно, охотников находилось мало. Конвоиры, мерзко ругаясь, толкали прикчадами и штыками. Пуще всех лютовал «Козьма Прутков». Боясь, что не удержусь, увидев его ощеренные зубы и занесенный приклад, я раздевался и прыгал в реку. Вода была жгуче студена.

Мне было легче, чем другим. Когда, стуча зубами, взбирался на борт шняки, Иван Акакиевич был уже наготове с какой-нибудь сухой ветошкой. Он вытирал меня досуха, закутывал, как нянька, в свое одеяло. У него всегда имелись в запасе сухие чистые тряпочки, иголка с ниткой, даже ножик, который он не хуже вековечных арестантов умел уберечь при бесчисленных шмонах.

В Щельяюре нас погрузили в баржу и повезли по Печоре, затем по Усе до Адзьва-Вома. Здесь нас «перевалили» в другую баржу с более мелкой осадкой.

Потянулись дни и ночи. Дни были тоже как ночи — в трюме постоянная темнота. Только и увидишь свету, когда выпустят на палубу оправиться. Там, на корме, выступая над бортом, висела будка, и у трапа, ведущего на палубу, всегда стояла очередь. Многие не выдерживали, справляли нужду в глухих углах баржи.

Первичная ячейка этапного общества — десятка. На десятку выдают бачок этапного варева, отпускают кипяток, хлеб. Дележ хлеба происходил, словно торжественный ритуал. В нашей десятке этим занимался Бирюков. Тут требовались максимальная добросовестность и аккуратность. Иван Акакиевич вымеривал кирпичи хлеба веревочкой,

- 352 -

складывал ее и делал отметки на хлебе. Нарезав пайки, он каждую взвешивал на руке, к одной добавит, от другой отымет. Тут же всегда выищутся консультанты: «вон та поменее будет». Наконец, все пайки, как будто, уравновешены. Кто-нибудь отворачивается. Бирюков, указывая на пайку, спрашивает: «кому?», отвернувшийся называет фамилию. «У, лафа, мне сегодня горбушка досталась!»— радуется счастливец.

Лежали мы вповалку и тоже по десяткам. Пайка съедена, потянуло на разговоры.

— Чего молчишь? Расскажи что-нибудь.

— О чем?

— Ну, расскажи, как ты женился.

Это было постоянное присловье без надежды услышать ответ.

Когда и эта тема была исчерпана, неугомонный Бирюков откопал где-то в дальнем углу и притащил в нашу десятку профессора Круссера. Ученый старик улегся между нами и без скидок на обстановку прочитал настоящую лекцию «Достоевский и революция». В те годы имя Достоевского нигде не упоминалось, в библиотеке его книг не было. Тем интереснее была для нас эта лекция, богатая оригинальными идеями.

Но профессор, кроме своих мыслей, оставил и десятка два необыкновенно резвых насекомых. В полушубке, который он неделями не снимал, расплодилось их тьма. Правду сказать, мы все были порядком вшивые. Многие раздирали на себе тело, но стыдились или не умели бить паразитов. Бирюков же каждый день, как только у открытого люка становилось светлее, командовал мне:

— Аида, ликвидировать как класс!

Мы снимали белье и, стоя у трапа, расправлялись с непрошеными квартирантами.

Со мной в бараке приключилась беда — заболел дизентерией. Ни лекарств, ни врачебной помощи у нас, само собой, не было. Единственное спасение — перестать есть гнилую треску и селедку, которыми нас кормили, не пить забортной воды. Я обходился сухой коркой и кипятком. Но его спускали нам с палубы недостаточно. За каждый черпак шла драка. И снова я увидел братскую помощь Ивана Акакиевича. Он ссорился, воевал, ловчил, но как-то доставал для меня кружку кипятка.

Уже по Усе пошло «сало», затем о борта стали торкаться льдины. Видно, не судьба была нам в этот раз попасть

- 353 -

на Воркуту. Пароход с баржами повернул обратно в причалил к берегу повыше затона Важкурья. Срочно стали рыть на берегу овощехранилище, разгружать баржи, пока их не затерло льдами.

Я носил мешки с картофелем. В мешке, вроде, и не ахти какой вес, но приходилось подыматься на высокий берег. Кожаные ботинки скользили, да и ослабел я в этапе. Поэтому часто падал. Поднять самому мешок с земли и взвалить себе на плечи, мне было не под силу. Но сзади всегда шел Бирюков, не теряя меня из виду. Как только я падал, он тоже останавливался, спускал с плеч свой мешок, помогал мне поднять мой груз, а потом взваливал свой. А ведь сам далеко не силач.

Этап... Тут обычные законы человеческого общежития не действовали. Люди, державшие себя вполне прилично в тюремной камере и даже в лагерном бараке, в этапе зверели. С них спадала тонкая корка культуры, и обнажались первобытные инстинкты. Выжить самому, пусть даже за счет другого! В этапе, наверно, и родилась эта волчья философия: «Подохни ты сегодня, а я завтра».

Почему же Бирюков так трогательно заботился обо мне? Кем я был для него? Ни сват, ни брат, не земляк. Волчьи этапные законы были бессильны против духа товарищества, глубоко заложенного в нем.

...Недавно я разыскал Ивана Акакиевича. Получил от него письмо: «По повторному заходу в ноябре 48-го года снова схапали. Тюрьма, этап, пересылки... В мае 49-го вытряхнули в Тасеево Красноярского края на поселение... В 56-м году реабилитировали. По зрению начальником станции на железную дорогу не взяли. Предлагали пенсию — отказался. Стал начальником цеха на Троллейбусном заводе, а с июля 57-го года инвалид труда 1-й группы — подвело сердце... В меру сил помогаю строить коммунизм — я внештатный инспектор комитета партгосконтроля».

1960 г.